litbook

Культура


«Что же из этого следует? Следует жить...» Вспоминая Юрия Левитанского+2

ЭТО СЛУЧИЛОСЬ в январе 1956-го. Однажды стылым вечером зашёл я в аптеку, что на углу Невского и Лиговки (впрочем, тогда Лиговка именовалась Сталинградским проспектом). В Питере свирепствовал грипп, поэтому очередь за лекарствами вытянулась от самых дверей. За мной пристроились двое: один — худенький, простуженный, с печальными глазами и тонкой ниточкой усиков — одет был очень не по сезону; другой — плотный, коренастый, с густыми смоляными усами — был мне явно знаком.

«Здравствуйте», — сказал я.

«Здравствуйте», — его взгляд выражал недоумение.

«Вы поэт», — добавил я.

«Сейчас он скажет, что ты — Илья Авраменко, — саркастически заметил худенький. — Усы у тебя точно авраменковские».

«Нет, — возразил я, — это совсем не Авраменко, это Юрий Левитанский».

«Поздравляю! — худенький похлопал приятеля по плечу. — Ты знаменит. Тебя узнают даже в аптеке. Даже в аптеке города, куда ты нынче прибыл впервые в жизни».

 

Таким я запечатлел Юрия Давыдовича тогда, в ноябре 1991-го…

Поэта я знал по Иркутску. Сколько раз, придя после уроков в бревенчатый писательский дом на улице Пятой армии и удобно устроившись в небольшом зальчике за раскалённой печкой, слушал, как долбают рассказы Георгия Маркова, автора знаменитых «Строговых»; как льют елей Константину Седых по поводу его многотомной «Даурии»; как строчку за строчкой разбирают очередное творение Иннокентия Луговского… Хорошо помню Левитанского — молодого, черноволосого, в офицерском кителе с недавно споротыми погонами, его глуховатый голос:

Скоро месяц выйдет. Суля беду,
Он встанет с левой руки.
Обдирая ладони, ползём по льду,
По шершавому льду реки…

Это он написал на фронте, под Москвой, в сорок втором…

 

И таким он был на фронте… (1)

 

И таким он был на фронте… (2)

 

И таким он был на фронте… (3)

Многие его стихи (в основном — про войну), которые часто печатала «Восточно-Сибирская правда», я знал наизусть. На школьных вечерах пел его песню о родном городе: «Студёный ветер дует от Байкала, деревья белые в пушистом серебре…» Дружил с его родным братом Толей — он был на класс старше. Вместе с Толей на тех же школьных вечерах исполнял весёлые «злободневные» куплеты на местные темы. (Спустя несколько лет славный, милый Толя накануне свадьбы, на глазах невесты утонет в коварной реке Иркут: затянуло в омут).

Потом с ангарских берегов я перебрался на невские, а поэт вернулся в Москву. И вот та встреча в питерской аптеке… Оказывается,  накануне собрались у Левитанского по случаю дня рождения друзья, и Гриша Поженян вдруг достаёт из кармана железнодорожный билет: «Вот мой подарок — везу тебя и Булата в Ленинград». Так Юрий Давыдович впервые оказался в Питере. Впервые — всего лишь из двух разов…

Да, тот второй, «худенький», тут же мне представленный, был Окуджава, тогда на невском бреге ещё никому не известный. И про Авраменко он сказал, оказывается, потому, что неделей раньше в «литгазете» появился портрет Юрия Левитанского с подписью: «Илья Авраменко». Я это как-то пропустил…

Минули годы, и как-то, в ноябре 1991-го,  услышал я по радио Серёжу и Таню Никитиных, ис­полнявших давно любимое:

«…Вальс начинается.
Дайте ж, су­дарыня, руку,
И — раз-два-три, раз-два-три,
раз-два-три, раз-два-три!..»

И пронзительно захотелось сейчас же, немедленно, позвонить в Москву, автору этих, да и других волшебных строк, чтобы сказать самые добрые слова… Когда в трубке прозвучал с детства такой знакомый негромкий, глуховатый голос, напомнил Юрию Давыдовичу о нашей давней «аптечной» встрече и, как мог, постарался выразить свой давнишний восторг перед его поэзией…  На память прочёл ему стихи, которые появились на странице «Восточно-Сибирской правды» аж в 1947-м:

«Дорогая моя, как давно я не виделся с вами:
Только тысяча дней, а как будто бы тысяча лет…
Было тихо в землянке. Огонь расправлялся с дровами.
И писал лейтенант, положив на колени планшет…»

С той поры они никогда нигде не публиковались… Юрий Давыдович явно растрогался. Коротко вспомнили  Иркутск,  Толю…  Он пригласил земляка навестить «старого стихотворца» — именно так себя отрекомендовал…

***

И вот от станции метро «Щукинская» иду я в затрапезную панельную пятиэтажку, где в крохотной, однокомнатной квартире поджидает гостя великий поэт. Насчет «великий» — это не только моё мнение: несу ему в сумке номер одной, весьма ува­жаемой, «центральной» газеты. Газета только что провела сре­ди своих читателей анкету с вопросом: «Ваш любимый поэт?» Так вот: в первой десятке «самых любимых» — вместе с Николаем Гумилёвым, Мариной Цветаевой, Владимиром Высоцким, Бори­сом Пастернаком, Аполлоном Григорьевым, Иосифом Бродским, Александром Галичем, Марией Петровых — названы Булат Окуджа­ва и Юрий Левитанский…

Сейчас, спустя годы, ставлю на диктофон старую кассету — и снова возникает тот наш  долгий разговор, часть которого  делаю достоянием читателя.

***

Я: Юрий Давыдович, прошло столько лет, но многие ваши «военные» стихи, прочитанные в отрочестве, помню и сегод­ня… Уже тогда они выделялись из общего ряда, потому что не было в них достаточно распространённого в ту пору «ликования» победителей, бравурности, радостного бодрячест­ва…

ЛЕВИТАНСКИЙ: И всё-таки не я, а мой ближайший друг — по ИФЛИ, по фронту — Семён Гудзенко еще в сорок втором сложил стихи, которые потрясали своей ПРАВДОЙ:

…Будь проклят сорок первый год
И вмерзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
Что я притягиваю мины.
Разрыв — и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо…

Мы были с ним в одном отделении, позже — двумя номерами в пулемётном расчёте. Самый талантливый из нас, ифлийцев, Семён (да, не те, кто постарше, — Наровчатов, Луконин, дру­гие, а именно он) первым сумел сказать про войну слова, ко­торые так отличались от официальной поэзии. Конечно, всей правды о войне ни Гудзенко, да и никто из нас тогда не знал. На фронт уходили добровольцами — «За Родину, за Сталина», воспитанные на лживой песне «Если завтра война», уверенные в том, что немецкий рабочий класс обязательно протянет нам братскую руку и уже осенью мы победителями вернемся в инсти­тутские аудитории… И вот Гудзенко первым смог передать в стихах наше повзрослевшее ощущение — в этом смысле он был как бы нашим негласным лидером, правофлановым, поэтом воен­ного поколения…

Я: Фронтовые поэты… Как мало уже их осталось… Что же, Юрий Давыдович, для вас значит это поколение? Есть ли, по-вашему, какие-то особые черты, присущие только ему одному?

ЛЕВИТАНСКИЙ: С годами отвечать на подобный вопрос всё труднее… Потому что начинаешь понимать, что любого рода обобщения бессмысленны, случайны, а порой даже опасны. По-моему, го­раздо важнее научиться понимать, что ОТЛИЧАЕТ одно поколе­ние, вообще одно явление от другого…

Я: Особенно это «лица не общее выражение» важно, навер­ное, для поэта?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Конечно. Однако наше литературоведение подобная «проблема» — обнаружить в поэте именно его индивидуальность — интересует меньше всего. И всё же есть, конечно, какие-то общие черты, связывающие людей одного поколения. Ну вот мое поколение… Наверное, оно — одно из самых многострадальных в истории страны: и для нашего «вызревания» время было труд­ным, и потом страшная война, и мучительные послевоенные вре­мена, и нынешняя «перестройка» со всем, что сегодня имеем, финал, к которому пришли бывшие фронтовики, — в общем, в течение всей жизни сплошная, непрерывная ломка… Кстати гово­ря, если литературные поколения вообразить в виде неких го­ризонталей, то гораздо существенней, по-моему, пересекающие их вертикали: тогда можно обнаружить, что в разных поколени­ях связующих много больше…

Я: Например?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Ну, скажем, Беллу Ахмадулину с Павлом Григорьевичем Антокольским связывает куда больше, чем, допустим, с кем-то из ровесников…

Я: Когда-то, беседуя с Вячеславом Кондратьевым, я тоже задал подобный вопрос: о том, что определило лицо вашего с ним поколения. Он сказал: «Мы много читали, причём  чаще всего — хорошую литературу, классиков. И наше отношение к женщине, например, воспитывалось на чтении Тургенева»…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Ну, во-первых, разные люди читали разное. Во-вторых, и воспитывались на этом тоже по-разному. Например, в ИФЛИ: все мы на фронт — добровольцами, хотя у нас были отсрочки (у меня, помню, до 1944-го), а вот наши секретарские деятели… Секретарем комсомольского комитета у нас был Александр Шеле­пин, будущий «железный Шурик», так он — сразу в кусты. Ком­сорг нашей группы Зоя Туманова (будущий замзавотдела ЦК пар­тии) — тоже. В общем, никто из главных крикунов и проработ­чиков на войну не пошёл. А в-третьих, даже от нас, студентов Института философии, литературы и истории, где изучались и латынь, и греческий, и современные европейские языки, были закрыты огромные пласты культуры: и русской философской мыс­ли, и западной, и литературы… Сколько же великого прошло мимо нас стороной! Сейчас по ночам читаю, читаю — Бердяева, других, но всё равно никогда не смогу компенсировать эти ог­ромные провалы в образовании. Воспитывали нас уродливо. Ког­да-то Горький советовал молодым: как можно больше читайте, как можно меньше верьте. Нам же вдалбливали совсем противо­положное: читать надо меньше, а верить больше. Позднее нас приучали к мысли о том, что нужна нам «не всякая» правда. Расплачиваться за всё это будем до конца дней… Вот и прав­да о войне: в сороковые годы я действительно писал о ней много, но постепенно эта тема стала для меня почти запрет­ной. Потому что понял: победа была добыта не мудростью вое­нноначальников, а просто горами человеческого мяса. Сейчас как раз исполняется полвека битве за столицу, и вдруг объявился старшина нашей роты Пятков (ему уже восемьдесят два), буквально за руку отвёл меня в военкомат, где мне вручили не полученную почему-то тогда медаль — за Москву. Хорошо помню, сколько пало в те дни однополчан. Так что гордиться особенно нечем: победа выиграна страшнейшей ценой. Воюя на СВОЕЙ земле, мы по сравнению с немцами теряли больше раз в десять! А в сорок пятом наша армия очищала от врага Буха­рест, Будапешт, Прагу, и я был горд своей «миссией» освобо­дителя. Но с годами, не раз бывая в этих странах (я перево­дил на русский и чешских поэтов, и венгерских, и польских, и румынских, и немецких), постепенно стал понимать, что «осво­бодитель» вовсе не свободу им принёс, а своё же собственное рабство навязал… В общем, однажды написалось:

Ну что с того, что я там был.
Я был давно. Я всё забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек…

Действительно: ну что с того, что я там был?.. Виктор Берковский написал на эти стихи музыку, по-моему, очень хорошую…

Я: А потом вам выпала ещё и другая война, с Японией…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Да, и после ещё два года — в Восточно-Сибирском военном округе. Сталин демобилизацию не проводил, держал под ружьём миллионы — это, по-моему, и вызвало фултонскую речь Черчилля, холодную войну… Спасибо Георгию Мокеевичу Маркову: с огромным трудом вырвал меня на «гражданку»…

Я: Тогда, в Сибири, он ещё не был тем одиозным Марковым — первым секретарём писательского Союза, членом ЦК, дважды Героем Соцтруда…

ЛЕВИТАНСКИЙ: А знаете, ведь биологически Марков был человеком не скверным и не злобным. Однажды в Иркутске он меня спас: когда я вдруг попал в «космополиты»… Но потом… В принципе, всё, что последние десятилетия происходило с нашей литературой, было при его правлении…

Я: Кстати, хотя с нашей литературой  п р о и с х о д и л о  действительно много постыдного, как вам всегда удавалось быть выше разных дрязг? Ни­когда не суетились, не старались быть «модным», не позволили никому бросить на ваше имя даже самую легкую тень… Как смогли устоять?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Не знаю. Вероятно, это свойство моего характера… Но только не надо думать, будто бы я бежал от борьбы. Ничего подобного. Например, подписал немало разных «писем»: в защиту Солженицына, Синявского, Даниэля, Гинзбурга, Галанскова — уж и не помню, кого еще… Так что ходил в «подписантах»… Ну, не печатали. Ну, другим моё имя нельзя было в печати по­минать. Однако из партии выгнать не могли: беспартийный. В общем, всё нормально…

Я: Наверное, всё-таки помогало ещё присутствие рядом та­ких братьев-фронтовиков, как Поженян, Межиров, Слуцкий, Са­мойлов, Окуджава… Была задана определенная, так сказать, моральная планка… Судя по той нашей встрече в Питере, с Окуджавой вы дружите очень давно…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Наверное, я вообще первый, кто открыл Булата. Тогда я учился на высших литературных курсах, а он работал в издательстве «Молодая гвардия». Случайно там, в издательстве, и познакомились. И хотя в ту пору он ещё не был никакой  О к у д ж а в а, полюбил Булата сразу, с первого взгляда. Стихи Булат писал хорошие (в Калуге вышла небольшая книжка), а из песен сочинил, по-моему, лишь «Девочка плачет: шарик улетел» и ещё каких-то две.  Свёл его с Твардовским, Светловым, Смеляковым, таскал из дома в дом, «внедрял», как тогда же Хрущёв — кукурузу…

Я: Булат Шалвович рассказывал мне, что песню «По смоленской дороге» сочинили вы вместе…

ЛЕВИТАНСКИЙ. Ну уж «вместе»… Ехали от «Литгазеты» в Пушгоры. По пути, действительно на смоленской дороге, в пикапчике, под гитару что-то родилось. Поверьте, моя доля в этом сочинении нижтожна…

Я: Но у вас самого огромное количество песен! Сколько ва­ших стихов положено на музыку — и Берковским, и Никитиными, другими…  С каким удовольствием молодые поют и про «сон об уходящем поезде», и про «квадратного человека», и про чело­века, «строящего воздушные замки»… Но всё-таки, наверное, самое удивительное ваше создание, ставшее песней, это — «Ди­алог у новогодней елки». Всякий раз, когда слышу: «Что происходит на свете? А просто зима…» — сердце щемит от какой-то очень светлой грусти. Понимаю, что вопрос мой наи­вен, и всё же: как появилось на свет это чудо?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Увы, объяснить такое не могу, не умею, да и вообще считаю не очень серьёзным занятием — как-то это объяснять. В Литинституте веду семинар, воспитываю молодых поэтов, как бы должен их чему-то научить, но, скажу откровенно, с годами сам всё меньше и меньше про это понимаю, думаю: «Эх, если бы мне кто объяснил, как это всё и почему…» К тому ж, человек я иронического склада, и было бы более чем странно, если бы стал серьезно объяснять, КАК что-то написал. Кстати, эти стихи ведь — не просто про ёлочку, а про жизнь: «Что проис­ходит на свете?..»

Я: Между прочим, вы ведь там даже предсказали Апрельский пленум, перестройку: «— Чем же всё это окончится? — Будет апрель…»

ЛЕВИТАНСКИЙ: Ну вот видите… А если серьёзно, то там каждая строчка прочитывается в более широком смысле. Ведь вообще у поэта есть две возможности выражения: прямое (ну, скажем: «Вы, жадною толпой стоящие у трона…») и опосредованное, через что-то («Белеет парус одинокий», где ведь совсем не про парус). Мне ближе — через «что-то»…

Я: Вы, который никогда впрямую не откликались на то, что случилось в мире сегодня, не писали, так сказать, на «злобу дня», можете ли вообще отключиться от того, что — там, за окном? Не читать газет? Не включать телевизор?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Нет, к великому сожалению, на то, что — «там, за ок­ном», мне никогда не было начхать. Всё это постоянно прохо­дит через меня. Полночи читаю прессу, и к утру мне тяжело просто физически. Перенасыщен до ужаса… Однако действи­тельно считаю, что литературе и, в частности, поэзии зани­маться «злобой дня» не гоже. В более широком смысле это возможно — когда речь идет о какой-то гражданственности по от­ношению к происходящему в мире, в отечестве, как это делал, например, Тютчев…

Я: А Евтушенко?

ЛЕВИТАНСКИЙ: В этом смысле он понёс огромные издержки. Случилось так, что Евтушенко я отметил одним из первых. Женя приехал ко мне в Иркутск, когда его ещё никто не знал, и я сразу понял, что это талант редкий, что будущее у него большое. И всё же его отклики «на злобу дня», хоть и лихо они сделаны, — чепуха. Вспомним шестидесятые годы, те поэтические вечера в Лужниках: ведь, серьёзно говоря, это был не столько интерес к поэзии, сколько жажда новых форм информации, хоть какой-то общественной жизни. Люди шли туда, чтобы получить ответы на свои вопросы. Когда же возникла так называемая «гласность», эта функция поэзии, кстати говоря, ей не свойственная, слава Богу, отпала… Но внешне то, что нынче происходит в поэзии, выглядит бедой, катастрофой: книги стихов почти не выходят. Что ж, видно, у нас будет, как и во всём мире: книги станут выпускать небольшими тиражами, и, чтобы встретиться с поэтом, уже не понадобятся Лужники, вполне достаточным окажется скромное, уютное помещение. Это нормально. Истинная поэзия — не для миллионов, а все-таки для избранных, для тех, кто способен её понимать. И стыдиться тут нечего: это не хоккей, не дискотека, не рок-ансамбль, вообще не масс-культура… Кстати, на тех вечерах в Лужниках Заболоцкий, или Ахматова, или Пастернак едва ли бы имели успех…

Я: Худшие проявления масс-культуры, пошлятина, примитив, которыми полны сейчас разные «шоу», — не вызывает ли всё это желания бить в рельс, стучать кулаком?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Стучать кулаком я не привык в принципе… Недавно прочитал в какой-то газете, что по интеллектуальному уровню наша молодёжь сегодня в мире — на пятьдесят первом месте. Вот и всё… Эта тема вообще больная и трудная. Наше общество — страшное, полусумасшедшее. Деградация происходила на наших с вами глазах: люди становились злее, хуже. Никто не может похвастаться: «Нет, я здоров». Конечно, всегда есть отдельные праведники, как Сахаров, но остальные… Разница лишь в том, что один болен безнадёжно, а другой ещё не очень. Ощущаю это не только на улице, в магазине, в автобусе, но и дома, в себе близких, в себе самом. Так что роковая музыка — лишь одна из бед, лишь одна из горьких признаков нашего общества, где в любых областях жизни — почти полное отсутствие компетентности. За десятилетия у нас сумели вырастить учителей, которые не умеют учить; врачей, которые не умеют лечить; писателей, которые не умеют писать; певцов, которые не умеют петь… А ведь, между тем, массовая культура — это понятие нормальное. Мы его долго стеснялись: мол, у «них» — масс-культура, а у нас — культура подлинная. Чепуха. В любом обществе есть культура «массовая» и «немассовая», не предназначенная для того круга людей, которые понимать её неспособны: немассовое кино, немассовая живопись, немассовая музыка. Но вот когда некомпетентные музыкальные редакторы выпускают на всесоюзный телеэкран абсолютно непрофессиональные поделки — кошмарные звуки, кошмарные тексты, кошмарные голоса… Прочтя это, кто-то наверняка скажет в мой адрес: «Ну, ретроград!» Так нет же, совсем не ретроград. Наоборот, начинающих поэтов, которые всегда ко мне тянутся, постоянно подзуживаю: «Дерзайте! Не ходите «строем». Придумайте хоть что-нибудь такое, что до вас и как до вас не писал никто…»  Вот говорят: «Рок — это западное влияние, и вообще всё дурное у нас — оттуда, с Запада». Эх, если бы всё у нас было — с Запада, мы б та-а-ак далеко вперёд умчались… Ужас как раз весь в том, что с этого Запада мы чаще всего берём ихнее дерьмо. Вот и в современной музыке: когда слышу лучших американских или французских исполнителей, то даже я, неспециалист, сразу ощущаю огромную разницу в уровне…

Я: Ну а довоенные песни вы любили?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Разные звучали тогда песни. Например, так называемые «коллективные», «патриотические» создавались в традициях, присущих именно тоталитарному обществу: «Броня крепка, и танки наши быстры», «И на вражьей земле мы врага разобьём малой кровью, могучим ударом», «Сталин — наша слава боевая»… А мы верили в эту чудовищную неправде…

Я: Но ведь были и дивные лирические. Вспомните хотя бы Дунаевского…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Что ж, в масс-культуре той поры случались и свои относительные успехи. И всё-таки при всех наших нынешних бедах то, что происходит сегодня, плодотворно. Та эпоха, к счастью, кончилась, думаю — навсегда. А новая ещё не наступила. Переходный период, который мы переживаем, — это самый мучительный период в истории любого общества. То, что мы проходим его гораздо позже, чем англичане или, допустим, французы — ну, что делать, так сложилось. Но мы обязаны его пройти, что бы нас ни ждало впереди, может — попытка очередного переворота или даже переворот, на малых отрезках времени всё может случиться.  Обычно человеку не хочется думать о том, что будет через двадцать лет. Ему гораздо важнее знать, что произойдёт через три года, через три месяца, через три дня — со страной, с ним. Жизнь — это извилистая линия, и если смотреть с большого расстояния, то она кажется прямой. А ведь извилинки — это как раз наши с вами судьбы. Для истории не важно: ну, подумаешь, не будет меня, вас, но для нас-то с вами именно это — самое главное. Хотя лично я давно научил себя рассуждать вот так, немного философски… А вообще, ес­ли задуматься, то вся жизнь — коту под хвост…

Я: Вы очень к себе несправедливы: ведь оставляете людям столько хороших стихов…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Да я не об этом… Понимаете, люди моего поколения, так называемые, «ветераны», в подавляющем большинстве никог­да уже, до последнего дыхания, не переменятся. Им хорошо ТАМ, где был товарищ Сталин, у них ТАМ все осталось, они ТАМ уже навсегда. И как ни жестоко это звучит, но для истории надо, чтобы мы ушли, чтобы подросли другие, — иного варианта нет.

Наши с тобою до дна
Допиты чаши.
Это уже времена
Явно не наши…

Я: Не потому ли только что добровольно ушла из жизни Юлия Друнина?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Может быть, может быть… И как бы стариков ни раздражала молодёжь, она всё равно лучше. Так было всегда. Всегда правы последующие, а не предыдущие.

Я: Даже если они вас чем-то раздражают?

ЛЕВИТАНСКИЙ: Они меня не раздражают, потому что, извиняюсь, научил себя «не раздражаться» давным-давно. Всей своей плотью ощущаю, что виноват перед ними, что уважать им меня не за что. Они имеют полное право меня презирать.

Я: Но почему? Вы же никогда им не лгали, не учили дурному…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Всё равно в целом все мы виноваты, оставляя им в наследство этот кошмар, эту разграбленную, нищую, бескультурную страну. Без перспективы на завтрашний день, только дальняя какая-то перспектива. Может, и увидят когда-нибудь небо в алмазах… Каждый раз просыпаюсь в холодном поту от того, что происходит в отечестве… Многое вспоминается. Мой папа, который никогда не отдыхал, а брал «компенсацию за отпуск», чтобы иметь какие-то лишние копейки, и потом доживал свой век с пенсией в 57 рублей. Когда его не стало, мама получала пенсию аж в 22 рубля… И я всю жизнь тоже вкалывал, вкалывал, но, увы,  «мне ни рубля не накопили строчки». Это действительно так: не накопили. Раньше был бедный, теперь — просто нищий. У меня поздние дети, поэтому — сравнительно ещё маленькие, три дочери, и я в ужасе, что мне их не одеть, даже не накормить. Да, при нынешних ценах не могу купить им даже яблоко… Этой весной мне предстояла серьёзная операция, и несколько моих друзей, проживающих по ту сторону границы, — Максимов, Бродский, Неизвестный, Шемякин, другие, — «скинулись», вывезли меня в Брюссель. Так впервые, на семидесятом году жизни, оказался в Западной Европе. После операции оставался там ещё несколько дней. Бродил по улицам и не мог сдержать слёз: ведь мои девочки  т а к  жить не будут никогда… Раньше я не умел никого ненавидеть, а теперь — ненавижу. Большевиков. Просто до ужаса: что они с нами сотворили!!! И поэтому, повторяю, то, что происходит сегодня, — нормально. Оно должно было произойти. То, чудовищное, всё равно, слава Богу, завершилось…

Я: Что ж, дай вам Бог здоровья, Юрий Давыдович! И новых книг…

ЛЕВИТАНСКИЙ: Спасибо. Как писал однажды: «По возможности достойно доиграть своё хочу…»

***

ПРИ РАССТАВАНИИ я его сфотографировал, а он подарил мне книжку стихов «Годы», надписав: «Льву Исаевичу Сидоровскому — в память о прошедшем сердечно. Юрий Левитанский. 13. XI.91.».

Когда потом началась война в Чечне, он не находил себе места… В январе 1996-го, выступая, на встрече с представи­телями власти, произнес гневные слова в адрес тех, кто уст­роил эту позорную бойню. Сошёл с трибуны — и упал. Навсегда…

Да, он «доиграл своё достойно». А книг после себя оставил (в отличие, например, от абсолютного графомана Ильи Резника, который недавно на телеэкране  похвастался, что имеет уже сорок книг) совсем немного: всего семь поэтических сборников — начиная с послевоенной, изданной ещё в Иркутске «Солдатской дороги», и кончая «Белыми стихами», удостоенными Государственной премии России за 1994-й. Правда, были ещё сборник поэтических пародий «Сюжет с вариантами», несколько там и сям опубликованных стихотворений и множество переводов, которые, увы, делались больше по необходимости, чем в своё удовольствие. Это — количественно. Но зато — какое качество! Во всяком случае, в магазинах книги Левитанского  отродясь не залеживались…

В его доме я увидел выпущенную во Франции и посвящённую русской поэзии книгу бывшего ленинградца Василия Бетаки, который главу о творчестве Левитанского назвал, по-моему, очень точно: «Вне потока»…

И ещё вот о чём там подумалось… Были трудные времена, и многие соотечественники, вынужденно оказались «за бугром». В числе их — и литераторы, поэты. Сейчас эти люди — в моде, «на волне»: приезжают, обильно публикуются, дают интервью, советуют, как нам жить… Сейчас они — герои. Что ж, по праву. И всё-таки… И всё-таки есть большая несправедливость  в том, что как бы в тени, как бы на заднем плане оказались другие — те, кто, оставаясь здесь, все эти нелёгкие годы, несмотря на «свинцовые мерзости жизни», бережно хранил  у р о в е н ь  литературы, спокойно и достойно ограждал  с л о в о  — от пошлости, от серости, от жлобства… Разве же было легче им — Арсению Тарковскому, Давиду Самойлову, Владимиру Соколову — впрочем, перечислять можно ещё и ещё. И, конечно же, в этом светлом ряду — Юрий Левитанский.

И как бы сейчас, в нашей нынешней  действительнос­ти, нам опять порой ни было трудно и тошно, надо всё-таки держаться верить. Может, в этом снова помогут нам те его стихи, тот его вальс:

— Что же из этого следует?
Следует жить…

 

Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer5/sidorovsky/

Рейтинг:

+2
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru