ТИБЕРИНА
Там крылья ставней бились на ветру
в силках стены над улочкой окрестной.
Я вспомню всё, когда опять умру
в твоих руках и в памяти воскресну, –
ручную чайку, плоть небес и кров
для странника в каком по счёту Риме,
гостиницу в одном из тех миров,
что мы с тобой ещё не сотворили.
Memento Roma, помни обо мне,
пока плывёт кораблик Тиберины,
а расставаться тяжелей вдвойне,
чем путь земной пройти до половины.
Вот Эскулап, он бог, как мы с тобой,
местоблюститель и плохой товарищ,
когда врачует сердце через боль.
Я знаю, что и ты меня ударишь.
Memento vita, я не тороплю
события. Они приходят сами.
Моя вина не в том, что я люблю
слова, а в том, что я люблю словами.
Не Тиберина – дудочка моя, –
гусиный крик, насаженный на вертел.
Кто был любим, тому не страшен яд
змеиный. Кто любил – как Рим, бессмертен.
Познать меня нельзя. Не проще ли
принять на веру и простить на ощупь.
Чума – в умах, и мир неисцелим,
когда выходят улицы на площадь.
Хрипит кровать под гнётом простыней,
зародыш дней в гигантском чреве Рима.
Смерть поправима, жизнь неповторима.
Memento Roma, помни обо мне.
***
Куда звонит и где болит –
легко определить по тону,
а кто со мною говорит –
не разобрать по телефону.
Ночь непроглядна и тиха,
а нам даётся в ощущеньях.
Он скажет: «Таинство стиха
подобно таинству прощенья».
Забит эфир, и связь фонит,
частями отдавая звуки.
Он скажет: «Только алфавит
от Бога, а стихи от муки».
Ночь на дворе, и завтра в семь,
а он красноречив без меры.
Ему уже неважно с кем,
он ждёт попутку на Венеру.
Но выпив чарку на коня,
спалив архив, дойдя до точки,
он зацепился за меня,
чтоб не сорваться в одиночку.
Слова охотятся на нас,
а мы на них в угодьях книжных.
Он говорит, что вирши – глас
впустую для своих и ближних.
Гудки. Кого и в чем винить,
когда в режим автопилота
душа уходит отработав…
Я успеваю позвонить
за миг до старта космолёта.
***
Я помню только музыку о нём.
Лица не помню, голоса не слышу.
Соседский дождь, присматривая дом,
как кровельщик, выстукивает крышу.
Я помню и не нужно докучать,
молчаньем в рифму заполняя бреши.
Я часто плачу, но моя печаль,
что свитер на плечах окаменевших.
Я помню то, что надо бы отдать,
не пряча под сукно иносказаний.
А дождь идёт, забыв, что он – вода
и на соседней улице хозяин.
Всё отступило: лица, голоса.
И дом отрезан от и обесточен.
Но дождь идёт, подравнивая сад,
как щель на волю, прорезая почерк.
Благодарю. Он трудится не зря –
стукач в окно, окрестной пыли сборщик.
Темнеет, и при свете словаря
я слышу только музыку, не больше.
СРЕТЕНЬЕ
Только бы дитя не хворало.
Большего не проси.
Прошлый год – ни много, ни мало –
всех подкосил.
Сыро и по-мартовски ветрено,
сходят на нет снега.
Помнишь, как по-бабски на Сретенье
выла пурга?
Мамка на солдатском погосте,
жёнка всем, кто будет в раю.
Ныне отпущаеши, Господи,
зиму мою.
Вот она, оплывшая, сточная,
тощая, глянь,
сходит снег пластами и клочьями
в реку Желань.
Выложи и ты пережитое
в сретенский чат.
Жили под верховной защитою
речки Почай.
За руки – дитя или под руки
тех, кто слабел.
Я – не про победы и подвиги.
Я – о себе.
Выстоишь в весну високосную?
Да. Устою.
Ныне отпущаеши, Господи,
зиму мою.
***
В прицеле камеры-обскуры –
сюжет холма, рюкзак сутулый,
мазки дорожные в альбом,
но сколько ни пиши с натуры, –
нет совершеннее скульптуры,
чем вишня за моим окном.
Из-под морщин по чёрной корке
мироточит смолою горькой
и плачет от потери сил.
И в замысле воздетых веток
есть порыв от смерти к свету,
что только Пинзель уловил.
Её неправильная точность
невычислима и подстрочна,
не расчехлима языком.
Но перехватывает разум
не это – в самой гуще фразы
есть кто-то, с кем давно знаком.
Так узнаваемы изгибы,
как будто, к цельности спеша,
не расслоилась, не погибла,
а стала деревом душа.
И в угловатых сопряженьях
отростков и ветвей сухих
своё увижу отраженье,
но чётче в кратком изложенье,
как в избранном – заглавный стих.
Судьба вершится с опозданьем.
В округе – знатные сады,
а нам оброк – иносказанье:
цветём в отместку расписанью,
но позже всех даём плоды.
Раненья, трещины, разломы
к весне затянет добрым словом,
вишнёвой корочкой смола.
От чувства локтя к чуду дома
иди, где оттепель и дрёма,
и радость своего угла.
Темнея, прячется округа.
Мы будем сторожить друг друга,
пока один из нас живой.
И вишня простирает ветку,
как маскировочную сетку,
над непокрытой головой,
над незашторенной аллеей,
открытым слогом, что алеет
над незапёкшейся губой,
над тем, что светит, не довлея,
как встреча поздняя с собой.