Мокрый тяжёлый ветер по-хозяйски гуляет вдоль и поперёк обширной брусчатой площади. Вылетает упругими порывами из-за храма Василия Блаженного со стороны Замоскворечья и набрасывается на редких прохожих, обдавая их мелкой дождевой пылью, запахами тёмной речной воды, промокшей насквозь бумаги и выхлопных газов.
Ветродуй кругом, ветродуй!
Через узкий проход между Кремлём и Историческим музеем он вырывается на простор Манежной площади и летит вверх по Тверской всё дальше и дальше, не ослабевая, оставляет позади мокрую столицу, преодолевает континенты и океаны, огибая земной шар, чтобы снова вернуться к Василию Блаженному, словно к маяку. «Ветер, ветер на всём белом свете», — процитировал бы сейчас Блок самого себя.
Экскаватор Caterpillar вгрызается блестящими зубьями в землю у подножия мавзолея. По другую сторону гранитного монстра башенный кран Potain & Liebherr (разучились делать свои?) пытается проткнуть низкое нависшее над ним небо. Жёлтая стрела тоже поднята вверх, к густым облакам. Самосвалы Shaaxi (а это уже Китай) выстроились в покорную терпеливую очередь за гранитными плитами. А где же отечественные КАМАЗы, завоевавшие все мыслимые призы?
Несколько зевак, прикрываясь чёрными лоснящимися зонтами, составляют сиротливую толпу.
Брусчатка усыпана строительным мусором и вырванными страницами книг с бесконечным текстом без картинок. Прохожие даже и не думают наклониться и подобрать для интереса хоть одну бумажку. Безразлично наступают на серые листы, оставляя на них ребристые, самых разных форм, отпечатки подошв: вот тупорылый мужской ботинок, вот стандартные — китайские с американской маркировкой — кроссовки, а вот и аккуратная элегантная туфелька, невольно проткнувшая мокрую бумагу острой шпилькой.
С высоты человеческого роста на страницах можно различить только заголовки: Имперiализмъ какъ высшая стадiя капитализма. Старая орфография. Интересно. Кажется, работа написана в этой ужасной гнетущей царской тюрьме, в которой можно было не только читать, но и писать всё что вздумается. Кстати, и против самодержавно-полицейского царизма тоже. Через несколько шагов попадается обложка брошюры Партiйная организацiя и партiйная литература — экскурс в литературоведение. Наследник и последователь автора будет делать обширные экскурсы в языкознание. Ещё пара-тройка шагов: а вот здесь правый уголок листа оборван и читается лишь Что дѣла… Ясно. Названьице позаимствовано у критика. Двигаемся, так сказать, от романа к публицистике и политике.
Не утихая, мечется в разные стороны ветер. Мусорный ветер, — вспомнил бы Андрей Платонов название своего рассказа, окажись сейчас писатель на площади. Всё так же настойчиво тягучие порывы налетают снизу, от реки, из-под Васильевского спуска, стелются по мокрой брусчатке, шевелят углами бумаг и отрывают от земли отдельные не успевшие намокнуть и отяжелеть страницы. Тогда площадь кажется растрёпанной, взъерошенной. Следующий вихревой налёт делает усилие и несколько бумажных листов с трудом взлетают малой стаей серых голубей, одуревших от бесконечного дождя и ветра. Но под ливнем в воздухе долго не продержишься, и расчерченные ровными строками страницы утомлённо приземляются на влажную неровную брусчатку. Крупные капли, как канцелярскими кнопками, пришпиливают их к камням и швам.
Набравшись сил в Замоскворечье, ветер снова пытается оторвать отяжелевшие бумажки от земли и разбросать их по городу как первомайские листовки. Но обрывки надёжно прилипли, как банные листы, почти приклеились, запав даже в глубокие швы. Цепляются за жизнь. Пусть хоть такую. Иногда хочется вытереть ноги о разбросанную писанину. Три …очника и три …оставныхъ …асти …аркси…. Опять оборвано. При этом как-то замысловато, затейливо. Что такое асти? Asti Spumante? Но белое игристое, да ещё итальянское, здесь совсем ни при чём. За ним — пароксизм? Нет, не подходит. Слева бросается в глаза …аторство …видаторства. Если поднапрячь память студенческих лет и обязательный курс истории партии, можно сообразить, «об чём речь». Теперь знакомое Шагъ вперёдъ, два шага назадъ — очень актуально. У прохожих наоборот: два шага вперёд и шаг назад, если заинтересовал какой-нибудь пропущенный заголовок. Большинство же просто шагает по своим делам, не обращая внимания на буквы и тексты, попирая бумагу вместе с устаревшими смыслами.
Среди расползающихся от влаги листов выделяются почти не затронутые водой четыре желтоватые страницы, пробитые в правом верхнем углу блестящей канцелярской скрепкой. Не поддались дождю. Почему, интересно? Любопытный прохожий склоняется, берёт в руки, поворачивается спиной к ветру, поднимает воротник полупальто, похлопывая себя по карманам, ищет очки. Внимательно читает разбегающиеся строки…
«Обращаюсь к моим товарищам по партии со вторым письмом. Адресуюсь к съезду, к политбюро и центральному комитету. Предлагаю вниманию съезда следующее: необходимо рассмотреть архиважный вопрос о захоронении пребывающего в мавзолее моего забальзамированного тела, которое уже публично, в разных буржуазно-либеральных газетёнках, называют трупом.
Я смертельно изнурён любопытными посетителями и праздношатающимися зеваками.
Мне надоели постоянные манипуляции с моим телом ради его сохранности. Подарите мне покой: оставьте меня в покое!
Вам самим понравилось бы переворачиваться в гробу каждый раз, когда в Кремле звонят колокола? Как вы не боитесь, что я могу рассыпаться в прах?! И тогда уже из меня ничего не слепить.
Товарищи, вам известно, что по древнему обычаю умерших хоронят в земле, на кладбище. Лишь самоубийц закапывали на отдельном участке за околицей, в стороне от проезжей дороги. Освящённая земля погоста их не принимает, потому что они прокляты. Но я не самоубийца! Дорогие партийцы, вы даёте повод для слухов о том, что я проклят и земля не принимает моё тело. Как и Наполеона, который тоже лежит под клятвой в Доме Инвалидов. Архизабавная ирония судьбы! Не инвалид ли и он сам? Поймите, нет ничего страшнее для умершего, как надругательство и глумление над его телом и плотью. А вы занимаетесь этим уже архидолгие годы.
Хочу в Питер, на Волковское кладбище, nach Hause, к маме. И Наденьку, если можно, туда же. И Инессу, если удобным покажется.
Волевым решением вы, никого не спросив, воздвигли мавзолей. Врагу не пожелаю такой посмертной судьбы. Это адские мучения, если б вы знали! Ведь я горю в адовом огне. Только здесь, а не там. И это ещё мучительнее. Я хочу туда, я желаю и жажду гореть в том, а не в этом пламени. Пожалейте меня, сподвижники и соратники.
Вы лишили меня посмертного покоя. Перезахороните бренное тело хоть под плинтусом, как у вас теперь принято говорить. Только похороните меня! Я хочу спрятаться от вас в землю, под землю. И от всех хочу скрыться.
Вы сделали из меня идола и стали идолопоклонниками.
Это мне наказание за вскрытие мощей. Ведь именно я в 1919 году подписал постановление О ликвидации мощей во всероссийском масштабе, именно я вставил в него такую формулировку: «…полностью ликвидировать варварский пережиток старины, каким является культ мёртвых тел». Мои слова! И какую насмешку надо мной и над Постановлением вы учинили! Заменили один культ другим. А результат? Там-то в гробницах находились действительно святые мощи (теперь я это точно знаю), а из меня вы сделали какого-то фараона египетского, забальзамированное чучело, как из диковинной птицы или экзотического зверя. А я был живой человек. Изымите меня из кунсткамеры. Положите меня в сырую, тёплую и мягкую землю. Пусть там червяки ползают, всё равно туда хочу!
Думаете, вы оказываете мне почести? Такая мысль фальшива и уродлива. Нет, вы заставляете меня бесконечно страдать посмертными муками, оставаясь на поверхности земли.
Теперь, когда у вас нет власти, когда вы стали одной из многих партий, похороните меня поскорее. Повинитесь передо мной, незаконнорождённые и квёлые потомки большевиков. Достаточно вы спекулировали на моём имени. Ныне мечтаю только о безмолвии и покое».
Прохожий направляет стёкла очков на вторую страницу. Ах, этот бесконечный дождь! И непрерывный грохот бетонных блоков и гранитных плит о кузов самосвала. Отдалённо похоже на раскаты грома. Жиденькая толпа не расходится. Ей ничего не мешает: ни дождь, ни лязг, ни густая вязкая пыль, ни ядовитые выхлопные газы. Лишь шляпки зонтов, как странные чёрные грибы, скучились в малую семейку. Достав носовой платок, Любопытный протирает очки, испещрённые мелкими дождевыми каплями. Оглянувшись по сторонам, словно приглашая и других присоединиться к чтению, он обводит взглядом Никольскую башню, Исторический музей, Иверскую часовню, Казанский собор и опять углубляется в рукопись. Капли скатываются с бумаги, как с зонтика, не причиняя ей вреда. Видно, бумага особая.
«И как вам не зазорно?! — фиолетово змеятся буквы в длинной неровной строке. — Вы до сих пор, вот уже девяносто лет, похабно копошитесь в моём многострадальном теле. Вы выпотрошили его, как петуха. Вы бальзамируете остатки кожи, плоти и костей, вы не даёте им покоя. Ведь плоть создана из праха и земли, она призвана уйти в прах, в землю, раствориться в ней без следа. А вы насильно удерживаете её здесь. И на что любуются проходящие мимо? На синтетические заплаты? На искусство бальзамирования? Идут и идут, шаркают и шаркают… Если б вы знали, как это утомительно. Глазеют и глазеют…
Попробуйте положить себя на моё место!
Товарищи, вы знаете, что я не верил в Бога, я всю жизнь боролся против Церкви, против попов. Но теперь-то я точно знаю, что и за гробом я жив. Не так, как говаривал поэт Маяковский (дескать, он «и теперь живее всех живых»). Я жив по-другому. И хочу туда, где все живы. А вы меня туда не пускаете.
Вместо этого вы втиснули меня в архинелепый и угрюмый каменный склеп и выставили на всеобщее обозрение. Лежу тут — руки по швам. Распростёрся лежмя, а чувствую себя так, будто стою по стойке смирно. Кстати, почему вы не сложили мне ладони на груди? Теперь уж не положишь одну на другую. Мудрая немецкая пословица, любила повторять мама, поучает: Jeder Vergleich hinkt — Всякое сравнение хромает. Вот вам сравнение без хромоты. Я чувствую себя архиголым, как на операционном столе. И без простыни. А из двери в дверь течёт одетый поток любопытствующих, словно студентов на практике. И душа поневоле поселилась тут, в этом огромном гранитном гробу. Считает годы, ждёт, когда вы вернёте мне моё тело, когда вы отдадите меня земле. Ведь и земля-то, мыслю, ожидает меня с нетерпением.
Измените свои односторонности. Отпустите меня! Вынесите меня из мавзолея! Такого строгого и дикого наказания не было в истории человечества. Фараонов ведь никто не видел, возле их мумий никто не шлялся, не шастал с утра до ночи. Да и ночью вы мне покоя не даёте своей заботой о сохранности. Зачем вы сделали меня объектом эксперимента? Чем я заслужил такое? Продолжайте вашу идеологию без меня. Вы уже высосали из меня все соки. Чего ещё вы хотите, товарищи? Хотя какие вы мне к чёрту (не к ночи будь помянут!) товарищи? В вас нет целомудренного понимания великой тайны смерти, в вас нет уважения к почившему соратнику по партии, старому заслуженному большевику.
В первую голову я ставлю вопрос о преднамеренной глупости, связанной с демонстрациями и речами! Я хочу загробной тишины, а вы с песнями и музыкой маршируете мимо моей каменной (надеюсь, временной!) усыпальницы, как будто радуетесь, что меня кондратий хватил. И ведь слово-то какое! — Усыпальница! От глагола спать. Вечным сном. А вы мне вздремнуть не даёте с самой первой минуты смерти.
Или же устраиваете парады! Вы даже не представляете, каким пустопорожним и ничтожным мусором выглядит военная техника с точки зрения вечности, sub specie aeternitatis, если вспомнить латынь. А вы мне её с гордостью демонстрируете (не латынь, а технику). Да ещё так, что подо мной земля дрожит и трясётся от гусениц и колёс. Выпустите меня из клетки времени, отпустите меня туда, отпустите меня домой.
И потом: во время этих демонстраций вы стоите надо мной, вы попираете пол, который для меня есть свод, вы приплясываете там от холода, как скоморохи, особенно в ноябре, и топчете меня, давите, принижаете, попираете своими штиблетами. Да и попёр…те тайком, чего уж греха таить! Неужели вы полагаете, товарищи-партийцы, что это награда и почитание?
А почему вы засунули меня в ритуальный масонский храм?! Я был кем угодно, — нечистоплотным в дружеских отношениях, липовым семьянином, не жалел на себя партийных денег, был немецким шпионом, если считать шпионажем использование немецких ресурсов для подготовки революции, — но, запомните, дорогие товарищи и сподвижники, я никогда не был масоном! Как раз масонов-то, из которых состояло временное правительство, поддерживавшееся меньшевиками и эсерами, мы и свергли. Вот сказал, и стало стыдно. Если б не ваше бальзамирование, наверняка покраснел бы.
Сколько же вам приходится врать, чтобы спасти мою репутацию, чтобы сохранить кумира, которого вы сами и сотворили! Вспомните вторую заповедь. И вынужден констатировать, грубо, словно тупым топором из чурбана, смастерили из меня болвана для поклонения. Отпустите же! Перезахороните меня. Кстати, товарищи, зачем постоянно говорят о перезахоронении? Ведь вы меня ещё не похоронили! Много лет я страдаю. И теперь настоятельно прошу съезд: закопайте меня, предайте меня земле! В первый и окончательный раз».
Очередная страница перелистнулась сама. Ветер нашёл лазейку и, залетев со спины, из-под приподнятого локтя, помог читателю перейти к продолжению безымянного послания, адресованного какому-то несуществующему (или будущему?) съезду.
Когда же кончится этот грохот?! Вроде бы мавзолей выглядел совсем небольшим, по крайней мере, издали, а вот, поди ж ты! Уже который день разбирают и увозят его на новое место, на кладбище. Работают на вид осторожно, старательно. Видно, китайские самосвалы такие звонкие: грохочут кузовá и грохочут, как гром с неясного неба!
Следуют поиски носового платка. Запотевшие очки протёрты. Можно углубиться в поучительное чтение. На этот раз Любопытный, пробегая глазами строчки, зачем-то мысленно подражает знаменитому произношению автора письма.
«Много лет я пгипеваючи пговёл в Швейцагии. Почитайте Солженицына, увезите меня в Цюгих в пломбигованном вагоне, похогоните меня там на кладбище. Только бы в земле.
Я даже не могу сказать пго себя, что я дал дуба, потому что вы отняли у меня дегево и загнали в гганитный капкан. Только не вздумайте кгемиговать меня. Ни в коем случае не сжигайте! Пгедайте мои жалкие остатки (а не останки!) земле.
Мы газогвали цепи, котогыми импегиализм опутал земной шаг, но обгывками тех же цепей, как вегигами и кандалами, вы пгиковали меня этим вашим мавзолеем к земле. Он мне не нужен. Я не хочу жить вечно на земле! Обгащаюсь к вам, товагищам по пагтии, в десятый газ. Я уже всё видел, всё знаю: есть дгугая жизнь, а вы меня туда не пускаете.
Вы не пгедставляете себе, насколько лучше тов. Сталину. Сначала вы подбгосили его тело мне, и мы стгадали вместе. Но со вгеменем он упокоился в земле. Ему хогошо, ему пгекгасно.
К тому же вы допустили пгофанацию. Во-пегвых, поместив гядом со мной тов. Сталина, вы пгинизили, дискгедитиговали саму идею мавзолея, его уникальность, а во-втогых, тгагедию пгевгатили в комедию, когда кукугузник Хгущёв пгибегал к нам, дегжа под мышкой гаскладушку, и пгистгаивался в головах. А сначала ведь пытался втиснуться между нами. Хогошо, что там места не хватило для гаскладушки».
Единственный раз за всё время чтения плотно сжатые тонкие губы Любопытного тронуло жалкое подобие кривоватой улыбки. Видно, вспомнил анекдот.
Дождь слабел. Ветер начинал лениться. Ему хотелось перевести дух, отдохнуть. Тучам полегчало и они покинули Замоскворечье. Пролетая над площадью, лишь изредка осыпали людей и печатные листы остатками дождевых капель. Прохожий (в этом мире я только прохожий?) ещё раз почистил очки намокшим платком. Осталась последняя страница.
Странное непривычное чувство охватило его. Бесчувственное чувство (или чувство бесчувствия?). Ещё точнее, отсутствие всяких чувств. У него не было ни жалости, ни соболезнования, ни живого интереса. Только безразличие. И пустота. В ней, бездонной, тонул даже грохот самосвалов. Прохожий не знал, что думать, как это всё понимать. Если бы ему пришлось кому-нибудь пересказать обращение, он вряд ли смог бы это сделать. И всё же он решил «добить» послание. В нереально далёком детстве он взял себе за правило дочитывать до конца всё, что однажды начал. Пусть через несколько лет, но дойти до самой последней строчки и точки. Безмолвно картавить он перестал: нелегко это делать, когда привык к чистому русскому произношению.
«Я советовал бы очень поставить жирный восклицательный знак в этой трагикомедии. Уж не говорю о попытках неких отщепенцев уничтожить, взорвать мой саркофаг в мавзолее.
Завещаю изъять меня из пуленепробиваемой капсулы и положить в деревянный, сколоченный из свежеструганных досок гробик. Упокойте меня под холмиком земли, поросшим травой-муравой. Только не здесь на площади, на этом проходном дворе, а на кладбище, на погосте, под цветущими липами с жужжащими пчёлами. Или как у поэта Лермонтова, под вечным дубом. Помнится, с шумящей листвой. В таком случае ни у кого не поднимется рука осквернить мою могилку.
Оставьте трусость мысли. Проведите рабоче-крестьянский референдум о захоронении моих остатков, чтобы прекратить это преступление, это насильственное удерживание моего тела на страшном эшафоте. Вы постоянно тревожите меня: и каждодневными бесчисленными цитатами в статьях, и не менее многочисленными памятниками, которые то воздвигаете, то ломаете. Дайте мне уснуть вечным сном! Не тормошите меня! Не будите!
Должен ещё сказать ближайшему съезду, что вы своими руками бездарно разрушили новое социалистическое государство. Вы прос…ли его, а ведь я был не только его теоретиком, но и непосредственным создателем и руководителем. И я обвиняю вас. Своей тупостью и безволием вы исподволь его разваливали и фактически сдали без выстрела. Я отнял государство у господ капиталистов, а вы сами, своими руками, вернули его им. Я вырвал власть у капитала и буржуазии, передал её передовому классу революционного пролетариата, а вы? Вынужден спросить вас: где вы были, когда демонтировали созданное мной и тов. Сталиным советское рабоче-крестьянское государство, когда зверски грабили рабочих и крестьян? И после этого вы смеете называть себя коммунистами и трепать моё имя на своих съездах и в газетёнках, которые никто не читает! Volens nolens констатирую: я не ваш, и вы не мои наследники.
Вы тайком по-обломовски жировали, прикрываясь лесом моих статуй и бюстов (ужасное выражение: бюст вождя! Я ведь не женщина. Не было у меня никогда никакого бюста, у Наденьки был, у Инессы был, да ещё какой, а у меня — нет!). Обращаюсь ныне к вам по единственной причине: упокойте в земле мои бренные кости!
Не ваш я, не ваш. Вы предали меня, вы изменили нашему общему делу. Конец Манифесту! Призрак коммунизма больше не бродит по Европе. Да и по другим континентам подустал бродить. И вы во всём этом виноваты. А потому отдайте меня земле. Я принадлежу ей. Надеюсь, она меня не отвергнет. И призрак рассеется.
Что касается до памятников, то я совершенно измотан гранитом, мрамором, бронзой, мозаикой, особенно гипсом. Про папье-маше я уж молчу. Устал от жирной разноцветной масляной краски, которой покрывают и обливают меня, то бишь мои памятники.
Не ждите ленинопада, как в соседней стране, которую я же по глупости и создал своими руками. Хотя позже и тов. Сталин руку приложил. Видите, что наши тамошние партийцы не могут остановить монументопад. Да ещё придумали насмешку: в вышиванки меня наряжать! Я боялся великодержавного шовинизма, но, как показало время, национализм малой народности, пожалуй, ещё пострашнее его будет.
Убедительно прошу, товарищи, все мои памятники демонтировать. Что ни говори, а это тоже своего рода могилы, только не под, а над землёй. И зачем вам столько? Ведь их не сосчитать. Гомерическим количеством моих изваяний вы дискредитируете сам смысл памятника, идею увековечивания и, вместе с тем, подводите под монастырь лично меня.
Вы без зазрения совести пользуетесь моим именем. Вы сотворили из него тренд. Или бренд? Никак не освою вашу новомодную тарабарскую терминологию. В общем, это нужно вам, но не мне, я же хочу покоя в незаметной могилке. И чтоб невысокая оградка из штакетника стояла, лавочка, чтобы цветы росли из земли, а не сохли в полумёртвых букетах и венках. Чтобы деревце, куст сирени. Пусть даже овцы бродят возле моей могилы, пощипывая траву, как у тургеневского Базарова. Или я это уже писал вам?
Простите за некоторую бессвязность моего письма и повторения. Товарищи, я архиустал. Услышьте загробный вопль. Неужели в вас нет ни капли жалости, сочувствия, сострадания, наконец?! Отпустите меня в мать сыру землю. Отпустите душу на покаяние…»
Прохожий закончил четвёртую страницу. Тут налетел запоздалый, сильный и резкий, бешеный порыв ветра с Москвы-реки и вырвал из рук любопытного читателя мавзолейное письмо с того света на этот. Уже в воздухе человек успел пробежать мелькнувшую на последнем листе подпись: «7 ноября. Мавзолей. В. Ульянов». Рукопись взмахнула всеми четырьмя крылами и помчалась туда, где ревел привозной экскаватор, поскрипывал и позвякивал импортный подъёмный кран, где пахло разворошённым цементом, могилой, гнилью и туманно-сизыми выхлопными газами. Самосвалы, под грузом полированных плит из чёрного и красного гранита, натужно, на высоких нотах, урчали что-то по-китайски и понуро двигались гуськом в сторону Варварки.
А над разобранным местом в воздухе сквозь мутные тучи проявился образ белокаменной церкви, как две капли воды похожей на храм Покрова на Нерли. Вся сотканная из густого света, церковка покачивалась в воздухе, как на волнах, и призывала, манила к себе.
Ветер утих, уткнувшись носом в подножие Василия Блаженного, свернувшись вокруг него сказочным котом. Истощился дождь. Увезли технику. Среднеазиатского вида уборщики вышли с мётлами, совками и мешками для мусорной бумаги. Скоро брусчатка заблестела тёмными лобастыми переливами.
Чудесная церковь, нежно-белая на фоне зубчатой багряной стены Кремля, подкрашенной к тому же закатным солнцем, спустилась на остатки фундамента. Но тут же вытянулась, как женщина, как балерина в стремительном танце, и неземной заоблачной птицей, сначала медленно, затем всё быстрее, понеслась в небеса, оставив после себя лёгкий нездешний запах воска, мёда, росного ладана, любви и тёплой молитвы…