Мать родила его на плохо обструганной лавке, охая и причитая. Немного оклемавшись, она сунула ребёнка мужу и наказала ехать в церковь, чтобы побыстрее окрестить дитё при образах: в уезде тогда начиналась холера. Церковь стояла в Старинском, на горе, поэтому виднелась в ясную погоду вёрст за двадцать. Село это славилось также своими шумными ярмарками, где покупали всё: от фунта гвоздей до молотилки. Отец новорождённого поехал с братом, которого жена снарядила за поросёнком. «Крёстным будешь», — сказал родитель. На этом и порешили.
Дорога шла полем. Лес оставался верстой левее. Сначала по утреннему холодку ехалось легко. Колёса в селе загибали хоть куда, и телега катилась мягко. Ребёнок спал. Братья грызли горох, покуривали да поплёвывали. Однако час спустя, несколько раз робко скользнув по горе с благословенной церковью, солнце вдруг глянуло на мир во все глаза, по-июльски пристрастно и колюче. И сразу защипало в носу от пыли, запищало возле лица по-комариному, а над лошадью взялись глумиться оводы. Она недолго вертела коротко обрезанным хвостом и перешла на галоп, теряя по ветру пену и едва не доставая задними копытами оглоблей.
Ребёнок проснулся и уже не замолкал до самого Старинского. Брат правил, едва справляясь с ретивым животным, а несчастный отец, задыхаясь от пыли, кое-как закрывал дитё рогожкой.
В Старинское словно ворвались. Лошадь, однако, несла уже странным образом: ни рысью, ни галопом, а так как-то — ни то ни сё. Лица, шеи и руки братьев посерели, мальчик охрип. Возле крайнего колодца напоили измученную животину, потом напились сами и, обливаясь до пояса, смотрели с состраданием на дитё.
— От ить, чёрт-жена!
— Оно, конечно, да...
— Что да?
— Мрут ведь, братуха?! А вдруг! Не приведи Господь!.. Нехристем помирать и дитятке малому не годится.
Они пропитали хлебный мякиш сцеженным молоком, завязали в редкую материю, поднесли ребёнку к губам. Раз пять он недовольно выталкивал мякиш изо рта, но потом успокоился, часто зачмокал и словно как задремал.
Минуту посовещались, решили сначала исполнить главное. Брат несильно хлестнул разомлевшую на солнце кобылу — телега дёрнулась и заскрипела в гору. Проехав два-три переулка, мужики услышали нарастающий шум, в котором угадывались голоса людей, и крики животных, и звон посуды, и многое другое, едва ли могущее быть узнанным на слух.
Базар развернулся на площади во всей красе в какой-нибудь полуверсте от церкви. И в это бесхлебное время чего, однако, на нём только не было. На берёзовых столах влажно краснели неизвестно как выращенные до срока крепкие татарские помидоры, горки белого налива, казалось, просвечивали на солнце, а зелёный лук жирными пучками неистово зеленел тут и там по базару, разбавляя своим сочным цветом бурые груды первой свёклы, плоские кругляши жёлтой репы и оранжевые россыпи завозной черешни. Бородатые мужики с Суры бойко торговали зеркальным карпом и золотым линем, ловко выуживая скользких рыбин из пузатых корзин с крапивой. Столетний дед, сухой, как камышина, тряс на ветру полудюжиной свежесплетённых лаптей и кричал, подыкивая: «Лапти-и-и-и!» Круглолицый и краснощёкий дядя в кожаном фартуке разрубал пополам огромную свиную голову, пятачок которой, с кулак величиной, выплёвывал на передник его соседки крупные сгустки крови, словно уже живя какой-то новой, самостоятельной жизнью. Продавали здесь и лошадей, и коров, и коз, и овец, и...
— Поросят дают! Эх ты... — вдруг неожиданно тревожным голосом выкрикнул брат.
— Где увидал-то? Ничово не видать! — откликнулся голос из-за спины.
— Вона мордовка с мешками зля лапотника. Айда узнам! Тута рядом.
— Может, опосля?
— Чо опосля? Разберут али уйдёт куды-нето, — не унимался брат и, уже не ожидая согласия, направил кобылу с дороги к площади.
Поросёнка выбрали сразу. В отличие от своих собратьев, он сидел возле ног мордовки и, казалось, насмешливо посматривал на мешки, из которых сам не так давно был извлечён. Поросёнок взял своим задором и какой-то совсем не поросячьей вежливостью. Когда его передавали из рук в руки, он всего один раз настороженно хрюкнул, но с телеги глянул ещё приветливее, и видно было, что новые хозяева понравились ему больше прежних. Самое же странное в поросёнке было то, что он уже имел кличку, на которую живо откликался.
Довольные покупкой, неспешно ехали по базару. Вид у обоих был по-хозяйски гордый. Ребёнок спал. Поросёнок сосал новому хозяину палец и повиливал хвостом.
— Жена одобрит. Она сама из проворных, ей тоже палец в рот не клади, — рассуждал брат и, шутливо пугаясь, выдёргивал палец из поросячьего рта.
Вдруг неизвестно откуда взявшийся вихрь надул пузырём рубахи, закрутил в воздухе пучки сена и базарного сора, взлохматил весь рынок и, подняв к синему небу всё, что не успели схватить, унёсся Бог весть куда, оставив разинутые рты и... матерное слово. Остро запахло солёным огурцом.
— Эх, а ведь надо бы, братуха, того... как полагашь? — хозяин поросёнка с надеждой глянул на брата.
— Оно, конечно бы, и надо, да в церкву-то больно не с руки. А ну как поп дух сивушный учует? Попрёт, небось.
— Не попрёт. Моя баила, он сам с ранья трескат.
Телега в это время поравнялась с красноносой бабой, весело взиравшей на округу:
— Ну что, страннички, с покупкой, что ль?
— Сама вишь!
— Ай да поросёнок!.. Справнай, справнай! Такой не сдохнет, если чово такого не сожрёт по своей проворности.
— Небось, не сожрёт.
— Так её, того, покупку-то, застрыхывать надоть. А то не по-людски. Сдохнет покупка!
— Я те сдохну! Давай, чо у тея есть?
— Медовка, мужики, медовка! Сама мёд качала, сама ставила, сама пробу сымала.
— Давай нам с брательником по кружке.
Баба, тут же замолчав и приосанившись, старательно нацедила в кружки жёлтой браги и дала по огурцу. Братья чокнулись, сдунули воздух на сторону, запрокинули свои бородатые подбородки и, крякнув, как положено, разом захрустели огурцами. Брага была хоть куда. Жаром прошла по нутру и тут же бросилась в голову. Огурец душисто отдавал укропом и смородиной.
— Можа, ещё? — заговорщицки спросила торговка. — Тогдашки и возьму меньше.
— Валяй! — теперь уже махнул рукой старший брат.
Выпили. Съели ещё по огурцу. Хорошо было кругом, празднично! Базар гудел, товары пестрели густо и пахли смачно. Братья давно не видели такого стечения народа, давно не чуяли этой волнующей базарной праздничности, давно не брали в рот хмельного. И вот сейчас они разом ощутили, что, несмотря на холодную зиму и войну с германцем, бесхлебье и начавшуюся холеру, они живы-здоровы, сидят на телеге, пьют и едят. От прихлынувших волной чувств старшой глянул заботливо на братниного поросёнка и ткнул ему в пятачок недоеденный огурец. Поросёнок громко захрумкал, высоко подняв мордочку и устремив глазёнки куда-то вдаль. Огуречный рассол, блеснув росой на рыльце, беззвучно падал на настеленное сено.
— Как бишь его, братуха, кличут?
— Зотик!
Младший был доволен именем и произнёс его ещё раз, медленно растягивая звуки:
— Зо-о-тик!
Выпили ещё и, налив полчетверти на дорогу, щедро расплатились упавшими в цене ассигнациями.
К церкви подъехали, когда солнце клонилось за полдни. Привязали лошадь у ограды, рассуждали здраво: с дитём отцу идти надо — крёстному тоже надо. Поросёнка в церковь не попрёшь, но и не оставишь — сопрут. Долго думали. Три раза обнялись и облобызались. Тогда родитель рыгнул, тяжело сполз с телеги и подытожил:
— Хрен с ним. Бери поросёнка, только за пазуху, что ли.
Поп долго не рассусоливал. Лишь спросил, откуда и чьи. Взял сперва деньги, потом приготовил купель и всё остальное... Ребёнка распеленали. Он не кричал, а только смотрел на свечи, которые отражались в его глазёнках неровным мерцанием. Святые смотрели со стен и из-под купола с всепрощающим вниманием и молчали. Братья, осоловело моргая, слушали попа, иногда крестились, смотрели в купель со святой водой и подавленно вжимали головы в плечи. Но когда поп приготовился наречь новорождённого крещёным именем, с крёстным что-то произошло: он заёрзал, засучил руками, пытаясь запахнуть полы кафтана. Поп глянул да так и остолбенел с открытыми святцами и разинутым ртом: на его деяния внимательно смотрела поросячья морда.
По дороге домой пели песни и, славя Христа, прикладывались к четверти. Ребёнок почти не плакал, а только пялил свои круглые глазёнки. Отец опахивал его рогожкой и никак не мог вспомнить его имени.
Домой приехали поздно и, получив от жён крепких тумаков и затрещин, с сознанием вины забылись тяжёлым похмельным сном.
— Как ребёнка-то окрестили, ирод? — спрашивала наутро жена мужа, который, бестолково вращая красными белками, никак не мог взять в толк, чего от него хотят. Но когда увидел в руках жены скалку, что-то вспомнил и попросил позвать брата:
— Он знат. Он ещё на базаре говорил.
Брат пришёл как ни в чём не бывало, только помятое лицо несколько выдавало его.
— Чо, забыл, что ли? Вот те на! Имя-то какое! Тоже мне родитель!
— Да говори же, окаянный! Напоил мово да ещё выкобениваешься! Ну?
— Похмелишь — скажу, — не растерялся деверь.
Женщина, ни слова не говоря, склонилась за печку и достала четвёрку мутной самогонки. Подождав, пока братья чокнулись, вытерли усы и взяли по ломтю хлеба, вновь выдохнула требовательно:
— Ну?!!
Что-то сверкнуло во взгляде младшего: то ли вернувшийся хмель, то ли действительно память, хранившая такое важное для семьи событие. Он неторопливо свернул козью ножку и, пустив густое облако вонючего дыма, как-то обыденно сказал:
— Зотик. Так батюшка и нарек племяша мово. Говорит, имя редкое, потому осчастливит носящего его непременно.
Мать новорождённого, закрыв лицо руками, так и повалилась на пол, словно выслушала страшный приговор, потом глухо и неутешно завыла.
Вечером проклятые сговорившимися жёнами братья лежали в стогу возле реки и, отгоняя комаров махрой и плевками, странно молчали. Потом старший, затоптав окурок, робко спросил:
— Слышь, братуха, а ты точняком помнишь, что Зотиком назвали, али брешешь?
— А то нет! Конечно, помню.
— Что же я-то тогда ни хрена не помню... Вроде как нас из церкви попёрли из-за твоего поросёнка? Ни его ли Зотиком-то кличут, а?
— Ты чо, рехнулся? Сообрази, как така кличка у порося быват? Его и на базар-то прямо с-под матки взяли.
— Оно, пожалуй, так, — соглашался отец Зотика, — молодец ты, братуха, а то меня бы баба совсем со свету сжила.
— Да ладно тебе... крёстный я ему али не крёстный? А что тебе память отшибло — оно ничего. Мне баба сказывала, мордовки в брагу куриного помёту кладут для крепости.
— А тя-то чо баба выперла, раз ты без помёту нахлебался?
— Чо-чо! Сдох поросёнок-то — видно, ушибли в дороге. Выперла, да ещё так боднула в живот! Всё наследство отбила своим каблучищем. Я чаю, мово-то уж точно не окрестим.
И уже старший брат утешал младшего и прочил ему вскорости сына, а потом, когда звёзды густо окидали небо, когда на реке басовито закричала выпь, они долго гадали, какое в их семье теперь появится имя, и гулко хохотали над своими выдумками.
Было это в Нижегородской губернии, в Сергачском уезде, в одном когда-то большом селе, где родился Зотик. История появления его имени передаётся из уст в уста вот уже сотню лет. Годы шлифуют её, и надо думать, что в скором времени фольклористы ухватятся за неё обеими руками.