Поздравляем Евгения Анатольевича с юбилеем
и желаем ему дальнейших творческих успехов,
крепкого здоровья и семейного счастья
***
Чистого снега для баб маловато
выпало в этом году.
Лучше мы кошечку слепим, ребята,
кошечку слепим коту.
(Вон у забора сидит, горемыка,
март ожидаючи свой.)
Паша Темпачин не пьет поелику —
смотрит в окошко живой.
Пусть полюбуется эдаким зверем.
(Баб, что ли, он не видал?..)
Мы ведь в добро и в Темпачина верим
(мы — это целый квартал).
Нечего, скажем, хлестать бормотуху
в мире, где колют дрова,
чтобы согреть старика и старуху
перед лицом Рождества.
Не переделаешь всех рукоделий
и за четыреста лет.
Ты доживи, доживи до капелей,
Паша Темпачин, сосед!..
***
Внуку Косте
«Буколика» — прижму очередную книгу
(пиджак очередной поморщится — «глупец»),
автографы раздам (писатель поелику)
и в шлепанцы вернусь, где костромская ТЭЦ
отопит этот дом… Зима очередная
навеет мне тоску, но водка — возразит.
(Мол, надо жить, дурак!..) И, внука пеленая,
я улыбнусь в душе — небритый паразит.
Ведь жизнь — еще дана. Вкуси ее горбушку.
И завари чаи, где мята и чабрец.
И просуши от слез промокшую подушку.
И позвони, дружок, на костромскую ТЭЦ —
спасибо, мол, за то, что мы об эту пору
из шлепанцев глядим в окне на снегиря —
и я, и Константин. И нету уговору
изображать тоску на фоне января.
И пусть проходит жизнь (и пусть — очередная) —
мне костромская ТЭЦ из трубки скажет: да,
до мая хватит нам (мазута, полагаю).
Ты знаешь, как шмели начнут гудеть тогда!..
ИСКУШЕНИЕ
П. Корнилову
Павел, когда эклога — вроде дождя и снега,
вроде дождя и снега — все остальные мысли.
Вот и сейчас… Подумал — и поперхнулся: эко,
как небеса под раем, дескать, уже провисли.
(Да и под адом то есть.) Вторя весенней кепке,
странно кричит ворона, ветку считая домом.
Не упадет с березы — лапки вороньи цепки.
Странно — и я с березы что-то кричу знакомым.
Дескать, живите, люди и остальные птицы.
Ну, а меня с вороной не поминайте лихом.
Возраст такой приходит: кажется жизни — снится.
Поздно летать по вишням, яблоням, облепихам…
Вот на березе каркать… Вроде дождя и снега.
Вроде дождя и снега изображать природу.
Это по нашей части (птицы и человека).
Может, природе этой кто-то напишет оду.
В мае. Когда от вишни не оторваться глазу.
В мае. Когда береза тоже исходит соком.
Не полететь ли, Павел, мне к молодому вязу,
к тем (чем тебе не Брейгель?) двум или трем сорокам?..
***
«Скоротечна римская минута», —
думал и Проперций, и Катулл.
«Господи, часы у них откуда?..» —
подо мною покачнулся стул.
Я достал кофейник из Вселенной,
чтобы грезить, как поэты те.
В пять утра. Поэт обыкновенный.
В майке то есть. То есть в наготе.
Перед остальной литературой,
что, конечно, — классика уже.
В зеркале прошелся кто-то хмурый.
Я, наверно. С грустью на душе.
У обыкновенных у поэтов
даже водка, видимо, грустна.
Жизнь прошла. Но, кофию отведав,
воскрешаешь в сердце имена.
И глядишь на муху, не мигая,
что встречает солнце на окне.
Шесть утра. Душа моя нагая,
умирать-то ведь придется — мне.
COVID-19
Р. Аймалетдинову
Когда, Ренат, письмо, минуя карантины,
доедет до Москвы, подумаю: «Пора
продать, Ренат, мои голландские картины
и масок накупить (пусть носит детвора)».
«Но как же стрекозу тогда ловить в июне?..» —
душа задаст вопрос. И не отвечу ей.
Ведь груднички — и те уже пускают слюни,
на травку норовя ножонкою своей
ступить. «О ангел сна!.. Верни нам это лето,
где масок нет еще на миллионах лиц», —
подумаю. Ренат, в конверте нет ответа.
Забыл?.. Нельзя писать сегодня из столиц?..
У нас уже цветет черемуха (наверно).
Но хлоркою пропах пятиэтажный дом.
Я в пятый раз прочел, Ренат, всего Жюль Верна.
Мне даже водку пить приходится с трудом.
На бабочек смотрю из форточки. Из маски
«прекрасные!» шепчу крапивницам вослед.
Земля еще не все нам рассказала сказки.
(Особенно — из тех, где Человека нет.)
***
Лейка моя пустая, сядь на скамейку тоже.
На — закури от скуки, грядки обозревая.
Пусто и там. От скуки клею свои калоши.
Здесь, на земле на грешной, то есть вдали от рая.
Да, барахла немало было на свете этом
привезено комоду с помощью чемодана.
Руки устали. Баста. Даже с велосипедом
я расстаюсь, хотя он вроде бы без изъяна.
Ты?.. Ты — другое дело. Ржавая, а туда же —
надо полить морковку, дескать, и огуречик.
Жаль — выпадают зубы. Их ожидает каша.
А хорошо ведь было воду таскать из речек!..
В молодости. Рубаха всё норовила, помню,
к бабе какой прилипнуть. Глупые были, черти, —
я и рубаха. В Таю втюхались или в Тоню?..
Нет, не сумею вспомнить, видно, до самой смерти.
Ты посиди. На грабли не наступлю, не бойся.
Мне ведь — седьмой десяток, не девяносто то есть.
Можно еще скворечник к той прикрутить березе.
В мае. И эту грядку перекопать на совесть.
***
Иллюзий мотыльки куда-то упорхнули.
(А может, высохли от времени в шкафу.)
Не венский человек сидит на венском стуле,
пытаясь дописать последнюю главу.
Романа?.. Нет-нет-нет… Так — повести печальной.
Так — повести о том, что было и прошло.
На улице Пустой. (А может быть, Банальной.)
Такое у него случилось ремесло —
дописывать главу. А ведь казалось: свыше
Судьба ему дана. Иллюзий мотыльки —
их крылышки шуршат, осыпавшись на крыши
домов, где ночевал, листая дневники.
Банальный человек. Сидит на венском стуле.
Чернильница. Перо. Пиши себе роман.
(Казалось бы.) Зачем тебе «Киндзмараули»?..
Допей валокордин. Все прочее — обман.
ПАПИРОСА
Я, который лопатой чертил огород
и чего-то втыкал в эту землю когда-то,
нынче просто курю у закрытых ворот
коллективного, если задуматься, сада.
И задумаюсь. И посмотрю за забор.
За забором трава оплетает скамейку,
где когда-то сидели и я, и Егор,
и Таисия, снявши свою телогрейку.
Это было в году, почитай, не в восьмом,
а в девятом… До новой, наверное, эры.
Или лейку Егора, к примеру, возьмем.
Нет ее!.. Хороши, ёксель-моксель, примеры!..
Унесли. Пионеры. А может, народ,
что из Средней из Азии едет куда-то.
Тоже, видимо, свой разводить огород.
(Не останешься, пугало, ты без халата
полосатого.) Вишни зачем-то цветут.
На веревке Егорша оставил кальсоны.
«Сам-то где?..» — папироса подумает тут.
И погаснет. Дымить больше нету резона.
Утрамбую окурок в земле каблуком.
Словно не было нас — огородников хилых.
Скоро яблоки свесятся с веток кругом.
(Не сажают их — яблони — жаль на могилах.)
***
Зачем, сутулое пальто,
кладешь в карманы зажигалку
и письма?.. (Хватит лет на сто
их перечитывать.) Не жалко?..
Однако ты бредешь туда,
где сыро, холодно, безлюдно,
и смотришь то на провода,
то на речное — смотришь — судно.
Река по-прежнему течет,
но прежнего не остается
ни здесь, ни там, где небосвод —
уже лесок или болотце.
От писем — пепла бугорок
(не страшно — дождь через минуту).
Пальто продрогло. Я продрог.
Зачем писать из ниоткуда?..
Пальто добавит: «В никуда».
Я вырву пуговицу сдуру.
…Небес холодная вода
седую гладит шевелюру.
***
Это не грусть, это просто Природа,
место для выхода, место для входа,
смотрит, куда бы пристроить тебя —
не карапуза и не футболиста
лет двадцати, а годочков на триста
старше мужчину, порядок любя.
С биркой на ручке, а может, на ножке —
я примеряю штанишки, калошки,
прочую мелочь, забыв чемодан
где-то в Ростове, а может, в Майкопе,
чтобы заснуть и проснуться в микробе —
первом микробе на весь океан.
Это — Солярис какой-то, неправда,
и за сегодня последует завтра,
где у Природы хватает для всех
места. «Для выхода или для входа?..» —
сонную мысль продолжает Природа.
Это не грусть — междометие: «Эх…».
***
Надо бы носить пенсне и грустить поверх пруда,
полагая, что за ним где-то молодость лежит,
у которой декольте открывало иногда
душу женскую тебе и подобие орбит,
вдоль которых мысль текла и кружились комары,
не краснея (та и те, те и — гнусненькая — та).
Но вишневый сад уже дорубают топоры.
И в Париже тень твоя тоже сбросилась с моста.
Тоже?.. Видимо, ага, коль не пишет столько лет
в эту чеховскую глушь, написав «оревуар».
Застрелиться?.. Не дает ни ломбард, ни пистолет,
что лежит там. Портсигар?.. Не стреляет портсигар.
А всего-то сорок лет промелькнуло за окном.
Вот и колокол звонит в ухо левое уже.
Почему-то в темноте уксус кажется вином.
Не зуди, комар, в мозгу…
Не зуди, комар, в душе…
***
Уныние гоню стамеской и киянкой.
«Не спаивай!» — прошу под местный огурец.
Смеется надо мной и над моею пьянкой:
«А ты пересчитай коров или овец».
Увы, я — не пастух. Скорее огорода
стареющий солдат (а может, дезертир),
чьи ноги оплела картофелем природа
(картофель — даже он имеет свой мундир).
А мой — пугает птиц (при пугале служака).
Когда-то в нем скакал с Печериным Г.А.
(Вернемся в огород.) Залаяла собака.
Ужели и она — в унынии?.. Ага.
«На колбасы ломоть!» — рука моя сказала.
Стареешь на цепи, хотя и лабрадор?..
И я сточил уже последнее кресало,
то табачок куря, то пестуя топор.
Но ничего — живу. И даже брею шею
хотя бы раз в году. А прошлое — ботва.
Не знаю, есть ли смысл ее считать своею.
В раю и эдельвейс — обычная трава.