litbook

Non-fiction


Воспоминания об Апте и другие заметки0

Воспоминания об Апте

Давно уже собиралась написать воспоминания о Соломоне Апте, но так как я его знала только в детстве, в памяти не сохранилось достаточно подробностей, необходимых для мемуарной прозы, и только месяц назад, когда я жила неделю в Орегоне и проходила по улицам с разноцветными домами по дороге к автобусной остановке, мне вспомнилась та самая подробность, совсем незначительная по сути, без котороой я не могла начать писать воспоминания. Благодаря этой улице с разноцветными домами в штате Орегон мне вспомнилось давнее лето, когда мне было девять или, может, восемь. Тем летом мы с папой жили в Мяхе, небольшом поселке около Таллина; мама с братом должны были скоро к нам присоединиться. Гуляя по Мяхе, мы с папой любовались домиками, которые так отличались от всего, к чему мы привыкли в Москве и в Подмосковье, что казались нам сказочными. Некоторые из этих эстонских домиков могли похвастаться черепичными крышами; у других были красивые деревья, названия которых я не помню, растущие перед входом и почти полностью заслоняющие дома; у других было что-то ещё, не помню что именно, чем мы восторгались и что казалось нам замечательным, потому что эти эстонские домики, которые теперь, наверное, вовсе не показались бы мне особенными, настолько отличались от обычной серой советской архитектуры, что на них любо-дорого было смотреть.

Папин друг Апт с женой жил рядом с нами в Мяхе и мы вместе гуляли по Мяхе и любовались красивыми домиками. Обычно к нам присоединялся ещё и друг Апта, и так вчетвером мы ходили по улицам Мяхе, привлекая внимание друг друга к той или иной особенности «сказочных замков», как мы их называли. Бедные советские люди, мы были настолько лишены возможности путешествовать («ездить за границу») и восторгаться настоящими замками — Италии, скажем, или Франции — что даже маленькие, с теперешней моей точки зрения, вполне невзрачные домики эстонского поселка казались нам сказочными. В то лето я понятия не имела, что Апт был известным переводчиком, но даже если бы я это и знала, факт его известности вряд ли имел бы для меня какое бы то ни было значение, так как в детском возрасте слава ничего для меня не значила, как, впрочем, не особенно много значит и теперь.

Во взрослом возрасте я жила так далеко от России и от всего связанного с ней, что хоть я и знала, что папин друг Апт был знаменитым переводчиком, как-то мало о нем думала, вернее, совсем не думала, и только девять лет назад, что-то привлекло моё внимание к его книгам на полках в квартире, в которой я когда-то жила с родителями и братом и в которой больше полугода уже никто не жил. В тот год, год ухода моего папы и брата, мне очень хотелось разыскать старых друзей моего папы, в какой бы стране они ни были, поэтому я решила поискать в сети старого папиного друга Апта просто чтобы узнать, жив ли он ( других папиных друзей не смогла найти, т.к. никого уже не было в живых). Из безличной статьи в Википедии я узнала, что он ушел в тот же год, что и мой папа, но на пять месяцев позже, и хотя Апт был на шесть лет моложе папы, ко времени ухода оба были старыми: папе было 94 с половиной, Апту — 88. Я называю его по фамилии, «Апт», потому что так мне запомнилось с детства, так звал его папа, когда говорил о нем, и я запомнила эту односложную фамилию, похожую на тихий, дружеский выстрел, чуть ли не с младенчества. Уточню: когда папа и Апт разговаривали, то папа называл его по имени, но когда мои родители упоминали его в своих разговорах, он всегда был просто «Апт». У моего папы в Москве было два друга, с которыми он говорил по-немецки: один был Апт, другой — Феликс. С Феликсом, для которого немецкий язык был, как и для папы, родным, он был знаком ещё с Риги — оба провели довоенную юность в Риге, но подружились они не в довоенной Риге, а уже в послевоенной Москве, где оба поселились, чудом уцелев на фронте и решив не возвращаться в Ригу, так как к тому времени Рига для них стала могилой всех оставшихся там членов семьи.

Апт в Эстонии

Апт в Эстонии

Для Апта немецкий язык родным не был, но владел он им прекрасно, а переводил с него как никто… Всё это, конечно, известно читателям, знакомым с его переводами Томаса Манна; мне же, не читавшей его переводов с немецкого (Томаса Манна я читала на английском) это известно просто по моим детским воспоминаниям о папиных телефонных разговорах с Аптом. Я знала, что Апт и его жена приходили к нам в гости в Москве, но была ещё слишком мала и не запомнила их присутствие в нашей квартире, поэтому мои воспоминания об Апте начинаются с лета в Эстонии. Наша семья провела в Мяхе три лета. Каждое из этих трех лет мои родители снимали комнату у тети Мани, морщинистой седой эстонки со стеснительной улыбкой и русским именем. В первое наше лето в Эстонии мне было восемь лет, во второе девять, ну и так далее… Насколько я помню, пребывание Аптов в Мяхе совпало с нашим вторым эстонским летом. Папа, должно быть, помог им найти комнату, хотя возможно, они нашли ее самостоятельно, точно не помню и, скорее всего, таких взрослых подробностей я и не знала тогда. В девять лет меня мало интересовало что делали взрослые, какие шаги им нужно было предпринять для того, чтобы найти комнату. Помню только, что в то лето Апт, его жена и друг Апта жили недалеко от нас в Мяхе, и что они часто бывали с нами на пляже, и именно на пляже я спорила о деталях греческого мифа с Аптом и его другом, чьё имя ускользает из памяти, как только я его стараюсь поймать; помню только, что он был, кажется, армянин. О чем мы спорили тоже не помню точно, хотя помню, что спор был о мифе, но не помню подробностей, ставших причиной разногласия; кажется, тема спора была как-то связана с Филомелой и Прокной — кто навестил кого: Филомела — свою сестру Прокну или Прокна — Филомелу. Миф этот, надо сказать, совсем не детский, в нём присутствует и отрезание языка (Филомелы — мужем Прокны) и убийство собственного сына (Прокной) и приготовление из него супа для мужа, который тот съедает, не подозревая из чего (вернее, из кого) сварен суп. Странно, что ребенок вообще мог знать такой миф, и не в общих чертах, а во всех его кровавых подробностях, необходимых для спора со взрослым, и не просто с каким-то там взрослым, а с переводчиком древнегреческой поэзии, и что спор я выиграла, как и выяснилось вечером того же дня, когда мы пришли к Апту домой, то есть в комнату, которую он с женой снимал в домике недалеко от нашего.

Апт и я

Апт и я

Мы ждали, пока он что-то у себя искал — сказала бы «рылся», но не знаю, в чём именно, т.е. что у него было с собой — сомневаюсь, что у него была возможность привезти с собой из Москвы многотомную энциклопедию; во всяком случае, когда он закончил, — ладно, скажу это слово — рыться, он с улыбкой подтвердил своё поражение. Наверное, он впервые проиграл девятилетнему ребенку и, наверное, ему это было немного забавно; во всяком случае, он не очень переживал, и его проигрыш не повлиял ни на мою на дружбу с ним, ни на дружбу взрослых — папы с Аптом, Апта с папой.

Я писала стихи и рассказы с шести лет. Иногда показывала их родителям, иногда нет. Тем летом папа сказал, что он покажет мои стихи Апту. Апт пишет и переводит стихи с древнегреческого, сказал папа, поэтому он как раз тот человек, которому стоит показать мои стихи. Я тогда не знала зачем показывать стихи кому-то кроме папы и мамы, но сказала «Хорошо» и на следующее утро, когда мы пошли на пляж, послушалась папу и захватила с собой тетрадку со стихами. На пляже, как всегда, мы лежали на одеялах рядом с Аптами, и папа сказал Апту, что я принесла свои стихи и Апт сказал, «Здорово, почитаю!» Я дала ему тетрадку. Там было примерно двадцать коротких стихов, и он всё это прочитал, полу-лёжа на своем одеяле. Потом он закончил читать, вернул мне тетрадку и глядя на море, сказал, что-то про какую-то фабрику. То ли я его не расслышала, то ли не поняла, и он повторил про фабрику, что у меня, мол, фабрика в голове. Есть такие дети, сказал Апт, у которых в голове фабрика стихов, и когда такой ребенок подрастает и становится взрослым, ему нужно решить, что с этой фабрикой делать. Он тоже был таким ребенком с фабрикой в голове, сказал Апт. Я совсем забыла его слова о фабрике, все эти годы о них не думала, и почему-то вспомнились эти слова только совсем недавно. Потом Апт поговорил с папой о моих стихах, я слышала их разговор, но не запомнила, так как в тот момент думала о чем-то другом, потому что мне было неважно, что они говорили о моих стихах. Мы полежали на полотенцах ещё минут двадцать, потом пошли купаться. Через несколько лет после этого совместного отдыха в Мяхе, наша семья эмигрировала; в те годы эмиграция означала прощание навсегда. Все эти годы я о нём не вспоминала; только когда видела его фотографии в наших семейных альбомах, думала, «Вот папа с Аптом», «Вот я с Аптом». На полках среди папиных и маминых книг стояли его книги с дарственными надписями моим родителям. Я проходила мимо них все эти годы и привыкла к ним также, как ко всем книгам родителей, которые видела по много раз в день. По настоящему я вспомнила Апта только, когда узнала, что он ушел в тот же год, что и мой папа, и когда я складывала книги родителей в ящики, чтобы перевезти их к себе, так как в квартире, в которой родители жили с 1974-го года, уже некому было жить, я открыла книги Апта, перечла дарственные надписи и вспомнила то далёкое лето в Мяхе и его слова о “фабрике стихов в голове” и подумала, что ведь я до сих пор живу с этой фабрикой и что её производство не ограничивается стихами.

***

Сочинение об Анне Франк

В тот день я так устала, что, как только закончился последний урок и закрылась дверь за учениками, я заперла свою классную комнату и легла прямо на пол, постелив пальто на полу, чтобы вздремнуть хотя бы минут десять, прежде чем возращаться домой. Когда я открыла глаза после краткого полусна, мой взгляд уткнулся в потолок, затем налево, в стену, и то, что я увидела на стене, заставило меня полностью проснуться. На стене были вывешены новые работы учеников: три коротких сочинения об Анне Франк. Первое из них начиналось так: «Анна Франк была немецкой девушкой, которая жила в ужасное время». Второе сочинение: «Анна Франк была девочкой-подростком из Германии …» Третье … не могу все их здесь цитировать. Немецкая девушка, девочка-подросток из Германии, юная немка и т. д.

Когда я работаю в другом районе, в моей классной комнате преподает другая учительница; должно быть, она и раньше выставляла работы своих учеников на этой стене, я просто их не замечала, а теперь не могла не заметить — с пола всё как-то иначе смотрится.

Я не знала другую учительницу лично, но у меня был ее электронный адрес, поэтому я тут же встала с пола — и откуда только силы взялись? — открыла свой ноутбук и написала ей короткое письмо, стараясь, чтобы в тоне письма не проскальзывало ни нотки «праведного гнева» ни чего-нибудь ещё такого типично русского, интонации нотаций, например, которые мне самой действуют на нервы — в общем, стараясь, чтобы тон был «легким» и «дружелюбным», как и полагается в нашей стране. Я начала с похвалы ее выбора темы — она ведь не обязана была проводить урок об Анне Франк: в наших школах нет установленной учебной программы, за исключением т.н. «рубрик», под которые может попасть любая тема, в зависимости от того, как написан план урока. Фактически, каждый учитель сам / сама выбирает материал для своего урока, и вот она решила рассказать им об Анне Франк, так что, спасибо вам, написала я, хоть и немного другими словами. Затем я написала, что, хотя Анна и родилась в Германии, она была не немкой, а еврейкой, и жила она в Германии только первые четыре года своей жизни: в четыре с половиной года она переехала с родителями в Амстердам, где она жила до … Ну, мы все знаем до чего. И, добавила я, хотя я лично не придаю таким понятиям, как «национальность» или «ethnic origin” (букв. “этническое происхождение») особой важности в ежедневной жизни, но Анна Франк была арестована и помещена в концлагерь именно за это, т.е., за то, что в глазах нацистов она была еврейкой, поэтому нашим ученикам это важно знать, написала я. Я хорошо понимала, что все эти, вполне понятные нам слова («еврейка» (Jewish), «немка» (German) и т.д.) — не более, чем пустые звуки для наших учеников. Большинство из них родились в Доминиканской Республике, говорят по-испански дома и знают о немцах или евреях столько же, сколько я знаю о квантовой механике. Если сказать им — найди Германию на карте, они ткнут пальцем в Японию или в какое-нибудь ещё пятно на карте, начинающееся на [ʤ]. Несмотря на всё это, и понимая, что не имеет никакого смысла посылать моей коллеге такое письмо, я всё-таки его написала и отправила ей. Каково же было моё удивление, когда, два дня спустя, я услышала в школьном коридоре, как одна четвероклассница говорит другой: «Сегодня миссис Карни сказала нам, что Анна Франк была еврейкой (Jewish) , а не немкой (German), и что мы должны исправить это в наших сочинениях!»

***

Я родилась слишком поздно, чтобы помнить

В 1995 году я посетила свою двоюродную сестру в лондонской больнице, которая мне показалась вполне приятным и даже гостеприимным заведением, несмотря на то, что это была больница, а может, именно потому что это была больница. Она показалась мне домашней, даже уютной, во всяком случае не такой стерильной, как американские больницы, которые мне всегда казались слишком новыми, сооруженными из стекла, алюминия и отсутствия человеческого тепла — качество, которое я связываю со старыми зданиями, даже если ни один из тех, кто когда-то проживал в них, не обладал в достаточной мере человеческим теплом.

Моя кузина была на шестнадцать лет старше меня и знала меня ещё ребенком, когда она ездила в Советский Союз чуть ли не каждое лето со своими родителями, любивших СССР со слепой страстью, присущей иностранным туристам-профессорам и так называемым «arm-chair liberals», и хотя правильнее было бы назвать их «путешествующими коммунистами», а не «мечтающими либералами» («arm-chair liberals»), разница между этими двумя определениями так или иначе была бы потеряна для нас, перемалывавшим зерно т.н. коммунизма, для которых и путешествия и либерализм были атрибутами свободного мира, к которому мы тогда не принадлежали и потому для нас эти понятия были роскошью, которую могли позволить себе только обитатели свободного мира.

— Я помню, как ты приходила домой в школьной форме, Ниночка, — говорит моя кузина. Мы только что вошли в её палату и обменялись приветствиями, впервые за много лет; мы приволокли два стула из коридора и теперь сидим у её койки. — Девочка в черном платье с октябрятской звездочкой, — задумчиво говорит она. — Ты приходила домой, вынимала учебники из портфеля и тихо садилась делать домашнюю работу. А теперь, вон ты какая большая, даже не верится — взрослая женщина, приехавшая из Нью-Йорка навестить меня в лондонской больнице.

Что-то от этой смиренной школьницы, должно быть, ещё осталось во мне, потому что я не прерываю мою кузину и не спорю с ней, даже когда её слова меня немного коробят.

Многое из того, что она как бы невзначай сказала в тот день мне запомнилось, упав в глубины моего сознания, и прошло довольно много времени прежде, чем я смогла сформулировать вопрос, который я бы ей задала и ответ на который я хотела бы услышать. Но через десять лет после нашей встречи у её больничной койки, моей кузины  не стало. Умерла она, по видимому, не от аневризма, из-за которого она попала в больницу в ’95-ом году, и который, по ее мнению, она унаследовала от Стефана Космана, нашего деда, умершего в Риге задолго и до её и до моего рождения. За несколько лет до смерти он ослеп, из-за слепоты обанкротился, т.к. не мог продолжать вести прежний образ жизни, путешествуя из Риги в Лейпциг и из Лейпцига в Лондон по делам своей фирмы, и как бы ни было печально, что ему не удалось дожить до старости, в конечном счете ему повезло, что он умер от естественных причин, не ведая, что предстоит живым.  — Нет, не от аневризма, — сказала я моей кузине в тот день, сидя у её больничной койки. Кажется, это был единственный раз, когда я противостояла моей кузине. — Тогда от чего же?, — сказала она, пожав плечами, так что больничная распашонка соскользнула с её левого плеча и обнажила верхнюю его часть.

— Скорее всего, мы так никогда и не узнаем, — сказала я кузине, — так как врачи не смогли поставить ему правильный диагноз.

Папа мне рассказывал, что хотя его мама, наша бабушка, возила мужа к лучшим врачам Латвии, ни один из них не мог его вылечить, и одной, не очень прекрасной ночью, тринадцатилетний подросток, которым был тогда мой папа, проснулся у себя в комнате, вошел в спальню родителей и обнаружил, что его отец умер.

— Они очень любили друг друга, — говорит моя кузина о брате и сестре, то есть о моем отце и своей матери. — Они сохранили свою детскую привязанность друг к другу, несмотря на то, что во взрослом возрасте они жили так далеко, в разных мирах, фактически.

— Да,— хочу добавить я, — Мой папа — за железным занавесом, а твоя мама в свободном мире, — но сдерживаюсь, хорошо зная отношение к Советскому Союзу в семье моей кузины.

— Даже жесты у них были одинаковые, — продолжает моя кузина, — И не только жесты — у них было такое же непонимание того, о чем нельзя говорить в присутствии детей. Например, — говорит она бодро, придвинувшись к краю своей койки и свесив ноги. — Например, — повторяет она, — когда мы впервые приехали в Советский Союз… Это было в пятидесятые годы, середина пятидесятых — ты еще не родилась, да и мы с Ирой еще были совсем детьми. Нам, конечно, не хотелось думать, что мы дети, но все-таки мы были детьми. И в тот день мы были в вашей московской квартире, и наши родители — твой папа и моя мама — сидели за столом на кухне, друг против друга, подбородками вперед — у обоих были эти упрямые подбородки, которые они унаследовали от своей мамы, нашей бабушки, и вот они сидят за столом и называют имена родственников — имя за именем, имя за именем, ведь до войны у них — у нас — была большая семья. Моя мама произносит имя, как будто задает вопрос, а твой папа после каждого имени, говорит: «Убит» Или «Убита». Убиты. Убиты. Убиты. И оба плачут, оба не обращают никакого внимания на нас, полностью забыв о нашем присутствии. То есть, они совершенно не думали о том, что мы находимся в соседней комнате и что мы всё это слышим. Что мы всё это вбираем в себя. А ведь мы были дети, в конце концов, да, дети, дети, дети! И дети не должны слышать, то что мы слышали в тот день. Мы были дети! Дети! Дети!

Моя двоюродная сестра убеждена в своей правоте. Её великолепная дикция, её британское произношение, её успешная академическая карьера, все это служит более, чем намеком на её явное превосходство надо мной, до такой степени, что я чуть не попадаю под её влияние на секунду, чуть не начинаю думать, как она о том, что произошло на нашей московской кухне задолго до моего рождения. Но эта секунда проходит, а я всё ещё сижу у ее больничной койки, вежливая русско-американская двоюродная сестра, пока мне становится как-то не по себе от её слов, хотя я знаю, что то, что мне кажется эгоизмом (её возмущение разговором наших родителей об убитых родственниках) — это норма и для её поколения и для моего и поэтому не должно быть воспринято, как эгоизм ни моим, ни её поколением, т.к. для обоих поколений уверенность в собственной неприкосновенности и в своих правах на эту неприкосновенность была также естественна, как в младенчестве естественно пить материнское молоко.

Я говорю «эгоизм нашего поколения», а не просто «эгоизм моей двоюродной сестры», несмотря на то, что моя кузина принадлежала к более раннему поколению — я говорю «наше», имея в виду западное, и её и моё, т.к. её поколение было не менее проникнуто понятиями собственной неприкосновенности и своих неотъемлемых прав на эту неприкосновенность, чем моё, и мне кажется, что именно в этих понятиях коренится невозможность преклониться перед гораздо большей болью наших родителей, даже не столько неспособность преклониться — никто ведь от нас не требует преклонения! — сколько неспособность увидеть боль родителей из-за страха слиться с ней, а слияние с болью и есть то, что обычно называют «со-чувствием», поэтому сочувствие, сопереживание — это то, что мы не можем себе позволить, ведь нас приучили к обязательному соблюдению границ между людьми, и это соблюдение границ означает, что мы имеем право защитить себя от чужой боли, от всех, кто может вызвать в нас ощущение психологического дискомфорта, и если мы, во взрослом возрасте, начинаем, или продолжаем, всматриваться в наши детские травмы, мы имеем право быть возмущенными неосмотрительностью наших родителей, чей долг, с точки зрения представителей нашего поколения, заключается в том, чтобы защищать нас от всего, что может пагубно отразиться на нашем психологическом благосостоянии.

В 2005 году моя кузина умерла, не от аневризма, как она думала, а от сердечного приступа, и так как я больше не приезжала в Англию, и мы почти не переписывались и не созванивались, я так и не задала ей вопрос, который к тому времени уже перестал быть вопросом, ибо ответ на него я уже знала. Даже если бы она ещё была жива, сомневаюсь, что я бы задала ей этот ответ, который когда-то был вопросом, потому что задать такой вопрос/ответ было бы равнозначно обвинению ее в эгоизме. И не только  —  её, но и её поколение и мое поколение и вообще весь мир… А ведь разве не бессмысленно обвинять мир во всевозможных грехах, когда от тебя требуется что-то совсем другое, совсем несвязанное ни с каким обвинением? Требуется просто вырвать из забвения тех, кто по различным причинам в него упал, и кого, ещё до своего рождения, ты обязалась —или тебя обязали — помнить.
Но я родилась слишком поздно, чтобы помнить.

***

В джунглях Самары

После недели в джунглях Суматры, которую я провела в качестве «волонтера ради орангутангов» [науч.»орангутан»], я решила, что в джунгли, может быть, я когда-нибудь ещё и поеду, но волонтером больше не буду. Жила я там в деревянном доме с пятью другими волонтерами и четырьмя местными, составляющими «персонал». Пятеро волонтеров, которые все ели за одним столом и спали на полу в одной большой комнате, постоянно громко болтали друг с другом и эта их болтовня действовала мне на нервы, так как я поехала на другой конец света для того, чтобы увидеть орангутангов, а не для того, чтобы находится среди постоянно болтающих человеческих существ. В числе пяти волонтеров была пара из Голландии. Были они то, что называется «среднего возраста», хотя этого недостаточно, чтобы их описать. И он и она были огромные, более шести футов ростом, с видимыми бицепсами; у обоих было явное, переходящее в нетерпение, желание выполнять физическую работу по дому и вокруг дома, т.е. в прилегающих к дому джунглях, что, конечно, и было смыслом нашего присутствия там, как волонтеров. Жаль только, что никто не принимал во внимание разницу между способностью к тяжелому физическому труду громадных людей с бицепсами — и такой, как я, маленькой и физически слабой.

Во время общих трапез, т.е. ежедневных завтраков, обедов и ужинов, голландец развлекал нас рассказами о своих приключениях с бейсджампинг (прыгании с парашютом) и участии в других экстремальных видах спорта, а также о своём хобби, ношении гирь, каждая из которых весила по семьдесят фунтов, просто так, сказал он, для развлечения, которого по видимому не хватало в его родном городе на самом севере Голландии. С голландцем у меня не было особых проблем, но его жена, как громадное дерево с ядовитым соком, начинала источать яд, как только я входила в общую комнату (там было только две большие комнаты и обе были общие) или садилась за общий стол. Началась эта ненависть сразу после того, как я сказала, что я приехала на Суматру в надежде на прямой контакт с орангутангами — и что у меня ещё с детства было это желание — взглянуть в глаза орангутанга. Я знала, что прямой контакт с орангутангами возможен только, когда животные находятся в клетках, то есть, когда они до такой степени травмированы браконьерами, что их нельзя выпускать обратно в джунгли. Орангутанги в клетках — печальное зрелище; клетка для орангутанга хуже смерти. Здесь, на Суматре, орангутанги, хотя их не так много осталось, всё ещё могут жить на свободе, как им и полагается, и мы можем увидеть их только, если будем долго бродить по джунглям, постоянно глядя вверх, на верхушки деревьев — вот почему долгожданный момент, когда посчастливится увидеть орангутанга в дикой природе называется «sighting». Я зналa об этом, но тем не менее упомянула свою детскую мечту о прямом контакте с орангутангами: сказала я это не столько из экологического, сколько из… — ну, как бы сказать? поэтического, что ли? — взгляда на мир. Откуда мне было знать, что одно лишь упоминание о желании «контакта» с орангутангом вызовёт ненависть и презрение голландки? В отличие от меня, сказала голландка, она хотела видеть орангутангов на свободе, т.е. видеть их живущими так, как они должны жить, в джунглях, вдали от людей и каких бы то ни было контактов с людьми, а не так, как я (то есть, Нина), хотела их видеть, в клетках, которые и, правда, были грустным зрелищем. Я хотела сказать — нет, что Вы, я вовсе не хочу, чтобы они были в клетках, у меня просто было это давнее желание заглянуть в глаза орангутанга … Но что бы я ни говорила о моем желании заглянуть в глаза орангутанга, это только добавляло масла в огонь её ненависти ко мне. Однажды она зашла так далеко, что сравнила меня с браконьерами, которые убивают орангутанга-мать, чтобы заполучить детёныша с целью выгодной продажи его желающим «прямого контакта» с «симпатичными животными».

Во время одного из наших общих ужинов или обедов, когда зашел разговор о Нью-Йорке, когда-то бывшем «Новым Амстердамом», я сказала, что в Нью-Йорке все еще есть места с голландскими названиями, например, «Dutch Kills». Как только я сказала «Dutch Kills», голландка издала странный звук. «Вы уверены, что это не ‘Dutch Murders’?» — сказала она с явным сарказмом. Она пробормотала что-то так быстро, что трудно было расслышать каждое слово, но звучало это так: «Вы (Your people) всегда бросаeте это слово в лица европейцев». Звучало это так, будто она говорит о вине (за убийства / «murders»), мы, т.e. «такие, как я» возлагаем на «европейцев» на протяжении последних семидесяти четырех лет.

— «Kills» в «Dutch Kills» не имеет ничего общего с «убийством», — сказала я, — это слово происходит не от английского глагола to kill, а от старо-голландского слова
«водоем».

— Я всю жизнь говорю по-голландски, и Вы будете меня учить?— сказала она и было что-то еврейское в этом «и Вы будете меня учить?», хотя, кто знает, возможно, мне это показалось.

— Хорошо, если вам нужны доказательства, постараюсь их найти, — сказала я, — когда у нас будет wi-fi во время нашего похода в ближайшую деревню.

На следующий день, после часа ходьбы по узкой тропинке через джунгли, когда мы дошли, наконец, до деревни и зашли в какую-то деревенскую забегаловку, и я впервые с момента моего пребывания в джунглях смогла подключиться к wi-fi, я быстро нашла статью в Википедии об этимологии «kill» и зачитала ее вслух нашей маленькой группе. «Кill — это водоем, чаще всего «ручей», но также … «река», пролив»… Это слово происходит от средненидерландского kill (kille в современном голландском), что означает «русло реки» или «водный канал». Оно часто встречается …. в бывшей североамериканской колонии Новые Нидерланды… Примеры: «Catskill Mountains», «Fishkill», «Peekskill» в Нью-Йорке. Я сделала паузу и добавила: — Это из википедии.

— Википедия! — сказала она пренебрежительно. — Кого интересует, что пишет Википедия! Всем известно, кто пишет в Википедии.

— Вообще-то, — сказала я, — я знала о значении «kill» в «Dutch Kills» задолго до появления Википедии и даже задолго до появления интернета.

— Я никогда не слышала об этом, хотя всю жизнь говорю по-голландски!

— Миллионы говорят на том или ином языке, но мало кто думает о происхождении слов, — сказала я, больше не заботясь о том, как подействуют на неё мои слова. Мне было ясно, что она еще больше меня возненавидит за то, что я включила ее в «мало кто думает», но она начала портить моё пребывание в джунглях с самого первого дня и очевидно, собиралась продолжать портить до самой последней минуты, так что какой смысл мне было заботиться о её т.н. самолюбии и о том, как на неё воздействуют мои слова.

***

О телевизоре и пр. неприятностях

Возможно, у многих ещё есть дома телевизор, но у меня его уже давно нет. Я избавилась от него сразу после рождения дочки, так как мне не хотелось, чтобы её ещё не сформированный мозг ежедневно заполнялся чушью, извергаемой дур-ящиком. Стоило бы избавиться от него ещё раньше, поскольку он мне давно уже был не нужен, но только рождение дочки заставило меня наконец вынести его на обочину с мусором. …Так о чем это я? О телевизоре. А к чему? А к тому, дорогие, что вот у меня есть сосед. У меня, конечно, не один сосед, у меня их … ну сколько — раз, два, три…словом, сколько домов на улице, столько и соседей. Но тот сосед, о котором речь в этом рассказе, он, так сказать, самый главный сосед, и не только потому что дом у него самый большой, и не только потому что участок у него тоже самый большой и самый зеленый, и не только потому что его газоносилка самая шумная и пользуется он ею — вернее, не он сам, а Карлос-из-Эквадора (да, так и зовут этого парня — Карлос-из-Эквадора), нанимаемый им для этой цели — чаще всех и раньше всех, и будит всех нас, т.е. всех своих соседей, звуком этой своей газонокосилки, звуком, похожим на звук сирены, так что я каждый раз просыпаюсь от этого звука по субботам, как раз когда вроде могла бы и выспаться, т.к. суббота — первый свободный день после пяти несвободных, когда надо вставать и куда-то бежать… от войны, объявленной звуком сирены-газонокосилки. В эту субботу я тоже проснулась от шума, идущего со стороны его участка, но на этот раз источником шума была не газонокосилка, а нечто другое — казалось, прямо на меня идёт сонм доисторических солдат, и это была не фантазия, не видение, а то что называется «реальность», и полностью проснувшись, я вспомнила, что сегодня во дворе моего соседа идут съемки теле-сериала Evil. Так как у меня нет телевизора, я ничего об этом теле-сериале не знала, кроме того, что реклама Evil видна за километр на каждом нью-йоркском автобусе. Летом на носу каждого автобуса была другая реклама —  Museum of Sex, которую сняли после многочисленных жалоб водительниц автобусов — жалоб на домогания пассажиров, вдохновленных этой рекламой; сняли ее только после того, когда водительницы автобусов пригрозили подать в суд, если реклама музея останется. Теперь на каждом автобусе вместо Museum of Sex был этот Evil, и я о нем ничего не хотела знать, так как мне достаточно было того, что каждую субботу во дворе да и в самом доме соседа шли съемки этого Evil, и что каждую неделю за три дня до начала съемок по всей нашей улице висели указы городского управления о том, что с пятницы по субботу никто из нас не имеет права парковать на нашей улице, вся парковка на улице зарезервирована для грузовиков телестанции, поэтому соседи должны были искать парковку по всему нашему району. Сосед — назовём его Джон — в доме и во дворе которого велись съемки, был так уверен, что нет ничего лучше, чем видеть свой дом и часть участка в телесериале, что полгода назад, когда он только входил во вкус этого дела, он порекоммендовал мой дом мэнэджеру другого сериала, снимавшего отдельные сцены у него во дворе и дома. Мне предлагали 1000 за два часа съёмки; я отказалась. Почему? Да потому что не хочу видеть свой дом по телевизору, который даже ради этого не буду смотреть, тем более, что у меня его нет. Teлевизора, то есть, нет. Но сегодня я оказалась неверна своим принципам, т.к. перед тем как начать писать этот рассказик о съемках, решила все-таки посмотреть один эпизод этого Evil на своём компьютере просто, чтобы знать, о чем пишу — и увидела часть нашей улицы, двор соседа, забор, разделяющий его двор от моего, и ещё увидела комнату в доме соседа — я её хорошо помнила, хотя последний раз была в ней давно, лет пятнадцать назад, когда моя трехлетняя дочка играла с его трехлетней дочкой под надзором нянечки Джозы, необыкновенно доброй и умной женщины из Гаити, любившей его дочку, как родную и проводившую с ней каждый день с утра до вечера, без выходных, и вот мне хотелось бы знать — что стало с этой женщиной, когда дочка Джона перестала нуждаться в её опеке? Наняли ли её в другую семью, чтобы она также, с утра до вечера заботилась о чужом ребенке, как о своём? Или же ей пришлось уехать обратно на Гаити? Не знаю. Съёмки ещё идут, от шума даже затычки в ушах не спасают.

***

Из разговоров с детьми

— Мисс Нина, как называется ваша страна?
— Россия. Но «ваша» или «моя» как-то неправильно звучит, если разговор о стране. То, что я там родилась, не значит, что она «моя». А почему ты спрашиваешь?
— Я думал, вы из Арабии.
— Я — из Арабии? Из какой Арабии?
— Ну, из Арабии.
— Но почему?
— Потому что вы носите черные блузки.
— А-а!

***

С oдной из групп мы читали рассказ о ведьмах и по ассоциации я рассказала ученикам о фильме «Les Visiteurs», который я смотрела в начале девяностых. В первых кадрах фильма действие происходит во Франции XII-го века: за какую-то провинность ведьма мстит рыцарю и его верному оруженосцу, отправляя их в наше время (они летят несколько секунд и приземляются в конце XX-го века). Оказываются они в том же самом месте, в котором они были в XII веке, в родовом поместье рыцаря, и, хотя в 20-ом веке его потомки продолжают жить в шале на территории бывшего поместья, от полей и лесов ничего не осталось, кроме этого небольшого шале, внутри которого все, конечно, изменилось с XII-го века. Когда молодой потомок и его жена оставляют рыцаря одного в уборной, рыцарь с удивлением смотрит по сторонам, ищет чашу для мытья рук, затем видит унитаз и тут всё ему становится ясно: он опускается на колени перед унитазом, брызгает водой из унитаза себе на лицо и моет в нем руки. Я рассказываю своим ученикам ещё немного о фильме, и как раз когда я собираюсь предложить им начать писать свои собственные рассказы о ведьмах, один мальчик поднимает руку и просит разрешения пойти в туалет. Меня это не удивляет, т.к. я привыкла к тому, что этот мальчик всегда хочет в туалет, когда мы начинаем писать. И хотя я знаю, что ему просто не хочется писать, я говорю: «Ладно, иди». Когда он возвращается, я замечаю, что его рубашка и штаны совершенно мокрые и спрашиваю обычное в таких случаях «Что случилось?»

— Мисс Нина, я знаю! Он пробовал вымыть руки в унитазе, как тот рыцарь в фильме, о котором вы нам рассказывали! — сообщает мальчик, который обычно сидит рядом с ним.

— Это правда? — спрашиваю я вернувшегося из уборной мальчика.
Он молча кивает.

— Это правда, Мисс Нина! Он всегда так делает! Он думает, что все рассказы настоящие и сам хочет всё делать, как в рассказе!

— Теперь тебе есть о чем написать, — говорю я мальчику, помывшему руки в унитазе.

— Но, Мисс Нина, — скромно говорит он, — теперь мне снова нужно в туалет…По настоящему…

***

Моя ученица читает начало «Короля Лира» (точнее, «Короля Лира» Вильяма Шекспира, отредактированного Тамарой Холлингсворт и Гарриет Исеке). Она только что выбрала себе роль Эдмунда. Итак, она читает:
— Эквадор, брат мой…
— Тут сказано «А, Эдгар », — говорю я, — не Эквадор.
— Что?
— Просто читай правильно. Читай то, что написано.
Ученица делает еще одну попытку.
— Эквадор, брат мой…
— Неужели так трудно сказать:«А, Эдгар? — спрашиваю я ее.
— Нет, учитель. Не так трудно.
— Тогда, пожалуйста, читай правильно.
— Эквадор, брат мой…
— Это что-то вроде шутки? — говорю. — Ты в пятом классе, Джена.
— Но я из Эквадора, учитель. Я все время думаю об Эквадоре.
— Хорошо, давай пропустим эту строку. Кто сегодня играет Эдгара?
Джена поворачивается к мальчику и говорит: — Ты сегодня Эквадор, помнишь?

***

Мечтая о царе Давиде

Так как сегодня пасха и все пишут что-то такое пасхальное, мне тоже захотелось написать что-нибудь на эту тему, но как-то ничего не приходило в голову. Я хотела написать что-то такое современное, не о древней Иудее, как раньше. Потом я вдруг вспомнила одного своего маленького ученика в школе, в которой я работала лет шесть назад. Этот мой маленький ученик был слабее всех в классе, никак не мог научиться писать букву «А»… ну, конечно и другие буквы тоже не мог. Казалось, он не слушает на уроке, все время о чем-то мечтает. Однажды я его спросила: «О чем ты всё время мечтаешь?»
«Я мечтаю… о царе Давиде,» сказал он очень серьёзно.
«Хорошо, можешь продолжать мечтать о царе Давиде,» сказала я. «Но когда ты здесь, в классе, постарайся думать об уроке. Хорошо?»
«Хорошо,» сказал он послушно.
И через неделю он мог писать букву «А» не хуже своих сверстников. Возможно, он изменился бы и без моего совета — ведь дети все время меняются.

Вот такая пасхальная история.

***

 Сказка про Синий Капюшон

— Теперь вы закончили играть в пьесе и можете сами написать свою версию «Красной шапочки», — говорю я. Вы можете изменить некоторые детали, например, вместо волка Красная шапочка может встретить…
— Динозавра, мисс Нина!
— Почему бы и нет? Динозавра, медведя, президента…
— И пусть она теперь будет мальчиком вместо девочки.
— И если она мальчик, его зовут —
— Маленький синий капюшон!*
— И когда мы будем играть эту новую пьесу, у него будет такой красивый синий капюшон вместо красной шапочки.
— Или фиолетовый, мисс Нина!
— Шапочкa цвета радуги! Как пишется «радуга» (rainbow), мисс Нина?
— Начинайте писать свои пьесы, исправления внесем позже.
— Мисс Нина, в моей пьесе девочка съест волка!
— Это будет весело, — говорю я. — Но будет ли достаточно места у нее в животе для волка?
— Это сжимающийся волк! Он сжимается, когда попадает в живот человека!
-А-а, — говорю я. — Интересная идея.

Примечание
* На английском. имя Красной Шапочки «Little Fred Riding Hood» — дословно переводится как «Красный капюшон».

***

— Мисс Нина, вам нравится Хэллоуин?
— Я равнодушна к Хэллоуину. Хэллоуин для детей, а я не ребенок.
— Я ненавижу Хэллоуин, мисс Нина!
— Ну, это дело твое.
— Потому что Хэллоуин от дьявола!
— Хорошо, если хочешь, можешь думать так.
— Это не я хочу! Это правда!
— Хорошо.
— Вы знаете, мисс Нина, вчера папа привёз меня в такой маленький красный домик с крышей, и внутри этого домика был доктор, и этот доктор сказал: «Закатай рукав, молодой человек! И я закатал рукав и отвернулся, чтобы не смотреть, но я знал, что он собирается сделать — он собирается мне сделать укол, поэтому я закричал еще до того, как он что-то сделал! И он сказал: «Почему ты кричишь, молодой человек?» И я сказал, «Потому что».
— Интересная история, — говорю. — Хорошо бы её записать, раз тебе все равно придется сейчас что-то писать. Ты можешь начать писать точно так, как ты мне рассказывал: вчера папа привёз меня в маленький красный домик, и внутри был доктор …

***

Рисуем яйцо аллигатора

Мисс Нина:
— Самка аллигатора откладывает от 35 до 90 яиц. Инкубационный период длится 65 дней. Посмотрите на эту картинку и попытайтесь нарисовать яйцо аллигатора.
— Мисс Нина, a почему дети выходят из живота мамы, а не из живота папы?
— Сам подумай, Джейми.
— Мисс Нина, а чьи детки вылупляются из яиц гусеницы?
— Сам подумай, Кенни.
— Мисс Нина, он говорит, что я вышел из яйца крокодила!
— Я не говорил, что ты вышел из яйца крокодила!
— Мисс Нина, Джонатан сказал, что я глупый!
— Мисс Нина, а правда, что крокодил — папа аллигатора?
— Мисс Нина, смотрите, я нарисовал поезд!
— Мисс Нина, смотрите, я нарисовал поезд!
— Мисс Нина, он всё за мной повторяет!
— Мисс Нина, он просто не умеет рисовать. Это яйца рыбы, а не поезд! Он сделал яйца рыбы похожими на поезд!
— Мисс Нина, он взял мой карандаш!
— Мисс Нина, я не брал его карандаш!
— Мисс Нина, вы знаете, сегодня день рождения моего папы!
— Мисс Нина, а сегодня мой день рождения!
— Мисс Нина, он всё врёт, у него нет папы!
— Мисс Нина, он врёт, его день рождения был на прошлой неделе!
— Я люблю вас, мисс Нина!
— Мисс Нина, а какое животное вылупляется из яиц аллигатора?
— Мисс Нина, он делает вид, что не знает, что маленькие аллигаторы вылупляются из яиц аллигаторов!
— Тихо! От вашей болтовни Мисс Нине хочется спать!

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2020/nomer4/nkosman/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru