Я прилетел в Одессу из-за Экстер. Той самой Александры Экстер, чьи плакаты, по словам Маринетти, топтали в мае 1919-го на приморских улицах и бульварах революционные матросы. Я купил в Нью-Йорке её рисунок. Отличный рисунок. Он оказался фальшивкой.
Рисунок я, конечно, аукционерам вернул. Стоил он немало, но шума им не хотелось. Однако с тех пор меня не оставляла мысль — если есть подделка, значит, где-то должен быть и оригинал.
Этим где-то должна была быть Одесса. Такой эскиз балетного костюма для танцовщицы Эльзы Крюгер мог быть нарисован только в Одессе.
Я прилетел в конце октября. Летом в Одессе делать нечего, хотя я и не был там уже двадцать лет. Бродить по городу в толпе потеющих туристов — сомнительное удовольствие. Для того, чтобы город открылся тебе, он должен быть пустым и чистым.
Скучал ли я эти двадцать лет? Испытывал ли волнение? До тех пор, пока я не приземлился в Одессе, думал, что нет. В конце концов, Нью-Йорк — во много раз улучшенная Одесса.
И вот шасси самолёта стучат на стыках бетонной взлётно-посадочной полосы, а в здании аэропорта за эти годы изменилось лишь одно — в слове Одесса стало на одну «с» меньше.
Оказывается, я до сих пор знаю тут каждый куст. Все ямы, которые я помню с детства — на своих местах. Как и давно ветшающие дома. Есть и новое — безобразная уличная реклама, жуткие новостройки.
Но всё так же невероятно стойко убеждение одесситов в том, что их город — лучший на свете.
По моему глубокому убеждению, настоящая Одесса — только в центре. Там быстрее излечивается шок, испытываемый по прилёту. В центре ещё витает изрядно потрёпанный временем дух отцов-основателей — от градоначальников до итальянских каменщиков, смешавшийся позже с духом греческих торговцев и еврейских мечтателей. Евреи в Одессе мечтали о Сионе. Куда потом в большинстве своём и уехали. Уехали гораздо позже итальянцев, французов и греков. Город от этого так и не оправился. По крайней мере, пока.
По этим самым улицам и ходила Александра Экстер, сбежавшая в Одессу из Киева в смутном 1919 году. Тогда от большевиков в Одессу бежали многие. Культурная жизнь в городе бурлила — в газетах и журналах печатались Макс Волошин, Иван Бунин и Алексей Толстой, Николай Евреинов и Константин Миклашевский ставили пьесы, в драматическом театре блистала Екатерина Полевицкая, каждый вечер в бесчисленных вновь открывшихся кабаре и театрах пели Юрий Морфесси, Иза Кремер и Александр Вертинский, танцевала Эльза Крюгер. В салоне у Михаила и Марии Цетлиных однажды собрались Алексей Толстой с Натальей Крандиевской, Вера Инбер, Керенский, Илья Фондаминский и Вадим Руднев. С ума сойти.
Интересно, что я здесь спустя ровно сто лет.
Я поселился в «Лондонской». А где ещё селиться, если хочешь жить и в центре, и с видом на море? Да и место легендарное.
Не успел я разобрать чемодан, как зазвонил мобильный. Дочка. Мой главный помощник и контролёр.
— Ну что, ты уже в Одессе?
— Да. Уже смотрю из окна на море.
— Свозил бы меня хоть раз в свою Одессу. А то рассказами только и кормишь. Бегать сегодня пойдёшь?
— Наверное, уже завтра утром. Сегодня — борьба с джетлэгом и составление планов.
— Пока. Пиши. Не забудь — лечь спать нужно по вашему времени.
За окном было уже темно. Спускаться вниз, на ужин, было лень. Я заказал рум-сервис и включил ноутбук.
Нет, я, конечно, уверен, что знаю о художественной Одессе всё. Но знания всё же лучше регулярно освежать. В конце концов, я приехал с почти детективным расследованием. А значит, нюх должен быть, как у собаки. Ну и глаз соответственно.
Начиная с 1880-го, художественная жизнь Одессы становилась всё более бурной, всё более насыщенной. Здесь брали первые уроки рисования Врубель и Кандинский. Из стен художественного училища, которое начиналось как рисовальная школа при Обществе изящных искусств и где проводили мастер-классы Репин и Айвазовский, вышли Давид Бурлюк и Савелий Сорин, Исаак Бродский и Борис Анисфельд, Натан Альтман и Владимир Баранов-Россине. Да и «Салоны» Издебского чего стоят! На них был представлен весь цвет тогдашней французской и русской «левой» живописи с группой Кандинского впридачу.
Тут возникли свои художественные объединения — сначала Южнорусские с великим Костанди во главе, потом «Независимые» — большинство из них подолгу прожили во Франции. Теофил Фраерман дружил с тем же Матиссом, Амшей Нюренберг в знаменитом «Улье» работал в одной мастерской с Шагалом. «Независимые» успели с 1917-го по 1919-й провести три выставки, и, что характерно, в их работах совершенно не отражались политические события, происходившие в городе и стране. Не было ни одной работы на злобу дня. Одесситы, что сказать.
Как раз в одной мастерской с Нюренбергом — под крышей студии Юлия Бершадского — и открыла свою собственную школу Александра Экстер. И было это в доме на Екатерининской, 24.
Экстер приехала в Одессу, уже будучи знаменитой. О её приезде восторженно писали газеты. Она была известна и как живописец, и как преподаватель, и как художник сцены. Один «Фамира Кифаред» в московском Камерном театре Александра Таирова чего стоил.
Решающую роль в том, что она так стремительно покинула Киев и приехала в наш морской город, сыграла Эльза Крюгер. Они собирались создать здесь свой собственный театр и выпускать журнал, посвящённый живописи и театру. Эльза мечтала танцевать Саломею, а Экстер уже создавала для пьесы декорации и костюмы — всё у того же Таирова.
Увы, этим планам не суждено было осуществиться.
Сразу по приезду Александра Александровна включилась в бурную одесскую жизнь. Ещё в октябре 1918-го в студии Бершадского открылась Свободная мастерская живописи и скульптуры. Преподавали в ней Амшей Нюренберг, Венимамин Бабаджан, Филипп Гозиасон и Теофил Фраерман. Экстер открыла свою студию спустя полгода после открытия Свободной мастерской, когда деятельность той начала угасать. Её студия сразу стала пользоваться невероятной популярностью. Ещё бы — ведь лекции о новейших течениях в европейском искусстве, о Браке, Леже, Аполлинере и Пикассо одесситы теперь слушали из уст той, кто была в самой гуще событий, была со всеми ними непосредственно знакома. Да что там знакома — дружила.
Свои поиски я решил начать именно оттуда. Чтобы пропитаться нужными духом и атмосферой.
В первую ночь спалось плохо. Заставить себя выйти на пробежку не смог. Ограничился зарядкой и пранаямой.
После завтрака я пошёл на Екатерининскую. Большой серый дом столетней давности со скульптурами на фасаде выглядел непривычно хорошо для Одессы. Маклеры называют такие дома «бельгийками» и особенно хвалят за качество. Ещё бы — даже лифт с 1914 года сохранился.
Студия преподавателя Одесского еврейского ремесленного училища общества «Труд» Юлия Рафаиловича Бершадского располагалась когда-то на пятом этаже, в шестикомнатной квартире номер семнадцать. Здесь у Экстер учился в числе других знаменитый Александр Френель — и помнил потом всю жизнь этот короткий период учёбы у «амазонки авангарда» — хотя потом, в Париже, учился у Бурделя и Матисса.
Юлий Бершадский всю свою жизнь или учился, или преподавал. Он родился в Тирасполе в бедной еврейской семье. При поддержке старшего брата поселился в Одессе и в 1886-1893 годах учился в рисовальной школе Одесского общества изящных искусств у Кириака Костанди, Геннадия Ладыженского и Александра Попова. Учился отлично, и в 1895-м поступил в Императорскую Академию Художеств, в мастерскую Ильи Репина. Его учителями, кроме Репина, были Иван Шишкин и Николай Кузнецов. Разве можно было в те годы мечтать о чём-то большем? Потом вернулся в Одессу, преподавал, стал профессором. И всё же мы вспоминаем его только потому, что в студии, которую он открыл после возвращения в Одессу и которой руководил двадцать один год, всего лишь несколько месяцев преподавала Александра Экстер.
В помещение самой студии мне зайти не удалось — дверь в парадную, как я и ожидал, была закрыта на кодовый замок. Я постоял немного во дворике, где ещё в 1920-х был фонтан со светильниками в стиле модерн. Закрыл глаза и попытался мысленно перенестись на сто лет назад.
Получилось не очень. Вокруг всё время кто-то ходил.
Тогда я достал листок с распечатанным стихотворением Багрицкого и прочёл его себе под нос:
Нет ничего прекрасней в мире,
Когда, вдыхая трубок дым,
Под номером 24,
На пятом этаже сидим.
В волне табачного тумана
Кружится жизни колесо,
Но мы поём хвалу Сезанну,
Хороним дружно Пикассо.
И, убивая красок литры,
Всё непреклонней, всё смелей,
Не бросим мы свои палитры
И не покинем мы кистей.
Хорошо, что именно в этот момент рядом никого не было. Приняли бы за сумасшедшего, ей-Богу.
Пора было уходить. В час у меня была назначена встреча с одесским антикваром Арменом. Когда я здесь ещё жил, познакомиться с ним не довелось. Номер его мне дали нью-йоркские друзья-коллекционеры. При этом строго предупредили — ничего не покупать. Сказали, что он большой любитель выдавать купленные за копейки на одесском Староконном рынке работы никому не известных художников за работы художников именитых. Но иногда у него бывают действительно редчайшие вещи. И знаниями он обладает уникальными. Это мне и нужно.
Договорились встретиться с ним в ресторанчике «Кларабара» в городском саду, который когда-то подарил городу брат основателя Одессы, Феликс де Рибас.
Я шёл по Екатерининской и любовался катальпами. Помню, какое удивление вызывали у меня в детстве эти деревья с огромными листьями и длинными стручками. Папа показывал мне катальпы и павловнии и объяснял, что деревья эти экзотические и привезены к нам из далёких стран. Потом уже я прочитал, что павловния получила своё название в честь дочери императора Павла I, Анны.
Армен пришёл точно вовремя.
— У меня здесь всегда кредит. Я продаю хозяину живопись, а он меня кормит, — сказал он, усаживаясь за столик, снимая кепку и кладя на соседний стул свой потёртый портфель. — Место здесь отличное. Эти стены когда-то красил гениальный Ваган Ананян.
Стены действительно были великолепного фисташкового цвета.
Армен подозвал официанта и заказал коньяк. Потом закинул ногу на ногу и сложил руки на набалдашнике своей трости.
Я, наверное, слишком надолго задержал взгляд на этом серебряном набалдашнике.
— Там, внутри, стилет. Вещь незаменимая. Так что вас, собственно, интересует?
— Друзья рекомендовали вас как человека, который знает об одесских художниках всё.
— Вашим друзьям можно доверять.
— Меня интересует графика Александры Экстер. Одесского периода. Из серии «Танцы Эльзы Крюгер».
Армен поставил на стол бокал с коньяком и внимательно на меня посмотрел.
— Хм. У вас неплохие запросы.
— Ну что поделать.
— Она жила у нас в Одессе всего год. Причём не самый спокойный. Потом вернулась в Киев, а позже уехала в Москву. Сами понимаете, какие-то рисунки могли остаться в Одессе только чудом. Хотя она у нас и выставлялась, и улицы к Первомаю украшала.
— Ну да, выставлялась в Салонах Издебского.
— И не только. Летом 1919-го, уже при большевиках, она тоже выставляла свои работы.
— Да ну. Не может быть.
— Ещё как может. Она же приехала в феврале, когда городом ещё управляли французы. Но делали это совершенно бестолково. И в начале апреля просто сбежали из Одессы. У нас до сих пор поговаривают, что Анри Фрейденберга, который был в то время помощником главнокомандующего, просто подкупили. Ну сами посудите — войска Антанты насчитывали более двадцати пяти тысяч человек, а у перешедшего на сторону красных Григорьева — всего три. Говорят даже, что большевики завербовали Фрейденберга через Веру Холодную. И вроде как, узнав об этом, с ней безжалостно расправились деникинцы.
— «Вы звери, господа…»
— Именно. Правда, ликование рабочих быстро закончилось — вместо хлеба и мяса советская власть кормила одесситов митингами. А тут и первое мая кстати подвернулось. Амшей Нюренберг, который всегда, задрав штаны, бежал за комсомолом, собрал бригаду революционно настроенных художников и явился к секретарю Одесского исполкома товарищу Фельдману. Тому самому Фельдману, чьим именем будет позже назван тогдашний Николаевский и нынешний Приморский бульвар. Тому самому Фельдману, о ком сочинят анекдот, в котором извозчик будет отвечать клиенту: «Не знал, что фамилия нашего императора была Фельдман». В бригаду входили Олесевич, Фазини, Фраерман, Константиновский, Мидлер и Экстер. Кстати, им помогал и Макс Волошин. Правда, революционерами они были такими себе — при первой возможности Фазини, Олесевич и Экстер эмигрировали во Францию. Туда же после недолгого пребывания в Палестине перебрался Константиновский.
— Это всё же был интересный опыт оформления больших пространств.
— Ага, такой интересный, что Экстер чуть не застрелили — за живописным процессом наблюдали комиссары, и когда кто-то из художников случайно опрокинул на изображение красноармейца ведро с чёрной краской, комиссар навёл на Экстер пистолет и не сводил его, пока она не придумала, как сделать из кляксы декоративный элемент. Правда, потом их с Нюренбергом даже наградили.
— И всё же, что была за выставка?
— Она называлась «1-ой Народной выставкой картин, плакатов, вывесок и детского творчества». Прошла в июне в Городском музее — нынешнем художественном. Экстер выставила там три вещи, если я не ошибаюсь. Одна из них — макет уличного театра. Что интересно — тогда большевики конфисковали крупнейшую в городе коллекцию Александра Руссова. Её тоже показали на выставке — там были Шишкин, Брюллов, Репин, Левитан. Фантастика.
— Ну и ну!А фотографии работ Экстер сохранились?
— Вы меня рассмешили. Ну кто в 1919 году в Одессе будет фотографировать какие-то картины? Кругом уголовники, в городе голод, бардак. Я больше того скажу — когда спустя семьдесят лет в том же музее прошла персональная выставка работ Экстер, в каталоге тоже не было фотографий.
Армен отхлебнул коньяк из уже третьего бокала и выжидающе посмотрел на меня.
— Так что именно вас интересует? Хотите купить?
— Не отказался бы. У кого в Одессе могут быть её работы?
— На той самой выставке в 1989 году все работы были музейными. И только две из частных коллекций.
Я задержал дыхание.
— И чьи это коллекции?
— Одна работа у Михаила Евгеньевича Орловского.
— Дадите его номер?
— Записывайте.
Не веря своему счастью, я записал телефон.
— Спасибо. Ну а вам самому что-то из работ Экстер попадалось?
Армен опять внимательно на меня посмотрел.
— Да. Попадалось. Но мне пора идти. Честь имею.
Он неторопливо надел куртку, застегнул её на все пуговицы, потом надел кепку и взял в руки портфель.
— Если что, набирайте. Мой номер у вас есть.
Я в последний момент сообразил дать ему визитку.
Из глубокой задумчивости меня вывел голос официанта:
— За коньяк платить будете?
— Да, конечно.
Первая встреча — и уже результаты. Чтобы успокоить волнение, я решил немного прогуляться. Пошёл вниз, к художественному училищу. От городского сада до него — всего два квартала. Вот библиотека университета, рядом с ней — дом Иосифа Тимченко, в котором он изобрёл первый в мире киноаппарат. Чуть дальше, через дорогу — здание училища.
Октябрь был чудесным — тёплым и солнечным. Об осени напоминали только жёлтые листья, которыми были усыпаны тротуары.
Наискосок от училища — дом, в котором жили братья Бурлюки. Я подошёл полюбоваться профилем Давида Давидовича на недавно установленной мемориальной доске. Удивительный человек — он знал, казалось, всех значимых людей своего времени. Дружил и с Экстер, и с Кандинским. Они бывали у него в гостях тут, в квартире на верхнем этаже этого дома на Преображенской угол Софиевской. Той квартире с окнами-бойницами, где Воронцовский маяк проводил по потолку полосы своих огней.
Нужно было звонить Орловскому.
Он оказался, на удивление, невероятно любезным и тут же пригласил меня к себе домой.
Доехать на такси до Большой Арнаутской оказалось делом пяти минут.
Седой, невысокого роста, в тёплой вязаной кофте Михаил Евгеньевич пригласил меня в гостиную, все стены которой были увешаны картинами.
— Я не припомню вас на выставках. Давно вы в Нью-Йорке?
— Тридцать лет. Я уезжал почти сразу после школы. Собирался поступать в художественное училище, но родители заявили категорически, что сначала нужно получить высшее образование. Получал его уже в Нью-Йорке.
— Раз собирались поступать в училище, значит, занимались рисованием?
— Да, в студии Юрия Николаевича Вольского во Дворце пионеров. Пять лет.
— А кем работаете, если не секрет?
— Конечно, не секрет. Инвестиционным банкиром. В общем, помогаю богатым стать ещё богаче. А свободное время посвящаю искусству. Покупать живопись начал уже в Америке. Пытаюсь собирать авангард — насколько позволяют средства и знания.
— Да, сейчас это — минное поле. Фальшивок, кажется, намного больше, чем вещей настоящих. А что ищете в Одессе?
— Работы Экстер. Из серии костюмов для танцовщицы Эльзы Крюгер.
— Как интересно! У меня в коллекции есть один такой. Это не удивительно — они крепко дружили. Эльза вообще дружила со многими авангардными художниками, например, с Ларионовым и Гончаровой. Да и Экстер была общительной и дружелюбной, хотя многие говорили о её непростом характере. Ученики её обожали. И не только киевские, но и одесские.
— Да, у неё же была студия на Екатерининской.
— И не только там. Уже в октябре, после прихода деникинцев, она открыла новую студию, на Херсонской, в семнадцатом доме. Вениамин Бабаджан и Филип Гозиасон, которые весной слушали её лекции на Екатерининской, там уже преподавали. К ней приходили Нюренберг и Андреенко-Нечитайло. Миклашевский читал лекции об итальянской комедии дель-арте.
Вот, кстати, над дверью две работы Бабаджана. В конце того же года он был мобилизован в Добровольческую армию, служил телеграфистом. А в 1920 в Феодосии его расстреляли большевики.
Я посмотрел на два небольших этюда, висевших над входом в гостиную.
— Так это же редчайшие вещи!
— Да, он прожил всего двадцать шесть лет. К счастью, успел выпустить три сборника стихов. Так что никогда не нужно откладывать творчество на потом, до лучших времён. Они могут и не наступить. Но пойдёмте, я покажу вам Экстер.
Совсем небольшой рисунок Экстер висел в соседней комнате. Тот, что продали мне, был раза в два больше.
— Он принадлежал когда-то одесскому коллекционеру Стратонову. Потом оказался у меня. Эльза Крюгер мечтала поставить «Саломею», работала над ней с Миклашевским, а Экстер уже делала костюмы и декорации в Москве, у Таирова. Кстати, он познакомился с Экстер в гостях у Гончаровой. Но время было, мягко говоря, не совсем подходящее. После бегства французов из Одессы к этой идее уже не возвращались. Но и Экстер, и Крюгер остались в Одессе. И осенью, уже при деникинцах, Крюгер дала серию концертов. Костюмы для неё рисовала Экстер. Часть эскизов, набросков она подарила потом своим одесским друзьям и ученикам. А вскоре обе оказались заграницей. Экстер вернулась в Париж, преподавала в школе Фернана Леже, дружила с Делоне, работала с театрами и кино. Крюгер уезжает в Берлин, открывает там балетный театр. Экстер приезжала к ней, оформляла её спектакли, помогала украшать дом, дарила свои рисунки.
— А до наших дней что-то из этих набросков в Одессе осталось?
— На выставке в 1989 году было всего две работы из частных коллекций. Все остальные — из музейных собраний. Живопись — из Русского музея, Киева и Саратова, театральные эскизы — из Театрального музея Бахрушина.
— А… вторая работа? У кого она?
— Была в собрании Ивана Михайловича Федоркова. У него вообще была великолепная коллекция, одна из лучших в городе — от Репина и Крамского, Рериха и Серова до Гончаровой, Судейкина, Серебряковой и Фалька. Была у него и Экстер. Но в апреле 1990-го его убили в его собственной квартире на Нежинской. Убили, чтобы ограбить. В дверь их коммунальной квартиры позвонили люди в медицинских халатах, открывшей дверь соседке сказали, что приехали на вызов к Федорковым. Самого Ивана Михайловича закатали в ковёр, и он задохнулся. Жена его в это время была в ванной, дверь туда забаррикадировали. Ни одна из работ, которые тогда украли, за эти годы не всплыла на рынке. Среди них был и холст Экстер.
Я потрясённо молчал.
— Это было большим ударом не только для тех, кто знал Федоркова. Но и для всей культурной Одессы.
— А из Одесского художественного на выставке ничего не было?
— В Одесском художественном работ Экстер давно уже нет.
— То есть они были?
— Были. Но об этом вам лучше расспросить в самом музее. Записывайте номер Алексеева.
Я уходил от Орловского со смешанными чувствами. С одной стороны, у меня был ещё один контакт, ещё она ниточка. С другой, всё выглядело чрезвычайно запутанным. Убийство, кража, пропажа работ… Признаюсь, такого я не ожидал.
Этим вечером поднялся ветер. Он срывал с деревьев последние жёлтые листья и уносил их вниз, к морю. Я стоял у окна своего номера, смотрел на Военную гавань и пытался представить себе, какая паника царила в городе и в порту четвёртого апреля 1919 года. Генерал д’Ансельм назвал тогда поспешную эвакуацию, фактическое бегство «разгрузкой города», проводимой «для уменьшения числа едоков». Именно в этот день отплыли в Константинополь на пароходе «Кавказ» и Цетлины, и Алексей Толстой с женой. Всё, что происходило в тогдашней Одессе, он прекрасно описал в своём «Ибикусе». Под именем одесского губернатора Хаврина, увозившего двенадцать чемоданов денег и железный сундук с валютой, он вывел генерала Шварца, назначенного французами военным генерал-губернатором и командующим всеми русскими войсками Одесского региона. Шварц вместе со всей городской администрацией тоже эвакуировался на «Кавказе». А всего из Одессы ушло тогда больше ста различных судов, и вошедшие в город григорьевцы увидели порт, забитый брошенными автомобилями, ящиками с шампанским и грудами консервов.
Михаил Брайкевич, который был в то время городским головой Одессы, принимал участие во всех переговорах с французами. Друг Сомова, Бакста и Бенуа, он в том же году уехал в Батум, а оттуда в Англию, оставив свою прекрасную коллекцию картин на хранение Новороссийскому университету. Сейчас эта коллекция, как и коллекция Александра Руссова, является одной из основных частей собрания художественного музея. Они стали одесскими Щукиным и Морозовым.
В коллекции Брайкевича были знаменитый автопортрет Зинаиды Серебряковой в костюме Пьеро, портрет Саввы Мамонтова работы Серова, «Болотные огни» Врубеля и почти все ныне музейные работы «мирискусников». Был в ней и сделанный Бакстом набросок танцующей Айседоры Дункан. В феврале 1913-го она танцевала обнажённой на столах в ресторане гостиницы, в которой я сейчас живу.
Ветер на улице усиливался. Я гулял по коридорам полупустой гостиницы, разглядывая таблички у дверей номеров. Тут останавливался Маяковский, тут — Чехов, а в этом номере — Роберт Льюис Стивенсон. Поднялся по широкой мраморной лестнице на третий этаж, чтобы посмотреть на фотографии гостей. Куприн, Паустовский, Волошин, Бабель, Маннергейм, Мастроянни… Волошин, кстати, тогда с Толстыми и Цетлиными не уехал, хотя они его уговаривали.
Завибрировал телефон. Пришла смс от дочки с одним словом: «Пробежка».
Ну какая пробежка в такую погоду?
Спустился в ресторан. Сидеть во дворике, под огромным платаном, было уже холодно. В зале ресторана, кроме меня, была ещё одна парочка. В ожидании стейка решил почитать побольше о постояльцах отеля. Первой выскочила статья о Луи Арагоне и Эльзе Триоле.
Они останавливались в «Лондонской» поздней осенью 1934 года. Арагон писал по контракту с Одесской кинофабрикой сценарий. Завтракали и обедали они прямо в номере — Эльза ходила на «Привоз» и потом готовила на электрической плитке цветную капусту, делала рагу, а вечерами переводила написанное мужем на русский. Фильм по сценарию Арагона, увы, не был поставлен. Зато Эльза описала в романе «Инспектор развалин» то, что произошло с ними в «Лондонской» во время встречи Нового, 1935 года. Тогда в самый разгар новогоднего бала в ресторане появился дрессировщик Борис Эдер со своей любимой львицей, которая шла с ним без всякого поводка. Львицу чем-то привлекла кассирша в белом накрахмаленном халате, и она бросилась в её сторону, поставив той лапы на плечи. Через несколько минут четыре моряка торжественно выносили из зала потерявшую сознание девушку в расцарапанным в кровь плечом.
Арагон был знаком с Экстер через Фернана Леже — тот будет иллюстрировать его книги, а Экстер преподавать в созданной Леже Академии современного искусства.
Долгожданный стейк оказался невкусным. Я отполз в номер и сразу лёг спать.
Утром выглянуло солнце. Я натянул спортивный костюм и решительно сбежал вниз по лестнице. Метрдотель посмотрел на меня, как на сумасшедшего.
Приморский бульвар прекрасен в любое время года. Удивительно, что Воронцов заставлял когда-то состоятельных одесситов строить здесь дома. Дюком можно любоваться вечно. Сколько раз мы рисовали бульвар во время занятий в художественной студии у Юрия Николаевича! Там, на втором этаже Воронцовского дворца, я провёл множество прекрасных утренних и вечерних часов.
Тёщин мост и сейчас качается посредине точно так же, как он это делал и двадцать, и тридцать лет назад. И Шахский дворец на месте — даже не верится, что персидский Мохаммад Али-шах почти одиннадцать лет жил тут со своим гаремом.
А вот Комсомольский бульвар носит теперь имя Жванецкого. Здесь когда-то и был тот самый вишнёвый сад, который пытался продать Чехов.
И вот, наконец, музей. Дворец, построенный для Ольги Нарышкиной, в девичестве Потоцкой, и выкупленный для города Григорием Маразли в 1888 году. Дворец её матери, Софии Потоцкой, был совсем рядом — сейчас там ювелирная фабрика. Которая, впрочем, давно не работает. Как и остальные одесские заводы и фабрики.
Добежав до музея, я остановился и погрузился в раздумья. Бежать обратно и переодеваться? Или зайти к Алексееву прямо так? В конце концов, лень победила. Дозвониться до него я не смог, но встреченная во дворе сотрудница музея подсказала, где его искать.
Многолетний замдиректора по науке облюбовал себе музейную библиотеку в узком переулке Ляпунова. Я помню, как тут когда-то ходил трамвай, это была прекрасная съёмочная площадка для фильмов, в которых нужно было показать старую Одессу.
Высокий, худой Наум Абрамович встретил меня довольно сдержанно. Узнав, что я от Орловского, смягчился.
— Экстер? У вас хороший вкус. Да, конечно, я помню ту выставку. Я ведь в музее с 1970 года. Вы тогда, наверное, ещё не родились?
— Уже родился, но в музеи ходить начал немного позже.
— Мы тогда отлично поработали с музеем имени Бахрушина. А для меня тот год запомнился тем, что я впервые погрузился в биографию Кандинского. Это моя страсть и до сих пор.
— Я слышал, что вы — главный эксперт по его одесскому периоду.
— Приятно, что даже в Нью-Йорке об этом знают. Вряд ли кто-то будет оспаривать тот факт, что он был и остаётся главным художником, связанным с Одессой. Он ведь прожил тут четырнадцать лет, окончил гимназию, а потом много лет приезжал к родителям, которые прожили тут весь остаток жизни и тут же похоронены. В Одессе у Кандинского родились три сводных брата и сестра. И много лет он пытался добиться признания в одесских художественных кругах. Ведь в самый первый раз он выставил свои работы именно в Одессе, в 1898 году, на выставке Товарищества южнорусских художников. Но вернёмся к вашему вопросу — что именно вас интересует по Экстер?
— Я ищу её работы одесского периода. В частности, эскизы костюмов для Эльзы Крюгер. Вам что-то такое попадалось?
— Конечно. Не так много, но попадалось. Да и у нас в музее они когда-то были.
Наверное, мой вопросительный взгляд был слишком красноречивым, и Наум Абрамович продолжил:
— Наш музей назывался тогда Народным художественным музеем, а нынешний Музей Западного и Восточного искусства — Государственным художественным музеем. В 1926 году этот музей купил у некоего гражданина Локшица тринадцать работ Экстер и передал затем в музейный фонд.
— И что случилось с ними дальше?
— Это детективная история. Они пропали. Кроме них, у нас пропал целый ряд картин ещё более именитых авторов. Будь они сейчас в музее, он был бы музеем действительно мирового уровня.
— Как? Каких?
— Сейчас я покажу вам фотографию.
Он извлёк из глубин письменного стола чёрно-белую фотографию, на которой была комната, увешанная великолепной авангардной живописью.
— В 1928 году в нашем музее прошла выставка подарков, полученных из музеев Москвы и Ленинграда. Вы же знаете, что в первые годы после революции, или, если угодно, Октябрьского переворота «левые» художники были единственными, кто поддержал новую власть. И на короткое время они стали чуть ли не главными во вновь родившемся советском искусстве. Они даже создали первый в мире музей современного искусства — Музей живописной культуры. Они — это Кандинский, Малевич и Родченко. Закончилось всё печально, но за эти несколько лет руководство Наркомпроса успело закупить в музейные фонды сотни работ своих друзей и единомышленников. Работы эти затем распределялись по провинциальным музеям. В Одессу в 1927-28 годах их поступило почти четыреста. Не все из них, конечно, принадлежали авангардистам. Но таких было немало. И какие имена! Вот, например, в январе 1927 года тогдашний директор музея, Цви Савельевич Эмский-Могилевский, получил из Государственного музейного фонда двадцать девять работ. Среди них была большая работа Кандинского — почти полтора на два метра! А через год он же принял из Московского музея живописной культуры пятнадцать работ, среди которых были две работы Малевича, две — Любови Поповой, ещё две — Давида Бурлюка, две — Натальи Гончаровой и три — Аристарха Лентулова. Два Малевича, подумайте только!
— И где же сейчас все эти работы?
Наум Абрамович хмыкнул.
— Этого наверняка не знает никто. Я сам бьюсь над этим который год. Известно, что ещё в 1935 году они были выставлены в Галерее нового искусства на Сабанеевом мосту, в бывшей усадьбе Толстых. О работе Кандинского мне удалось кое-что разузнать. Она называлась «Парящее остриё» и была подготовительной работой к его знаменитой последней «Композиции VIII». До передачи в Одессу она демонстрировалась на выставках в Москве и Берлине. После 1935-го её следы теряются. Сегодня в нашем музее осталась лишь одна работа из того списка — «В кабачке» Синезубова.
— Ну ведь такого не может быть. У вас же государственный музей. А это работы всемирно известных мастеров. И вы сами сказали, что они совсем не маленьких размеров. Неужели за полстолетия не нашлось никаких следов?
Мой эмоциональный вопрос рассердил Алексеева.
— Молодой человек, не мы с вами решаем, что может быть, а что не может.
— Согласен. Погорячился. Но версии какие-то есть?
— Есть. Одна из версий — то, что румыны увезли их с собой при эвакуации из Одессы в 1944 году. Но простите, мне нужно работать.
— Можно я на всякий случай оставлю вам свой мейл?
— Ладно. Хотя я сомневаюсь, что смогу вам чем-то помочь.
Я вышел от него в ещё большей растерянности, чем от Орловского. Как могли пропасть из музея работы Кандинского и Малевича, причём так, чтобы не осталось никаких следов? Понятно, что во время войны могло произойти что угодно, но всё же…
Я решил позвонить Михаилу Евгеньевичу. Он производил впечатление человека, который знает всё.
— Приезжайте. Вы же недалеко.
Через пятнадцать минут я был у него в гостиной.
— Вы ещё и спортсмен?
— Утром выбежал из гостиницы и сам не заметил, как добежал до музея. А потом уже и к вам.
— Наум рассказывал мне об этой пропаже. Даже статью написал. Что было дальше — не знаю. Он же исследователь, хочет быть первым. Такая находка будет сенсацией.
— А могло ли быть так, что Малевича с Кандинским увезли в Румынию?
— Думаю, в те годы румын интересовали совсем другие имена. Но встретьтесь на всякий случай с Сашей Дмитриевым. Он глубоко исследовал этот вопрос. Думаю, он сможет как-то прояснить ситуацию.
Саша взял трубку сразу и предложил встретиться тем же вечером на Дерибасовской.
— Вы же в «Компоте» ещё не бывали? Давайте там в семь. Нет, в семь тридцать.
— Отлично. Как я вас узнаю?
— Я высокий, почти лысый и бородатый.
Бежать от Большой Арнаутской до Приморского бульвара было бы уже чересчур. Таксист согласился подождать, пока я вынесу из номера деньги.
Я пришёл в «Компот» пораньше. Кроме собственно компотов, там совершенно восхитительные котлеты. У нас в Нью-Йорке таких не найдёшь. И пюре, как у мамы.
Когда Саша вошёл, я узнал его сразу. У него была не бородка, а действительно самая настоящая окладистая борода.
— Вы похожи на старообрядца.
— Отпустил за последние полгода.
— У меня ни разу не хватало терпения. В определённый момент она начинала невыносимо чесаться, и я в раздражении всё сбривал.
— Что есть, то есть, — улыбнулся он. — Вы говорили, что вас интересует Экстер?
— И не только она. Сегодня я услышал совершенно фантастическую историю о пропавших из художественного музея полотнах Кандинского и Малевича.
— Вы были у Наума Абрамовича?
— Да. Он всё и рассказал. Он считает, что эти вещи в 1944-м увезли с собой румыны.
— История с пропажей — очень тёмная. И никем толком не изученная. Да и знают о ней немногие. Но по поводу «румынской теории» могу сказать почти наверняка — это не они. Да, они многое вывезли. Причём увозили не только румыны, но и немцы — они перед самым освобождением Одессы снова взяли на себя руководство городом. Часть потом вернули — Румыния же стала социалистической. Безусловно, многое пропало. В описях неразбериха. Но в тех списках, что я видел, не припомню ни одного имени авангардистов. Судя по всему, румын они просто не интересовали. Их интересовали Айвазовский, Левитан, Маковский, Серов, Сомов. В общем, искусство, понятное всем. Не «дегенеративное».
Кроме того, часть работ из Народного художественного музея вместе с работами Государственного художественного — сегодня Музея Западного и Восточного искусства — была эвакуирована в Ташкент и Уфу. По идее, всё должно было вернуться. Но, опять же, военную неразбериху никто не отменял. Известно, что из Ташкента не вернулись почти пятьдесят работ.
Скорее всего, разгадка кроется совсем в другом. Вы знаете о судьбе Эмского-Могилевского?
— Наум Абрамович упомянул сегодня его имя. Больше ничего не знаю. Хотя, когда ехал сюда, был уверен, что знаю об одесских художниках всё.
— Он был одним из создателей Народного художественного музея. А в 1924 году стал директором. Тогда, после революции, в коллекцию добавилось множество работ. Тех, что экспроприировали у «буржуев». Ну ладно, Брайкевич сам отдал работы на хранение. Но коллекцию Руссова, например, реквизировали. Затем, уже при Эмском-Могилевском, были большие поступления из столичных фондов. Да и сам он подарил музею множество работ — он ведь был художником и дружил со многими. Вообще, судя по воспоминаниям современников, он был замечательным человеком.
Естественно, как директор, он был обязан лично проводить экскурсии для почётных гостей. А в Одессе тогда работали и немецкое, и японское, и итальянское консульства. Но времена менялись. И 10 сентября 1937 года его арестовали, а через два месяца расстреляли за то, что он якобы работал на иностранную разведку. Обвинению хватило показаний одного-единственного свидетеля, который сказал, что Эмский-Могилевский якобы был «неискренним» и выказывал недовольство советской властью. Вдове, конечно же, сказали, что он сослан в лагерь без права переписки. Только в 1957 году, после смерти Сталина, Эмского реабилитировали. О нём превосходно отозвались и Фраерман, и Мучник. Того единственного свидетеля по фамилии Трейстер для повторного допроса найти не смогли. Но советская власть не была бы собой, если бы не лгала. Вдове сообщили, что он умер от сердечной недостаточности в 1944 году, и место его захоронения неизвестно.
— Сволочи, — только и смог сказать я.
— Одесские газеты писали в 1938 году о том, что музеем управлял враг. Что Эмский-Могилевский не пополнял музей картинами, которые воспевали революционную героику народа. Понятно, что на фоне разгоревшейся борьбы с формализмом хранить в музейном собрании беспредметные, абстрактные, авангардные работы было самоубийственно. Всем известно, что до начала пятидесятых по музеям всего Союза ездили комиссии и пересматривали коллекции в поисках «не таких» работ. Больше всего страдали как раз музеи провинциальные. Я не раз слышал рассказы о том, что работы художников-авангардистов попросту сжигали на музейном дворе. Доказательств этому нет, но дыма без огня не бывает. И в прямом, и в переносном смысле. И если работы не были уничтожены по прямому приказу проверяющих, их могли уничтожить сами работники музея. Новое руководство. Повторять судьбу Эмского-Могилевского не хотелось никому.
Он замолчал. Да и мне говорить не хотелось.
Обстановку разрядил официант, принесший кофе.
— Такие были времена, — продолжил Саша. Поэтому после ареста Эмского-Могилевского новые руководители музея сразу стали закупать в коллекцию портреты колхозников и вождей. И ещё понятных советской власти передвижников. А всё авангардное и непонятное убрали поначалу в запасники. Ну а потом, скорее всего, уничтожили. От греха подальше.
— Какое чудо, что Малевич успел оставить часть своих работ в Берлине. А Кандинский получил разрешение выехать для преподавания в «Баухаусе».
— Да. Но при этом все работы Кандинского, которые он оставил в России, были национализированы. И, как видим, далеко не все сохранились. Да и в Германии не все вещи Малевича уцелели. Пожалуй, самое надёжное место для хранения живописи — это Америка.
— Я бы с этим тоже поспорил.
— Вам виднее. Может быть, перейдём на «ты»?
— Конечно. Скажи, фамилия Экстер тебе ни в каких описях не встречалась?
— Ни разу. Я поищу у себя записи о том, что румыны увезли и что потом вернулось. Одесские газеты писали об этом в 1940-х. Пришлю тебе на мейл.
— Буду очень признателен.
— У меня сейчас встреча тут неподалёку. Не хочешь присоединиться? С двумя девушками. Но деловая. Кстати, ты видел мемориальную доску Кандинскому? Ты в каком году уехал?
— В 1989-м.
— Ого, давно. И в Одессе за это время ни разу не был?
— Был однажды. В конце девяностых.
— Ну ты даёшь. Пойдём, я тебе её покажу.
Гулять по родному городу спустя двадцать лет — приключение и испытание. Не могу сказать, что Одесса за это время особенно похорошела. Мой приятель, поэт Марк Шевченко (вообще-то он Эпштейн), как-то сравнил одесские улицы с улыбкой старого зэка. Вот тут — новый дом, тут дом почти развалился, а тут вообще пустырь. Вот и на Дерибасовской так. Прямо напротив нынешнего «Компота» была когда-то гостиница «Спартак», до революции называвшаяся «Империал». В ней в 1928 году даже останавливался Михаил Булгаков, планировавший ставить «Бег» в Русском театре. Пьеса поставлена не была, да и гостиницы больше нет — этот «зуб» удалили. Сейчас на её месте — базарчик, в первом ряду которого арабы продают халяльную еду.
— Давно тут всё это? — спросил я у Саши.
— Что? Базарчик? Уже лет восемь. Ты лучше посмотри дальше — на бывшую «Большую Московскую». «Золотой ключик» помнишь? Его уже давно нет. Сам дом отреставрировали, но он стоит пустым и заброшенным. Ладно, пойдём к другой бывшей кондитерской. К «Лакомке».
С каждым домом на Дерибасовской связаны воспоминания из детства. И всё, практически всё теперь изменилось. Вот здесь был мой любимый книжный магазин, а сейчас продают одежду. А здесь когда-то была легендарная дискотека и летний кинотеатр — сейчас торговый центр. Хорошо, что дом Кандинского на месте.
В моём детстве тут, на первом этаже пятиэтажного дома на углу Дерибасовской и Карла Маркса, был магазин сладостей с говорящим названием «Лакомка». Сейчас — нелепый ресторан. А сто лет назад кондитерским магазином знаменитого «Товарищества А.И. Абрикосова и сыновей» заведовал папа Кандинского, Василий Сильвестрович.
Почти сразу после приезда в Одессу родители Кандинского развелись, и мама художника, Лидия Ивановна, снова вышла замуж. Её вторым мужем стал учредитель и директор Одесского учётного банка, потомственный почётный гражданин Михаил Михайлович Кожевников. В этом браке у них родилось четверо детей — Владимир, Александр, Алексей и Елизавета. Кандинский даже крестил одного из своих сводных братьев, Алексея.
Василий Сильвестрович очень дружил со вторым мужем своей бывшей жены, а сам художник поддерживал отношения с Кожевниковыми практически всю жизнь. Так что мемориальную доску могли установить и на доме по Еврейской, 12 — именно там жили Кожевниковы. Но установили всё же на Дерибасовской, 17 — там, на верхнем этаже дома, жили одно время Василий Сильвестрович с сыном.
— Тогда, в 1995-м, на открытие этой мемориальной доски приехали даже жёны двух французских президентов — Помпиду и Ширака, — сказал Саша. — Это было грандиозно.
— А мы, девятиклассники, во дворе этого дома как-то распили бутылку «Медвежьей крови», сбежав со скучного спектакля о Крупской, — рассмеялся я.
— Помню это болгарское красное. Ну что, пойдём продолжим традицию? Здесь недалеко. Мне нужно встретиться с дочкой одного известного коллекционера.
Если с новой архитектурой в Одессе совсем плохо, то с барами и ресторанами, напротив, очень хорошо. Fitz на Екатерининской привёл меня в восторг.
— А вот и наши девушки. Знакомьтесь — Лена и Настя. А это Давид. Одессит, живущий в Нью-Йорке.
— Одесситов бывших не бывает, — улыбнулась Настя.
— Это точно.
В «Фитце» был итальянский бартендер. Поэтому сначала мы выпили «Копакабану», затем «Гаити». Потом Саша ушёл домой, зато пришёл ди-джей. Потом мы пили «Биарриц» и «Бора-Бора» и танцевали у барной стойки. Около двенадцати мы с Настей пошли провожать домой её подругу Лену, потом я провожал домой Настю. Каким образом мы оказались у меня в номере, я уже не помню.
Утром я рассказал ей свою историю об Экстер.
— Слушай, это интересно. У папы, кажется, есть её работа. Или была. Вызови мне такси, я вернусь домой и уточню у него.
Я поцеловал её. Она пахла морским бризом. Вы будете смеяться, но это правда.
Уходя, она обернулась и посмотрела на табличку у моей двери.
— Так ты живёшь в номере Сименона? Ну и ну! Почитай о его амурных приключениях в Одессе.
И сбежала по лестнице.
Через два часа, окончательно проснувшись, я впервые за три дня проверил мейл. Среди всё более срочных писем с работы было и письмо от Саши:
«Давид, привет! Отправляю тебе часть своих записей о том, что мы вчера обсуждали, с газетными цитатами и цифрами. В музее сохранилось несколько актов и описей того времени.
Например, акт от 3 октября 1942 года свидетельствует, что на основании устного распоряжения господина Ионицу из музея были выданы для Губернаторства: мебель — 40 предметов, фарфор — 34 предмета, бронза, серебро, стекло — 23 предмета, скульптура — 8, картины — 45, среди них — К. Маковский “Ромео и Джульетта”, А. Шовкуненко “Базар”, Н. Бурлюк “Поселок”, К. Колесников “Лунная ночь”, А. Бенуа “Беседка”, работы П. Волокидина, С. Кишиневского и многих других. Фарфор заводов Гарднера, Кузнецова, Попова, Миклашевского, а также изделия Мейсенского фарфора — вазы, статуэтки, посуда, подставки и так далее.
Как видишь, тут упомянута работа Бурлюка, и это, конечно, Давид. Скорее всего, одна из тех, что была получена в 1928 году.
А вот что писала “Одесская газета” 26 февраля 1943 года. “1 декабря 1943 г. директор музея изящных искусств “Потоцкий и Пушкин” Константин Клюк передал Василиу Штефану — зав. отделом изящных искусств Дирекции Культуры, Субдирекции Искусств опись вывезенного ранее имущества в Турн-Северин”. Опись на 21 листе составлена на румынском языке, перечисляю выборочно: Сомов (пейзаж), Кандинский “Солнечная дорога”, Нилус “В парке”, “Дамы”, Крыжицкий “Сумерки”, Судковский “Ноябрьское море”, Волокидин “Лодки”, Коровин “Театральный мотив”, Айвазовский “Море”, Васнецов “Христос с апостолами”, Кузнецов “Шаляпин”, рисунки Браза, Кузнецова, Репина, Серова, гравюры Дюрера, Марка Наттье, Бертолоцци.
29 марта 1944 года сотрудники картинной галереи под руководством исполняющего обязанности директора В.Н. Яковлева составили акт в том, что шеф немецкого отдела культуры и трое сопровождающих его военных выбрали, а затем и вывезли 16 картин, среди них — “Баталия” Орловского, “Берег моря” Судковского, “Птички” Светославского, “Похищение Европы” и “Натурщик” Серова, эскиз Куинджи “Вечер”, эскиз Васнецова, эскиз Рубо “Пустыня”, шесть гравюр Альбрехта Дюрера. Как видишь, это было почти перед самым освобождением Одессы.
Кстати, в конце 1943 года румыны приготовили еще 56 ящиков с экспонатами музея, но вывезти не смогли.
Через несколько месяцев после освобождения Одессы, 7 июля 1944 года, музейная комиссия проверила состояние картинной галереи и составила акт “Об ущербе, причиненном немецко-фашистскими захватчиками и их сообщниками”. В нём указано, что за время оккупации, с 16 октября 1941 года по 10 апреля 1944 года, расхищены и вывезены в Румынию картины, скульптура, фарфор, стильная мебель, ковры и прочее имущество. Знаешь, сколько картин пропало? Девятьсот одна. Впечатляет, правда? Сразу скажу, что данные по числу картин, находившихся в музейной коллекции до войны, сильно различаются. Точно так же есть путаница с количеством работ, вывезенных в ходе эвакуации в Уфу и Ташкент. Точный баланс эвакуированного, украденного и возвращённого никто за эти годы не сводил. А возвращались работы не только из эвакуации, но и из Румынии. Есть сведения, что музей эвакуировал 654 работы. Но, скорее всего, здесь учтены и работы из собрания Музея Западного и Восточного искусства.
В 1946 году часть работ из Румынии вернулась. Вот цитата из газеты “Чорноморська Комуна” от 15 августа 1946 года: “Одесская картинная галерея пополнилась экспонатами и картинами, вернувшихся из Румынии. Эскиз Александра Иванова на мифологическую тему, рисунки художника Константина Сомова — “Девочка”, “Женский портрет”, офорт знаменитого ученика Репина Валентина Серова — “Октябрь” и эскиз карандашом к картине академика К. К. Костанди, пастель художника Пастернака “В ложе театра”, картина Головкова “Ранняя весна”, Дворникова “Вечер в Одесском порту”, Лаховского “Весна”, одесский пейзаж Ладыженского, Судковского “Море”, Боголюбова “Буря”.
Надеюсь, я не очень утомил тебя цифрами. Как видишь, интересующих тебя имён здесь нет. Кандинский здесь упоминается лишь единожды. Экстер — ни разу. Кстати, этот небольшой пейзаж Кандинского вернулся, он сейчас в музее. Конечно, может быть так, что и Кандинского, и Экстер, и Малевича, и Попову тоже увезли. Но это очень, очень сомнительно. Скорее всего, их попросту не было к тому времени в музее.
А вот что меня действительно интересует — куда делась вывезенная версия “Похищения Европы” Серова. Размером полтора на два метра.
Жму руку, Саша».
Как только я дочитал, пришла смс от дочки:
«И как тебе одесские девушки?»
Пока я думал, что ответить, позвонила Настя:
— Давид, привет! Говорила с папой. Он многозначительно хмыкнул и посоветовал тебе связаться с одним человеком, который может кое-что рассказать. Зовут его Евгений Аронович. Телефон сейчас кину.
Одесса — удивительный город. Мало того, что все друг друга знают — говорят же, что в Одессе не принято знакомиться, потому что считается, что все и так уже друг с другом знакомы, — так ещё и все знают, кажется, обо всём.
Евгений Аронович упорно не брал трубку. Я решил прогуляться на Ланжерон, наконец-то потрогать воду. Ноги тем временем сами понесли меня к музею. Я понял это уже посреди Тёщиного моста.
Ну что же, самое время посмотреть экспозицию.
Будучи школьником, я бывал здесь столько раз, что, кажется, мог бы и сам с закрытыми глазами провести экскурсию. И — о чудо — это чувство вновь вернулось. Мне хотелось петь от восторга.
Музей за годы моего отсутствия сильно изменился к лучшему. Он стал чище, свежее и светлее. Куда-то пропал ящик со сношенными войлочными тапочками, которые заставляли обувать строгие смотрители. Да и вообще они теперь стали подозрительно улыбчивыми. До неузнаваемости изменилось фойе. Экспозиция первого этажа — почти без изменений. Вот «Воскрешение дочери Иаира» Макарова. «Пушкин на берегу Чёрного моря» Айвазовского. «Тучка» Куинджи. «Болотные огни» Врубеля, которых я так боялся в детстве, чудесный портрет Кононович работы Серова и его же автопортрет с прилипшей к губе сигаретой. Автопортрет нежно и одновременно горячо любимой мною Серебряковой в костюме Пьеро и её же «Жатва». В том же зале — те самые маленькие пейзажи Кандинского первого десятилетия прошлого века, периода Мюнхена и Мурнау. Второй этаж изменился сильнее. Тут великолепный Нюренберг. «Автопортрет» Глущенко. «Полёт» Ацманчука. Тончайшие, нежнейшие работы Александра Фрейдина. «Сидящий пророк» Ройтбурда.
Из интересующих меня авангардистов в музее лишь пара невзрачных натюрмортов Кончаловского и Машкова. Попытался представить себе в одном из залов Кандинского, Малевича, Гончарову, Попову. Да, это было бы фантастикой.
Обратно шёл по Софиевской. Когда я уезжал, она ещё носила имя Короленко. Съел в «Кларабаре» две порции битков из тюльки. Божественных битков. Потом долго искал хоть какой-то книжный магазин. Наконец нашёл один, на Дерибасовской. Купил «О духовном в искусстве» Кандинского и «Старую Одессу» Александра Дерибаса. Дошёл до Екатерининской площади. Она теперь потрясающе красива. Потёмкинцев, которые, как мы шутили в детстве, искали потерянный рубль, куда-то увезли. На площадь вернули памятник Екатерине и основателям Одессы. Помню, как они — Потёмкин, Зубов, де Рибас и де Волан — стояли во дворе Историко-краеведческого музея, в котором работала моя мама. Теперь понятно, почему в 1901 году на Всемирной выставке в Париже Екатерининская площадь была признана лучшей в Европе.
Это был мой постоянный маршрут — после рисования я шёл из Воронцовского дворца к маме в музей. Всегда через Воронцовский переулок — тогда он был Краснофлотским, — на площадь, а дальше по настроению — или через Сабанеев мост по Гоголя на Халтурина, или по Карла Маркса и потом по Ласточкина до той же Халтурина, сейчас снова Гаванной. Если шёл по Карла Маркса, всегда покупал в кафе «Картопляники» жареный пирожок с повидлом. Стоил он пять копеек. Иногда я думал о нём всё занятие.
Как-то раз в переулке мне чуть не выбили зубы. Группа мальчишек лет тринадцати дралась. Я перешёл на другую сторону, чтобы обойти их. Мысли после занятия были только о Ван Гоге. Один из них, нагло-самоуверенный, пошёл мне наперерез. Дальше всё было, как обычно — дерзкие вопросы ни о чём, желание спровоцировать драку. Я был спокоен — он был почти на голову ниже. Внезапно он схватил меня за воротник, резко притянул к себе и боднул прямо в челюсть. Кровь я сплёвывал и по пути, и в музее. Это было хорошим уроком для меня — бить в такой ситуации нужно первым.
На улице начало быстро темнеть. Опять поднялся ветер. Я вернулся в номер, позвонил Насте. Она сказала, что очень занята и прийти ко мне не сможет. Одесские девушки не только красивы и умны, но и чрезвычайно легкомысленны.
Ветер за окном становился всё сильнее. Отвечать на мейлы с работы совершенно не хотелось, и я стал читать о Сименоне.
Хоть убейте, не пойму, как можно написать четыреста двадцать пять романов. И успевать при этом постоянно путешествовать, фотографировать, вести богемный образ жизни и уделять время своим лучшим половинам. Половин у Сименона было три, а вообще женщин — больше десяти тысяч. По крайней мере, так утверждал он сам.
В Одессе он бывал дважды, в 1933 и 1965 годах.
В первый раз он приплыл в Одессу из Стамбула на итальянском пароходе «Квиринале» вместе с первой женой, художницей Тижи, и двумя приятельницами. Поселился в «Лондонской», в 35 номере. Ездил по Одессе на роскошном «Линкольне», предоставленном перепуганными властями. Фотографировал одесситов и особенно одесситок, которые радостно ему позировали.
Вместе с автомобилем к Сименону приставили и переводчицу с очень одесским именем Соня. Которая, разумеется, была сотрудницей ГПУ. И водила его только туда, куда было можно и нужно — в Украине в то время свирепствовал Голодомор. «Подопечный» всё довольно быстро понял. Серии репортажей из Одессы, опубликованных в парижском еженедельнике «Le jour», он дал говорящее название — «Народ, который хочет есть».
Сименон не был бы самим собой, если бы не отправился в Одессе на поиски приключений. Разумеется, сексуальных. Сделать это под неусыпным надзором Сони было непросто, но он смог. Напарником его был бармен с итальянского парохода. А девушки, которых они нашли, оказались потом осведомителями ГПУ. Что не помешало писателю получить удовольствие.
«Привет! И зачем, скажи пожалуйста, ты мне посоветовала читать о Сименоне? На что ты намекаешь?» — написал я Насте.
«Это же элементарно! После приезда из Союза он написал роман “Люди в доме напротив”. А консультировал его, погружая ещё больше в советские реалии, Илья Эренбург», — ответила она.
«И что?»
«А то, что жена Эренбурга училась в Киеве у твоей Экстер».
Я был окончательно и бесповоротно посрамлён.
«Они очень умны. Зато я делаю йогу», — ответил я наконец дочке.
Хорошо, что в номере толстый ковёр. Удобно делать перевёрнутые асаны.
Около девяти зазвонил телефон. Звонил Евгений Аронович.
— Добрый вечер! Я видел ваш звонок, но ответить не мог. Шаббат. Чем могу быть полезен?
— Мне порекомендовали вас как человека, который может помочь. Я интересуюсь работами Александры Экстер. А ещё — пропавшими из музея работами Кандинского и Малевича.
Евгений Аронович молчал.
— Алло?
— Да-да, я тут. Хорошо, подъезжайте. Пишите адрес. Когда будете внизу, у входной двери, позвоните мне снова на этот номер. Жду вас завтра в двенадцать.
Нет, это не город, а просто средоточие тайн и загадок. Хорошо, что в беззаботном советском детстве я даже не догадывался о тайной жизни художественной Одессы. Я тогда просто мечтал писать морские пейзажи.
Утром я пробежался по Потёмкинской лестнице. Вниз и вверх. Считал ступени, но сбился.
Ровно в двенадцать я стоял под домом Евгения Ароновича. Он жил напротив развалившегося Масонского дома, построенного в конце девятнадцатого века знаменитым Бернардацци. Через пять минут после моего звонка покрашенная давно выцветшей красной краской железная дверь, наконец, открылась. Из неё выглянула всклокоченная седая голова.
— Давид?
— Да, Евгений Аронович. Это я.
Он приоткрыл дверь, высунул голову наружу, посмотрел подозрительно по сторонам и пропустил меня вовнутрь.
— Идите за мной.
Мы поднялись на четвёртый этаж почти полностью заброшенного дома. Сутулый, долговязый хозяин в потёртом почти до дыр бордовом халате и тапочках, одетых поверх толстых носков, светил перед собой фонариком.
— Теперь подождите.
Мы остановились перед железной решёткой, которая, по всей видимости, перекрывала проход к его квартире.
— В доме никто не живёт, но в наше время нужно быть чрезвычайно осторожным. Вы понимаете, о чём я.
Я кивнул.
Он отпер решётку, и мы оказались перед бронированной дверью. Наконец и она была открыта, и он жестом пригласил меня войти.
Комнаты большой, когда-то светлой квартиры с высокими потолками уходили анфиладой вдаль. Куда именно, видно не было, потому что ставни были немного приоткрыты только в первой комнате. Вся она была уставлена — нет, завалена — картинами, скульптурами, вазами, какими-то коробками и книгами. Лишь узкий проход между ними, извилистая тропка, вела к столу, тоже, в свою очередь, заваленному бумагами.
— Проходите. Сейчас я принесу вам стул.
Евгений Аронович прошёл во вторую комнату и приоткрыл ставни и там. Она была завалена ещё больше.
Стул, который он принёс, был покрыт толстым слоем пыли. Я постарался незаметно стереть её рукой. Безуспешно.
Его собственное кресло, когда-то, похоже, дорогое, выглядело чуть получше.
— Здесь давно никто не живёт. Точнее, иногда живут художники, которым некуда больше пойти. Тут они и умирают.
Видимо, мой взгляд был слишком выразительным, и он сказал:
— Это случается не так часто.
Я как-то глупо кивнул.
— Почти всю свою жизнь я собираю архивы. Когда кто-то из художников умирает, мне обычно звонят их родственники, и я приезжаю выкупать то, что от них осталось. Картины меня интересуют в последнюю очередь, а в первую — письма, дневники. Читая их, я проживаю чужие жизни.
Я опять глупо кивнул.
— Так вас интересуют работы Экстер?
— Да.
— Мне они, конечно, попадались. Но за пять десятков лет тут скопилось столько всего, что я уже плохо помню, где что лежит.
— А слышали ли вы о работах Кандинского, Малевича, Поповой, которые пропали из художественного музея.
Он снял очки, протёр их полой халата, водрузил на нос, посмотрел на меня и после короткой паузы сказал:
— Из музея пропало многое. В девяностых, да и пораньше, мне часто приносили вещи художников первого ряда. И передвижников, и Бенуа, и Серебряковой. Иногда не догадывались даже отклеить музейные бирки. Потом это прекратилось.
— Неужели и Малевича с Кандинским приносили?
— Нет. Их не приносили. Те, у кого они могут быть, прекрасно понимают, что продавать их нужно не здесь.
— То есть… Они у кого-то могут быть?
— Имеющий уши да услышит.
— Алексеев сказал мне, что их могли увезти в Румынию. По другой версии, их уничтожили после ареста Эмского-Могилевского.
-А то, что они до сих пор могут быть в музее, вам в голову не приходило?
— В смысле в музее?
Я был ошарашен.
— Ну вы же в музее бывали?
— Конечно. Много раз.
— А на чём он стоит, знаете?
— В смысле на чём? На Софиевской улице. Или… вы имеете в виду…
— Именно. Он стоит на катакомбах. Вы в гроте бывали?
— Один раз. Давно. Со школьной экскурсией.
— То-то и оно. Гостям музея показывают лишь малую часть подземных ходов. Ходят упорные слухи, что прямо из грота раньше можно было выйти и к морю, и в сад, которого сейчас уже нет. Он ведь когда-то был роскошным — таким, что туда спускались даже императоры. Потоцкие-Нарышкины устроили там фонтан. Говорят опять же, что некоторые ходы вели к большим подземным залам, в которых собирались масоны. Потом большинство ходов перекрыли, что-то засыпали, где-то устроили ямы-ловушки. Но всегда были те, кто знал эти ходы как свои пять пальцев.
— Вы хотите сказать…
— В шестидесятых там делали большую реставрацию. И вполне могли найти то, что было спрятано в конце тридцатых.
— И об этой находке никто не узнал? Никто не проболтался?
— А вы бы проболтались? В те годы авангард всё ещё не был в моде. Ну, а позже болтать было тем более бессмысленно. Я же сказал вам — продавать эти работы нужно не здесь. Но как их отсюда вывезти? А если удастся вывезти, как продать без шума? Вопросов слишком много.
— Но ведь работы из коллекции Федоркова так нигде и не выплыли…
— Вы правы.
— То есть… вы уверены, что Кандинского с Малевичем нашли?
— Я и так сказал вам слишком много. Только потому, что за вас попросили. Дальше думайте сами. Вариантов много.
— Да-да, большое спасибо… Могу я оставить вам визитку? Вдруг найдётся что-то из Экстер?
Он молча показал взглядом на стол.
— Пойдёмте, я вас провожу.
Мы спускались вниз в полной тишине. Уличный свет после тёмной лестницы показался ослепительным.
Я позвонил Насте. Объяснил, что завтра улетаю. Пригласил на обед. Нужно было выговориться.
На этот раз она не отказалась. Предложила встретиться в «Тавернетте», самом итальянском одесском ресторане. Ну, или наоборот.
Я сразу понял, что разговоры об искусстве её не воодушевляют.
— Мне папа за двадцать лет все уши прожужжал. Мечтаю наконец отдохнуть.
— Во сколько же он начал?
— Мне было шесть.
— Ты выглядишь моложе.
— Да ладно тебе. Расскажи лучше о себе. Чем ты занимаешься в свободное от искусства и семейных хлопот время?
— Семейных хлопот сейчас немного. Дочка уже в университете. Так что, возвращаясь из банка, предоставлен сам себе.
— Нам с тобой можно давать призы за самые тонкие наводящие вопросы.
— Это точно.
— А можно о банке подробнее?
— Это инвестиционный банк. Большой. Но я так давно там работаю, что рассказывать о нём совсем неинтересно.
— А мне, наоборот, интересно. Я ведь тоже работаю в банке.
— Я сразу почувствовал в тебе родственную душу.
— Ну да, ну да… У нас, правда, банк локальный, но мне всё равно интересно. Пока.
— Не хочу тебя обидеть, но ты никогда не поймёшь, что такое масштаб, пока не поработаешь в международном банке. Желательно не в Одессе.
— Я это понимаю.
— Почему же ты здесь сидишь? Почему не уедешь? Приезжай ко мне, я попробую что-то придумать.
— Мы могли уехать ещё в девяностых. Папа сказал, что кто-то должен и в родном городе остаться. Кто-то должен быть дежурным по Одессе. Я с ним согласна.
В «Тавернетте» восхитительный тартар и салат из помидоров с сыром. Лимонный тарт. Груша в вине. И феноменальный сгроппино — просекко с лимонным сорбетом.
— Я к тебе сегодня не пойду. Мы должны узнать друг друга поближе. Но в гости, может быть, приеду, — сказала Настя, целуя меня на прощанье.
Она снова пахла морским бризом.
— Бог мой, что у тебя за духи?
— Пока! — рассмеялась она. — Расскажу при следующей встрече!
Мне хотелось напиться, но я пошёл к себе делать йогу.
Летел домой через Вену. По пути читал Кандинского. Он здорово упорядочивает мышление.
Вечером третьего по прилёту дня, придя с работы почти ночью, я наконец проверил почту.
В ней было письмо без подписи, отправленное с анонимного почтового адреса.
В письме была фотография работы Экстер. Эскиза костюма для Эльзы Крюгер.
Моего эскиза.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer7/demenok/