Чаcть IV.
СОЛЁНОЕ МОРЕ ЖИЗНИ
ЯД ПРОШЛОГО
Мешки с ядохимикатами захоронили в 15 км от Одессы у села Алтестово.
Море бредило. Из него извергалась пена, как у больного во время эпилептического приступа. Рыба всё настойчивее пахла химикатами. На Привозе хозяйки принюхивались к пеленгасу и недовольно откладывали в сторону. Похоже, захоронения у Алтестово подмывались водами, и всё, во имя чего поднимали «Моздок», от чего желали избавиться, стало медленно возвращаться в море. Позже выяснилось, что некоторые контейнеры просто зарывали в карьеры и засыпали глиной.
Вот оно, прошлое. Всегда идёт по пятам, всегда находит лазейку, чтобы просочиться в настоящее и оставить в нём свой ядовитый след. Ничего невозможно начать с чистого листа, ничего. Виктор сокрушённо покачал головой, глядя, как куски серой пены облипали его лоцманский катер. И как же быть с этим грузом? Как нести его? Как очиститься от его гибельного воздействия? Как отправить в музей памяти, чтобы только изредка посещать его уголки? Вопросов много, а ответа ни одного…
Город болел, и с ним болела душа одессита. Виктору вспоминались те безоблачные, наивные дни юности, когда мир представал в ореоле света, и гордость за страну ещё не была омрачена знанием. Гордость осталась – за людей, чей талант держал на плаву великую державу, но к гордости уже примешалась горечь зрелых лет.
Мир берега оказался лабиринтом с минотавром, о котором Виктор не подозревал в своём трудном штормовом далеке. Скольких же поглотил этот минотавр и скольких продолжает поглощать! Ещё несколько десятилетий тому назад записал он в своём дневнике 9-го марта 1953-го г.: «Не верится, не хочется верить… Умер Иосиф Виссарионович Сталин. Умер человек, который останется бессмертным, именем которого названа целая эпоха в истории человечества, гений которого вывел страну из тупика отсталости и разрухи, прекратил её в мощную, передовую во всех отношениях державу, разгромил наиболее сильного и коварного врага и победно вёл страну к новым высотам человеческого счастья».
Так он думал тогда вместе с сотнями, нет, тысячами таких же, как он, среди которых были и репрессированные, и вдовы, и ссыльные… Ирония в том, что многое в той записи оказалось сущей правдой: и эпоха вошла в историю под этим именем, и враг был побеждён, и с разрухой послевоенной справились. Только всё это уже представало с обратным знаком. Господи, спаси эту землю от поработителей и освободителей!
***
Стали быстрее опадать листья, дольше кружили ветра вокруг дома, гудели в трубах на разные голоса, тревожили остывшую золу прошлого. По ночам – только отдалённые завывания в дымоходе, будто дремучий лес пытался проникнуть в дом. А в доме никого. Стоит холодный и нежилой, как избушка на курьих ножках, и только сквозняки ставнями хлопают. Избушка, избушка, стань ко мне передом… Это кто же говорит? Да это ты же и говоришь.
В начале марта Виктор подхватил воспаление лёгких и слёг.
Шли слухи, что в стране готовится перестройка. Перестройка… Это слово, как волшебное заклинание, было на устах у всех, даже иностранцев, которые произносили его на ломанном русском, обнажая, тем самым, его искусственность и смехотворность. Что же перестраивать, думал Виктор, наблюдая за всем этим балаганом, мозги что ли? Никто ни во что уже давно не верил – ни в коммунизм, ни в Бога, ни в свободный рынок. Всё обесценилось. Можно ли из планетария на Чижикова вновь отстроить церковь? Может, и можно, только ментальность так быстро не перестроишь.
Открыли границы, и вагоны спешно набивались последними из могикан, увозя цвет города за моря-океаны. А страна бурлила, кричала, телевизионные каналы выплёскивали всё, что попадало в их репортёрскую лоханку. Жонглировали словами, фактами, историей. Огромная держава напоминала арену с бродячими циркачами, которые, того и гляди, сядут в свои кибитки после представления и укатят прочь, оставив на память следы от шатров да мусор.
***
Серые улицы, серые люди, эшелоны, эшелоны. Захворал город, потерял свой былой артистизм, свою внутреннюю яркость и вызов. Пропала та весёлая общность, которая называлась «одессит». Некогда остроумная вовлечённость людей в жизнь города сменилась всеобщим отстранением и равнодушием. Редко когда можно было услышать экспромтом рождённую шутку, как это бывало в старые добрые времена, когда прохожие непринуждённо перекидывались парой острот, как шекспировские герои, фехтующие на площадях и аплодирующие друг другу.
Город отяжелел, понурился.
Наступала эпоха какого-то великого разделения. Казалось, горожане были окружены невидимыми капсулами, чтобы не соприкасаться друг с другом. Разделяй и властвуй… Разделить разделили. Кто теперь придёт властвовать?
Очереди. Шеренги тянутся до ОВИРА, до вокзала, до Москвы, до океана. Расступись, море… А как оно расступится? Моисея-то нет.
Кто-то в прессе называл это новым исходом, только Исход – это священное движение. А тут… Нет, Виктор не осуждал отъезжавших, он сам с лихвой хватил в этой жизни и трезво смотрел на происходящее. Горечь его была связана с пониманием того, что всё это скоро обернётся плачевно для страны и для города.
СПРАВКА ДЛЯ АУШВИЦА
Узкая маленькая комнатка в доме общежитского типа. Никого, кроме телефона, который иногда доносит дорогой голос дочери из-за моря-океана. Вот уже несколько месяцев, как Любушка покинула страну вместе с мужем и сынишкой. Да, вот так.
Никогда не забудет он, как в последний раз пришёл в уже разобранную Любушкину квартиру. На полу – чемоданы, ящики. Внучок спит прямо в одежде на каких-то тюках в соседней комнате. Все выпили на дорожку, закусили остатками из холодильника, ждут автобуса. А Любушка посмотрела на окна без занавесок и разрыдалась прямо у него на груди, как маленькая.
– Не плачь, не плачь, детёныш, – приговаривал он срывающимся голосом, а она вцепилась в него, как тогда, много лет назад, когда он в море хотел её окунуть… Море жизни тоже солёное…
В два ночи подъехал автобус, там уже Ляля сидела со своим новым мужем и ещё несколько незнакомых семей.
Ну, вот и всё, вот и сказке конец, а кто слушал молодец.
Стали выносить чемоданы. Мишеньку кое-как растормошили, он заплакал:
– Не хочу никуда уезжать! Хочу быть с дедом!
До этого момента все ещё как-то держались.
Автобус нетерпеливо брюзжал включенным двигателем – поторапливайтесь, мол, неча тут бензин зря жечь.
– Я буду писать, каждую минуту, каждую секунду, прямо из автобуса – обо всём, обо всём! – поспешно бормотала Любушка, словно цепляясь словами за родные углы.
Промельк войны на мрачнеющем горизонте. Вот и снова писем ждать, в ящик заглядывать.
– Прощай…
Последние объятия, а потом ночь-гильотина отрезает их друг от друга…
***
Семья Димы давно уже собиралась покинуть страну.
Каждый год его бабушка ездила к братьям в Штаты и только ждала момента, когда откроют границу, чтобы воссоединиться с ними. Братьев было двое, и покинули они бывшую родину тоже вместе. Поначалу насильственно, а потом – по собственной воле.
Дело было во время румыно-германской оккупации в Одессе. Румыны лютовали хуже немцев и в городе, и в области. Сразу после оккупации в артиллерийские склады на Люстдорфской дороге днём 17 октября 1941 года пригнали четыре партии одесситов по 2500-3000 каждая. Их загнали в помещения, как скот, заперли двери снаружи, разобрали крышу, облили сверху бензином и подожгли. 11 тысяч женщин, стариков и детей стонали в огне. Но это было только начало. 44 тысячи человек, согнанных в лагерь при совхозе Богдановка, были расстреляны, а те, кто отказался выходить на расстрел, были сожжены заживо в свинарниках.
Элик, брат Иды Львовны, Диминой бабушки, не отказался выйти на расстрел. По крайней мере, умереть от пули было не так мучительно. Вместе с другими стоял он на краю обрыва, не зная, о чём же следует думать в такую минуту. Единственное, что крутилось в мозгу, была молитва. Она отгоняла все прочие мысли, воспоминания, прощальные слова, которые хотелось бы мысленно сказать матери. Шма Исраэль, Адонай Элохэйну, Адонай Эхад…
Он стоял на обрыве один. Все остальные были уже убиты и сорвались вниз с обрыва. Тогда прицелились во второй раз – мишень лёгкая, ошибку исправить – плёвое дело. Ряд дул возбуждённо подрагивал в ожидании команды. Шма Исраэль…
Он по-прежнему стоял на краю обрыва.
После того, как по Элику пальнули в третий раз, снова безрезультатно, вызвали коменданта.
Комендант приблизился к юноше и взглянул на него. Что-то знакомое было в этих иудейских чертах и даже очень. Перед мысленным взором коменданта проплыла икона, которую он часто разглядывал в церкви, будучи ребёнком. «Скоропослушница» с Христом на коленях… Он думал тогда, что у Христа не было детства, раз он так взросло выглядел, что с таким не поиграешь, не искупаешься в реке, не пошалишь. И он прижимался к матери и смотрел, и смотрел на мальчика, знающего с первой минуты всё, что ему предстоит, и взгляд продолговато-печальных глаз Христа ещё долго провожал его, пока он возвращался из храма.
И вот теперь тот же взгляд осенял измученное лицо Элика, проступал сквозь него, вопрошал…
Комендант дал отбой, молча отвёл Элика к себе, вытащил лист бумаги из ящика и выписал справку о том, что этот парень святой и его нельзя пускать в расход. Затем поставил печать и подпись и отправил святого в Аушвиц. Там Элик чудесным образом встретился с младшим братом Борей, который видел, как Элика вели на расстрел, но о дальнейшем не знал.
В Аушвиц пленных привозили под предлогом участия в земледельческих работах. Всех немощных, а также молодых женщин и детей, сразу же отправляли на уничтожение в специально оборудованные подвалы. Пять подвалов вместимостью 2000-3000 человек каждый герметически закупоривали, из них выкачивали воздух, а потом бросали газовые бомбы в специальное отверстие в потолке. После этого жертвы сжигались.
Как ни ужасна была мысль о подобной кончине, жить было ещё страшнее, учитывая, что своей смертью здесь редко кто умирал. Заболевших подвергали адским мукам, впрыскивали карболовую кислоту в сердце, расстреливали, ставили на них опыты. Элик выхаживал ослабевших, как мог, пряча от лютой смерти и давая умирающим возможность уйти из мира с молитвой. При этом каждый знал, что его тело сожгут – вопреки и в насмешку над иудейской традицией, над тем, что заповедал Бог.
Последнее испытание было накануне прихода советских войск, брошенных на освобождение Аушвица.
Немцы поспешно расстреливали пленных, покидая лагерь. Около семисот трупов было обнаружено в момент захвата территории концлагеря.
Элик с братом успели заскочить в туалет и спрыгнуть в дырку. Они стояли там по уши в хлипкой вонючей жиже с червями, слушая выстрелы и крики о пощаде, и укрытие казалось им садом эдемским.
Наконец, подоспели советские солдаты. Оставшимся в живых оказали помощь и стали готовить к отправке на родину. Но Элик решил по-другому. Вместе с братом, он пошёл в бельгийское посольство и попросил убежища.
В Бельгии жизнь братьев сложилась беспроблемно. Младший женился на американке и вскоре все переехали в Штаты. Элик до конца дней прожил одиноко и тихо умер, после очередного визита своей одесской сестры.
Перестройка принесла надежду на осуществление давней мечты Иды Львовны. Готовились к отъезду спешно – ходили слухи, что в октябре границу закроют, нужно было всё успеть, включая разрешение на выезд.
Известие об отъезде дочери сразило Виктора. Что он будет делать здесь без неё? Как жить? Чему радоваться?
…Жизнь в стране становилась всё сумрачнее, а тут ещё галлюцинирующее море… Всё отравлено, все надежды, прошлое постоянно даёт о себе знать, выстреливая репликами неизвестно откуда взявшихся националистов, и будущее сиротливо жмётся в бараке истории, поджидая своего часа.
Бредит город, кто-то пытается снести памятник Катерине Великой. Она-то тут причём? Очень даже причём. Для Одессы она, как Пётр І для России. Пётр прорубил северное «окно» для неё, а Екатерина ІІ распахнула южное, положив начало городу. Историю не выкорчуешь. Чуешь?… Чую, конечно, чую. Вон там, на горизонте новые всполохи.
ПИСЬМА
Папка, дорогой! Вот и началось наше необыкновенное путешествие. Проезжаем поразительные по своей красоте места, и, хотя глаза смыкаются от усталости и пережитого, невозможно полностью отдаться сну. Вдоль дороги бежит со мной наперегонки золотая осень…
Быстро смеркается, писать неудобно – трясёт. Дороги становятся всё мрачней…Автобус юлит над обрывом.
Сейчас уже два часа ночи. Мы остановились у границы. Длинная вереница машин. Пишу наугад, в темноте.
Думаю о вас, о том, что никакое расстояние не сможет нас разделить. Я люблю вас, верю, что всё образуется, и мы снова будем вместе – ты, я и тётя Женечка. И сейчас мы тоже вместе – душой, мыслями и судьбой.
Ночью всё необычно, но жаль, ничего не могу описать, так как не вижу строчек в темноте. Наш автобус шестой в веренице. Это, говорят, надолго. Буду спать.
Уснула ли она? Виктор вглядывается в ночь за окном. Теперь всё время ночь за окном, когда бы он ни посмотрел в него.
***
9:35. Итак, я остановилась на том, что наш автобус – шестой в веренице. До сих пор стоим. И этот факт прямо и положительно влияет на мой почерк. Теперь вы не будете с трудом разбирать необычно написанные в необычных условиях обычные слова.
Сегодня с утра достаточно холодно. Мы с Димкой прихватили бутылку с водой и пошли по тропинке вниз. Вдоль колючего забора тянется граница. Яркое, холодное солнце, жёлто-зелёная тропинка и родниковая вода для умывания… Настроение резко улучшилось. Только что Димка кормил лошадь виноградом, а Мишка смеялся.
Ночью, когда мы ехали, перед автобусом, случалось, пробегали зайцы или другие звери. Мишка, завидев их, кричал: «Папа, смотри, кролик! Смотри, чёрная свинья!». И далее – мир наводнялся диковинными животными из Мишкиного воображения.
Ночью и впрямь было необычно. Казалось, проезжали по краю каких-то бездн, из которых прорастали сосны. А бездны действительно были, поэтому верхушки сосен и шли вровень с автобусом. Автобус высвечивал их, и между ними, где-то вдалеке, проблескивала вода.
***
После отъезда Любушки Виктору спалось тревожно. Только засыпал – сразу же пробуждался, смотрел, который там у неё час, вспоминал… Однажды вспомнилось ему, как он в садик её отвести собрался, а на улице пошёл дождь. Они топали вместе по лужам, и он приговаривал:
– Мы не сахарные, мы не растаем!
– Не растаем, – повторила за ним Любушка, разглядывая капли, скатывающиеся с большого чёрного зонта. И добавила: «Нам не страшен серый дождь!».
Он даже приостановился от такого каламбура.
***
Вот мы и в Австрии. Раннее, раннее утро, а я пишу тебе письмо. Наш пансионат находится в пригороде Вены, и из моего чердачного окна видны Альпы. Хозяин пансионата – эмигрант из Румынии, женившийся в своё время на австрийке, – проникся к нам добрыми чувствами и дал самую лучшую комнату.
Виктор перечитал письмо, стоя на мостике, и спрятал его в нагрудный карман. Небо тихое, звёздное – смотри и любуйся. Как же, полюбуешься теперь… А сколько раз они на звёзды эти вместе глядели! Он показывал ей созвездия, а она недоумевала, откуда же он знает, как эти звёздочки между собой связывать нужно. У неё они по-своему всегда складывались, и она видела совершенно другие фигурки. То аленький цветочек отыскивала, то русалочку, то конька-горбунка.
***
Вена – изумительный по своей красоте город. Поражают памятники архитектуры и искусства, вернее то состояние, в котором они содержатся. Представь себе Немецкую улочку XII-XIV веков в Мёдлинге (это деревня под Веной), где в домах, сплошь являющихся памятниками архитектуры, в домах, полностью сохранивших свой первоначальный вид, живут люди.
В понедельник в шесть утра мы вылетаем в Рим. Если не удастся дозвониться, – поздравляю с наступающим днём рождения! Обнимаю, целую, и всё то же делают Димка с Мишкой!
***
Уже в Риме. Всего час лёта, и нас встречает другая страна, другие обычаи, люди. Порядок таков, что больше недели в гостинице не держат, поэтому все, конечно же, нервничают в поисках квартиры. Сама же гостиница поразила нас своим убожеством. Обшарпанная, тёмная, холодная, с мраморными полами. Мрамор пробирает до косточек – хоть сиди целый день на улице.
Письма принесло все вместе, будто шквальным ветром. Он поначалу даже растерялся – какой конверт первым открывать? Пытался разобрать даты на штампе, но всё разъезжалось, размывалось, то ли от качества бумаги, то ли…
***
Родненькие мои! Все, все, все!
Наконец, получил письмо – старое, из Италии. Читал, перечитывал. Словом, выучил наизусть, как «отче наш».
Сел за стол и сразу же хотел писать ответ, но такой сумбур творился в голове от душевного бурления, что ничего толкового не получалось. Так и дождался телефонного разговора с вами и тоже всю ночь не спал: сначала боялся не услышать звонка, а после разговора не мог уснуть до восьми утра.
Я всё как-то не мог поверить, что вас уже нет здесь: то машинально наберёшь ваш номер и услышишь незнакомый женский голос в трубке, то порываешься выйти из автобуса на знакомой остановке… Потом всё реже и реже, пока окончательно не поверил, что есть эта улица, есть этот дом, но уже совсем-совсем чужой. Да, непросто и не скоро совершается индивидуальная перестройка.
Представляю, как там у вас – всё новое, всё малознакомое… Эйфория, потом подготовка к новой жизни, хочется жить не хуже других, и всё это в ваших силах и способностях. Только не надо забывать, что день ушедший не возвратить.
Наполни смыслом каждое мгновенье,
Часов и дней неумолимый бег.
Тогда весь мир ты примешь, как владенье,
Тогда, мой друг, ты будешь человек.
Это не я, это незабвенный Киплинг…
Будьте здоровы, веселы и счастливы. Всяческих вам успехов.
Целую.
Ваш папа и дед
КОНЕЧНОСТЬ ЖИЗНИ
Решение уйти с работы вызревало постепенно. Поначалу Виктор не думал об этом всерьёз. Так – мелькнуло в разговоре с Любушкой, что, мол, ему надо готовиться к отъезду, но он не верил до конца в отъезд, как не верят в материализацию мечты. За границей он побывал не раз, этим его не удивишь, а вот без моря, без своего причала не был никогда. И вдруг…
Как-то проснувшись среди ночи, он ощутил конечность жизни. Это было ново. Обычно, он ощущал её бесконечность, когда входил в воды, боролся со стихиями, разглядывал небо. А сейчас… Это было знаком, и нужно было торопиться.
***
Ну, вот, получил от тебя письмо, Любонька. А до этого шёл не спеша домой. Бабье лето, грустная, пасмурная, прекрасная пора. Завернул на Лузановку. Серое море тоже отдыхает. Передал ему привет от тебя, и оно кивало мелкими волнишками и вспоминало тебя, загорелую, длинноногую, которая часто разговаривала с ним, а потом рассказала об этом всему миру в стихах… Вспомнилось другое море, другой сумрачный день в Антарктике, когда вдруг, как заколдованный замок, возник из океана огромный размытый и местами разрушенный волнами и ураганами величественный айсберг. И недалеко от него забил высокий фонтан голубого кита. Я чувствовал тогда одновременно и ужас, и очарование, и восторг перед божественной созидающей и разрушающей силой природы. Возвращался домой по опавшим листьям, испытывая щемящее наслаждение последней умирающей красотой. И вдруг почему-то заторопился. Сел в трамвай, быстро доехал домой. Конечно! Вот оно, твоё письмо!
Он чувствовал, как берег уходил у него из-под ног и начинали рваться связи, образовывая кратковременные провалы в памяти. Больше всего он боялся этих провалов, боялся, что с ними понемногу уносится в бездну самое дорогое, и что однажды вот так же исчезнет берег, и он не будет знать, в какую сторону плыть. Всё, что ему хотелось в такие моменты, это уцепиться за соломинку своей жизни – за Любушку с семьёй и плыть, куда глаза глядят.
Саша примчался к отцу по первому зову. Он сразу понял, к чему всё клонится, когда отец вызвал его к себе из Новосибирска.
– Папа, ты точно решил? – спросил он, не дожидаясь, пока отец поведает ему о цели встречи.
– Да.
За столом сидели молча. То ли поминки по прошлому справляли, то ли настоящее слушали.
– Мама-то как? – спросил Виктор, занюхав очередную рюмку коркой чёрного хлеба.
– Да нормально всё. Живёт, внуков растит. Хорошо, что ты тогда приехал к нам после Любашиной свадьбы. Внуков своих повидал… Теперь помнить будешь.
Виктор вновь кивнул, накладывая в тарелку кильку из банки. С Таней он тогда так и не повидался – ни он, ни она к этому не стремились. Саша сразу предупредил, что мать категорически против встреч, и Виктору даже легче на душе стало. Всё ведь и так было ясно с самого начала, а что не было – время разъяснило.
– Сашенька, ты давай, поговори со своими, мы должны быть вместе, – сказал Виктор, подливая себе и Саше.
– Пап, я-то согласен, хоть сейчас бы с тобой полетел, а вот насчёт Валюши не уверен. Сын должен школу закончить, ну и сам понимаешь…
– Ты любишь её? Любишь, я это сразу увидел. Ну и люби, люби её, сынок.
***
По мере сборов оголялись книжные полки, углы становились пустыми, и пустота росла в душе. Это была странная пустота – она беспощадно перерезала все нити, связывающие его с самим собой, и он больше ничего не чувствовал, кроме страшной усталости и подавленности. Всё остальное было вне его – весь этот внешний мир, вся эта суета неизвестно вокруг чего. Иногда он просыпался в разобранной комнате, смотрел на Сашу, спящего на раскладушке, и не мог понять, для чего он здесь, и почему разобраны вещи. Однажды на рассвете, за день до отлёта в Москву, он открыл глаза и увидал бабушку. Она сидела в углу на табурете и глядела вдаль, поверх спящего Сашеньки.
– Что ты там видишь? – спросил Виктор.
Но она молчала по своему обыкновению, и во взгляде её была такая отрешённость, что он решил больше к ней не обращаться.
***
С морем он попрощался уже перед самым отъездом. Стоял и смотрел, как оно отливало от берегов, а потом с каким-то даже надрывом возвращалось, зализывая следы своего бегства.
29 ноября 1991
Вот собираюсь в Америку и всего-то собрал два чемодана, куда не уместить, конечно, даже самого главного: всех любимых и нужных книг, рукописей и прочего… Вспоминается, как бежали люди во время войны от наступающего немца, захватив те же два чемодана, а то и менее того – всё бросали… Другие же не могли или не захотели бросить добро и заплатили жизнью. Так что же человеку надо? Весь мир бурлит, разрушается, разорвана на части и ввергнута в зло и нищету великая держава… Чем же кончится этот катаклизм? Неужели один человек, неумный, недальновидный, со словарным запасом «людоедки Эллочки» смог разрушить за каких-нибудь пять лет величайшую по территории страну? Нет, это тоже Божья кара…
Через день они вылетели в Москву, где Саша посадил Виктора в самолёт, отбывавший в Нью-Йорк.
ПО ТУ СТОРОНУ
Плывёт, плывёт корабль, флаги спущены, воды тёмные. Плывёт, ветер его швыряет, птицы над ним кружат. То снизу его подтолкнут, то сверху на него налетят. Вздрагивает корма. Когда-то покачивался он посреди вод, и волны вокруг него вздымались, и снаряды вокруг него рвались, а он всё плыл, невредим, радугами окружён, и пуля его не брала.
Плывёт, плывёт корабль. Гребешки тучек предрассветных желают ему попутного ветра. А он молчит, только двери внутри хлопают. Кто эти двери прилаживал, кто палубу тесал, кто дерево выбирал, того уже и нет давно: глаза его закрылись, и душа его остыла на дне морском.
Босфор остался за кормой, и ты, родная земля, уже за холмом!
***
Из самолёта он вышел тихо, почти незаметно, как тень – маленький, потерявшийся в грандиозных масштабах зала, – и направился в противоположную сторону.
– Вон он, вон он! – вскрикнула Любаша, показывая на удаляющуюся фигуру отца. – Папа, папочка!
– Виктор Леонидович!
Они со всех ног бросились к нему, выкрикивая его имя.
Он обернулся.
Они обрушились на него, как водопад, накрыв его с головой, и он еле удержался на ногах. Родные… Мои!
Всё, теперь можно забыться…
***
Дальше – всё в обрывках.
– Почему ты плачешь? Что случилось? Что, что такое? – Виктор силится понять причину слёз дочери и прижимает трубку к уху, пытаясь расслышать, что там происходит. Но слышны только всхлипывания.
Через пятнадцать минут он уже стучится к ней в двери вместе с декабрьским ветром.
Она открывает ему, бледная, укутанная в козий платок. Он встревожено осматривает её.
– Почему ты плакала? Что с тобой? Ты здорова?
– Ты прибежал… У тебя куртка тонкая, а на улице холодина, декабрь…
– Как, декабрь? Неужто декабрь? – он смотрит в окно. – А я и не заметил… Торопился к тебе и про декабрь забыл. – Слабая улыбка проступает на его впалых щеках.
Он небрит. На голове у него лёгкий беретик, покрытый тающими льдинками. Похоже, он и впрямь забыл, что уже зима. Она чувствует, как помимо её воли, море прибывает к горлу и течёт по щекам.
– Не плачь, не плачь, всё будет хорошо, – растерянно приговаривает он, гладя её по голове.
Вспомнить, что же было причиной этого шторма, он так и не смог.
***
…Он ушёл в какое-то плавание. По всей видимости, дальнее. Пытался навести справки, но радио молчало, а если и говорило, то на непонятном ему языке. Берега ему только снились, но сны эти были странными, очень реальными, более реальными, чем само плавание.
…Корабль постоянно двигался в полосе тумана, и туман только сгущался день ото дня. Керчь уже взяли, но это было давно, а теперь море стоит неприкаянное, и он уже не может им управлять, как прежде.
…Отказывают навигационные приборы. Он должен использовать весь свой прошлый опыт, но можно ли прошлое использовать в настоящем? Вот в чём вопрос. Тем не менее, двигаться нужно, не стоять же в этом чёртовом тумане вечность! Что бы ни говорили эти люди (и бог их знает, откуда они взялись и что им нужно!), следует идти по намеченному курсу.
Он идёт. Штормит. Холодно. Но что всё это значит, когда нос корабля смотрит туда, где за тысячи миль отсюда родная земля… Или что-то в этом роде. Кто это писал?
…Он раздвигает туман руками, но там одна и та же рожа врача. Зачем его взяли на корабль? Он хлопает дверью и уходит в рубку. Там его уже ждут таблетки на столике. Вот откуда туман! Говорил же он не брать врача на борт! Не послушали. Теперь пусть сами расхлёбывают.
***
У врача усталый взгляд печальной птицы. Он чуть встряхивает головой, приглашая Любашу присесть.
– Понимаете, – объясняет Любаша, – он даже забыл, что я была сильно больна, и сердился, что не навещаю его. Такого с ним никогда не бывало. Он всегда всё помнил и никогда не сердился. Может, это стресс от переезда?
– У вашего отца продвинутая стадия Альцгеймера, милочка, – медленно и чётко говорит врач, глядя внушительно поверх маленьких круглых очков на сидящую на кончике стула девушку.
– Что вы имеете в виду? – во рту у неё мгновенно пересыхает.
– Потеря памяти, неадекватные реакции, изменение характера, отсутствие связей и ориентира, блуждания, и прочее, и прочее. Такие больные имеют тенденцию уходить из дому и теряться, – он встряхивается от собственной монотонности и добавляет тоскливым голосом токующего кардинала. – Нужны двадцатичетырёхчасовой присмотр и профессиональный уход, – и, понизив голос, добавляет, – Он не помнит вашего имени, милочка. Это признак тяжёлой стадии…
Как не помнит? Как не помнит?
***
…Только бы добраться до родных берегов… Карты куда-то подевались, стрелка компаса бог весть что показывает. Не север и не юг, не восток и не запад… Вдали от земли родной – вот какое это направление.
***
Виктора перевели в уютный, частного типа пансионат для больных, страдающих Альцгеймером. Пансионат находился в лесистой местности с высокими елями, и всякий раз, когда дочь с мужем приезжали навестить его, они выходили на веранду, а потом гуляли по аллейке. Вдали их ждал большой деревянный стол со скамейками, сколоченный специально для пикника, и там Ляля, которая всегда просила брать её к бывшему мужу, раскладывала свежеприготовленную еду.
***
Пришло письмо от Жени. Не письмо даже, а записочка, которую она передала со знакомой. Странная записочка. Поначалу такая, как и принято быть подобным посланиям, а потом – сплошные загадки и намёки. Что она хотела всем этим сказать, какой подтекст донести?
Любушка! Солнышко моё ясное, радость моя ненаглядная! Как мне всех вас не хватает! Одиноко мне, и всё чаще задумываюсь я над вопросом наследственности – огромный пробел в нашем воспитании. Не знаем мы корней наших, не знаем. Всё упрятали от нас, как от посторонних глаз, всё стёрли, сожгли… Думали, что так уцелеем. А теперь – вот ведь как всё обернулось. От памяти ничего и не осталось. Бедный, бедный Витюша! Часто вспоминаю я бабушку Любу, чьё имя ты унаследовала. Больше всех на свете любила она папу твоего. И ты люби его… Покуда сердце помнит, память жива.
Любаша перечитала записочку, положила её на столик подле портрета Виктора и вышла в мирскую перепутанность.
***
…Когда же появится родной берег? На небе ни звёздочки. Корабль движется почти наугад.
Сколько уже суток он не смыкал глаз, стоя на вахте и вглядываясь во мглу? Его давно никто не сменял. Команда спит, как убитая. А может, и впрямь, убитая? Война ведь… Эта часть моря полностью отдана войне. Сороковые роковые… О чём это – о широтах или о годах? Он путается. Нужно заглянуть в судовой журнал. Там непременно есть объяснение.
Он спускается в свою каюту. Журнал лежит на столе. Страницы пожелтели, чернила слегка расплылись, словно брызги морской воды окропили буквы. Он склоняется над страницей и читает: «C “Чауды” сняты на катер тяжелораненый старший помощник и погибшая при бомбёжке практикантка-радистка». Что за чёрт! Какая радистка? С какой «Чауды»? Бедная девушка! Никто и не узнает о её гибели. А может, это и к лучшему: будут ждать. А она потом как-нибудь вернётся. Из какой-нибудь памяти. Такое уже не раз бывало. Запись можно уничтожить, в случае чего. Бедная, бедная…
***
…Вместе с Лялей Люба и Дима вошли в палату, как раз в тот момент, когда Виктор проснулся. Половина его сознания всё ещё пребывала во сне.
– Привет, папуля, – сказала Любаша, усаживаясь напротив.
– А я сейчас таких страхов натерпелся, – сообщил он, не отвечая на приветствие. – Там были совы страшные в чаще лесной, и я тебя спасал.
– Спас?
– Спас.
– Ну, вот и замечательно! А теперь пошли все вместе гулять! Там в саду стол накроем – мы много вкусного принесли.
– Вот это хорошая идея! – воскликнул он, окончательно придя в себя.
Они вышли на улицу. Тёплое солнце немедленно обласкало их.
– У неё волосы прямо как золотые, – сказал Виктор Диме, кивнув на Любашу.
– Так она же у нас Златовласка, – отшутился зять, не глядя на него. По всему было видно, что такое состояние тестя его удручало.
Виктор рассмеялся.
– Вы идите не спеша, а я побегу вперёд, накрою на стол, – сказала Ляля. – Отец ещё не завтракал, да и мы все тоже. – Она энергично удалилась, только её стройный силуэт мелькал вдали.
Ляля не менялась, словно время пробовало на ней эликсир молодости.
Виктор задумчиво смотрел ей вслед.
– А у неё есть дети? – наконец, негромко спросил он у Любаши.
– Да, есть – я. Я её дочь, папа.
– Да что ты! – Виктор удивлённо взглянул на Любашу. – Правда?
– Да, правда. Я ваш ребёнок, ваша дочь.
Виктор кивнул, ничего не ответив, и через минуту, казалось, забыл о разговоре.
Когда они привезли его к месту для пикника, стол уже был накрыт льняным полотенцем, а на нём стояли всякие яства, приготовленные Лялей. Она по-прежнему была отменной хозяйкой и даже испекла Виктору его любимый наполеон.
Говорили об Одессе, о переменах, о Саше, показывали Виктору фотографии родных из альбома. Он внимательно слушал и кивал, не задавая вопросов.
На прощание Любушка обняла отца и провела рукой по его лбу.
– Папка, кто я тебе?
Он внимательно посмотрел на неё, чуть прищурившись.
– Точно не помню, но кто-то очень близкий… Может, мама, а может, сестра…
ПРОЩЕНИЕ
– Витюша, ты прости меня…
Ляля аккуратно и тщательно смывала пену со спины и рук Виктора. Она наотрез отказалась от помощи санитарки и всю процедуру купания осуществляла сама.
– Куда это годится – доверять папу чужим рукам? – сказала она Любе, когда они впервые пришли навестить Виктора. Ляля к тому времени была уже в разводе со своим вторым мужем и почувствовала тягу к прежней семье.
– Мам, но они профессионалы, знают, как правильно помыть больного.
– Знают они… Моют, небось, как мебель. А папа у нас один. Мы сами с усами, да, Витюша?
С этого момента она никого не подпускала к нему и сама водила в душ, меняла одежду и причёсывала. Виктор послушно делал всё, что она ему велела, в процессе процедуры превращаясь в ребёнка.
Ну вот, с мытьём покончено. Она взяла его руки в свои, крепко сжала их и посмотрела ему прямо в глаза.
– Ты мне родной, родной ты мне, понимаешь?
Он кивнул.
Они медленно пошли в палату, здороваясь с проходящим мимо медперсоналом. В палате она уложила его в постель, зная, что тёплая вода разморила его.
– Витюша, а ты помнишь, как сватался ко мне? Красавец, капитан… Все ахнули, когда тебя увидали тогда в Калараше. Сколько воды утекло, а всё будто вчера было. – Он кивнул. – Витюш, – она наклонилась к нему ближе, – я нам купила место на кладбище. Вместе с тобой лежать хочу…
– На кладбище? Зачем тебе на кладбище? – всполошился он. – Ты ещё молодая, у тебя вся жизнь впереди. – Он погладил её руку.
– Витюш, я жена твоя, помнишь?
Он отрицательно покачал головой.
– Не помнишь?
Он снова покачал головой.
– Ну тогда послушай меня. Слушаешь?
Он кивнул.
– Ты прости меня… Прости меня, Витюша. Простишь?
Он снова кивнул.
– Ну вот и славно, – она вздохнула с облегчением, утёрла слёзы, поцеловала его в лоб и дождалась, пока он уснул.
«УБЕЖАЛ ЛИСЁНОК В ЛЕС…»
…Всю ночь Виктору снилась белокаменная Хоральная Златоверхая синагога с огромным сферическим куполом, что около Киевской арки Глуховской крепости. Синагога горела, полыхал пламенем купол.
– Бабушка, почему купол горит? – спрашивал он, всякий раз, когда купол выкатывал из пламени.
– Купола не горят, спи, – отвечала бабушка.
– Но я вижу, что горит!
– Это у тебя жар.
Она клала руку ему на голову, и пламя затихало на время, а потом снова начинало клокотать, пузырясь и раздуваясь.
– Бабушка, положи руку на купол…
И она вновь клала ладонь ему на лоб. Не ладонь, а карта земель с ветвящимися ниточками дорог и выпуклыми мозолистыми островками-континентами. Сколько раз в детстве пускался он в путешествие по этим дорогам вместе бабушкой, расспрашивая её о том, куда ведёт каждая из них! Одна вела к душе, говорила ему бабушка, другая – к уму, третья – к сердцу.
– А вот эта куда? – спрашивал он о четвёртой, перекрещивающей все три линии и впадающей в бесконечное мелководье других ручейков-дорог.
– А эта – за горизонт, – отвечала бабушка.
Теперь её ладонь лежала всеми линиями на куполе, впитывая его жар и отдавая взамен свою целебную прохладу. Купол вздохнул с облегчением и умиротворённо затих. Жар спал. Прояснилась синева, подул ветер, срывая головки цветов, и они кружили в воздухе – много белоснежных колокольчиков. А между ними плыл остывающий купол, отливая закатным солнцем.
Начинались сумерки. Кто-то пел, укачивая море.
– Бабушка, кто это поёт?
– Никто не поёт. Это тишина. Спи.
***
Всё. Больше ничего не отыскать в его памяти. Теперь там только сумерки. Если начнёшь их шевелить, они накроют комнату, и тогда нужно ждать, чтобы он вернулся домой с ночного дежурства и стал жарить свой омлет.
***
В тот, последний, день мы гуляли по аллее. Он наблюдал за белкой, делающей раскопки под деревом.
– Папка, ты помнишь? «Убежал лисёнок в лес»…
– И на дерево залез! – неожиданно закончил он и рассмеялся…
А потом мы взялись за руки и пошли по осеннему парку, и листья шуршали у нас под ногами, и мы шли, и шли, и дошли до берега, где его ждал корабль.
– Возьми меня с собой,– попросила я.
Он подумал и как всегда улыбнулся. Ему было семнадцать. Где-то вдалеке гремела война.
– Побудь здесь. Я скоро,– сказал он и махнул на прощанье рукой.
***
К морским глубинам тянется душа.
Там всё знакомо – кривизна пространства,
И копошенье – эхо вечных странствий,
И тьма, откуда жизнь произошла.
К морским глубинам тянется душа.
Туда же осень тянется за летом,
Туда уходит день за новым светом
И мысль за отрицаньем рубежа.
К морским глубинам тянется душа,
Чтоб в голос крови вслушаться взатяжку,
Следить, как жизни бродят нараспашку
По кромке неизвестного числа,
И ощущать привязанность нутра
К рассеянному тлению заветов
И расщепленью памятных моментов
На бесконечность краткого вчера.
13 ноября, 2019 г., Филадельфия