(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)
Нюхать и щупать
Воздух, сумасшедший, пахнет юной жизнью, вечным, архетипическим концом учебного года, — уж давно все учебные годы закончились, а ему и дела нет, — пахнет и пахнет молодым нетерпением, ожиданием огромной свободы размером во всё лето, — чистое, концентрированное счастье, не требующее быть заслуженным, не требующее ничего, ничего, ничего.
Два с лишним месяца затвора сделали необыкновенное, небывалое. Лето — которое изо всех сил обещал поздний май, в том и назначение его — на этот раз снова обретёт свои коренные, изначальные смыслы, которые были же у него в школьном детстве, в студенческой юности, — летучее лето снова станет самим собой: временем простой телесной свободы, возможности ходить по улицам, чувствовать ногами землю, — и понятно, что это будет острее очень многого, как делается острым всё, от чего слишком долго воздерживаешься.
О, каким малым приучил нас довольствоваться этот затвор, о, какими сделал он нас весёлыми аскетами (аскеза, как и без меня известно, — это сосредоточение на главном посредством отказа от второстепенного, и вот оно главное: сам процесс жизни, который становится тем острее и ощутимее, чем сильнее сужается русло, по которому он протекает).
Странным (на самом деле, очень естественным) образом произошло перераспределение повседневного внимания: фигура и фон поменялись местами. Работа, мнившая себя фигурой и событием, теперь смиренно приняла роль (совершенно необходимого, такого, на котором всё крепится, и тем не менее) фона, не события, но состояния, — настолько привычного, что оно, как всякая норма, и не ощущается, — ощущается только, когда его (её) нет, но уж этого не допустим. А фигурой, достойной внимания, требующей культивирования, стала сама жизнь, придающая содержание и смысл всему, чего ни коснётся. — Она — всему, а не что бы то ни было — ей.
Можно будет снова ходить на большие расстояния. Ходить, смотреть и слушать, нюхать и щупать, видеть и слышать, обонять и осязать, — звериное, телесное единение с миром, совершенно самодостаточное, ничего другого не надо.
Это лето — мнится — будет жгучим и счастливым уже от одного того только, что оно есть.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Ко множеству конструктивных сторон сидения в карантине должно быть, несомненно, отнесено и то, что неудержимое (и стремительное) прохождение, истекание времени, не способное, казалось бы, вызывать иных чувств, кроме тоски, отчаяния, ужаса и протеста, резко поменяло своё базовое значение и несёт нам теперь, кроме убывания жизни, ещё и приближение (сколь бы далёким оно ни было) освобождения, чаемого расширения диапазона практик, чувственных впечатлений, возможностей вообще. Время, как это вообще редко с ним бывает, теперь работает на нас. Само. Практически без каких бы то ни было наших усилий.
Хотя, честно сказать, сидеть в затворе, врабатываясь в его особенности, оттачивая связанные с этим навыки, мне нравится всё больше и больше, и когда надо будет, наконец, совершить радикальное усилие выхода из него, — это, пожалуй что, вызовет ещё и внутреннее сопротивление и почувствуется разрывом защитных оболочек.
И нечего вслушиваться
Один из важнейших уроков карантина: происходящее на улице (весна, распускание листьев, разворачивание света… — всё, словом, что традиционно занимало громадные пласты эмоциональной и телесной жизни пятьдесят с лишним лет подряд) не имеет к нам никакого отношения. Это речь, обращённая не к нам; аутичная речь мира, замкнутая на самое себя.
И нечего в неё вслушиваться.
Редкостный, редкостный опыт свободы от мира, от угождения ему, от никогда-не-выполняемой-вполне задачи соответствия ему.
«А что, так можно было?» — О. Ещё как.
Звук и оторопь
Но как же не скучать по уличным запахам (выход на балкон на шестом этаже и не мыслит давать всей их полноты — земля далеко!), по тому, как пахнет в мае дождь, как он пахнет только в мае — едва пробудившимися листьями, недавним холодом, дрожью роста юной травы (в июне — уже ноты совсем другие, — ещё летучие, но всё более зрелые, густеющие, замедляющиеся). Как не томиться по телесному единению с Москвой, по вдеванию себя в неё, как в большую, хорошо разношенную всесезонную шубу, по продолжению и укрупнению себя, недостаточной, её движениями. По арбатским переулкам. По Поварской и Бутырскому валу. По Маросейке и Покровке. (Что ни улица, то свой звук, своя телесная оторопь ему навстречу: мелкий тёплый дождик Маросейки, зябкая зыбь; глубокая влажная, чуть липкая темнота Покровки.) По ближайшему — чувствующемуся как собственный хребет — Ленинскому проспекту, по Воробьёвым горам.
Сидя в затворе, человек становится всё более умозрителен. Упрощается — сколько бы ни спрессовывал внутри себя (недовостребованной) сложности. Слишком много всего — того, что доращивает его до цельности — остаётся за скобками.
К соматике смысла
Поскольку спать, вопреки всем соображениям здравого смысла, невозможно, в окна ломится нарастающий июнь, в монитор — недописанный (всё никак недописуемый) текст, во внутренние пространства — чувства вины, тревоги и стыда за его недописуемость, не говоря об иных чувствах, недостойных публичного обсуждения, — буду-ка я разнузданно мечтать о том, что начну делать, когда оковы тяжкие падут и можно будет спокойно передвигаться по свету. А прежде всего прочего пойду я — восстанавливая чувственный, тактильный контакт с миром — в книжные магазины, чтобы нюхать книги, вщупываться в их страницы и долго, долго, неприлично долго их листать. Электронными изданиями мы здесь, в затворе, премного утешены, и это чрезвычайно украшает наше уединение, делая его жарко-интенсивным, — чего точно нет, так это пустот, вообще, участков разреженных, свободных от внутреннего напряжения. Но уже совсем очевидно, что даже умственному существованию (не говоря уж о контакте с книгами, деле глубоко интимном) — для его полноты и полноценности — страстно необходима — даже не как регулятор (хотя и как он тоже), но как важное исходное условие — телесная компонента. Тело, сведённое к ограниченному набору домашних функций и практик, всё настойчивее заявляет себя как орган (всё — в целом) не только чувствования, но мышления и воображения.
О тонкой настройке
В этом году весна — как распаковывание пространств, выведение их из зимней латентности, выстраивание заново отношений с ними (заново-инициация человека в пространство) — психологически начнётся существенно позже обыкновенного, но это даже интересно. Телесно до сих пор не прожитая, она, по существу, топчется ещё на своём пороге — едва осваиваясь сама с собой в первые недели июня. До сих пор такого она не делала — и удивлена и взбудоражена этим.
Времена года (и тоньше: месяца, суток; о, средний май и май поздний, пуще того, конец среднего мая и начало мая позднего, последние дни мая и совсем молодой июнь — это совершенно разные состояния, с разными обертонами, с разными смыслами), проживаемые телесно, путём простого присутствия на улице и передвижения по ней, служат для тонкой настройки человека, для прихотливого перераспределения в нём эмоционального, а вследствие того и смыслового баланса. То есть понятно, что Творец создавал их не за этим, но они работают как такой инструмент и хорошо и издавна человеком в качестве такового приспособлены. Видя себя всё время одним и тем же в собственных четырёх хорошо обжитых стенах, — в условиях сужения диапазона форм существования — человек огрубляется и упрощается на всех, кажется, уровнях, поскольку все они друг с другом благополучно связаны (или — вынужден учиться использовать подручные средства, которых на самом деле тоже много, для противостояния упрощению и огрублению, для культивирования тонкой чувствительности).
О терапии пространством
Хождение по улицам пешком, особенно долго и взахлёб, которого основная часть нас нынче лишена, — имеет прежде многого прочего ещё и терапевтическое значение: выматывает избыточное внутреннее движение, перегоняя его во внешнее, упорядочивает внутренний хаос простейшим из ритмов — ритмом шагов. Недолеченный пространствами человек копит в себе неисцелённые разлады, и они, знамо дело, разрушают его.
(Можно, конечно, ходить кругами по квартире, но это немного не то — и сопоставимо с многократным перечитыванием одного и того же небольшого, в пару абзацев, текста по сравнению с перечитыванием большого романа, с которым, в свою очередь, сопоставим город. Тут необходимо именно разнообразие и большие расстояния. В ответ большому пространству — текстовому ли, иному ли — успеваешь как следует внутренне развернуться.)
Это, конечно, ставит нас перед новыми задачами — изобретения, изыскания новых источников терапевтического ритма.
(А вот нехватки общения и социальной жизни не чувствую совсем, — более совсем, чем это, наверно, позволительно приличному человеку. С пространством всегда свободнее, чем с людьми, но дело тут, конечно, не в людях, а во мне. Пространство никогда ничего от тебя не ждёт, на него не надо производить впечатление, и перед ним ты никогда не виноват.)
О больших контекстах
И ещё: сидя дома, человек всем телом считывает текст, повествующий ему о нём самом — и только о нём самом. Ну разве ещё о фамильном прошлом, тоже не бог весть каком глубоком. Он — всё повторяя и повторяя утлый репертуар практик — становится тавтологичен. Он имеет слишком сильные соблазны измельчания и слишком легко им поддаётся. Большие контексты (хоть размером с улицу, не говоря — больше) хороши уж тем, что самим своим существованием сообщают нам о вещах и обстоятельствах, нас (в том числе — бесконечно) превосходящих; задают крупность, требуют крупности, соблазняют крупностью. Самого существования, а уж потом, если случится и сил хватит — то и чувства, и мысли.
Хочется запахов травы, листвы, реки, дождя, земли. Всего того, чему нет до нас никакого дела.
Запах наливающихся зрелостью листьев — запах самого времени.
Часть и целое
С другой стороны, совершенно же понятно, что включаясь в какую бы то ни было одну из деятельностей мира, отправляясь по какой бы то ни было из его соблазняющих и будоражащих воображение дорог, мы обрекаем себя на частичность и ограниченность, — а сидя дома, вдалеке от всех вовлечённостей кроме разве умозрительных, имеем неслыханную роскошь видеть внутренним зрением мир в целом — не нарушенный, не потревоженный нашим участием.
В этом воздержании от несовершенной, вовлечённой, участвующей жизни есть что-то от посмертия. Так души смотрят с высоты на ими брошенное. (На ими брошенное всё вообще.)
Но ох как хочется путей мира со всеми их ограничениями и ограниченностями. Помимо совершенно насущного телесного воссоединения с Москвой, телесного разговора с ней, — отчаянно хочу в Петербург (как безусловное подтверждение основ существования) и — особенно, отдельно — в давным-давно — лет двадцать пять (Господи, неужели!?) не виданные Царское Село и Павловск (о котором недаром Олег Юрьев говорил, что там, именно там, в этой области осязаемых архетипов, можно нечувствительно проскользнуть на тот свет и выйти на — почти не отличимую по видимости от лицевой стороны — тайную изнанку мира), — ради того, чтобы просто воспринимать их ещё раз, снова и снова, делать их формой своей жизни. Ходить там медленно и долго. И в Выборг. И в Кронштадт.
У всех этих мест — холодный, высокий, вертикальный, — далёкий воздух молодости. Но не за ним только. Просто ради них самих.
Время воображения
…зато можно выращивать внутри себя представления о несбывшемся, о несбывающемся, — обо всех этих нехоженных-неезженных пространствах, которые оттого только и вожделенны так, что запретны, а было бы можно, как прежде, — никто бы о них и не думал, — выращивать, говорю я, мечтания и воображения обо всём этом — настолько самоценные, что, на самом деле, и не нуждающиеся в воплощении. Всякому ведь известно, как схлопывается мечта, сбывшись, — потому что, кроме осязаемого вещества реальности, она — будучи невоплощённой — содержит в себе ещё много чего: домыслы, надежды, вообще здоровенный семантический ореол, из которого по преимуществу и состоит, а вещество реальности занимает в ней исчезающе мало места. Теперь мы этим веществом имеем полное право вообще не заниматься: теперь время воображения, разнузданного, не стесняемого ничем, свободного от задач и угроз воплощения. Чистая, жгучая свобода.
Время всевременья
Кроме всего прочего, мы имеем теперь редкостную, исчезающе-драгоценную возможность жить во всевременьи.
Мы, едва заметившие весну как телесное явление, — для меня, например, она вся собралась в несколько уколов-пункумов, — в тех очень избранных и потому особенно остро пережитых моментах, когда случалось выносить мусор и / или ходить в магазин: всё переживание весны, рассчитанное на половину марта, апрель и май, сгустилось в этих точках, распирая их изнутри, достигая жгучей степени концентрации, заставляя шалеть от воздуха, ветра, света, запахов.
Невозможно исключать, — меланхолически подумаешь в ответ всему этому, — что, посиди мы в заточении ещё, скажем, год-другой —
чего в принципе быть не может по причинам чисто экономического порядка, в любом случае выгонят на улицу, как бы ни свирепствовала зараза, просто уже потому, что надо поддерживать жизнь участием в ней, даже если при этом будут валяться трупы на улицах, но мысленный эксперимент-то провести можно —
так вот, посиди мы взаперти дольше некоторого критичного количества времени, пересиди мы некоторую точку невозврата, — всё это, вся эта улица, все эти запахи и т. д. просто перестанет быть нужным, начнёт мешать. Утратятся навыки обхождения со всем этим — так давние эмигранты теряют навыки жизни в стране происхождения, когда-то разумевшиеся сами собой. Физиология с психологией перестроятся.
Но пока этого не произошло, пока, точнее, процессы, ведущие к такой перестройке, ещё в самом начале, не закрепились, не сделались необратимыми, — мы во всяком случае имеем небывалую роскошь жизни во всевременьи, поверх барьеров, разделяющих диктуемые климатом времена года, поверх телесно переживаемых особенностей этих времён, — мы живём во времени вообще, в чистом времени, из немногочисленных указателей на которое остались только часовые стрелки да количество и качество света за окном. Мы сейчас свободны от диктата времён года, от задаваемых ими эмоциональных и поведенческих программ, от связанных с ними (нами же и связываемых, нас же и связывающих) условностей.
Сейчас можно жить во времени-вообще.
О настоящем
Хочется большой, большой, чувственно крупной жизни, — тесно человеку это сенсорное смирение, как ни компенсируйся буквами и воображением, — этим желанием, этой потребностью и тоской тоже не следует, конечно, чересчур обольщаться, — очевидно же, что телесных впечатлений в их разнообразии с такой страстью хочется единственно потому, что их теперь почти нет, а не потому, что они так уж ценны, так решающе образуют человека. Не стоит преувеличивать.
Но именно сейчас, пожалуй, первый и единственный раз в жизни всерьез жалею я о том, что у нас теперь нет загородного дома, живя в котором, можно было бы долго ходить, дышать запахами леса, видеть и чувствовать молодое лето. Больше загородный дом мне низачем не нужен, я не умею сельскую жизнь совсем и не имею ни малейшего эмоционального влечения к ней (напротив, она меня скорее тяготит и стесняет), ресурсов содержать такой дом и интереса к этому процессу у нас нет и не может быть никогда, а всего, отвечающего потребности в движении и чувственных впечатлениях, мне всегда хватало в городе, даже с избытком. Просто чувственная жизнь, которая возможна там, кажется сейчас очень настоящей (а нынешняя наша — все-таки сильно редуцированной, как ни компенсируйся).
Как и всегда, хочется того, что в актуальных обстоятельствах кажется мне «настоящей» и «полной» жизнью в противовес собственной моей неподлинности и неполноте (это типовая реакция на очередном, сменном и преходящем, материале). — То есть (как опять же всегда) хочется не столько даже движения и телесных впечатлений как таковых, сколько быть «настоящим» человеком, в полной мере достойным этого названия. (Хотя что сравнится по настоящести, по чистоте с жизнью, совершенно свободной от суеты, полной только чтением и работой? — А вот же ведь. Стоит не дать человеку чего-нибудь, что-нибудь у него отнять, как он немедленно именно это и возведет в ранг «настоящего» — необходимого ему для полноты и цельности.)
Но как не пьянеть от жизни, от самого факта ее, от самой возможности ее, от одного только воображения о ней? Жизнь как таковая — это то, чего для меня по определению слишком много (и в том смысле, что она непреодолимо больше меня, — расти не расти — ни за что не дорастешь, — и в том смысле, что я с нею столь же непреодолимо не справляюсь. Но это и пьянит — именно это).
Как не тосковать по Петровке и Рязанскому проспекту, по Пречистенке и Измайлову — как по чувственным данностям? По возможности бесконечно открывать и осваивать свой неисчерпаемый город как по данности экзистенциальной? По себе, мыслящей и чувствующей всем городом в целом?
Золотые плоды
…но пока длится затвор, надо, надо пристально наблюдать за собой в нём, внимательно рассматривать и осмысливать его эффекты и последствия, когда ещё такой случай представится. Нетиповые ситуации очень смыслоносны.
Среди моих не имевших надежды сбыться мечтаний была и такая: большой-большой отпуск для того, чтобы только работать, доделывать недоделанное, вообще делать делаемое не в рваном режиме беготни, а спокойно и не отрываясь. — Так вот же оно, в точности, и даже куда хлеще, чем осмеливалась мечтать: на три, три месяца, — с середины марта до середины июня. Вообще-то, честно сказать, это очень большая роскошь. За такую роскошь не грех чем-нибудь существенным и заплатить — даром, без отбрасывания тени, настолько крупные преимущества даваться точно не могут. Ну, например, тем, что на какое-то время потеряешь непосредственный телесный контакт с городом, без которого — и контакта, и города – не мыслишь и не чувствуешь себя по-настоящему. Например, свободой передвижения (которой, совсем строго говоря, не так уж я во многие последние годы и пользовалась, в основном невротически курсируя между разными местами работы — источниками обязанностей. А вот чтобы как в юности пешком, часами, по разным и дальним кварталам… Когда это было в последний раз? Лет восемь, наверно, назад. А не хватает ведь до сих пор — как важного человекообразующего действия). Да, ещё, конечно, чувственным общением с новыми книгами в книжных (пощупать, понюхать, полистать, повчитываться, вообще составить себе зрительное представление о том, что выходит) — что само по себе, как психосоматическое переживание, резко раздвигает внутренние горизонты, — ни в малейшей степени не уступая в этом дальним странствиям и даже всерьёз с ними соперничая, — хотя бы уже потому, что у рассматривания и щупания книг есть внутри меня-реципиента надёжно оформившиеся, эффективно действующие смысловые каналы, настолько, что это прямо-таки можно уверенно считать формой мышления, а с другими странами и городами, сгустками чужих жизней, так получается далеко не всегда, не всякий раз знаешь, как их внутри себя уложить и как уложенным распорядиться. С книгами — несмотря на то, что и они сгустки чужих жизней, и ещё какие жгучие, — это в любом случае почему-то понятнее. хотя бы уж потому, что они — тексты из букв, в силу этого, как ни таинственно, — они менее закрыты, в них легче войти.
Но полезный опыт и это: пронаблюдать себя в отвлечении от привычного, мнившегося нормой телесного опыта, выйти из инерций, рассмотреть открываемые этим возможности. Не потому, что виноград зелен, — о, он ещё как золотист и сладок! — но потому, что есть и другие плоды, и о, как они золотисты, и надо ещё придумать, как их назвать.
Об истоках смысла
…но в самом деле: разве степень осмысленности жизни зависит от того, с какой частотой и на какие расстояния человек перемещается в пространстве и перемещается ли он в нём вообще?
(Разжёвывая очевидное далее: (а) это всего лишь материал, а материал может быть разным, (б) в ответ на внутреннее восклицание: «осмысленности, может быть, и нет, а вот [почти синонимичных] счастья и полноты жизни вполне себе да» имею сказать, что (1) осмысленность важнее счастья, (2) важнее настолько, что практически тождественна ему, а с ним и полноте жизни, поскольку полна (ну, в моём исполнении) исключительно та жизнь, которая всласть прорефлектирована.
…а отнятое отнято у нас, как известно, затем, чтобы мы его в разлуке от души идеализировали — и затем, воссоединившись, тщательно избавлялись от иллюзий. Это ли не полнота жизни. Не говоря уже о том, что — прелестное упражнение в ясности видения.
Не адресуясь
И, кстати сказать, полезно (на самом деле — насущно необходимо) — по крайней мере, иногда — существовать (и говорить / писать, — письмо — всего лишь одна из наиболее интенсивных разновидностей существования), ни к кому (насколько вообще возможно!) не обращаясь, не адресуясь, — чтобы не искажать собственной речи и мысли, собственной внутренней позы этой обращенностью, подгонкой себя под чужие ожидания, самоограничением и самокоррекцией в угоду им. Существовать / говорить разнузданно, ни с чем не считаясь, ни на кого не оглядываясь.
(И ни на что: хотя бы и на пространство — верного, чуткого партнёра по молчаливому содержательному диалогу. Ни на что вообще.)
Кто этого не делает — у того хроническое искривление внутренней осанки.
(Продолжение следует)
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer6/balla/