***
В ясные дни сквозь меня можно увидеть море
и бело-жёлтый берег. Если не шевелиться,
то из молочной дымки проступят вскоре
дальний корабль и ростр молодые лица.
Видишь? Забытое, растраченное на открытки
спит – неразменной валютой, и воздух над ним фиолетов.
Море, во снe ворочаясь, сияет не хуже слитков.
Море видно сквозь Лотов, тем более, сквозь поэтов.
Жаждет фрегат, ожиданием долгим сморен,
штиль променять на шторм, на полсотни качек.
…Море досталось тем, кто объелся морем,
море для них давно ничего не значит.
Но сквозь меня порой
видно обмылки отлива,
размытую акварель, местных наяд купанье.
Много ли нужно, чтобы прослыть счастливым?
Снится всю ночь строка, далее всё в тумане.
Если начнет саднить задетое неосторожно,
то – на бинокль раскошелиться или визы какой добиться.
В крайнем случае, сквозь меня
море увидеть можно,
если не шевелиться. Главное, не шевелиться.
Odessa-New York
В СТЕПНОЙ ССЫЛКЕ
Dolor hic tibi proderit olim
Овидий
Назначено выжить, велено не горевать.
Здравствуйте и прощайте, ближние и дальние.
Степь одомашнена, и куда же нынче ссылать?
То ли дело при тирании, каком-нибудь Тиберии
Или Августе… В августе за лиманом
Наступают такое спокойствие и желтизна,
Не на что жаловаться ни Богу, ни правителю.
Мы приближаем места отдалённые,
Давая вещам имена. Слава словам, хвала Овидию!
Безымянные, неизменные, как ржание степняка,
Здесь табуны паслись и тавры перекликались.
Как звались до поэтов
Эвксинские берега,
все эти Овидиополи, Татарбунары?
Как назвать эту вьюгу, набившуюся в лакуны пор,
Из сгоревших трав всех оттенков латуни?
Мир в переводе – нестрашный мир.
Спасибо, Овидий, за «степь» на латыни.
***
Выйдешь с утра из Египта, оглянешься – вeeт песок
Недодуманных строчек, салфеток исписанных мусор.
Внутренний раб устал, от давления слёг,
Точнее, проснулся, вымок, высох.
«Это Исход, моя милая, это иссох
Прежний источник, а до нового –
Тысячелетие с гаком.
Хочешь, пока переспим (он опять о своем!),
Хочешь, прижмёмся мыслью…».
За порогом внюхиваешься, как собака,
В воздуха новые сапоги,
Скрежещущие по обломкам скрижалей.
Как мне жаль, что Египет – это внутри,
Что из него не уйти и не сделать целью.
Полно, случайный попутчик, любитель душ
Полуживых, красоток, щекочущих скротум
И самолюбие! И захочешь, но не довезёшь
До сияния вечного мемориала Субботы.
Я-то пешком, спасибо. Я – нелюди-
мaя рабская косточка, невелика потеря.
Выйдешь с утра из Египта – куда идти?
Внешний мир как пирог поделен.
Руку поднимешь – универсальный жест,
Чтобы поймать такси или раздвинуть воды.
Оглянись: за тобой – лес рук – голосуют же,
Не поленившись, «за», другие стрэпхэнгеры1, следующие народы!
Выходя из Египта, не забудьте кулечки для манны
Подготовить; уйти, уходя, – нет, просто сойти на нет;
Проверить бумаги в кармане и краны.
И, конечно, всегда выключайте свет.
_____
1 Пассажиры, содержащиеся за перекладину над головой. Здесь – люди с поднятыми над головой руками во время салюта.
ПРОДОЛЖИТЕЛЬНОСТЬ ЖИЗНИ ГОЛУБЯ
Посвящается писавшим письма в 80-ых
Голубиная почта… А как ещё,
Как передать то, что важно, на окраину мира?
От далёкого ветра горит щека
в пятнах бессонницы и эйфории.
Голуби, победившие встречные ветры,
жёлтые от какой-то
паназиатской хвори,
бьются в небесных своих конвертах.
Голубок пятнит голубое.
Я была бы другой, я бы в сорняк
выросла без этих строк,
без доставляемой регулярно
беспричинной веры в меня,
без чернильных высохших радуг.
Спрятала голубей подальше,
сменила адрес, живу одна.
Но однажды прилетает новая стая,
птицы бьются о стекла, пророчат радость,
в крайнем случае, экспресс-деливери.
Жаль, пославший не рассчитал недель и минут.
Продолжительность жизни Columba livia
умножена минимум на три.
Голуби падают на подол окна,
голуби столько не живут.
МЫ
По твоей подушке стекает слеза из света.
По моей подушке расплесканы брызги бликов.
Это о них писала в тоске предсмертной
женщина-классик, предрекая пожар великий.
Tablet – это планшет, а не пустая tabula.
Тьма – это правда тьма, не метафора.
То же самое – с предрассветом,
зарей и прочими атрибуциями.
Хорошо, что на тумбочке вспыхивает айПэд,
а не, как у классика, революция.
Будь терпелив, если хочешь проснуться.
Ты отпиваешь рассвет, заводя машину.
Упирается утро, даётся нам нелегко.
Я просыпаю на стол мешанину
из мыслей, сверху
свет монитора,
сухое его молоко.
НАДЕЖДЫ НОЧНОГО МЕТРО
Куда бы ни прибивало в поисках
последнего шанса переместиться в пространстве,
в разноголосице указателей отыскивается
альтернатива,
другая платформа в оплавленном мармеладном свете
казённого флуоресцента,
(откуда ни стартуй, она в противоположной стороне).
Это
к ней
прибывают немногозвучные ночные поезда.
Добежишь?
(если добежишь) – в каблуки
вгрызаются
подвижные челюсти пола,
приглашает неевклидовость, неумолимость
вечно сквознячных туннелей.
Одинакова чернота
под землёй или на мосту.
Одинакова чернота под решётчатым сводом нёба
(есть у неё другое имя, молчание),
под решётками рёбер
(перебои в сердце),
под зарешёченными позвоночниками мостов,
за решётками тощих веток, арестовавших небо.
И пока из подземной ночи не выйдешь под ночь наземную,
остаётся
Прижаться к стеклу и спать;
убаюкать весёлых страшных зверей
за решёткой сознания моего
обещанием, что все ночные поезда
движутся по одному маршруту,
в направлении утра.
ЛЕГЕНДА О ДВУЦВЕТИИ
На вечеринке рассказывает парень,
Перевитый, как лентой, спиртными парами:
«…Там текут две реки, там всего по паре.
Прыгнешь в красную реку – очистишь карму,
Окунешься в зелёную – вспомнишь о Рае.
В одном русле, бок о бок, ЮНЕСКО не знает…».
Я теперь день и ночь о реке мечтаю.
Я ношу её за щекой карамелькой двуцветной,
красно-осенней, зелёно-летней,
Я всеми своими реками
венозно-артериальными
желаю попасть на берега те дальние,
где на зелёной волне красная лодка качается, беспечальная –
где зелёная лодка на красном кажется обречённой,
где что-то изменится в мире моем бело-чёрном,
где легко читаются сюжеты других ситуаций…
«Туда довольно легко добраться:
пять часов лёту, а там найдёшь таксиста,
не словами, так жестами задёшево договоришься,
там не все понимают на деньги, а ты же, ну же…
за полдня домчит, выйдешь на берег, как Катюша.
Закачает время две лодки, заморочит на пенных порогах…
Или так, без порогов, и воду рукой не трогай:
их бациллы опасны для гринго; зевакой ледащим
погляди на слиянье цветов. и живи себе дальше.
И плыви своим пенным Манхэттеном, посещай города-миляги
и храни себе реки на глянцевой фотобумаге,
нo храни эти волны в себе, не смешивая краски».
Так сказал мне парняга, тоном вызывающим и бунтарским.
Он чертил ногой по паркету, и танцующие топтали
Две реки, две косы, две вплетённые ленты радости и печали.
Вечеринка сплавилась по течению, я живу по полной.
Я сейчас проплываю по красной,
Зелёную помня.
***
Рюйш Рашель родилась раньше меня
на триста лет и четыре дня.
Они выписывала пестики и лепестки,
жизнь растений была ей близка
и наполнена смыслом и силой.
С утра умывала детей, мыла руки с мылом,
готовила холст, составляла букет.
Сложней составленья букета искусства нет,
Спонтанность не выше искусства детали.
Поэтому картины Рашель покупали,
А муж её был известен тем, что был… её мужем.
Рашель писала маслом весь день, свет теребил за плечо,
потом на масле жарила ужин,
потом укладывала детей,
и назад в мастерскую.
Двери сводили с ума пересвистом петель.
Она подписывала работы:
«Рашель Рюйш, стольких-то лет от роду».
Сегодня, второго апреля, среди полтыщи новых смертей,
я погружаю свой виртуальный нос в букет из десятка затей,
из переплетений света и красок,
и забываю об отсутствии масок,
о вое больничных сирен.
За окном в мертвечину играет
воздушно-капельная третья мировая,
и капелькой на носу повисает вопрос:
зачем было так, на износ?
Во что она верила, не отрываясь от кисти?
Что я могу проснуться опустошённой, если
она не задержит в вечности соотношение
головок, стеблей и листьев,
хризантемы в фижмах, жабо георгинов,
оборки ромашек и рюши груш?
Что натюрморт – изобретённый ею
способ соединения душ?
За построенный натюрмост принимай благодарность,
вечно модная Рашель Рюйш.