рецензия на сборник стихов Александра Петрушкина
(Стихотворения / Александр Петрушкин. – [б.м.] : Издательские решения, 2019. – 152 с.)
Приходилось ли вам когда-нибудь подглядывать за чужим космосом в замочную скважину? В маленькую щель, за которой чуждый и непонятный вам мир, притягивающий и одновременно отталкивающий своей инаковостью – шокирующе резкой и разрушительной в своём неприятии любой устоявшейся традиции?
Подобные чувства испытываешь, когда впервые соприкасаешься с миром Александра Петрушкина – поэта, о котором в привычных литературоведческих терминах и фразах говорить невозможно. Здесь нужен особый, птичий метаязык, улавливающий ультразвуковые волны автора. А помимо этого нужно ещё колоссальное напряжение – духа и мысли, потому что каждый раз приходится с усилием ворочать пласты каждого стиха, и каждый пласт – космос, дробить и объяснять который не хочется – хочется понимать.
Именно поэтому речь пойдёт не о стихах как таковых, а о той пока ещё малоизученной вселенной, в которую мы всецело погружаемся вместе с её создателем.
Космос Петрушкина обладает двумя противоречивыми свойствами. С одной стороны, он предельно замкнут, герметичен, невероятно плотен. У него вполне чёткая, осязаемая фактура, как будто автор нарочито старается обуздать живущую в нём вулканическую энергию и закупорить её в некоем геометрическом пространстве. С другой стороны, подобная замкнутость появляется на фоне никак не соотносимых с ней универсализма и всеохватности мышления. Подобный парадокс объясняется целым рядом причин, из которых, в сущности, и складывается индивидуальная авторская картина мира.
Прежде всего, необходимо понимать, что главная цель поэта – обрести философский камень, эликсир бессмертия, преодолеть ограниченность человеческого земного существования, доказать, что наша физическая оболочка – это «игла, из которой надо вынуть птицу». Поэтому здесь всегда идёт борьба формы и содержания, возникает тютчевский мотив извечного стремления к обретению более совершенной природы:
где перевёрнутые воды
растут сквозь грязь мою, родную и густую,
что стала кожей, речью и лицом
Движение на преодоление, всегда сквозь какую-то плотную нечистую среду в очищенную от ненужных примесей сферу – вот главный вектор направленности художественного мышления Петрушкина. Его стихи – это кричащий в человеке космос вулканического происхождения, непреодолимая стихия огня, в которой куётся новая реальность.
Поэтому вселенная автора антропоморфна и сюрреалистична. В каждом стихотворении как будто видишь его лицо, очень отчётливые образы… немного угловатые, с заострёнными носами, похожие на рога морской мины или на лица покойников. Действительно, поэзия Петрушкина – это очень тонкая грань между миром мёртвых и живых, хождение по лезвию, практически срывание в инобытие. Миры эти постоянно сообщаются между собой, доказывая тем самым свою безграничную проходимость, погружая человека в разные стихии: подводную, подземную – в конечном итоге, надмирную:
Слоится воздух, каменея
в подземный радиоэфир,
где вырезают батискафы
синиц из чёрно-белых дыр
[причину щуриться в просветы]
тебе родные мертвецы
и говорят, что смерти нету,
и отчего-то веришь им.
Смерть как преодоление смерти, как приоткрытие завесы тайного для тех посвящённых, которые уловили ультразвуковые воздушные волны сквозь подземный радиоэфир – таким видится автору неотвратимость бытия. Не распад в конечной инстанции, а реализация толстовского принципа: «я умер – я проснулся».
Однако преодолеть антропоморфность мировосприятия Петрушкину помогает глубоко коренящийся в нём мифологизм, аккумулирующий в себе древнейшие формы сознания: синкретизм, тождество вещи и её идеи, единство части и целого, людей и животных и т.д. Осмысливая стихи Александра, читатель неминуемо сталкивается с проблемой кардинальной смены восприятия мира, когда он вынужден отказаться от традиционного представления о дискретности бытия и характерных свойствах вещей и явлений. Привычная пластика объектов в их взаимосвязи, традиционная упорядоченность мироздания не вписываются в инобытийность и планетарную всеохватность авторского художественного мышления.
Если следовать концепции Леви-Брюля, такое соотношение явлений может быть названо законом сопричастности («партиципации»), то есть отождествления различных предметов, лиц, явлений на основе того, что они обладают одинаковыми мистическими свойствами. В таком мире любой предмет, имея самостоятельную волю, способен превратиться в любую другую вещь, и «все решительно и целиком присутствует или, по крайней мере, может присутствовать во всём» [Леви-Брюль. Первобытное мышление//Психология мышления. Под ред. Ю. Гиппенрейтер и В.В. Петухова, М: Изд-во МГУ, 1980. С. 130-140].
Подобная концепция мира становится для Петрушкина, наследователя традиций Мандельштама, а впоследствии и для читателя, поводом бесконечно продуцировать всё новые и новые миры, ко всему подходить с меркой демиурга, которому недостаточно пребывания в заданной реальности и насущно необходима её реконструкция.
Благодаря мистицизму, шаманизму своих стихов, основанных на первичных эманациях, автор создаёт атмосферу абсолютной вовлечённости читателя в процесс творчества. Когда начинаешь разгадывать смысловые коды и шифры серьёзного художественного текста, то в какой-то момент осознаёшь, что не можешь остановиться, и невольно становишься соавтором новых и новых смыслов. Поэтому в поэзию Петрушкина читатель «входит» как в кузницу Гефеста, чтобы наблюдать, как под влиянием чудодейственной силы огня достигается всеобщая ковкость и плавкость предметов. И вот мы уже зодчие, демиурги, но, по сути, мастеровые – рабочие в высоком понимании этого слова.
Александр Петрушкин – крестьянин, у которого всё идёт в дело, ничего не пропадает. Дровосек, кузнец, гончар, пекарь, алхимик – то есть автор, занимающий крайне активную позицию по отношению к миру. Он создаёт, а не созерцает, подобно Базарову, утверждает, что «природа не храм, а мастерская». Остаётся только удивляться, как с помощью простого молота или топора можно создать столь изящную форму, столь тонкую материю мира, в которой, например, соблюдается неделимость вещей, предметов, явлений, постоянно обменивающихся признаками и свойствами друг с другом, вплоть до присвоения обратных, противоположных свойств:
И проникающий под кожи
ноябрьский свет нас преломляет –
как будто по колени вхожий
в нас он, как будто прогадает…
Свет преломляет, а не преломляется, нити не обрываются, а обрывают – подобные «аномалии» абсолютно нормальны для Петрушкина – его «фасеточное зрение стрекозы», как выразилась Марина Саввиных [Марина Саввиных. Рассекающий ткань – собирающий камни…//Зинзивер, № 3, 2010] , склонно к художественной регрессии – восприятию мира в обратном порядке, подобно перемотке киноленты от заключительных к начальных кадрам.
и стоишь, а не видишь, как нити твои
перервут грунт и неба прозрачную глотку
Но дело, конечно, не только в этом. Примечательно, что Александр Петрушкин родился на Урале. Его мировидение – пытливый взгляд золотоискателя-рудокопа, исследующего породы на уровне диахронного среза. Ему важен взгляд изнутри – гораздо интереснее наблюдать движение соков по венам и артериям, чем видеть статические очертания предметов. Поэтому его мир столь динамичен и находится в процессе непрерывного самостановления. Уникальные авторские метафоры показывают явление в генезисе, центробежное стремление вещей друг к другу. Это мир, распадающийся на атомы и вновь собирающийся в их новом причудливом соединении.
Пользуясь инструментарием материального мира, автор создаёт предельно абстрактную, нематериализованную реальность; и наоборот абстрактные предметы обретают свою фактуру, становятся плотными, ощутимыми.
Всё полость или свет
от мрака отражённый,
который прячет вещь
внутри своих потёмок
Свет, прячущий вещь, или извлекаемый из вещи; конкретное, продолжающее абстрактное, длящееся в нём – и наоборот: такова логика художественного мышления Петрушкина. Поэтому нет ничего удивительного в том, что щель крутится на ладони, «перевёрнутые воды растут сквозь грязь», поношенная осень разматывается лапами пса, а львиный рык вынимается «из белой и длинной зимы».
Всё дышит – даже если этот
звук внутри, и оттого нам не заметен,
не заметён как шахматы в свой стук,
в улитку лёгких, что теперь стозевны,
растут, как дерево сквозь зимы, как игру,
где катятся в повозке земли звери.
Свой подвижный, концептуалистско-сюрреалистический взгляд на мир Петрушкин передаёт с помощью характерных языковых приёмов: оказзиональная метафора, нарочитое пожертвование рифмой ради звука и смысла и, безусловно, многочисленные сравнительные обороты речи, составляющие, по сути, словесную ткань стиха, выполняющие в нём роль логико-грамматических скреп. Эти бесконечные «как» – фактически отражение непрерывной метаморфозы, происходящей с миром. В художественном тексте они создают эффект калейдоскопа:
Испросил холодный свист,
снег, который в нём лежит,
как медяк внутри поломки
или санки – свеж и чист –
там, где день похож на звон
тени, что попав в окно,
говорит с тобой, как Данте,
своим детским языком.
воздух зашивая в свет
так, как будто лёд и ветвь,
это все её предметы –
остальных здесь больше нет
Если вдуматься, вся эта бесконечная череда аналогий наряду с повторяющимися сквозными образами воды, огня, земли, рыб и синиц, особенно речи и языка, выражает авторское стремление вернуть миру его первозданную целостность, соединить причину и следствие, вернуться к истокам. Здесь включается в работу Петрушкин-портной, берущий в руки нить и иглу и пришивающий свет к тени, вещь к праобразу вещи.
А универсальной нитью и иглой, латающей прорехи мира, возвращающей человека к его бессмертным истокам, становится речь. По сути, всё, к чему сводятся размышления автора, касается именно языка, речи, точнее, их первооснов, вырастающих из самой жизни. Многие могут упрекнуть Петрушкина в том, что он не «звучащий» поэт, но это не так. Просто поле его звучания доступно не многим, поскольку это ультразвуковые волны – дельфиний язык. Борис Кутенков в статье «Возвращение из немоты», посвящённой творчеству Петрушкина, отмечает: «Стихи Александра Петрушкина стремятся к такой форме говорения, когда речь утрачивает своё вербализующее значение, держась и “выживая” средствами неясного гула, камлания, звука, интонационного единства» [Борис Кутенков. Возвращение из немоты. // «Урал», № 7, 2011].
Действительно, процесс речеговорения, речетворчества, с которым мы сталкиваемся в поэзии Петрушкина, не имеет ничего общего с такими понятиями, как языковой строй, грамматика, синтаксис, даже собственно слово. Речь – это всегда неупорядоченное блуждание имярека в дебрях непрерывно звучащего, «родного» хаоса с целью отыскать первозвук, протозвук – ту эфирную составляющую языка, которая в конечном итоге растёт из немоты или беззвучного крика, предельного напряжения горловых связок. Речь – это освобождение дремлющей энергии, и поэтому она всегда подобна гортанным вскрикам шамана, гулу, шуму, чему-то нечленораздельному.
Слово «голос» (безусловно, самое частотное в творчестве поэта) испытывает огромное количество трансформаций, так или иначе связанных с невещественным, абстрактным, миром: это голубиное воркование, львиный рык, дыхание кустов, колокольчик «растущий из стужи», белый шум, хруст воды в очах и т.д. Речь – это процесс непрерывного извлечения света из тьмы, небесного, вечного из бренного, земного, подлинного из фальшивого:
Слух – эхо от дождя,
его сетей шуршание,
гончарный круг, уловка
[о слишком многом речь молчания].
Горит рыбак, собою управляясь ловко.
По сути, язык, речь, звук (а также голос – инструмент звукоизвлечения – и слух – присособление для улавливания звука) – единственное значимое в жизни человека явление, способное сделать его по-настоящему бессмертным, восстановить целостность и первичность его природы. Всё, с чем мы сталкиваемся в сфере нашей духовной и интеллектуальной деятельности – это непрерывное проговаривание себя – пропускание сквозь себя опыта мироздания посредством языка.
Но важно понимать, что человечий язык изначально вырастает из нечеловечьего. Представим себе гигантский, веками отлаженный механизм: наше ухо, или ухо творца, улавливает вселенский гул, пропускает его через себя, подобно универсальному фильтру, в котором он преломляется под иным углом и обретает человеческую природу. И после этой необходимой очистки язык сам становится фильтром, сквозь который проходит человеческий голос, чтобы слиться с голосом мироздания и дать его владельцу бессмертие. В этом, по мысли Петрушкина, заключается главный смысл творчества – в частности, речетворчества.
На столе бутылка птицы
щиплет тень свою и цы
остаётся на древесной
азбуке, а пти в следы
переходит по помосту
света, обретая тень,
хворост мглы и занебесный
голос. Остальное – день.
Не об этом ли магическом процессе, не лишённом, тем не менее, вполне предметной составляющей, пишет Петрушкин?
Речь, творчество, процесс словесного созидания – это всегда вполне материальное, осязаемое конституирование новой реальности – более совершенной, чем существующая. Речь – полость, вместилище, объект духовной жизни творца, поэтому её возможности безграничны, и продуцирование новых миров, новых универсумов нескончаемо. А граница между явлениями абстрактного и материального мира настолько тонка, что просто стирается, обеспечивая абсолютную недискретность и текучесть мироздания.
Речь – «шрам, голосовой порез, что вырезана в выдох» – то, что было выговорено Петрушкиным, «как осколок», и то, что стало его последним пристанищем. Бессмертной домовиной, личным Асгардом, в котором он, вечно юный бог, доблестный воин света, мирно спит, каждый раз, подобно Фениксу, пробуждаясь и возрождаясь из своей родной стихии огня.
…и, выговаривая, как осколок, речь,
в неё, как в смерть, я успеваю лечь.