litbook

Проза


Чужие рассказы0

От редакции. Книгу рассказов Феликс Рахлин послал в редакцию незадолго до своей кончины 15 июля этого года. К сожалению, автор не увидел рассказы напечатанными. Писатели уходят, но их тексты живут. И несут в себе светлую память об  их создателе.

От пересказчика

В течение жизни мне довелось услышать много небывалых историй от  бывалых  людей. Большинство  рассказчиков и не думали заняться литературой. А те, кто и сами были авторами книг, об иных эпизодах по тем или иным причинам вынуждены были помалкивать. Прошло много лет, но сюжеты поведанных мне историй живут в моей памяти. Из рассказчиков «иных уж нет, а те далече»… Однако опыт их жизни и случавшиеся с ними приключения нередко весьма поучительны, уникальны, а то и просто сенсационны, даже несмотря на давность.

Но именно за давностью времён то, что некогда было тайным, теперь можно раскрыть без малейшего ущерба для рассказчиков. И, как я уверен, для моей собственной совести.

Моё авторство в данном случае  чисто условное. Я не служил вместе с Брежневым, не пленял японского генерала Ямаду, не был крестником маршала Антонеску… Но именно мне пришло в голову записать через много лет эти бывальщины… А, может, наоборот, небылицы? Пришлось убедиться на одном примере (см. рассказ «Вмуровано в гранит» и моё к нему послесловие), что подчас сами рассказчики становились жертвами своей буйной фантазии. Тем не менее, я и эту историю не исключил из сборника, так как у каждого времени — свои, особые мифы и апокрифы. Надеюсь, и они будут интересны читателю, хотя в каждом отдельном случае за полную правдивость чужого рассказа не ручаюсь.

Большинство имён рассказчиков и главных персонажей — подлинные, но в некоторых случаях я заменял их инициалами, псевдонимами, а то и вовсе опускал — по причинам, для читателя вполне безразличным. Имена же некоторых эпизодических, второстепенных лиц вымышлены, что никак не отразилось на достоверности рассказа.

Представим теперь, что собранные здесь сюжеты все, без исключения,  вымышлены рассказчиками. Мне кажется,  читатель, ознакомившись с этой книжечкой, согласится со мной, что даже и в этом случае они весьма достоверно, хотя и неполно, отражают картину  истекшего  — кровью истекшего! — ХХ века.

1. Судьба Соломона

Соломон Ильич Фукс на одном из харьковских промышленных гигантов — заводе имени Малышева — в 60-е годы возглавлял отдел технического обучения. А в прошлом  участвовал — если не в гражданской войне, то уж в коллективизации  точно! Во время же Отечественной войны был в эвакуации, в Нижнем Тагиле,  председателем завкома профсоюза. Там и тогда случилась с ним история, которую он мне как-то раз сам и поведал.

Человек спокойный,  неконфликтный, Фукс всегда носил на  лице добрую, немного  виноватую, смущённую улыбку. Вот так, сконфуженно улыбаясь, он и вёл свой рассказ.

*   *   *

…Его, большевика с немалым партстажем, вызвали однажды в Свердловский обком партии.

— Вы ведь были во время коллективизации, в конце 20-х — начале 30-х годов, «двадцатипятитысячником»: помогали от городских пролетариев труженикам села строить колхозы? — спросил его обкомовский чин.

— Да, был, помогал…

— Ну, вот:  мы рекомендуем вас на пост секретаря райкома партии в…  (областной  партийный вождь назвал отдалённый сельский  райцентр). — У вас есть  опыт работы в сельском хозяйстве, а нам надо укрепить в том районе партийное руководство…

Возражений Соломон Ильич не нашёл, да их, по военному времени, никто бы и слушать не стал.  В указанный день и час он уже был в назначенном ему  райцентре на партконференции, где его должны были, в соответствии с уставом ВКП(б), избрать в состав райкома, который затем изберёт его, по рекомендации  обкома,  своим секретарём. Никому  здесь не знакомый, сам никого из делегатов не  знающий, Фукс молча сидел в зале.

Конференция началась. Всё шло по обычному для таких сборищ  сценарию: «Поступило предложение избрать почётный президиум нашей конференции» (Аплодисменты) «Слово для оглашения состава почётного президиума предоставляется товарищу Кураксину» (Аплодисменты). Кураксин: «Предлагаю избрать Почётный президиум в составе политбюро ЦК ВКП(б) и секретариата ЦК во главе с вождём нашей партии и народа, Верховным главнокомандующим, Маршалом Советского Союза товарищем Сталиным». (Бурная, долго не смолкающая овация, все встают). Члены почётного президиума…»  (и делегат Кураксин принялся перечислять наизусть целый список вождей, причём после каждой называемой им  фамилии следовали обязательные, приличествующие случаю, рукоплескания).

Ясно без комментариев, что это была пустая, чисто символическая процедура, не имевшая практического значения для хода конференции: с таким же успехом можно было бы избрать в «почётный президиум» большевистской партконференции коллегию кардиналов католической церкви или футбольную команду «Спартак»…

Последовал нудный доклад, долгие и неинтересные прения, зачтение и принятие резолюции. Перешли к избранию нового состава райкома, выдвижению кандидатур. Назвали и кандидатуру Фукса, и он, как было принято, встал в полный рост, чтобы показаться людям.  Никто в зале, кроме самого  Соломона Ильича, не знал, как не хотелось ему, бедняге,  оставлять родной завод, насиженное место  профсоюзного вожака и надевать на долготерпеливую шею шершавый хомут сельской партработы. В его душе сохранилось к ней ещё со времён коллективизации стойкое отвращение, да ведь и не знал толком городской человек деревенского быта, не любил его и с ужасом думал о том, что отбояриться — никак не выйдет…

Вдруг в президиуме возникло какое-то замешательство. Районные вожди что-то тихо обсуждали между собой, кто-то убежал со сцены за кулисы. Наконец, председательствующий растерянно объявил:

— Товарищи! С самого начала конференции в её проведении  была допущена грубая политическая ошибка! Товарищ Кураксин, оглашая состав почётного президиума, не назвал фамилию члена политбюро ЦК ВКП(б), верного соратника Ленина и Сталина — товарища Молотова Вячеслава Михайловича. В связи с этим поступило предложение считать нашу конференцию неправомочной, а товарища Кураксина привлечь к строгой партийной ответственности!

Никому в зале и в голову не пришло возразить, высказать сожаление о зря потерянном времени, усомниться в том, что выдвинутая причина так уж важна. Решение об отмене конференции было принято единогласно, делегаты разошлись по домам, Фукс поехал домой… (только от Свердловска (Екатеринбурга) до Тагила — 140  км, — машиной часа полтора, а ведь надо было сперва добраться из дальнего райцентра до областного города…) Но уж как был рад наш Соломон Ильич случайной ошибке этого Кураксина… Вторично Фукса уже никто не вызвал: обошлись без  Соломона и великой мудрости его…

О судьбе товарища Кураксина можно лишь догадываться. Если только остался жив, то вряд ли уже когда-нибудь позволил себе понадеяться на память и перечислять вождей без бумажки…

2. Не различая фамилий

Эту историю я услыхал, если не ошибаюсь, от своего приятеля — поэта З.В.  Впрочем, она  широко известна была  в писательских и окололитературных кругах Харькова.

Дом «Слово» и сейчас стоит на одной из уютных улиц городского центра. Он был построен  если не в конце двадцатых, то в начале тридцатых годов прошлого века  писательским жилищным кооперативом. Там в начале 30-х г.г. жил молодой украинский поэт Васыль Мысик. Однажды ночью явились чекисты и увели его из дому.

Уже вскоре они поняли, что произошла ошибка: оперативники перепутали этаж, а также фамилию человека, которого начальство велело арестовать. Задание было — арестовать живущего этажом выше (или ниже)  молодого  писателя Васыля Мынко. Должно быть, они не дочитали до конца  фамилию на дверной табличке:  первый слог «Мы-» — прочли, а дальше — поленились. Но, обнаружив свой  промах, решили его не исправлять: в конце концов, ни в чём не виноват ни тот, ни другой, но ведь оба — Васыли, оба — украинские «письменники»  («значит» — националисты!), и главное — оба начинаются на «Мы-», — так уж какая разница?   Тем более, что «чекисты не ошибаются», а план посадок выполнять надо.
.
Васыль Мынко остался на свободе и позже сочинил комедию «Нэ называючи призвыщ» («Не называя фамилий»), которая вскоре после войны с шумным успехом шла на десятках сцен страны и в литературоведении до сих пор считается примером так называемой «бесконфликтной» драматургии.

Васыль Мысик был арестован в ноябре 1934, ещё до убийства Кирова. Следствие обвинило его в принадлежности к ОУН (организации украинских националистов), но улик не было… Однако и освободить было «нельзя»: ведь он — сын священника… Поэтому пять лет лагерей ему всё-таки дали, и от отбывал этот срок на Соловках. Освободили в 1940-м, но уже с 1941-го, после начала войны, он в Советской армии — на фронте. Попал в немецкий плен. В 1945-м в группе советских военнопленных,  подготовленных нацистами к расстрелу, ему удалось бежать, а с наступлением мира вернуться к творчеству. Но  реабилитирован лишь в 1956 с наступлением  хрущёвской «оттепели».

Васыль Мысик успел прославиться как один из тончайших украинских лириков.  Мне довелось перед эмиграцией в последние  десять лет жизни в СССР работать в многотиражке харьковского подшипникового завода, и на этом предприятии  его помнили как тихого бухгалтера, который без отрыва от производства окончил заводскую школу рабочей молодёжи, получив аттестат зрелости. Между тем, вот что сообщает о нём «Википедия»: «Ещё учась в школе, обнаружил поэтический талант и большой интерес к изучению иностранных языков: самостоятельно овладел немецким, французским. Живя в Харькове, стал посещать курсы английского  (…) Переводил с русского, белорусского, эсперанто, еврейского, польского, немецкого, французского, но больше всего — с английского, персидского и таджикского (…) Переводил на украинский язык произведения Байрона, Шекспира, Пушкина, Шелли, Бёрнса, Лонгфелло, Китса, Уитмена, Гёте, Гельдерлина, Беранже, Жака Превера и других европейских авторов. Будучи профессиональным востоковедом, В. Мысик занимался также переводами поэтов Востока: Рудаки (Избранное, 1962), Омара Хайяма (Рубаи, 1965), Хафиза Ширази (Лирика, 1971), Фирдоуси («Шахнаме», 1975), Джами, Низами Гянджеви».

И это  всё — сверх, без малого,  20-ти книг собственной лирики! При всём том, как видно, одному из ярких украинских поэтов остро не хватало… аттестата зрелости! Он получил его в пожилом возрасте, окончив школу рабочей молодёжи… Имея за спиной годы сталинского ГУЛага, фронта войны с немецкими захватчиками, гитлеровского плена…

3. «На чём мы остановились?»

Возможно — быль, возможно — анекдот, но рассказал мне это отец — ещё до того как сам попал в политический каторжный «особлаг»:

Известнейший историк, академик Евгений Викторович Та̀рле будто бы подвергался сталинским опалам, высылкам, отстранению от работы. И каждый раз, вернувшись к чтению лекций после вынужденного (иногда — длительного) перерыва, спрашивал у аудитории — конечно, уже другой,  новой:

—  Ну-с, так на чём же мы с вами в прошлый раз остановились? 

4. Сталинский метод работы с людьми

Выдающийся руководитель советского танкостроения  Исаак Моисеевич Зальцман  не обделён в наше время вниманием  историков и журналистов — его заслуги  по созданию в кратчайший срок мощных танковых заводов на Урале описаны в десятках статей и книг. Говорят и о том, что руководителем был он жёстким и требовательным. Но что  означают эти достаточно стёртые эпитеты?

На харьковском заводе имени Малышева мне  об этом рассказали — каждый поврозь — два руководящих лица: главный диспетчер завода Ефим Григорьевич Смородинский и главный механик Георгий Георгиевич Левчук. Причём речь шла об одном и том же эпизоде, происшедшем у них на глазах.  У Георгия Георгиевича  этот случай описан в его неопубликованном романе — далеко не бездарном, хотя  по всему видно, что автор не был писателем-профессионалом. Впрочем, Левчук, как мне сообщали, позже имел какое-то — и весьма неравнодушное — отношение к созданию вышедшей в Харькове книги по истории этого завода. Но в ней случай, о котором речь,   не описан…

Не помню, где произошёл тот эпизод: в Нижнем ли Тагиле или в Челябинске. (А может быть, два аналогичных: и там, и там?). В обоих этих городах во время войны 1941 — 45 гг. СССР с немцами было в кратчайший срок организовано танковое производство, и одной из центральных фигур, от которых зависело если не всё, то многое, был — и там, и там  — Исаак Зальцман (в романе Левчука он назван Зайцевым) — директор Ленинградского Кировского завода, заместитель наркома танковой промышленности или даже какое-то время нарком. Сталин предоставил ему огромные полномочия, разрешив, что называется, карать и миловать.

Как же  Зальцман  «миловал»?

В пик движения так называемых «тысячников» (за то, чтобы   нормы  выработки  выполнять на ТЫСЯЧУ  процентов и даже  больше (!!!))  он организовывал в конце смены  шествие руководящих работников завода, парткома, профкома и комитета комсомола, которое сам же и возглавлял.

…Начальники (следом за  этим главным танкостроителем страны) гурьбой идут  по цехам,  позади два-три «активиста» тащат попеременно ведро водки (а то и спирта) и закуску. Им показывают очередного рекордсмена — ударника труда, начальник данного цеха докладывает о его — ударника — достижении, и сам Зальцман  поздравляет героя, обцеловывает его, а затем…  наливает  ему, как и в песенке пелось,   «в железную кружку свои боевые сто грамм».  А, может быть, и больше … (Вот и ещё один пример спаивания коварным евреем несчастного русского народа, который без нашего брата был бы, конечно,  заклятым трезвенником!)

А вот как он карал…

Зальцман-Зайцев, как и многие другие,  живя меж волков, научился искусно выть по-волчьи. Благо, перед ним (нет: над ним!) всё время был великий и ужасный пример беспощадного волевого руководства.

Однажды некий начальник цеха в чём-то оплошал, и работа по развёртыванию производства боевых машин дала существенный сбой. Зальцман собрал на заводской площади многолюдный  митинг. Перед тысячной толпой он поставил рядом с собой провинившегося  и закричал:

—  То-ва-рищи! В то время как наша доблестная Красная Армия истекает кровью на фронте борьбы с немецкими захватчиками, мы сегодня сорвали выполнение почётного сталинского задания. Вот перед вами виновник этого позора! (Он указал пальцем на понурившуюся фигуру незадачливого начальника цеха). Вот он — внутренний наш враг!  И я сейчас на ваших глазах, пользуясь властью, которую дали мне Родина, партия и наш великий вождь товарищ Сталин,  собственноручно его расстреляю! Прямо у вас на глазах!

Зальцман вытащил  пистолет и направил его на неудачника. Толпа затаила дыхание. Молчал и «враг»,  в ужасе ожидая смерти.

Выдержав эффектную паузу, сталинский нарком спрятал оружие в кобуру и продолжил свою речь:

— Но я дарю этому несчастному его презренную жизнь, чтобы он мог самоотверженным трудом искупить свою вину. Снимаю его с руководящего поста и бросаю на низовую физическую работу в  литейном цехе!

С этого момента начальник превратился в  чёрного работягу — то ли в обрубщика, то ли  в канавщика  (есть в литейном деле такие грязные и  физически тяжёлые профессии)… Он был вынужден  приступить к работе немедленно, в чём был, не заходя домой переодеться. А глубокой ночью в квартире помощника директора по быту раздался телефонный звонок.

— Слышь, Сицевой, — прозвучал в трубке голос Зальцмана, — там ведь этот… (он назвал фамилию провинившегося). — Он — что: до сих пор у тебя в списке директорской столовой?

— Что вы, как можно?! — предупредительно возразил Сицевой.  —   Да я сразу же после митинга его открепил…

— Кто велел?! — свирепо рявкнул Зальцман.  — Восстановить немедленно!

На другой день беднягу «врага» в рабочую столовую не впустили: ведь его талоны лежали в  «командирском» пищеблоке. Уж раз числишься  в столовой начсостава — питайся только там!

И вот в течение какого-то промежутка времени  опальный руководитель прямо из цеха, в своём немыслимо засмальцованном  («зальцманцованном»?)   рубище, являлся в обеденный зал  «командиров производства» и, давясь  под их  испуганными взглядами, проглатывал  поскорее свой суп и гуляш. В эти 15 — 20 минут он (по необходимости — добросовестно)   отрабатывал отведённую ему  роль  всеобщего пугала для начальников. Когда нарком решил, что эта  роль  исчерпана, он его простил.

А ведь, по известному анекдоту, «мог бы и расстрелять». 

5. Сколько стоит слово «Да»?

В советской историографии бытовала устоявшаяся версия: решающий удар по японскому милитаризму был нанесён не американскими атомными бомбардировками Хиросимы и Нагасаки, а мощным наступлением советских войск, сломивших становой хребет главной силы японской военщины — Квантунской армии.

Я не историк, не военный специалист и, тем более, не поклонник атомного шантажа, включая американский. Однако судьба свела меня с человеком, компетентным в тех событиях уже хотя бы потому, что он сам был одним из главных участников пленения  японской Квантунской  группировки. Но в его книге «От первого до последнего дня», вышедшей в Харькове двумя изданиями ещё в советские времена, эпизод, о котором  он мне доверительно рассказал, отсутствует — и войти туда не мог именно потому, что противоречит той официальной трактовке.

СССР и КПСС больше не существуют, на вечное молчание мой собеседник меня не обрекал, и полагаю себя вправе предать гласности его рассказ.

Но сначала о самом рассказчике. Где-то с середины 80-х годов к нам в редакцию многотиражки Харьковского подшипникового завода стал захаживать новый начальник обслуживавшей  завод пожарной части — Иван Тимофеевич Артёменко. Плотный, коренастый, с хитрой «хохлацкой» улыбкой на простом крестьянском лице, он оказался не  просто бывалым человеком, но тонким знатоком истории Отечественной войны. Оно и не удивительно: полковник в отставке  прошёл её, как свидетельствует и название его мемуаров,  от звонка до звонка, участвовал во множестве сражений и знаменитых диверсий. Например, если верить ему, то и в операции, когда из помещения Воронежского радиоцентра был послан в оккупированный Харьков  радиосигнал  на взрыв радиоуправляемой мины, в результате чего отправился к праотцам местный комендант генерал Георг фон Браун — родной брат создателя немецких дальнобойных ракет Вернера фон Брауна.. Будто бы рядом с полковником Ильёй Стариновым, организовавшим эту операцию и  замкнувшим кнопку радиосигнала, находился и он, Артёменко.

Если верить… Но и не верить было нельзя: рассказы Ивана Тимофеевича неизменно подтверждались публикуемыми документами, свидетельствами мемуаристов — в том числе и прославленных полководцев.  Сам рассказчик, упоминая тот или иной эпизод войны, так и сыпал названиями фронтов и направлений, номерами воинских соединений, фамилиями военачальников. Да и его собственную фамилию не раз упоминали в своих воспоминаниях знаменитые генералы и маршалы. Объясняется это просто: с какого-то момента войны он, до тех пор командир военно-инженерной части, был взят на штабную работу и даже назначен ни больше, ни меньше как начальником или замом начальника оперативного отдела штаба одного из фронтов!

Наконец, в самый последний момент войны — уже в Маньчжурии — ему была доверена  важнейшая миссия: И.А. Артёменко стал главным парламентёром советского командования при переговорах с самим командующим Квантунской  армии генералом О. Ямадой.  Полковнику поручили  предъявить генералу советский ультиматум с требованием безоговорочной  капитуляции всей армии. То, что эту миссию выполнял именно Артёменко, зафиксировано во множестве исторических источников и сомнений не вызывает. В его книге — да и не только в ней — опубликованы даже фотографии исторического события: подписания акта о капитуляции. За одним столом с Ямадой и маршалом  Василевским среди других советских офицеров запечатлён и Артёменко.

Иван Тимофеевич — великолепный рассказчик. Мне особенно запомнился описанный им момент, как он входил в кабинет японского главнокомандующего сквозь строй самураев, скрестивших над образовавшимся живым коридором свои обнажённые  мечи.

— Я шеей чувствовал, как тщательно они наточены!,  —   улыбаясь говорил ветеран.

В мою задачу не входит пересказывать весь эпизод — он широко освещён в литературе, описан и в собственных мемуарах Артёменко. Но вот один момент остался, насколько знаю, не раскрытым.

Я упомянул, что Артёменко окончил войну в звании полковника — в этом звании и в отставку уволен. Это вызывало недоумение: по тем должностям, особым поручениям и заслугам, с которыми он завершил свою службу, вроде бы полагалось ему быть генералом. Удивляло и то, что среди его многочисленных наград одна (вот уж не вспомню, какая) по своему статуту была именно полководческой, генеральской… Однажды я набрался храбрости и оба вопроса задал ему самому.

— Ну, «ларчик» со званием совсем простой, — ответил Иван Тимофеевич. — Меня ведь в тридцать седьмом посадили. И хотя вскоре выпустили, но «пятно» в анкете всё равно осталось. Оно и мешало повысить звание: считалось, что я «якшался» с расстрелянными военачальниками. Да и  в самом деле так было. Их, правда, потом всех реабилитировали — но не присваивать же мне за это задним числом  генеральское звание!

А вот второй вопрос — интереснее. Мне были даны как главному парламентёру подробные инструкции.  Но Ямада задал вопрос, инструкциями не предусмотренный, «нештатный».

Я рассказывал вам, что, пока длились наши переговоры, над городом барражировали советские самолёты. Наш ультиматум включал угрозу: если Ямада на безоговорочную капитуляцию ответит отказом, то его армия будет беспощадно уничтожена.

— Должен ли я понимать советский ультиматум так, что, в случае нашего отказа капитулировать, здесь будет применено против нас то новое оружие, которое ваши союзники применили при бомбардировке японских городов: Хиросимы и Нагасаки? — спросил японский генерал.

—  Представьте себе моё положение, —  продолжал свой рассказ Артёменко.  — Что я должен был ответить? На обдумывание времени не было. Я видел лишь, что японцы смертельно напуганы американскими атомными ударами. А войну надо было кончать. И я, почти не промедлив, сказал решительно: «Да!»

— Капитуляция была принята, — продолжал свой рассказ Артёменко… — Ямаду взяли в плен, а через некоторое время нас представили к наградам. Меня — за операцию по пленению Ямады и его штаба — к званию Героя Советского Союза. Но Сталин, читая наградные представления, с этим не согласился. Мне после рассказывали: звание Героя напротив моей фамилии  он зачеркнул, а вместо него написал наименование вот этого полководческого ордена. Подавшему же документы помощнику сказал:

—  Передайте полковнику Артёменко: пусть знает, сколько стоит  слово «Да!»

— Откуда же Сталин знал о вопросе Ямады и вашем ответе? — спросил я у  Ивана Тимофеевича. Он снова хитро улыбнулся и добродушно промурлыкал в ответ:

— Да я ж сам и написал в отчёте. Неужели вы думаете, что я мог попытаться что-то скрыть? Ведь Ямада был у наших  в плену!

*   *   *

Такова эта небольшая, но любопытная история. К еврейской истории она, вроде бы, прямого отношения не имеет. И всё-таки, приехав в Израиль, я здесь решил её рассказать. И опубликовал вот этот рассказец в газете  «Наша страна», выходившей на русском языке. Ну, может ли в мире быть хоть один вопрос, который к нам, евреям, не имеет отношения? Или — мы к нему?!

6. Погорелец

1948 — 1949 — 1950 годы. Убит Соломон Михоэлс. Арестовано руководство Еврейского антифашистского комитета. Сам комитет распущен. Началась оголтелая кампания против «космополитов», как стали называть евреев, чтобы не употреблять одиозное слово «жиды». Тем не менее, в неофициальном порядке им пользуются с удовольствием.  Всё еврейское попадает под почти тотальный запрет.

В эти-то дни или даже раньше в одной из типографий по приказу «свыше» был рассыпан  набор подготовленной Ильёй Эренбургом и Василием Гроссманом документальной «Чёрной книги», в которой приведены леденящие душу свидетельства о только что свершившейся? но не завершившейся Катастрофе европейского еврейства, о неслыханных злодействах  гитлеровских нацистов и их подручных в отношении «самой низшей расы»: евреев…

Прошло много лет. Началась горбачёвская  «перестройка». Срываются покровы со многих тайн. И вот выходит в свет глава, некогда изъятая из текста мемуаров Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь». Как раз та, в которой рассказано о создании «Чёрной книги». Среди тех, кто присылал для неё документы и материалы, Илья Григорьевич назвал имя фронтового журналиста Семёна Улановского.

Такой человек был в нашем городе, работал в газете «Социалистычна Харкивщына»  ответственным секретарём редакции —  притом,  в достаточно чёрные годы,  и я его немного знал. Вот почему, повстречавшись с ним как-то раз в лифте высотного здания Дома печати, я немедленно спросил: не он ли упомянут  в  воспоминаниях  Эренбурга.

Сеня Улановский (так называли его коллеги) своей внешностью весьма соответствовал встреченной мною где-то фразе: «Человек с физиономией, возбуждающей одну часть населения против другой». На  его полном, чрезвычайно еврейском лице заиграла самодовольная улыбка.

— Да, это я, — ответил  он. — Я тогда сильно погорел!  — (Он очень  картавил и потому последнее слово произнёс раскатисто, горлом: «Погоххххел!» ).

Пока лифт спускался, а потом — по пути к троллейбусной  остановке, он успел рассказать, как было дело. Сеня Улановский служил в военной многотиражке — уж не помню какого ранга. Однажды на фронте  в его руки попал дневник девочки, пережившей немецко-нацистскую оккупацию.  Десяти— или одиннадцатилетняя школьница присутствовала при расстреле  евреев. На её глазах убили и подружку-одноклассницу, а вот её самоё не тронули, потому что она не еврейка. Потрясённая девочка писала в своём дневнике: как же это можно — расстреливать людей только за то, что они евреи?!

Это была не единственная дневниковая запись школьницы — там описывались и другие сцены и ситуации оккупационного быта. Улановский опубликовал странички из дневника в своём «боевом листке». Но рассуждения школьницы по национальному вопросу и упоминания о расстреле евреев — опустил.

— Вы  ж меня понимаете, — говорил он мне как единомышленнику, явно не сомневаясь в моей солидарности. — Мне как ев-ххх-ею казалось неудобным это печатать…

Но ведь всё-таки он был  еврей. И узнав каким-то образом о готовящейся «Чёрной  книге», взял да и послал Эренбургу как опубликованный в многотиражке текст, так и оригинал того детского дневника.

Он получил от Эренбурга ответ — с выражением  благодарности, но и с упрёком. Вот этот упрёк и имел в виду Сеня Улановский, признаваясь, что «погохххел». Как же так, писал Илья Григорьевич: вы, взрослый человек, коммунист, не нашли нужным обратить внимание читателя на ту главную и особенно страшную сторону нацизма, которая стала ясна ученице четвёртого класса и так потрясла её?!

*   *   *

Я благодарен случаю, а также откровенности  коллеги. Его рассказ добавляет характерный и довольно чёткий штрих к портрету Ильи Эренбурга и к нашему представлению о нём. Ведь, к сожалению, нередки безосновательные спекуляции вокруг его имени, имеющие целью представить его как человека, равнодушного к еврейству и даже как ярого ассимилятора, верного сталинского прислужника. Так, в тель-авивских «Вестях» был напечатан текст письма Эренбурга Сталину, в котором писатель объяснял мотивы своего отказа подписать инспирированное коммунистическим руководством  обращение «деятелей советской науки и культуры», где содержалось требование «защитить евреев от справедливого народного гнева» на «убийц в белых халатах» и для этого (о том шли упорные слухи) выселить еврейское население в восточные районы страны.  С моей точки зрения, письмо Эренбурга Сталину — образец вполне оправданной обстоятельствами лисьей еврейской (в положительном смысле!) хитрости, сближающей автора письма со знаменитыми фейхтвангеровскими героями: Иегудой Ибн-Эзра, Зюссом Оппенгеймером, даже с Иосифом Флавием (как трактовал этот образ Фейхтвангер). Да, в арсенале лукавых еврейских царедворцев была и лесть, и мимикрия, в Эренбурге принятые авторами «Вестей» за чистую монету и толкуемые ими как его низкопоклонство перед тираном.

А того они не заметили, что писатель в этом письме умело и безошибочно оперировал догмами «сталинского учения о нациях», чтобы показать самому «вождю народов» внутреннюю противоречивость его национальной политики, её неприемлемость в глазах просвещённой Европы и вызвать  сомнение в выполнимости затевавшегося, очевидно, злодейства — депортации евреев в Сибирь и на Дальний Восток.

Авторы «Вестей» не заметили и того, что именно так оценил хитрый ход Эренбурга и Вениамин Каверин (Зильбер), также отказавшийся подписать подлую бумагу.  И, наконец, они не выделили главного: что ведь и Эренбург ту бумагу  НЕ подписал, пойдя на риск накликать на себя гнев самого «хозяина»…Деятельность писателя по разоблачению людоедской политики нацизма в отношении евреев — лишний… нет, вот именно что не лишний штрих к его нравственной и национальной характеристике.

Во-вторых, «погорелец»  своим рассказом дает нам пищу для самокритичных рассуждений о нашем, еврейском, отношении к собственной истории и собственной национальной судьбе.

И, наконец, в-третьих, пусть с большим опозданием и хотя бы через посредника (роль которого беру на себя),  потрясение ребёнка звериной практикой будет донесено до многих людей. А это как раз тот случай, когда устами младенца глаголет истина. 

7. Крестник маршала Антонеску

Лишь недавно узнал я, что Михаил Армейцев умер. Это печальное известие придаёт мне, однако, дополнительную уверенность, что своим пересказом его истории я никак ему не поврежу. Правда, он и сам не делал из неё секрета, если так легко мне её рассказал.

Но прежде чем начать, спешу отметить одно «пикантное» обстоятельство: числясь русским и обладая такой несомненно русской фамилией, Михаил вместе с тем по внешности был вылитый еврей. Да притом ещё и прибыл в Харьков из Одессы. Мы познакомились в больнице, но в лицо я знал его и раньше, потому что мы жили в одном и том же доме. Встречая его на улице, я всегда думал о том, как же ему, должно быть, трудно с таким лицом ездить в набитом трамвае или стоять в скандальной очереди за продуктами: чуть что, человеку с еврейской внешностью в наших русско-украинских палестинах приходилось особенно туго. К кому другому ещё нужно придумывать, за что придраться, а вот если ты похож на еврея, обвинение уже готово: «У, известно какая морда, езжай в свой ИзраЍль — там будешь свои порядки наводить!»

Вот и в больнице я имел случай наблюдать и слышать, как,  с нехорошей ухмылкой  поглядывая ему вслед, больные переговаривались между собой:

— Хм!  «Армейцев…»  Ну-ну… Это ж надо же ж!

— И  раздобылся ведь фамилией, чёртов  Абрам!

*   *   *

…Но не мог же он всем подряд рассказывать то, что поведал мне в тошной обстановке бывшего холерного барака, где много лет находилась эта харьковская больница:

— Я  — подкидыш, — признался  мой новый знакомый. — Меня  обнаружил на крыльце детского дома  в Одессе служивший там дворник, когда вышел рано утром из своей каморки убирать улицу. По фамилии дворника меня и зарегистрировали —  так часто делали.  Но кто были мои родители, почему я был подброшен — так и осталось неизвестным.

Дело было в середине 30-х годов. Конечно, и тогда случались банальные семейно-бытовые драмы, любовный обман. Но, возможно, на этот раз дело  было совсем в другом: начинался Большой Террор  1937 года, и множество людей угодило в кровавую сталинскую мясорубку. Иногда, зная, что им предстоит, любящие родители проявляли   доступную  им заботу о детях: было известно, что детей арестованных «врагов народа» определяют в специальные детдома с особенно  строгим режимом… Так уж пусть лучше попадут в обычный детдом…

Так или иначе, а мальчик рос — и был, как он сам выразился, «очень хорошеньким», причём типично еврейские приметы на его лице ещё не проступили. Бездетная  заведующая детдомом даже взяла его в свою семью. Но — не усыновила… И когда немцы захватили Одессу, вернула в общую приютскую массу.

С оккупацией города начались для детей нелёгкие дни. О них фактически некому стало заботиться, ребятишки неделями и месяцами ходили немытые, обовшивели, обросли, обносились — и в таком виде ежедневно шныряли по городу: побирались и воровали.

Известно, что Одесса была на какое-то время пристёгнута к Румынии и даже переименована в «город Антонеску». На торжества, посвящённые этому событию, прибыл сам румынский маршал. В процессе подготовки к его приезду  детский дом, в котором жил Миша Армейцев, вдруг приобрёл, по воле оккупационного  начальства, весьма видную роль. Детей собрали, помыли в бане, очистили от паразитов, одели во всё нарядное и выстроили возле дома. Под музыку оркестра подкатило несколько машин и две молдаванских «каруцы» (это слово употребил сам рассказчик, и я понял, что речь идёт о подводах), в каждой из которых был какой-то груз, накрытый рогожами или мешковиной. Из одной машины вышел сам Йон Антонеску, из других — его многочисленная свита,  в том числе — попы и кинооператоры. Тут же была установлена импровизированная купель, и начался обряд крещения  «большевистских нехристей». Попы громко молились, кадили, брызгали святой водой, после чего маршал обошёл детские ряды, щедро оделяя своих крестников конфетами из «каруц». Наконец, действо кончилось, киношники свернули аппаратуру, попы собрали свои святые шмотки… Все, включая диктатора, уселись в машины и укатили восвояси.    А дети продолжили  прежнюю — нищую, убогую и вшивую — приютскую беспризорную жизнь.

Те, кто уцелел, дождались прихода Советской Армии.  Жизнь постепенно наладилась. И даже был организован в детдоме  духовой оркестр. О еврейских детях Одессы, в связи с их усиленными занятиями музыкой, рассказывают чудеса — часто не без иронии по адресу их родителей, уверенных, что родили вундеркиндов.  Даже Бабель не избежал этой темы, вспоминая, как сам убегал вместо музыкальной школы на пляж и зарывал там футляр со скрипкой в песок. У Миши Армейцева родителей не было. А тяга к музыке проснулась чрезвычайная. Проверили его данные — и установили «полное отсутствие музыкального слуха». Но мальчик буквально бредил музыкой, и однажды его застал руководитель «духового» кружка за странным занятием:  Миша ласково гладил один из инструментов и при этом говорил ему что-то ужасно нежное. Учитель взялся обучать Мишу игре на трубе. И вскоре тот стал показывать незаурядную одарённость. Оказалось, музыкальность в нём жила, но как бы дремала: такое бывает.

По достижении 16-ти лет детдомовцы выходят в большой мир, становятся самостоятельными  людьми, приобретают профессии, начинают работать. Но Мишу оставили в детдоме, определив в знаменитую школу имени Столярского — того знаменитого народного педагога, который говорил об этом учебном заведении: «Школа имени мене». Потом Армейцев (правда, не с первого раза: помешал «проклятый»  еврейский облик) поступил в консерваторию, окончил её по классу гобоя  (я нашёл его имя и фамилию в списке студентов по классу гобоя: руководитель — профессор Н.К. Генари), — и  много лет работал гобоистом в Харьковском симфоническом оркестре. Один из  композиторов Украины  написал концерт для гобоя с оркестром. Я слышал это произведение по харьковскому радио: «Партию гобоя исполняет Михаил Армейцев», — объявил диктор.

8. Консультация

Абрам Моисеевич Иткин на харьковском облрадио в 60-е годы был одним из ведущих редакторов. Много возился со внештатными авторами, вёл семинары для редакторов фабрично-заводского радиовещания. После одного такого семинара однажды  и поделился со мной и ещё одной участницей  — нашей с ним соплеменницей Любой Львовой  —  вот какой  историей.

— Во время войны, на фронте,  я редактировал одну из дивизионных многотиражек в 18-й армии, где начальником политотдела был Брежнев. Мне он приходился, таким образом, прямым начальником. Бывало, обращался ко мне  с разными поручениями: составить докладную в политуправление фронта, написать листовку, а то и статью… Он это называл: «Хочу посоветоваться». После войны  Леонид Ильич стал первым секретарём Запорожского, потом — Днепропетровского обкомов партии. А я возглавил редакцию областной газеты «Социалистычна Харкивщына». Бывший  начальник меня не забывал — иногда звонил и, по старой памяти, «просил совета»  по какому-нибудь  идеологическому вопросу.

В 1948 году вдруг появляется в «Правде» печально знаменитая статья «Об одной антипатриотической  группе театральных критиков». То был сигнал к злостной травле «беспачпортных бродяг в человечестве», «юродствующих космополитов», «иванов,   не помнящих родства» — но на самом деле не иванов, а — абрамов.  Верить этому не хотелось, но приходилось: после русских или украинских псевдонимов критикуемых деятелей культуры почти всегда указывались их еврейские имена, отчества, фамилии. Ну, вы же и сами всё это помните…

Сгустились тучи и надо мной. Газету и теперь не принято подписывать псевдонимом — в конце каждого номера нашей «Соцки»  было написано: «Редактор — А. Иткин». И все кругом знали, что я — Абрам Моисеевич…Тут и скобок раскрывать не надо. Но печатались в областных газетах и критики: Жаданов (на самом деле Лёва Лившиц), Морской (тоже  «в  скобках» еврей), Борис Львович Милявский… И даже обладатель такой великолепной вывески, как Григорий Михайлович Гельфандбейн: не фамилия, а краткая еврейская энциклопедия! Им всем немедленно приклеили ярлыки. Жаданова с Морским упрятали в тюрьму (где Морской вскоре умер), Милявский спасся бегством куда-то за Урал, Гельфандбейна  выгнали из союза писателей и разжаловали из критиков  в книгоноши… Редакторское кресло подо мной зашаталось.

И вот в один из этих мутных дней в моём кабинете раздался междугородный звонок.

— Абрам Мойсеич? — спрашивает женский голос. — Говорит личный секретарь товарища Брежнева. Леонид Ильич хочет с вами посоветоваться. Он просит вас подготовить свои соображения по такому вопросу: сейчас началась важная политическая кампания по борьбе с безродным космополитизмом. Так вот: как её проводить? По каким направлениям? В каких формах?  Набросайте ваши предложения, а я вас завтра утром с ним соединю.

(…Абрам Моисеевич  втянул голову в плечи, комически  изображая озадаченность и испуг, и продолжил свой рассказ):

— Но на завтрашнее утро я уже не был редактором  газеты. Меня сняли с этой видной работы — и определили в тихое место: на радио. В то время по радио редко называли имена авторов передач, а уж тем более — редакторов. Меня же  определили  на  рядовую работу, и как «Абрам» я вообще перестал где-либо мелькать и кому-либо бросаться в глаза.  Хорошо ещё, что туда не поместили! — Рассказчик скосил весёлые глаза в сторону окна: как раз напротив радиокомитета, через дорогу, на той же Чернышевской улице помещалась «внутренняя тюрьма» нашей областной «лубянки».

— Ну, а как же с вашей «консультацией»? — спросили мы с Любой. — Дали вы её всё-таки Леониду Ильичу?

— Думаю, он на другой день узнал о перемене в моей судьбе — и понял, наконец, как надо бороться с космополитами, — ответил Иткин. — Во всяком случае, на радио он мне уже не звонил. А в Запорожье и Днепропетровске против «безродных бродяг» боролись точно так же, как в Харькове или Москве. Так что консультантом стал для него если не я сам, то  случившаяся со мною история. Да ведь и не только со мной…

9. Опровержение

Зиновий Ясниковский — бригадир сборщиков тепловозных дизелей, его бригаде, одной из первых на нашем заводе, было присвоено  звание коллектива коммунистического  труда. Это огромный, плечистый еврей с добродушным лицом, над которым господствует большой крючковатый нос. Хитрая улыбка, весёлые лучистые глаза, широкие натруженные ладони — вот Ясниковский.

Мы встречаемся где-то в закоулке их шумного цеха. На дворе — 1967 год или, может, начало следующего. Только что Москва показала по телевидению выступление деятелей советской науки,  культуры и литературы — представителей советских граждан еврейской национальности. Они дружно опровергли «легенду об антисемитизме в СССР» и высказали бурное негодование по поводу провокационного заявления Голды Меир или ещё кого-то из руководителей Израиля, объявивших о том, что советских евреев, как и любых других,  готовы  принять в этой стране и предоставить им гражданство. Аркадий Исаакович Райкин, скорбно глядя в камеру своими печальными семитскими глазами, почти молчаливо протестовал против  столь нелепого и необоснованного приглашения. Актриса Элина Быстрицкая  недоуменно пожимала красивыми плечами: мол, как можно так клеветать?! Генерал Драгунский, дважды Герой, в третий раз героем стать  не пожелал — резко отмежевался от сионизма-экспансионизма. Помню, мой приятель-художник, тоже еврей, человек аполитичный, но язвительный, называл всю эту компанию «группой дрессированных жидов». Как бы кто из нас тогда ни относился к  идее  бегства из СССР, но смотреть на экран было неловко и конфузно.

Вскоре  власти  подобную встречу организовали и у нас в Харькове. В одном из залов собралась городская общественность. Перед нею выступили еврей-учёный, еврей-артист, еврей-художник, еврей-рабочий… В качестве рабочего  был приглашён Ясниковский.

— Я  сказал им так, — говорил Зиновий, держа меня за пуговицу. — «Расскажу вам, товарищи, об антисемитизме в нашем цехе. Однажды я тяжко заболел. Когда вышел после болезни на работу, ко мне подошёл председатель цехкома, щирый украинец. “Ясниковский, — сказал он, — я снимаю тебя с работы. Вот тебе путёвка на курорт, бесплатная. Езжай немедленно и, пока не выздоровеешь окончательно, на работу   не выходи: не пущу!”  — Вот как поступил со мной, дорогие товарищи, этот «антисемит»!  И я таки да вынужден был поехать лечиться, и я таки да вылечился!»  Все меня слушали и были довольны, уж так аплодировали…

Он отпустил мою пуговицу, тронул за плечо, улыбнулся лукавой своей улыбкой и доверительно произнёс:

— Между нами говоря, он  таки да антисемит, этот Боженко. Если б мог, он бы меня зажарил на сале. Но я им нужен здоровый — я им делаю план. Но я же этого рассказать не мог — меня бы не так поняли…

И снова ухватив меня за пуговицу, поблескивая живыми глазками, понизив голос  до «секретного» уровня, он проникновенно сказал:

— Слушайте,  но как вам это понравится: вот наши дали там этим «газлоним» — этим бандитам арабам, —  аж земля  затрещала!!!

…Его речь на встрече общественности по поводу очередной провокации  сионистов Израиля  вошла в  брошюру, изданную в Харькове по материалам того собрания.

Моя пуговица все эти годы надёжно хранила тайну нашего разговора

(окончание следует)

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2020/nomer7/rahlin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru