litbook

Non-fiction


Ад за зеленой изгородью. Записки выжившего в Треблинке (Перевод с немецкого Елены Зись)-продолжение0

(окончание. Начало в №4/2019)

МАСКАРАД

Пока я валялся с тифом, Лялька распорядился доставить в Треблинку двух лисиц, белок, голубей и разную мелкую живность. За забором, недалеко от нашей кухни, там, где идет дорожка к украинским баракам, плотникам и столярам приказали построить лагерный зоопарк, а на крыше эсэсовского барака и комендатуры — голубятни. Сторожем всей этой живности в Треблинке Лялька назначил нашего Руди. Вступив в должность, Руди посоветовал хранить кое-какие корма, например для голубей, в маленьком сухом подвале, расположенном совсем близко от склада боеприпасов.

Зоопарк, называемый также «зооуголком», — не единственное новшество в Треблинке: кроме него, были построены конюшня, свинарник и маленький курятник.

Может быть, от скуки из-за недостатка «настоящей» работы, может быть, от разочарования из-за плохих новостей с фронта эсэсовцы ищут, чем развлечься, и, разумеется, больше всего идей рождается у Ляльки. Было известно, что он любит музыку, и кто-то обратил его внимание на известного варшавского музыканта Артура Гольда, который оказался в одном из последних эшелонов. Лялька поручил ему организовать в Треблинке маленький оркестр. Музыкантов здесь было достаточно — брат и сестра Шерманн, единственные на весь лагерь родственники, оба рыжеволосые; тенор Сальве, маленький Эдек со своей гармонью и еще несколько.

Когда наши господа и начальники вернулись из отпуска, они привезли различные музыкальные инструменты, в том числе трубы и кларнеты. Скрипки уже имелись — из эшелонов. Даже Кюттнер привез ноты немецких песен и маршей. Но Франц его переплюнул: он достал откуда-то ударные инструменты. Но этого мало, он уходил в отпуск обершарфюрером, а вернулся унтерштурмфюрером. А Кюттнер-Легавый все еще гауптшарфюрер. Из-за этого он тоже злится.

При первом же удобном случае унтерштурмфюрер Курт Губерт Франц представляется своим товарищам по борьбе, в особенности «фельдфебелю» Кюттнеру, и, разумеется, нам тоже в качестве заместителя начальника лагеря:

— Я хочу слышать пение, настоящий хор всех бритоголовых. Гольд, вот эти плотники сделают тебе маленький подиум, и ты будешь дирижировать в начале и в конце каждой переклички, а по вечерам после переклички вы будете играть нам красивые пьесы. Кто из вас хоть немного умеет рифмовать и писать тексты? — находится один такой, в Треблинке можно найти все… — Так, на мелодию, которую сочинит Гольд, ты напишешь текст, и эта песня должна описывать жизнь и труд в Треблинке. Это будет ваш гимн, вы, образины, вы, мечтатели, это будет гимн Треблинки. У тебя есть два дня, и, если к этому сроку ты ничего не сочинишь, мы не будем больше тратить на тебя еду и место на нарах. А для полноты эффекта портные сошьют музыкантам специальные костюмы.

В большой колонне, марширующей из лагеря с лопатами на плечах, трудно узнать когда-то элегантных мужчин из «готового платья». Сапоги посерели от пыли и износились, рубашки болтаются поверх брюк, лица загорели и взмокли от пота, ладони покрыты мозолями. Сверху по насыпи идут эсэсовцы и охранники. Внизу по шпалам бредет, спотыкаясь, наша колонна.

—  Треблинку! — орет кто-нибудь сверху вниз.

—  Да, Треблинку!

—  Давай Треблинку! — вопят украинцы, и толпа внизу, с лопатами на плечах, снова запевает песню о Треблинке. Мы пели ее на утренней перекличке, после переклички, маршируя на работу, возвращаясь с работы. Мы повторяли ее по два-три раза, а потом снова на вечерней перекличке:

Левой, правой, держим строй четко, бодро,
Дух наш светел и высок, шагом твердым
Мы выходим каждый день на работу.
Один есть дом у нас — Треблинка.
И в хлад и в зной.
Одна судьба у нас — Треблинка,
И нет иной.
Лишь долг и верность безусловны
Для нас сейчас.
Мы выполним беспрекословно
Любой приказ.
Мы будем все трудиться честно,
Шагать вперед,
Пока удачи луч чудесный
Нам не блеснет[2].

Солнечные дни теперь чаще — в такие дни гудрон капает с крыш бараков, а с «той стороны», из «лагеря смерти», ветер приносит пыльный песок. Над Треблинкой повисла удушающая жара. Малейшая ранка, даже царапина сразу же нагнаивается, потому что все, к чему ты прикасаешься, уже поражено смертью. У тебя в ногах вода, а в крови Треблинка. Знаешь, как это понять? Где-нибудь на теле, чаще всего на ногах, появляется маленький белый пузырек с черной точкой посередине. Через несколько дней он превращается в мокнущий нарыв, потом появляются и второй, третий, четвертый. А если ты нажмешь пальцем на ногу, то в ней остается углубление.

Лето и отсутствие эшелонов наводят Ляльку на новые идеи. Склонив голову, в небрежной позе повелителя он прислушивается к тому, как после вечерней переклички на заходе солнца из 500 глоток раздается тоскливая польская песня «Горалу», и тут ему приходит в голову, чем еще можно занять время.

—  Эй вы, скоты, да вы же проводите в сортирах целые заседания!

Он выискивает себе какого-то увальня, невысокого мужичонку, в лысой голове которого, кажется, уже не все в порядке. Лялька внимательно рассматривает его, покорно стоящего по стойке «смирно», втянув голову в плечи.

—  Да, ты — то, что мне надо.

Украинский охранник выкопал где-то старый кафтан. Эсэсовцы, все по очереди, дополняют костюм. К длинному, до щиколоток, черному кафтану добавляют шляпу раввина, в нее втыкают блестящий полумесяц, а в маленькую руку, которая, наверное, никогда не сжималась в кулак, вкладывают тяжелую плетку.

—  На оба сортира прикрепить надписи: «Две минуты срать, кто не успел — гнать!»

Едва Лялька успел это сочинить, как уже Бредо вешает на шею «сортирному капо» большой кухонный будильник. Мужичонка в кафтане, полуоткрыв рот, с почтением слушает их инструкции:

—  Значит, так. Когда кто-то входит в сортир, ты смотришь на будильник, и ровно через две минуты он должен оттуда выйти. Ты теперь самый большой начальник над всеми и над их дерьмом. Так, один у нас есть, теперь еще одного для нижнего сортира.

Эсэсовцы идут вдоль строя и выбирают большого неуклюжего парня. Голова с вытянутым лицом того и гляди свалится с плеч, руки и ноги бессмысленно болтаются и, кажется, не связаны с туловищем. Этого сортирного капо экипируют похожим образом, да еще надевают на него широкий пояс — вроде корсета.

С этого дня у верхнего туалета, который находится рядом с зеленым забором перед «лазаретом», слышны странные крики:

—  Но язда, виходзиць — давай, выходи! Пане, пан юш ту седзи венцей як две минуты — ты сидишь там уже больше двух минут, Мойша, если придет Лялька… — мужичонка в кафтане с нарядным полумесяцем относится к своей должности серьезно. Ни на что большее его мозгов не хватает. Но, черт его знает, может, их хватает на большее, чем все думают.

А как обстоит дело в нижнем туалете, покрытом соломой, словно идиллическая хижина? Здесь командует охрипший, однотонный голос:

—  Давайте, давайте, хаверим — друзья, но вас там уже слишком много. Куба, выходи или дай мне табаку! У тебя нет табака? Тогда придется выйти. А, чистый постоялец, — приветствует он Вилли из «золотых евреев».

Восемь, десять голых задниц зависли над вонючей ямой в полутьме хижины. Знойную тишину только подчеркивает жужжание мух.

—  Митек купил сегодня утром у Сашки пакет. Вот он и даст тебе покурить.

—  На правде, Митек? Но нех ми крев залее — черт меня возьми, а я разрешил ему сидеть тут бесплатно.

Включается еще один голос:

—  У них какое-то оружие и боеприпасы в маленьком бункере рядом с администрацией, там, где они пьянствуют.

—  А как ты туда попадешь? Там все охраняется очень строго.

—  Спокойно, господа, не торопитесь. Лично я не тороплюсь. Если они мне пообещают, что ничего хуже со мной не случится, то я буду здесь главным говнокомандующим до конца войны, пока они сами не окажутся по уши в дерьме.

Сортирный капо — это еще у них будет хорошей профессией. Это — вечная профессия. Мой тэту и моя мама — да будет песок Треблинки им пухом — знали, для чего наградили меня такой рожей и фигурой. Всемогущий сказал им, что наступают очень плохие времена и что им не следует делать меня красивым и ловким, чтобы я никогда не женился, чтобы мне не пришлось оплакивать жену и детей в Треблинке.

Кто-то плюет на утоптанную землю.

—  Хуже с телефонными звонками. Телефон должен звонить каждый час, и они должны докладывать. Симка был в администрации, сдавал новые стулья и слышал об этом.

—  Почему мы все так усложняем? За десять минут все должно загореться, а тогда уже все равно, что будет дальше.

—  Говорят, Гришка, маленький охранник, тайком достал себе пистолет. Моник с ним разговаривал.

—— Сколько он мог бы запросить?

—  Ты с ума сошел? До этого он еще не дошел.

—  Ну, я думаю, примерно тысячу «бумажек».

—  А он захочет «железок» — «кругленьких».

—  Двести пятьдесят долларов в золотых монетах, это и по здешним меркам большая сумма…

—  Не волнуйся, — мрачный «говномастер» берется обеими руками за широкий пояс, который надели на него эсэсовцы при назначении в должность. Сейчас этот пояс полон золотыми долларами, рублями, луидорами, монетка к монетке. Болтающаяся голова выглядывает через дверь туалета на жаркий, покрытый черным шлаком аппельплац:

—  Ну, ну, сукины дети, пошли отсюда, время вышло — пошли, пошли!

Слышны громкие крики и страшные удары. Начальник нижнего туалета для верности еще раз громко кричит, но постепенно перестает колотить плеткой по косяку двери. Он поправляет свой кафтан, сдвигает раввинскую шляпу на затылок и осторожно еще раз выглядывает:

—  Сидите спокойно, он уже прошел, свернул наверх.

На вечерней перекличке Лялька преподносит нам план новой потехи:

—  Теперь, когда мы не работаем по воскресеньям после обеда, давайте устроим для развлечения что-нибудь веселое, что-то вроде кабаре — с музыкой, пением, скетчами, боксом. Рабочие в мастерских сделают настоящий боксерский ринг. Через два дня он должен быть готов. Разойтись!

В прекрасный воскресный вечер всех выгоняют на аппельплац к боксерскому рингу. Господа в зеленой с черным форме рассаживаются на расставленных полукругом стульях. Обритые наголо головы, носильщики и грузчики, портные и сапожники, плотники и столяры, повара и прачки, писари и финансисты, погонщики, санитары, могильщики — мы все толпимся позади господ, окруженные черными наемниками и стрелками. Треблинка — мир в себе, вычеркнутый из остального мира.

Артур Гольд со своими ребятами, все в белых пиджаках с большими голубыми лацканами, открывают представление маршем. Гауптштурмфюрер Штангль сидит в кресле в центре, слегка притоптывая ногой и постукивая плеткой в такт музыке. Туш… Первым выступает Сальве, певец, он исполняет итальянскую тарантеллу, а после него — новейшее приобретение Треблинки из последнего эшелона, кантор, говорят, один из лучших в Варшаве. У него хорошая школа в ритуальном пении, но он разбирается и в светской музыке. Над бараками, над высоким зеленым забором, над скрюченными соснами разносится его тенор: он поет арию из «Тоски» Верди. Но его нельзя даже сравнивать с полнозвучным оперным голосом Сальве. Это — голос из храма, он потому так легко берет головокружительно высокие ноты, что между ним и Господом существует союз. В следующем его номере мы узнаем арию из «Жидовки» Галеви и обмениваемся понимающими взглядами: «…Рахиль, я уступаю тебя смерти…» Когда ария закончена, Штангль оглядывается. Кажется, он — единственный из всех, кто уловил что-то, кроме мелодии.

В короткий перерыв — без аплодисментов — встревает Лялька:

— Ну, а теперь что-нибудь повеселее, что-нибудь смешное — Вилли, да, Вилли!

Это громкое предложение, одновременно и приказ, выводит на подиум Лялькиного любимого комика. Он просит у господ старую газету и удобно усаживается на стуле, словно после хорошего обеда. Потом он разворачивает газету и начинает читать ее вслух. «Мама, кофе!» — кричит он, глядя поверх одолженных очков в направлении кухни. Вилли читает газету до последней страницы, до объявлений, он читает, кто вступил в брак, кто умер. Он вспоминает, что знал их еще до свадьбы. Вдруг, с повышенным вниманием он чуть подается на стуле вперед и читает:

—  Курорт Треблинка! Посетите новый курортный центр Треблинка! Расположен в прекрасном месте, густые леса, свежий воздух, целебный климат. Специальное медицинское обслуживание, диета, современно оборудованная больница для серьезных случаев. Зоопарк, капелла, концерты, традиционные забеги и другие спортивные мероприятия! Прямое железнодорожное сообщение, комфортабельные комнаты по низким ценам и без курортной наценки.

Я стою с краю полукруга, так что мне видны лица эсэсовцев. Некоторые хохочут, вроде Франца, во весь рот, но все-таки натужно. Кюттнер беспокойно елозит на стуле, а Штангль приподнимает брови с недоуменной усмешкой. Шепот Давида рядом со мной звучит, как заклинание:

—  Больше позора и унижения — до тех пор, пока наконец уже никто не сможет это выносить.

—  Сортирные капо, на ринг! — Зепп-Хиртрайтер подскакивает со своего стула. Франц оборачивается в изумлении. Кажется, его злит, что эта блестящая идея исходит не от него. Но это выражение лица быстро улетучивается:

—  Да, да, сортирные капо!

И вот они уже стаскивают с них кафтаны. У большого нет кальсон, поэтому они закатывают ему брюки выше колен. У маленького две пары кальсон, одна поверх другой, он выпячивает тщедушную, искусанную насекомыми грудь, когда они поднимают его руку для спортивного приветствия. Тем временем Зепп приносит из эсэсовского барака две бутылки содовой.

—  У нижнего сортира превосходство в весе!

—  Раунды по две минуты, как в сортире!

Гонг! Первый раунд. Большой выдвигается на своих ногах-колоннах в середину ринга и делает руками в боксерских перчатках приглашающее движение: ну, иди сюда, малыш. Маленький вздрагивает и тоже поднимает руки: если только ты меня ударишь! Большой снова отвечает руками в огромных перчатках: ну, с чего я буду тебя бить? Эсэсовцы вскакивают со своих стульев и кричат:

—  Давайте, начинайте!

Капо нижнего туалета приоткрывает рот, его уши торчат еще больше, чем обычно, он наклоняется: ну, бей. Капо верхнего туалета подпрыгивает, чтобы дотянуться до противника, но у него все равно не получается. Обеими руками он лупит противника по животу. Большой приставляет к лицу маленького перчатку и отталкивает его от себя. Тот откатывается к веревкам. Гонг!

Когда они дают маленькому пить, содовая, пенясь, вытекает у него через нос. Капелла играет туш — Треблинка воет от восторга.

Следующая идея Ляльки превзошла все, что было до тех пор.

—  Вы же все-таки мужики или нет? И несколько баб у нас тут тоже есть. Свадьба! Мы организуем настоящую свадьбу. Быстро, а то я сам выберу пару. Потом мы устроим, что вы сможете побыть вместе. В задней части барака рядом с мастерской жестянщиков и кузней у нас будет особое помещение для всех молодоженов Треблинки. Как мы его назовем? Ну, ясно — брачный барак!

В следующее воскресенье маленькая свадебная процессия вышагивает по дороге от жилых бараков к аппельплацу. Разумеется, это уборщик и стукач Хаскел и маленькая, не то чтобы уродливая, но угрюмая Перл. Они никогда не имели дела с трупами. У обоих всегда достаточно еды, а у Хаскела и выпивки. Наверное, он хорошо служит, раз ему разрешают допивать за господами.

Но никакой помпы, никакой ритуальной церемонии, без капеллы, без обязательного построения всего лагеря. Вероятно, Штангль решил, что Франц после повышения, которое сделало его одновременно заместителем коменданта лагеря, то есть самого Штангля, перебарщивает со своими идеями. Правда, он разрешил ему претворить эту идею в жизнь, но без роскоши, без театрализованного оформления и без участия других эсэсовцев.

Жаркими вечерами, когда в бараке становится невыносимо душно, перед закатом и до отбоя на аппельплаце возникает что-то вроде карнавального гулянья за колючей проволокой. Приходят женщины, некоторые стоят, другие прогуливаются с мужчинами вокруг аппельплаца, кто-то сидит у задней стены барака. В углу около туалета, под огромным буком, который уцелел в Треблинке, а сейчас усиливает приятность вечера, в маленькой группе о чем-то болтают. Может быть, они выясняют, кто служил в армии и умеет обращаться с ручными гранатами. Говорят, если немцы победят, то устроят из Треблинки музей и будут водить экскурсии. Вроде бы, недавно Лялька уже высказывал такую идею. Тогда они тем более будут нас холить и лелеять. Строго говоря, у нас, у тех, кого они выбрали, самое страшное уже позади. Вот так мы и будем жить — до конца. Нам они сохранили жизнь — такую жизнь.

МАСКИРОВКА

Половина лагеря бродит с инфекцией и чахнет на глазах. Роберт на соседних со мной нарах от слабости уже едва может сидеть. У Руди температура вообще не прекращается. Только мы двое, Карл и я, загорели на солнце и ветре, так что нам стыдно, когда остальные нас видят. Мы даже умудрились раздобыть себе летнюю одежду. Льняные брюки, легкие куртки. Вокруг карманов, на заду, на груди, на обшлагах и на коленях они покрыты лоснящимися пятнами от сала, водки, смолы и молодых сосновых веток. От двух разряженных блестящих щеголей из отдела готового платья первого сорта в бригаде «маскировки» не осталось и следа.

Все произошло так же случайно и естественно, как и большинство перестановок и перемещений последнего времени. Тем, кому мы не очень доверяем, мы говорим, что перевелись на эту тяжелую работу, чтобы не соприкасаться непосредственно со смертью, не вдыхать постоянно ее запах. Тем же, к кому мы испытываем доверие, достаточно намекнуть, что Кляйнманн, бригадир «маскировки», и остальные члены бригады захотели, чтобы мы были у них. Когда мы уже проработали несколько дней вместе с бригадой за пределами лагеря, Кляйнманн умело показал и представил нас своему начальнику. Он дождался подходящего момента: унтершарфюрер Зюдо, ростом с ребенка, но наделенный невероятной физической силой и невиданной способностью потреблять спиртное в огромных количествах, докер из Гамбурга, выпил в тот день столько, что казался себе в три раза больше, благосклонно кивнул.

«Маскировка» — единственная из обычных рабочих бригад, у которой все еще достаточно собственной настоящей работы. Длина внешних и внутренних заборов так велика, что всегда находится, что подправить. А когда не находится, то «маскировка» — самая подходящая бригада для работ в лесу в окрестностях лагеря, для прореживания и рубки леса. Несколько раз в день часть бригады, насчитывающей двадцать пять человек, под присмотром охранников и коротышки Зюдо должна выходить в лес, чтобы залезать на деревья, обламывать ветки и в связках приносить их в лагерь к тому месту, где в данный момент подправляют забор. Другая часть укрепляет столбы, подтягивает ослабевшую колючую проволоку и вплетает в нее сосновые ветки, чтобы залатать все до единой дырочки в этой стене из густых зеленых ветвей. Мы научились так носить два, а то и три ремня, чтобы каждый сразу видел: мы из бригады «маскировки». В лесу мы обвязываем этими ремнями отломанные ветки и прикрепляем груз к плечам.

Уже само соприкосновение с природой вне лагеря и работа вдоль ограждения превращают нас во что-то особенное. Когда мы возвращаемся в лагерь, от нас пахнет лесом, к пропотевшей одежде прилипли свежие зеленые иголки, а вечером мы вытряхиваем их из ботинок на нары.

У Карла и у меня на лицах царапины от лазания по деревьям. После той практики, которую мы прошли в лагере, в «маскировке» мы получаем высшее образование в науке спекуляции и контрабанды. Мы учимся прятать деньги где только можно — приклеивать пластырем к подмышкам, засовывать в каблуки, в пояса. Нам везет: вчера мы рискнули и положили деньги просто в брюки, а сегодня засунули по золотой десятирублевой монете в рот. И как раз в этот день, когда бригада выходила из лагеря, устроили выборочную проверку. Ну что ж, Легашу-Кюттнеру следовало бы заглянуть Карлу и мне в желудки.

Ворота открываются, и колонна с ремнями на плечах марширует из лагеря. Теперь все зависит от того, не нападет ли случайно на нашего «шефа» приступ трезвости. Все знают, что в этом случае никому нельзя взять в руки что-нибудь, кроме отломанных веток, никто и думать не смеет о спекуляции. Но, кажется, сегодня у Зюдо один из его больших дней. Он гонит нас через лес, в направлении Белостока, параллельно тракту, который виден между деревьями.

— «Треблинку» — запевай!

Что, малыш хочет, чтобы мы пели? Ну что ж, этим он привлечет к нам внимание спекулянтов. Адриан, у которого плоскостопие, несмотря на строжайший запрет и горький опыт, обменивается парой слов с вынырнувшим неподалеку спекулянтом, одетым в лохмотья. Охранники замечают это и так избивают Адриана, что от любого другого ничего бы не осталось. Но это — Адриан, которого называют еще доктор Адриан, и без него невозможно представить себе бригаду менял и спекулянтов из «маскировки». Вчера вечером он получил от коротышки двадцать пять ударов плеткой по спине и еще несколько толстым концом плетки по лицу. Адриан молча снес побои, а потом в лесу выменял у охранника пакет с едой. Причем всех тех, кто помогал ему в этой спекуляции, он виртуозно обманул. Заинтересованные лица, со своей стороны, тайком его поколотили, но их потери были для них гораздо болезненнее, чем для Адриана побои. Он бредет на своих плоских ногах по песку, как на ластах, невосприимчивый ко всем побоям, которые он притягивает, словно магнит. Странно, но плетка на него не действует. Ни одной капли крови. Только один раз я видел, как он выплюнул выбитый зуб.

Маленький Адриан с несколько крупноватым курносым носом выглядит не очень крепким, но его тело, кажется, состоит только из переплетенных жил и мозолей. А самая большая мозоль, наверно, у него на заднице. Он залезает на вершину дерева с ловкостью, которую невозможно предположить, глядя на его фигуру, и первым из всех нас наламывает положенное количество веток. Но если подворачивается случай, ворует ветки у тех, кто еще наверху. «Что, это — подлость? Ой, Кароль, Рихард, у нас дома считалось подлостью стибрить последнюю луковку с куском сухого хлеба, а стянуть несколько веток…»

Адриан, доктор спекулятивных наук, шлепает со своей связкой на спине обратно в лагерь и думает. За тот кусок белого хлеба, колбасу, сало и бутылку водки, которые спрятаны у него под рубашкой и в штанине, он может получить сегодня вечером в бараке максимум тридцать «бумажек», то есть долларов в банкнотах. Потому что сегодня вне лагеря работала еще и бригада «дорожников», они носили камни. Их сопровождали не очень строгий Зайдель и довольно хорошая группа охранников, так что у них наверняка есть что продать.

А поделив все на четыре порции и приложив водку к самой маленькой, он сможет потребовать по десять «бумажек» за каждую порцию. Это получится уже сорок «бумажек». А сорок «бумажек» ему, может быть, удастся обменять на десять «железок». Десять «железок» — это, собственно, одна золотая десятидолларовая монета, ее называют «маленькой кругленькой», это половина «большой кругленькой» — золотой 20-долларовой монеты, самой ценной валюты на бирже Треблинки. Кроме того, десять «бумажек» можно поменять, как минимум, на «пять кабанчиков», проще говоря — на «пятак», золотую пятирублевую монету.

Нет, Адриан принимает другое решение. Он лучше и впрямь поделит все на четыре части, кусок колбасы в каждой будет не длиннее пальца, но сегодня вечером он продаст только две порции. Одну за десять «бумажек», а за вторую он потребует 5 000 польских злотых, чтобы у него что-нибудь было для следующей спекуляции с охранниками. Конечно, 5 000 злотых — это довольно-таки большая и опасная выпуклость под рубашкой, но ведь охранникам время от времени нужны злотые для прямых закупок. На доллары они не покупают, доллары они копят. Уже бывало, что охранники чаще спрашивали злотые, чем доллары, — и ой-ой-ой, как же тогда за полдня, с обеда до вечера, вырастал злотый по сравнению с долларом! А еще две порции Адриан сегодня продавать не станет, нет, он их спрячет на нарах до завтра. Вдруг завтра «маскировка» не выйдет из лагеря или у «коротышки-начальника» будет ежеквартальный приступ трезвости, из-за чего выменять что-нибудь станет вообще невозможно. Тогда цены в бараке подскочат, они вырастут между вечерней перекличкой и приказом идти спать. Самые лучшие гешефты совершаются незадолго до отбоя… А если завтра Адриан закончит день в «лазарете» или вроде того? Что ж, это и есть риск предпринимателя.

— Ой-ой-ой, Мадагаскар… — охрипшим слабым голосом Адриан затягивает тоскливую мелодию. На лице появляется горькая усмешка, которая так же неотъемлема от идиша, как маска от театра. Они обещали нам вместо эрец, Земли обетованной, далекий большой остров. Там вместо пожаров при погромах только жар солнца. Туда они обещали отвезти нас всех, и там мы сможем построить свой дом…

Все получается не так: и с Мадагаскаром, и с гешефтом Адриана. Ночью кто-то украл у него продукты. Адриан проклинает всех, кто еще дышит в Треблинке, и подозревает старого Ицрока, который спит с ним рядом и тоже работает в «маскировке».

Ни Адриан, ни старый Ицрок, чье лицо похоже на кусок сырого мяса — такое же красное и бугристое, по-настоящему не верят, что в ближайшие дни в бригаде «маскировки» будет введен строгий режим, о котором так много болтают.

Но потом и на самом деле начинается. «Маскировку» делят на четыре группы по шесть человек. Каждая группа выбирает старшего. Как только бригада выходит из лагеря, старшие собирают со своих людей примерно одинаковую сумму. Четверо старших потом отдают все деньги долговязому Кубе, который один имеет право вести дела с охранниками, передавать им деньги и получать от них товар. Никто не годится для этого лучше, чем Куба; он умеет так играть своим мягким голосом, производящим впечатление полной незаинтересованности, своим красноватым лицом и светлыми бровями, что всегда находит верный тон. Как только он незаметно принял выменянный товар, его задача выполнена, и на передний план снова выступают четверо старших. Остальные продолжают работать, обеспечивая прикрытие. Вначале выделяют долю Кляйнманна, бригадира. Все остальное делится на четыре равные части. Потом каждый старший отправляется к своей группе, где он так же незаметно делит оставшуюся четверть на шесть порций.

В первый день введения жесткого режима в бригаде «маскировки» все было ужасно. Охранники в ярости били всех подряд, потому что никто не давал более высокой цены. Только долговязый Куба предлагает своим тоненьким сладковатым голосом десять долларов и говорит, что больше ни у кого ничего нет. Адриан и старый Ицрок получают двойную порцию побоев. Оружейными прикладами, плетками, бревнами — от охранников, рабочими ремнями — от товарищей.

В следующие несколько дней охранники пытаются взять «маскировку» измором и набивают себе животы на глазах у всех салом, ветчиной, колбасой. Потом проходят еще два-три голодных дня, пока наконец толстый, всегда потный охранник спрашивает, как только мы вышли из лагеря, словно ничего и не произошло:

—  Ну, у кого есть гроши?

И тут отвечает Адриан, так, будто он дает самому себе торжественное обещание:

—  У кого же еще, пане, господин охранник, у длинного Кубы, как всегда, господин охранник, у длинного Кубы, как и было…

Как обстоит дело с бригадиром Кляйнманном? В отношении него Треблинка тоже продемонстрировала свою способность к абсурдным противоречиям. Бригадиром очерствевших, тертых типов, менял и спекулянтов, проносящих контрабанду то в целях наживы, а то в целях благотворительности, стал человек, с уст которого прежде не срывалось ни одного грубого слова. Плетка запутывается у него между ног, мешает ему ходить, он смущенно перекладывает ее в другую руку. В школе он был приличным благовоспитанным мальчиком, всегда получал хорошие отметки, причем никто не считал его зубрилой и подлизой. В гражданской жизни он был, вероятно, надежным, ответственным чиновником и отцом добропорядочного буржуазного семейства. Он жил с женой и ребенком где-то в восточной части Германии, откуда нацисты выслали его как польского еврея еще до начала войны. Здесь, в Треблинке, эсэсовцы питают к нему своего рода уважение, дельцы и пройдохи из бригады «маскировки» просят у него совета и всегда выделяют ему часть приобретенного спекуляциями товара. Своим авторитетом он обязан естественному и вежливому тону, которым он разговаривает с различными типами из «маскировки» и с грубым коротышкой-эсэсовцем. И этот свирепый коротышка получает своеобразное удовольствие от общения со слегка полноватым любезным господином с круглой головой и круглыми очками.

В последнее время случается, что наш маленький начальник пропускает утреннюю перекличку. Кажется, его алкогольные эксцессы затягиваются до глубокой ночи. Когда однажды после утреннего построения бригада «маскировки» снова остается в строю и ждет своего начальника, Кюттнер, который с журналом и карандашом в руке контролирует отправку бригад на работу, только выдавливает из себя:

—  Унтершарфюрера Зюдо снова нет…

По всей видимости, эсэсовцы не знают, что делать. Зюдо слишком много известно о нечистых гешефтах. Вероятно, они ждут, что он умрет сам или что подвернется удобный случай откомандировать его, как они уже делали с некоторыми другими, например когда он уйдет в отпуск.

Кюттнер посылает «маскировку» без начальника, только с охранниками, на восстановительные работы с внутренней стороны забора, на насыпь железной дороги напротив платформы. Мы должны проверить, где ослабла колючая проволока и в заборе образовались просветы. Примерно через полчаса мы видим Зюдо, он приближается к нам в сопровождении Бёлитца.

—  Вы, вонючая банда, моя золотая маскировка… — уже по первым словам мы понимаем, что коротышка сегодня в самом прекрасном состоянии похмелья, когда ему на все наплевать, когда он выше всего. Он сваливается с платформы на рельсы, но тут же поднимается. Это кажется почти естественным, он такой, что и не может упасть надолго, — коротенький, приземистый, вроде ваньки-встаньки.

Бёлитцу, который спрыгнул вслед за ним, он заявляет, что больше в нем не нуждается, что тот может катиться ко всем чертям. И вообще, он не нуждается в том, чтобы какой-то гауптшарфюрер или другой наблюдатель ходил за ним. В подтверждение он дружески притягивает Бёлитца, которому он чуть выше пояса, к себе и демонстрирует ему свою силу. Он хватает его за пояс, поднимает одной рукой вверх — и аккуратно ставит снова на ноги.

Потом он обнаруживает нашу группу на насыпи, и у него тоскливо вырывается:

—  Вы, собаки, вы, банда оберспекулянтов, вы еще ничего не сделали, а уже… — он вытаскивает свои карманные часы и некоторое время таращится на них. — Генри-их, поди-ка сюда, — зовет он Кляйнманна. Проходит некоторое время. Коротышка склоняет голову на грудь Кляйнманна и застывает. Охранники наверху, на насыпи, смеются и кричат, чтобы проверить, насколько крепко спит шеф.

На нижнем конце вокзальной площади мелькает высокая фуражка Кюттнера, Кляйнманн сразу же замечает это.

—  Господин унтершарфюрер, господин начальник, — Кляйнманн делает шаг назад. Зюдо покачнулся, но опять устоял.

—  Генри-их, и из-за него ты меня разбудил? Карл, Рихард! Сюда! Вы двое — настоящие ребята, вот скажите мне, кто виноват в этой войне? — он продолжает, не дожидаясь ответа: — Ну, так я вам скажу. Виноваты не вы, а английские евреи, а их мы еще всех сюда загоним. Да-а, они все будут в Треблинке, — он поворачивается к нам спиной и широко разводит руки. — Здесь все будет приготовлено… Это будет настоящий вокзал. Везде будут надписи… Там, на бараке, будут большие часы… Люди из бригады «синих» получат формы железнодорожников. Их капо — красную фуражку начальника вокзала… И вообще, за работу, собаки! — он начал кричать, но тут же опять впал в дружелюбный тон: — Генри-их, сегодня работаем только до обеда — сегодня воскресенье, и мы работаем до половины двенадцатого, но — как черти! Адриан, пила должна раскали-иться от работы! А в половину двенадцатого — шабаш. Мы все сядем и будем петь духовные песни.

Несколько дней тому назад они постепенно, маленькими партиями, привезли в Треблинку примерно три тысячи человек. Может быть, они ликвидировали или сократили какой-то маленький штрафной лагерь. А может быть, отряды полевой жандармерии провели в лесу зачистку и доставили всех, кто попался им в руки, в Треблинку, на сжигание — истощенных людей в полосатых одеждах, слишком смелых спекулянтов, а под конец, в нескольких вагонах — цыган. По обветшавшим лохмотьям, которые сжигали на вновь разведенных кострах в «лазарете», мы поняли, что это были люди разного происхождения и разных национальностей. Может быть, это означает новый этап в исторической роли Треблинки? Разве все не подготовлено и не обустроено для новых поступлений? Что, если они и в самом деле выиграют войну или она просто никогда не закончится? Треблинка так и будет функционировать на окраине цивилизации как предприятие для сжигания всего ненужного? Но тогда почему они так безучастно бродят по лагерю и все время бормочут себе под нос: «Всё — дерьмо, всё — дерьмо»?

Еще несколько дней, а потом мы сделаем то, чего ждет от нас мир. В темноте жилого барака я вижу светло-голубые глаза Давида и скрюченные пальцы его поднятой руки. Когда я шел к нашим нарам, я слышал шепот:

—  Можно получить кусок колбасы, две булочки и бутылку водки — они хотят десять бумажек. Мойша, давай пополам, входи в долю, но только быстро, а то упустим.

У нас на нарах выступает Руди Масарек:

—  Всего нас сейчас человек семьсот. На «той стороне» чуть больше двухсот, и здесь, в «первом лагере», неполные пять сотен. А знаете, сколько из пятисот умеют еще со времени службы в армии обращаться с оружием? Мы подсчитали, получилось немногим больше сорока.

—  Ты сказал, два маленьких ящика с ручными гранатами, примерно шесть автоматов и один пистолет для Курланда? Я думаю, этого едва хватит на пять минут.

—  Стоп, стоп, — Штанда Лихтблау, зашедший к нам на нары в гости, останавливает Ганса. — А на что бензин, целая цистерна и бензоколонка? Одной тряпки, если ее облить бензином и поджечь, да нескольких продырявленных канистр — при такой погоде этого хватит на пол-Треблинки. Жаль, что я уже не увижу, как она будет гореть. От гаража до бензоколонки не больше пятидесяти метров. Я должен о них заботиться, сказал мой добрейший начальник. Ну, так я о них и позабочусь. Это будет мое сольное выступление — огромный факел в память о моей жене и моей дочери… — у Штанды моравско-остравская манера рубить слова. При этом видны его крупные сильные зубы. Не поймешь, не то он улыбается, не то собирается во что-то вцепиться зубами.

Так случилось, что в те дни бригада, которая заботится о чистоте во всем лагере и особенно о безупречном состоянии всех новых сооружений, снова работала совсем рядом с валом.

—  Ну-ну, вшистко ту спшонтач — все тут вычистить, вы, сукины дети! Приготовьтесь — зайд берайт! Пшиячеле, хаверим ― друзья! В следующий понедельник! Иди сюда с граблями! Начнется в четыре вечера! Все тут вычистить и выровнять! Сигнал — ручная граната! Прендшей — быстрее с носилками! Все поджечь! — бригадир уборщиков кричит на идише и на польском. Если из «второго лагеря» слышно: «Выковыривай кости», то и они должны услышать нас через вал. Наконец с той стороны приходит ответ:

—  Поняли!

Со связками веток на спинах в лагерь возвращается бригада «маскировки». Чем ближе мы подходим, тем больше зловонное дыхание лагеря вытесняет смолистый аромат веток. Когда колонна, спотыкаясь, спускается к рельсам, мы слышим доносящиеся из лагеря крики и выстрелы. Мы незаметно закапываем то, что предназначалось для наших, в песок. Когда мы проходим мимо ворот во «второй лагерь», все уже тихо. По дороге мы узнаем, что случилось. Они расстреляли всю бригаду лесорубов за спекуляции с украинцами. Интересно, Кюттнер только сейчас обнаружил, что украинцы носят в чайниках вовсе не воду, или он что-то чует?

Ворота во «второй лагерь» наполовину приоткрываются. Эсэсовцы приказывают нам занести туда связки. И вот я пересекаю границу жуткой мастерской смерти. Если мне суждено остаться здесь, то только до послезавтра. Перед нами появляется группа людей, и я вижу Цело. Он загорел, похудел, но все еще статен. Все здесь одеты в лохмотья. Цело молча улыбается мне. За ним видно каменное здание с остроконечной крышей. Это, видимо, вход в газовые камеры. Так, значит, «труба» заканчивается не прямо у входа, а не доходя до него. Мне кажется, что позади здания я вижу рельсы. Это и есть решетка, на которой сжигают мертвых? Дорога к входу в здание идет слегка в гору. Песчаная почва хорошо утрамбована. По обеим сторонам — деревья, словно это — аллея. Повсюду зеленые газоны, клумбы, обложенные разноцветными камнями, и песчаные тропинки, пепельно-серые и желтые. Тут появляется еще одно знакомое лицо: Адаш, бывший бригадир из «барака А», кричит Цело и остальным несколько слов на идише, так чтобы мы все могли его понять:

—  Чего вы ждете, все ведь готово или еще нет?

2 АВГУСТА 1943 ГОДА

В воскресенье, когда после обеда нет работы, мы выносим одеяла на аппельплац, чтобы немножко полежать на солнышке. До сих пор ничего подобного не было. Кто-то попробовал, и вот уже на всем аппельплаце лежат люди.

—  Как ты думаешь, может, нам вытрясти одеяла?

—  Ты что, рехнулся, приятель? На одну ночь? Давай ложись и отдыхай.

—  Ну, после завтрашнего дня у нас будет достаточно времени, чтобы лежать и отдыхать.

—  Вообще-то нам следовало бы сегодня подвести баланс. Сколько всего людей здесь убили?

—  Секундочку. Когда мы приехали, они уже уничтожили двести, может быть, даже триста тысяч. В первые месяцы темп был высоким: в один день «обрабатывали» десять тысяч, на следующий — пять, потом — пятнадцать.

—  И как долго продолжался этот темп?

—  Мы приехали десятого октября. Во второй половине декабря поток эшелонов прекратился. Потом в январе прибыли завшивевшие эшелоны из Гродно, Белостока, а в марте — роскошные с Балкан. За ними — эшелоны после восстания в Варшавском гетто, а под конец — остатки из каких-то других лагерей, в основном бродяги и цыгане.

—  Это тысяч шестьсот…

—  Теперь добавь двести ― триста тысяч до нас, вместе получается больше восьмисот.

—  Я думаю, больше. Не забудь, иногда они привозили в одной партии и по тысяче, а то и больше.

Карл, который до сих пор лежал на животе, переворачивается и оглядывает весь аппельплац, пеструю смесь грязных одеял, полуголых тел и бритых голов:

—  Значит, это все, что осталось от миллиона человек.

После утренней переклички Кюттнер посылает бригаду «маскировки» на дровяной плац. Мы должны работать там вместо колонны лесорубов. Сюда пригоняют еще людей. Среди них и Роберт. Вдоль забора, как всегда, патрулируют охранники с автоматами через плечо. Иногда они громко переговариваются с охранниками на сторожевой вышке на нашем конце лагеря. Время от времени какой-нибудь эсэсовец обходит дровяной плац, кажется, для того только, чтобы выполнить приказ Легавого, отданный после инцидента с лесорубами. Многие из эсэсовцев сейчас в отпуске. К тому же очень жарко. Почва, газоны и деревья высохли, даже утро не приносит прохлады. К середине дня жара растет, и лагерь погружается в вялую истому. Но под ней кроется взволнованное напряжение.

Спереди, от дороги, идущей вдоль эсэсовского барака, слышно отдаленное тарахтенье. Приезжает подвода, запряженная лошадью, чтобы вывезти мусор после уборки, и сразу же наша пила застревает в бревне. Теперь телега стоит перед входом, непосредственно у склада боеприпасов. Они грузят «мусор», на этот раз вместе с взрывателями.

—  Люди, я вас прошу, делайте что-нибудь, тащите что-нибудь, пилите, нельзя, чтобы вы просто так стояли! — Кляйнманн взволнованно ходит среди нас взад и вперед и заставляет всех работать, так что мы не можем заметить, когда подвода трогается с места.

Через какое-то время до нас доходит известие, что гнездышко уже опустело. Наш связной — Люблинк, который работает где-то на пересечении между «гетто», эсэсовским бараком и украинскими бараками. Сообщения и распоряжения получает тот из нас, кого посылает Кляйнманн якобы в туалет.

Толкотня у кухни в обеденный перерыв не такая большая, как обычно. Пока стою в очереди, я вижу, что некоторые пожимают друг другу руки. Перед моими глазами встает картина: на Йом Кипур в городке, где жили мои родители, евреи пожимают друг другу руки и желают счастья… Они приехали отовсюду, из окрестных деревень, издалека, и собрались вместе на большой праздник — день примирения.

Несмотря на жару, мы идем со своими мисками в барак, на нары. Мы хотим повидать Руди и поговорить с ним.

—  Два ящика уже распределены… Это тридцать штук… В мастерских… Там, в нижнем туалете… У меня на голубятне, что сказал бы об этом Лялька-Франц… Еще пять карабинов… Да, только пять… У Курланда наверху есть пистолет… И еще бутылки с бензином, — Руди уже не в состоянии говорить связными предложениями. Да и никто из нас тоже. — Ребята… если кто-нибудь из вас… скажите тем, дома… — Руди берет нас, одного за другим, за руку, но Ганс отмахивается:

—  Подожди до вечера, пока все снова не отменят…

Внизу появляется худое лицо Давида. Он пришел, чтобы попрощаться. С нар напротив слышен напевный, ритмический, монотонный голос, перекрывающий шум барака. Давид хватает меня за руку: слышишь? Это — псалом царя Давида: «Если я пойду и долиною смертной тени, не боюсь зла, потому что Ты со мной»…

Роберт, уставший, сидит на своих одеялах. Опершись локтями о колени, он крутит головой в разные стороны, чтобы видеть все происходящее в бараке.

«Один есть дом у нас — Треблинка…» Колонны маршируют после дневного построения и поют песню о Треблинке. Кляйнманн использует начало работы для сообщений, которые со стороны кажутся распоряжениями:

—  Начало ровно в четыре часа. Мы должны позаботиться об охраннике около нас, о том, который у забора, и о том, что у ворот; и, само собой разумеется, о любом эсэсовце, который будет в это время находиться здесь. Карабины и все, что стреляет, сразу же отдавать Йосику и Герцлю, они умеют с этим обращаться, они служили. Другого оружия, кроме того, что мы отнимем у них, у нас нет. Может быть, мы получим еще бутылку бензина сюда, на дровяной плац. Нужно поджечь сразу все. Мы должны взять на себя эту сторону украинского барака, — Кляйнманн смотрит в направлении сторожевой вышки по ту сторону забора. — Ну, оттуда до нас довольно большое расстояние, но и его нельзя полностью упускать из виду.

Бригада «маскировки» начинает работу на дровяном плацу, мы ломаем ветки, рубим бревна и очищаем их от коры. Карл и я снова беремся за пилу. Единственным начальником на плацу остается Сухомел. В совершенно белой летней форме он катается по плацу на велосипеде. На небе ни облачка, куда ни глянь, везде сияющая синева неба, солнце палит безжалостно, так что все на земле затихает и с трудом дышит.

—  Кляйнманн, который час?

—  Скоро два.

—  А твои часы не врут?

Далеко впереди, там, где дорога ответвляется в направлении комендатуры, Люблинк подает знак поднятой рукой, при этом он делает вид, что вытирает рукавом пот с лица. Кляйнманн незаметно идет в сторону Люблинка и потом возвращается немного быстрее, но все еще контролируя себя, чтобы не привлечь внимания:

—  Слушайте внимательно. Все начнется, как только они захотят отвести хоть кого-то в «лазарет» или еще как-то убить. Отныне ни один из нас не должен так умереть.

Это означает, что и бутылки с бензином уже распределены. Интересно, сколько их спрятал Давид Брат наверху в «бараке А»? Он и еще пять-шесть человек остались там для уборки. У нас здесь до сих пор нет ни одной бутылки. По другую сторону украинского барака «картофельная» бригада закопала вместо картофеля несколько бутылок, распределив их по всей площади поля. А бутылок здесь всегда было очень много. Хуже обстоит дело с бумагой и спичками, они неизменно были в Треблинке дефицитом.

—  Ты, — Кляйнманн обращается ко мне, — сейчас пойдешь наверх к бараку с досками и другим материалом. Сделай вид, что ищешь там еще одну пилу, а по дороге скажи Люблинку, что здесь все в порядке.

Я иду по дорожке вдоль украинского барака, потом мимо «зооуголка». Оттуда мне машет Беда. Именно он навел такую красоту в зоопарке. Вокруг разбил маленький сад. Дорожки посыпал мелким, просеянным желтым песком, а не пепельно-серым. Крышу и столбы Беда обшил берестой. Вокруг всего сада он сделал такую же изгородь, а газон обложил разноцветными камнями. Ему всего восемнадцать. Он жил где-то в деревне под Прагой и учился на садовника. Его мать держала деревенский магазинчик. Отца у него не было. Когда мы приехали, вместе выходили из поезда и помогали друг другу нести багаж на плац для раздевания — он, я и его маменька, мама.

Мне достаточно кивнуть Люблинку головой, чтобы он понял, что у нас все в порядке. Из голубятен на развилке дорожек от «зооуголка» в «гетто» и в эсэсовские бараки Руди уже должен был все вынести. Наверное, гранаты сейчас у него.

—  Ой, ой, куда ты идешь, чего ты хочешь? — спрашивает меня Митек, когда я хочу пройти мимо входа на аппельплац дальше наверх.

—  Сказать, что у нас все в порядке, а еще мне надо на плац-раздевалку.

—  А, зо — а, вот как, — он показывает жестом себе за спину. — В сортир сейчас никому нельзя. Там готовят еще парочку подарков к Симхат Торе — к празднику Торы.

Я выхожу на пустынную вокзальную площадь. Неожиданно на слепящем солнце меня снова охватывает это странное чувство. Мне кажется, что я смотрю на происходящее откуда-то сверху, словно я к этому не имею никакого отношения; я — удивленный, завороженный зритель.

Это совсем другая площадь, чем была десять месяцев тому назад. Черная надпись на большой белой доске сообщает прибывающим, что это место называется «Треблинка-Обермайдан». Под ней прикреплены таблички поменьше с указателями: «К поездам на Белосток и Волковыск», «В душ». Еще несколько табличек с надписями находятся над слепыми окнами «барака А», по эту сторону перрона: «Выдача билетов», «Справочная». Наверху, на фронтоне, светится огромный белый циферблат. Его стрелки всегда показывают шесть часов. Перед входом на плац для раздевания на задней стене гаража — ложная дверь с надписью «Дорожный мастер». Бесцветное покрытие дощатой стены «барака Б» блестит на солнце. На стене выделяется надпись «Отправка грузов». Тонкая полоска газона вдоль барака должна действовать умиротворяюще и успокаивающе. Сочная темная зелень забора кажется еще ярче по сравнению со светлой, пастельной зеленью покрытой травой насыпи. Над блестящими от постоянного использования рельсами сияет выкрашенная в белый цвет поперечная балка. Перрон и весь «вокзал» покрыты черным шлаком. Вся Треблинка представляет собой дикую смесь форм и цветов. Над главными воротами висит вырезанный из дерева земной шар с розой ветров. Две изломанные рунические буквы SS разрезают его надвое. Караульная украшена художественной резьбой по дереву. Они отобрали из эшелонов резчиков и отняли у них все, оставили им только их ремесло, их искусство.

А уж как все выглядит вокруг резиденции коменданта! Серый цвет мощеных дорожек вокруг комендатуры оттеняется матовой белизной покрытых известью бордюров. Вдоль ярко-желтых, посыпанных песком боковых дорожек и тропинок выложены клумбы из разноцветных камней — как в калейдоскопе. На каждом углу — указатели, а под ними — вырезанные по дереву изображения. Под надписью «К гетто» можно видеть согбенную фигуру еврея с узлом на спине. Около главной дороги вырезаны фигуры двух эсэсовцев, а надпись сообщает, что бульвар Треблинки назван в честь старейшего члена местной зондеркоманды СС: улица Карла Зайделя. Следующий указатель показывает путь к баракам украинских охранников, к «казарме имени Макса Биалы».

Проходя мимо, я осторожно бросаю взгляд в сторону гаража.

—  Штанда?

Он выходит из глубины гаража на свет и вытирает перемазанные маслом руки тряпкой.

—  Все в порядке.

К двери гаража он выкатил и подпер камнем медную бочку и еще несколько канистр. Их нужно просто открыть и опрокинуть, чтобы бензин вытек на пятидесятиметровую, покрытую шлаком дорожку, идущую под уклон к цистерне с бензином. А оттуда меньше двадцати метров до следующего эсэсовского барака.

Вернувшись, я докладываю обо всем Кляйнманну, и мы с Карлом снова начинаем пилить.

—  Кляйнманн, сколько?

—  Скоро три: два часа пятьдесят семь минут. Осторожно, Легавый сегодня снова буйный. Одного он избил, номер другого записал. Это означает двадцать пять ударов на вечерней перекличке.

—  Ох, боюсь, не получит он свои двадцать пять.

К дровяному плацу примыкает газон, огороженный только проволочной сеткой. Там отбеливают на солнце и сушат белье эсэсовцев и охранников. Как раз в этот момент появляются три девушки с корзинами и собирают сухое белье. Они тянутся к веревкам. Я еще по дому помню такие сцены, когда женщины в легких кофточках без рукавов тянулись к прищепкам и юбки у них приподнимались.

Я гляжу на сторожевую вышку.

—  Слушай, Кляйнманн, а что со сторожевой вышкой? Кто ей займется?

—  Не мы. И похоже, вообще никто. Но это же полная чушь. Вышка стоит так, что оттуда можно стрелять в тех, кто попытается бежать. Просто все должно произойти необычайно быстро…

—  Сколько еще?

—  Двенадцать минут.

—  Гм, скоро конец работы.

Сухомел делает на своем велосипеде несколько кругов около нашей группы. Потом едет вдоль забора, куда-то к главной дороге.

—  Поехал на полдник, пить кофе, — Йосик глядит ему вслед. — Мог бы и здесь остаться еще немного.

—  Пять минут. Так, схожу-ка еще раз туда. — Кляйнманн исчезает.

Кто-то петляет между деревьями, и тут же к нам подбегает Кляйнманн:

—  Легавый кого-то схватил… Сейчас его, наверное, ведут в «лазарет»… Перед этим Куба, староста барака, что-то ему докладывал, — все останавливаются и замолкают. Бригадир Кляйнманн пальцами обеих рук трет глаза под очками, чтобы стереть пот, потом смотрит на часы. — Без двух минут четыре…

Второе августа 1943 года.

Впереди, где-то около нашего барака, слышен выстрел. Затем — тишина. Потом взрывается первая ручная граната, сразу за ней — вторая… Я вижу, как на мощеной дороге взрывается третья.

Охранника за нами больше не видно, да и тот, что у ворот, исчез. Йосик и Герцль поднимают свои карабины:

—  Революция! Конец войне! — вторая часть лозунга, наверное, сбила охранников с толку.

—  Ура! — вначале раздаются одиночные, судорожные крики, у меня перехватывает горло и грудь, прежде чем я могу произнести: «Ура!»

Крики становятся громче, они звучат над всей Треблинкой. Что-то пролетает у меня над головой и взрывается перед украинскими бараками. Сухие ветки и сосновые лапы загораются моментально. Повсюду полыхает огонь. Ворота во «второй лагерь» широко открыты, за ними на коленях фигура с карабином, судя по круглой обритой голове, это может быть Цело.

—  Легавый получил свое, — слышу я.

Между деревьями в направлении от эсэсовского барака появляется фигура без кителя, только в белой рубашке, и сразу же снова исчезает за взрывами гранат. Вздымается еще несколько языков пламени, украинские бараки тоже загораются. Вдруг Роберт с распростертыми руками падает на кучу отрубленных ветвей, как дети падают в сено, и остается лежать без движения. Дальше всех впереди Саул. Слева, немного обгоняя меня, бежит Карл с поднятой лопатой, останавливается — по какой-то причине все застопорилось. За деревом, недалеко от барака, я вижу Рогозу, старшего охранника, стреляющего в направлении дровяного плаца. Что мне, собственно говоря, делать, у меня в руке только топор?

Спереди, от развилки дорог перед эсэсовским бараком, раздается длинная очередь. «Кто успел раньше, Руди или они?» Короткое шипение, а потом — взрыв, который ослепляет меня, все подо мной вздрагивает, сосна перед кухней охвачена огнем до самой верхушки, пламя по краям черное.

Я слышу шипение, не очень громкое, но долгое. Повсюду огонь — значит, все-таки Штанда Лихтблау…

Мы пригибаемся и как-то добираемся до плаца перед украинскими бараками, нас немного: Йосик беспомощно держит в руках карабин без патронов, Герцля я больше не вижу.

Вдоль бараков бежит Люблинк, в руках у него что-то вроде прута, он гонит перед собой, словно стадо гусей, людей, показывает на задние ворота:

—  Теперь прочь отсюда, все прочь — в лес!

Ворота ломают, мы выбегаем из лагеря и бежим по овощному полю.

—  Карл! — мы бежим рядом и оба смеемся как безумные. Я кричу и сам слышу свой бешеный крик. Вскарабкиваюсь на кучу навоза, наваленную у забора, и прыгаю на другую сторону. У меня под ногами несколько раз что-то шипит. Ты, дурак, надо в укрытие, с обеих сторон со свистом летят пули, стреляют с вышек, до которых никто не добрался. Над высохшим овощным полем поднимаются фонтанчики пыли.

Неожиданно перед нами появляется колючая проволока, натянутая перед «ежами» — противотанковыми заграждениями. Там уже лежит много людей, они скатываются вниз, назад, и стонут. Надо очень медленно ставить ноги, как будто идешь по канату, а теперь — гоп. Карл перепрыгнул передо мной. Мы снова бежим.

—  Куда теперь?

—  Те, что справа, побежали в лес!

—  Нет, лучше налево, в болота, туда, где торфяник!

Нас всего трое. Впереди бежит черноволосый Шлема, тоже из «маскировки». Перед нами возникает озерцо — мы прыгаем через частый кустарник на берегу прямо в воду и вскоре достигаем середины озера. Шлема впереди, он уже приближается к берегу, когда там появляется фигура в черной форме охранника. Выстрел, крик. Я ныряю, не то плыву, не то ползу по илистому дну обратно к тому берегу, откуда мы прыгнули в воду. Там густые заросли, ветви выступают далеко над водой. Вода надо мной и вокруг меня кипит и пузырится от пуль. Натолкнувшись на берег, я быстро набираю воздуху и сразу же опять ныряю. Кто-то крепко вцепляется в меня: Карл хочет убедиться, что я в порядке.

Через несколько минут тишины я рискую высунуть голову из воды — до того я лишь успел сделать несколько быстрых вдохов. Карл тоже осматривается. Мы полностью скрыты в полутьме, за плотной завесой ивовых ветвей. У нас за спиной илистый берег, высокий и мягкий, так что мы можем устроиться сидя.

— Я уже думал, что он и в нас попал, — мы объясняемся скорее взглядами, чем словами. — Теперь надо продержаться здесь, пока совсем не стемнеет.

Мы сидим в воде, только нос и рот над водой, и осторожно пальцами выкапываем ямку в берегу позади нас. Даже самой маленькой волны не должно быть видно из-за свисающих ивовых ветвей.

Издалека, со стороны Треблинки, слышен шум от дозорной машины, иногда — выстрелы. Вода теплая, дома сказали бы, «как парное молоко». Мы выбрали подходящее время для купания. Сквозь ветви просвечивает солнце, над водой грациозно скользит стрекоза.

С шоссе, со стороны Малкини, доносится гудение, потом — сверху, словно мотор завис прямо над нами. Разведывательный самолет? Окрестность наполняется голосами, криками, восклицаниями, слышны выстрелы. Сквозь голоса пробивается собачий лай. Голоса и лай приближаются — все ближе и ближе. Сейчас, сейчас они будут здесь, точно над нами. Нет, прошли мимо, удаляются. Тишина. Снова шум, теперь на противоположном берегу, какая-то машина. Судя по звукам, они грузят расстрелянных.

Солнце опускается к горизонту, мы слышим только тихий шорох насекомых. Жужжание усиливается, когда угасают последние лучи. Комары и мошки садятся на наши лица. Чем чаще мы опускаем головы в воду, тем большее их количество кидается на нас. Кожа на лбу набухает, кажется, она вот-вот лопнет, вокруг глаз, на щеках я чувствую укусы… Вода становится холоднее, да нет, она такая же теплая, просто мы уже шесть часов в воде. Мы уже не дрожим, мы трясемся от холода. Наши колени под водой стучат друг о друга.

Когда мы в полной темноте переплываем озеро и идем к другому берегу, небо у нас за спинами начинает светлеть, а когда выползаем на берег и оборачиваемся, видим огромное зарево пожара над Треблинкой — оно больше и другого цвета, чем во все предыдущие ночи, когда там сжигали людей.

Примечания

[1] Рихард Глацар, выживший в аду за зеленой изгородью, написал свое свидетельство ― данную книгу ― в 1946 г. Рукопись на чешском языке не находила своего издателя в течение сорока лет. В 1990 г. автор сделал ее перевод на немецкий, и на этом языке она была опубликована. На русском языке вышла в свет в 2002 г. в издательстве «Текст» (Москва). Здесь приводится основная часть этого свидетельства, позволяющая увидеть то, что и как происходило за зеленой изгородью ― рядами колючей проволоки, увитой зелеными сосновыми ветками.

[2] Перевод Дм. Веденяпина.

 

Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/y2020/nomer3/glazar/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru