Вечером пришли три старухи — мамины здешние подруги. Я подаю чай и фрукты — никакого русского стола, никаких пирожных, все на диете. Мама называет подруг «три мойвы» за худобу и невыразительность. Три древнегреческие рыбы: одна прядет, другая читает, третья обрывает нить.
Муж мой не выходит из кабинета, сидит один, протестует против нашей конспирации. Он убежден, что все имеют право все знать. Вовсе обамериканился! Пусть своим больным режет правду — так тут принято. А у нас стараются близких оберегать.
Три мойры[*] зашли послушать мою сестру из Израиля. Сдержанно задают вопросы — все они бывшее петербурженки, говорят тихо, сидят с прямой спиной. Сестра среди них — как варвар среди римлянок, голос у нее хрипловатый и зычный, для больших пространств. Я бывала в Москве на ее лекциях — в большой аудитории в последнем ряду достает до кишок, даже если залезть под стол. От голоса моей сестры у одной старухи начинает пищать слуховой аппарат, она отворачивается и деликатно крутит пальцем в ухе — регулирует громкость.
Сестра давно уехала из Питера. Сначала Москва, потом Израиль — эти места не способствуют сохранению манер. Вон как разошлась: раскраснелась, жестикулирует одной рукой с обкусанными ногтями. Снова, значит, грызет ногти, как в детстве. Другая рука у нее занята — держит мамины пальцы. Если отпустит, пальцы начинают беспокоиться, шарить по ручке кресла, пока сестра не уймет их ладонью. «Девочка моя», говорит мама, и всем понятно, кого она зовет. Я для нее сейчас не существую: я-то рядом все время, а сестра раз в пять лет.
Ухожу в кухню, курю под вытяжкой. Выглядываю, даю сестре глазами знак, что готова взять беседу на себя, дать ей передохнуть. Она отвечает глазами: «все в порядке, продержусь». Закуриваю третью сигарету. Сестра говорит и говорит, в кухне только ее голос и слышен:
— Я двадцать лет назад в Израиль приехала, и мне так повезло, так повезло — вообще трудностей адаптации не почувствовала! Война как раз была, девяносто второй год, приняла нас одна семья: у них пятеро детей да моя Татка шестая. Сидим в запечатанной комнате на случай газовой атаки, детям душно и скучно, мне их жаль. Ну, соорудила я кукольный театр: куколок из носков сделала, глазки пришила — самой понравилось. Я ж на иврите не знала ни слова, а с куклами не нужен язык. Мы так хохотали — и дети, и взрослые!
Меня тут же взяли в детский сад работать, к самым младшим. Принесет мамаша такую кроху двух-трех месяцев от роду, забежит покормить раз или два в день — у нее же других детей полно, да еще и работа. В нашем поселке многие мужчины на работу не ходят, только учатся, сидят над книгами круглые сутки. Ночью мимо ешивы идешь — гул от голосов, как водопад Ниагара. Я когда в прошлый раз в Америке была, нас возили на Ниагару, вот такой точно гул. Помнишь, мама?
О чем это я? Ах да, самых маленьких ношу весь день на руках, им так лучше: положит головку на плечо и глазеет. А в манежике что? В манежике плакал бы. Спина? Ну, болит, конечно, мне уж и по возрасту положено. На доске ночь посплю, утром как новенькая. Малыши подрастают, в другую группу идут, а я скучаю, заглядываю, как они там. У нас в детском саду двери с окошками, удобно устроено.
Нет, о прежней жизни не тоскую, а зачем? В Питере и Москве было одно, в Израиле другое. Вон мама хранит мою диссертацию — и не лень же было через океан тащить! Я на днях полистала, думала, как нырну сейчас в прежний мир — нет, не нырнула, даже не окунулась. И зачем столько здоровья угрохала? Наука — интересная игра, но ведь игра, не настоящая жизнь. Сейчас? О да, сейчас настоящая, плотная, густая — настоящее некуда.
О чем это я? Ах да, отчего женщины в ешивах не учатся? Ведь люди разные, в какой-то паре муж к учебе способнее, в какой-то жена.
Нет, у раввина не спрашивала, не хожу я к раввину. Кошерность, какую в ее доме держать нужно, мне Татка объяснит, а к раввину зачем? Я ведь в Бога не верю. Не могу я верить, когда он с людьми так жесток. Ну ладно, об этом без меня поговорено и понаписано. Татка? О да, она-то всерьез — и молится, и все. Как мы приехали, она захотела в религиозную школу, да так уж и пошло. Зато четыре внука, пусть будут здоровы. Детки способные, старшему, Авигдору, пять лет, он уже читает. На иврите, конечно.
Спрашивают ли внуки? Конечно, они же видят, что я не молюсь. Поговорка такая есть: не знаешь, что соврать — скажи правду! Я им объясняю, что росла в другой стране, не научилась вовремя, а бабушки не умеют так хорошо учиться, как они.
О чем это я? Ах да, почему женщины не учатся. Я в журнале вычитала, это потому, что они уже все знают. Нам от природы полная мера знания дана, а мужчинам не дана, им приходится совершенствоваться. Правда, занятное объяснение?
Зять-то? Зять золотой: и работает, и в ешиве, и с детьми старается побыть. Начнет с ними играть, прямо на полу и уснет. Младшие ползают, теребят его, хоть так с папкой побудут. И, знаете, смотрю я на дочь — а ведь она счастлива. Я же вижу. В семье любовь… и еще, знаете, они оба стараются жить по тем же правилам, они на одной волне — а это ох как много! Слова дурного ни о ком не скажут, не положено — разве это плохое ограничение?
Что, мамочка? Я тоже ни о ком не говорю дурно? Ну, может быть, может быть… Но это я не потому, что нельзя, а потому что… ну, не знаю.
Нравится ли мне Бостон? Пожалуй, да. Только холодно здесь. А так-то хорошо, работы много. Безработица? Ну, вроде все при деле. Что, не у всех работа хорошая? Но работа же!
Нет, насовсем не хочу. Так уж вышло: сестра в Америку, мама за нею, а я в Израиль, сложно было сюда в девяностые, долго. Почему раньше не уехала? А я науку свою очень любила — на втором месте она у меня была, сразу после Татки. Разве мог кто знать, какой кошмар случится с наукой?
Жили бы здесь — были бы другими людьми. Совсем другими. И еще другими, если бы не уезжали вовсе. Ну… может, и так, может Татка все равно была бы религиозной, а я работала бы в детском саду. Впрочем, нет, не верю я в судьбу! Да и какая разница, рассуждай не рассуждай, не бывает альтернативной истории в человеческой жизни. Это так, пустые разговоры от скуки.
Да, завтра самолет. Еще паковаться, мусорную машину в чемодан запихнуть. Дети обожают мусорные машины, особенно старший, Авигдор, ему пять лет. Я, когда на второй смене, внуков в садик одеваю с утра. Так он услышит мусорку — бежит к окну и кричит: «Савта, савта, подними меня!». Савта — это бабушка по-нашему.
Ну мама, не надо плакать, все же хорошо! Я приеду еще лет через пять, а то и раньше. Не выдумывай, пожалуйста, доживешь, отлично доживешь. Ты точно так же говорила в прошлый раз — и что, дожила же?!
***
Три старухи желают моей сестре хорошо долететь и уходят одна за другой, с достоинством неся узкие тела, как судьи после вынесения приговора. Лица у них в самом деле немножко рыбьи.
Мама целует сестру на ночь, потом меня, потом еще раз сестру и идет в ванную комнату. Я набираю ванну, помогаю маме раздеться, включаю тонкой струей горячую воду и ставлю таймер на полчаса. Она смотрит мне в переносицу, она всегда так делает, когда хочет выпытать правду. Я тогда не могу соврать — и в детстве так было, и сейчас.
— Она здорова? — спрашивает мама. — Анализы… в порядке?
Я киваю. Ей не приходит в голову спросить обо мне. Я благополучная дочь, со мной никогда не случается ничего плохого.
Сестра лежит в большой спальне поперек кровати, смотрит в потолок. Когда она приезжает, я выселяю мужа в кабинет — это наша с сестрой неделя. Одна неделя раз в пять лет.
— На вот таблетку, — говорю я.
— Дай две.
— Ты уже две приняла сегодня. Наглотаешься, будешь как зомби.
— Ничего, мне один день продержаться. Слушай, устрой, чтобы мама не ехала в аэропорт. Скажи, твоя машина сломалась, мы на спортивной, а?
— Ты же ее знаешь.
— Да, — соглашается сестра, — знаю. Она вызовет такси или пойдет пешком.
Я беру ее руку, разглядываю.
— Как ты ухитряешься грызть ногти, у тебя же на передних зубах коронки? Я пробовала —не выходит.
— А ты клыками, — сестра отнимает руку, садится и спрашивает, заглядывая в глаза, будто она младшая, а не я:
— Ну как, все нормально? Мама ничего не заметила? Не спрашивала ничего?
— Спрашивала. Отчего ты скверно выглядишь и зачем так ужасно много говоришь.
— А ты что?
— А я сказала, это старость.
— А она что?
— А она сказала: «Побойся бога, какая старость? Девочке пятьдесят шесть лет!»
Мы с сестрой обнимаемся и сидим на кровати.
— Знаешь, — щекотно шепчет мне в ухо сестра, — я боюсь молчать. Боюсь, мама посмотрит и сразу догадается. Говорить куда как легче. Я просто переношусь на три года назад, будто не было того автобуса, не было взрыва, и рассказываю, как мы жили тогда. Так вхожу в образ, не хочется выходить.
— Я бы не смогла, я бы… — прикусываю язык, чуть не сорвалось, что на месте сестры я сошла бы с ума. Этого говорить не надо.
— Ты не понимаешь, — поднимает голову сестра. Она говорит медленно, с нажимом, глаза блестят, как от высокой температуры: — Ты не понимаешь! Когда я вот так о нашей жизни рассказываю, все будто возвращается на три года назад. Пока я говорю, Татка будто снова жива. И дети. Потому что мама в это верит, понимаешь? Потому, что мама в это верит!
От ее голоса звенит лампа. Сестра молчит, только дышит тяжело. Потом спрашивает:
— Но я же не прокололась, правда? Ну, когда ляпнула, что бог жесток?
— Нет, это ничего. Ты в другом прокололась. Ты дважды сказала, что Авигдору пять лет.
— Ой! — говорит сестра. — Да, конечно, ему сейчас было бы восемь.
Она трет лоб знакомым жестом и от этого у меня колет в сердце. Я снова обнимаю ее и держу крепко, будто она может исчезнуть.
— Да, — говорит сестра, осторожно разнимая мои руки, — я решила, куда потратить эти деньги — ну, ваш подарок. Треть зятю — ему невесту нашли: наша девочка, тоже питерская. А две трети в детский сад, на ремонт.
Примечания:
[*] Мойры (др.-греч. Μοῖραι от μοῖρα, мойра, букв. «часть», «доля», отсюда «участь», которую получает каждый при рождении) — в древнегреческой мифологии богини судьбы.
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2020/nomer7/agnich/