litbook

Non-fiction


В начале пути... (Вступительное слово и публикация Дины Поляковой) - продолжение0

(продолжение. Начало в №2/2020)

Гражданская война и интервенция

Принцип любой революции состоял в том, что силой оружия доказывалась необходимость и право на существование новой концепции организации власти и социальных отношений. В тех случаях, когда свергаемая концепция и социальная структура имела возможность защищаться, также опираясь на силу оружия, возникала гражданская война. В России силы, вызвавшие свержение Временного правительства, опирались на широкую социальную прослойку, объединяющуюся экономическими интересами и демократической концепцией, по крайней мере обещанной, перестройки общества. Противостоящие силы были неоднородны по защищаемой концепции. Главная их часть отстаивала возврат к монархизму в каком-то обновленном варианте. Однако перспектива реставрации монархии не находила широкой однозначной поддержки во всех слоях населения. И, наконец, сама революция привела в движение силы, идеалом которых стала национальная независимость или полное свержение любой власти —  анархия. Они тоже опирались в реализации своих планов на силу оружия. В такой крестьянской стране, как Россия, возникли мощные военные образования, стремившиеся отстоять новый, по их мнению, лучший уклад жизни для тружеников села и новый порядок их взаимоотношений с городом и властью. Были и просто очень крупные, хорошо вооруженные банды, которые заполняли вакуум полного безвластия, создавшегося в ходе гражданской войны. При полном отсутствии ограничений, предусматриваемых законом, это вело к разгулу террора и истреблению людей по поводу и без повода. В итоге много страданий выпало на долю населения, не участвовавшего в вооруженных действиях, особенно доставалось евреям.

На этом фоне разразилась небывалая по масштабам интервенция с юга, востока, запада и севера. В ней участвовала прежде всего Германия как воюющая страна, воспользовавшаяся открывшимися возможностями для захвата Украины и примыкающих к ней территорий. По той же причине и Турция стала хозяйничать в Закавказье. Бывшие союзники России высадили мощные десанты в Архангельске, во Владивостоке, а затем и в Одессе. Это значительно ожесточило основные противостоящие силы в Гражданской войне. Такова была обстановка и в Никополе.

Семья Варшавских, когда-то большая, сейчас была малочисленной: с пожилыми набожными родителями жил только младший сын Исаак, заканчивающий гимназию. Остальные дети жили самостоятельно в других городах. Наши квартиры, объединенные общим коридором, были разновидностью коммунального жилья. Мы к такой форме жизни не были приучены, особенно смущалась таким положением мама. Проявления гостеприимства, свойственные маме, не встречали адекватную реакцию. Меня всегда радушно принимали у Варшавских, я подружился с Исааком, вместе мы много занимались физическими упражнениями. Он стал читать мне Библию на русском языке в сокращенном изложении. У Варшавских в центре кухни от пола до потолка и далее на чердак проходила тонкая железная труба. По этой трубе как по шесту, пользуясь только руками, я многократно поднимался до потолка и спускался. Мне это не только не запрещали, а даже поощряли.

Содержание Библии мне было частично знакомо из рассказов отца. Я повторял Исааку некоторые вопросы, которые задавал отцу —  это и его занимало. Новыми были для меня понятия греха, загробной жизни и мессии. Если отец всегда в своих разъяснениях исходил из незыблемости положений и необходимости дойти до уровня их понимания, то Исаак ориентировал на признание фантастичности некоторых положений. Он утверждал, что Библию писали люди, которые могли иметь об одних и тех же понятиях разные представления. И евреи, и христиане признают, что Б-г един, но создали две разные религии, которые по-разному представляют, что угодно и что неугодно Б-гу. У него получалось, что Б-г —  это понятие, созданное людьми, а не реальность. Однако сила этого понятия очень велика, она, в конечном итоге, направляет деятельность людей и формирует судьбу каждого.

В начале мая произошли события, оставившие след в моей памяти. Первое —  это гибель всех восемнадцати индеек, уже начавших высиживать яйца. Ночью в птичник пробрался какой-то бродячий пес и передушил их всех. Мама была очень расстроена, как нанесенным уроном нашей «кормовой базе», так и самим фактом расправы с птицами, которых она растила. Все-таки перья мы собрали, а мясо использовали для изготовления мыла. Эту идею нам подсказал один из соседей, у которого была каустическая сода и подходящий казан. А мыло к весне 1918 года стало очень дефицитным товаром. Я помню, как во дворе устроили очаг, на который установили казан с шарообразным дном. В него набросали куски мяса, которые посыпали содой и залили водой. Варили долго, пока содержимое не превратилось в однородную массу. Затем казан сняли с огня и перенесли в сарай, где оставили до утра. Масса затвердела и превратилась в мыло. Нарезанное на куски мыло подсушивалось. На него находились покупатели. Было сварено два казана, часть мыла оставили для нужд семьи, а большую часть распродали. Всю операцию по изготовлению и реализации мыла провел сосед, честно разделив выручку. Мама на вырученные деньги купила шесть индюшек для овдовевших индюков. Она уверяла, что на полученные за мыло деньги могла полностью восстановить поголовье индеек. Для нашей семьи этот случай имел определенные последствия. Освоенная технология мыловарения была использована в следующем году для добывания средств к существованию. Мне же эта операция позволила сблизиться с сыном соседа —  Мишей. Он был старше меня на год и имел железный велосипед, на котором и я мог кататься. В дальнейшем мы подружились еще сильнее, вместе начав учиться в хедере.

 Второе событие —  это взятие Никополя немцами. Слух о предстоящем сражении в городе разнесся с утра. Все жители двора собрались в погребе, благо он был обширным, почти пустым и сухим. Двери остались открытыми, а они выходили на освещенную солнцем сторону. Ворота были закрыты и заперты изнутри. Взрослые мужчины осмелели и разместились на ступеньках около двери, а некоторые даже стали выходить наружу, что вызывало такое же желание и у нас, детей. Затем по ближайшей улице с грохотом пронеслось несколько бричек и группа всадников. Все сразу шарахнулись вглубь погреба. И опять наступила тишина. Солнце уже повернуло к закату, и мы все проголодались, когда внезапно со стороны Екатеринославской улицы и Шопы застрочили пулеметы. Одновременно било много орудий и их треск продолжался довольно долго. Все оборвалось, также неожиданно, как и началось. Мы еще оставались в погребе в ожидании дальнейших событий. Никаких сведений снаружи не поступало, и движений по ближайшей улице не было слышно. К вечеру наше терпение иссякло, и все разошлись по домам.

 Официальные сообщения оккупационных властей и их распоряжения вывешивались на специальных тумбах, имевшихся почти на всех перекрестках главных улиц для вывешивания афиш театра, цирка, иллюзиона. Отклики на них в нашей семье и у Варшавских выражали нескрываемую удовлетворенность. Не считая угроз в адрес непокорных властям, все остальное было вполне приемлемо для обывателей. Вводились в обращение кайзеровские марки, поощрялась всяческая деловая и трудовая деятельность. Власти заверяли, что все необходимое они будут закупать, а не отнимать силой, как это практиковалось революционными силами. Расчет был на то, что оккупация и установление нового правопорядка должны восприниматься обывателями, как бескорыстная помощь в обретении покоя, благополучия и благоприятных условий для трудовой деятельности. В то же время всеми доступными средствами новая власть стремилась убедить население, что устанавливаемый ею порядок будет продолжаться долгие годы, пока не приведет к всеобщему миру процветанию.

Люди начали проявлять инициативу. Немцы не завозили из Германии какие-либо товары, ставшие у нас дефицитными, но они вдруг стали появляться в продаже. Их количество быстро росло, что вызвало ответный поток продуктов из сел. В начале удовлетворение спроса шло за счет кустарного производства, но вскоре стали оживать и более крупные предприятия, возвращенные их бывшим владельцам. Немцы были, вероятно, заинтересованы в этом процессе и всячески его поощряли.

Третье событие, произошедшее в мае 1918 года —  это начало моей учебы в хедере у ребе. Я не знал, на каких началах было организовано это мероприятие, но я приступил к учебе без предварительной психологической подготовки. Вероятно, в семье этот вопрос был решен раньше, но не складывались подходящие условия. С приходом немцев жизнь несколько стабилизировалась, и я стал учащимся. Вместе со мной в тот же хедер ходил и мой приятель Миша. До хедера было более километра и мы ходили туда с ним вместе.

Наш меламед-ребе был старым, высоким и сухопарым, с совершенно безволосой головой, бритым лицом и беззубым ртом. Зрение у него, вероятно, было хорошим, так как очками он не пользовался, а слышал ребе плохо. Хедер помещался в маленьком старом доме. Из коридора с прогнившими половицами одна дверь вела в хедер, а дверь напротив —  в комнату и кухню хозяйки дома. Хедер —  это небольшая комната с двумя окнами; стены, пол и мебель в ней имели серый оттенок. Слева от входа стояла узкая железная кровать, покрытая чем-то серым, в изголовье которой лежала большая подушка. За кроватью в углу находился умывальник с зеркалом, вставленным в мраморную раму. В закрытом шкафчике под умывальником стояло ведро, куда стекала вода. В середине комнаты вдоль всей ее длины стоял стол из оструганных досок с двумя длинными скамьями для учеников, а в торце —  единственный стул для ребе. Ученикам, сидевшим лицом к окнам, света хватало, а сидевшим напротив было темновато. Учеников было около двадцати. Собирались мы к восьми утра, и занятия продолжались до «после обеда» —  заканчивались между часом и двумя дня. К этому времени все были очень голодными.

Состав учеников был неоднороден. Наряду с начинающими, как я и Миша, были и знавшие многие молитвы, и приступившие к штудированию Танаха. Успеваемость зависела от усердия учеников, и ребе ее добивался, но не путем увлекательных объяснений и рассказов, а с помощью металлической гибкой и тонкой линейки. Он ею довольно чувствительно бил по рукам и спине, если уличал в нерадивости и невыполнении домашнего задания. Кроме того, он находил способ известить родителей о дисциплинарных проступках и нерадивости ученика, что во многих семьях служило поводом для наказания провинившихся. И надо отдать ребе должное: несмотря на разный уровень подготовки учеников, он умело сочетал индивидуальные программы каждого с элементами учебы, общими и обязательными для всех. Общими для всех были молитвы, с которых начинались занятия. Однако, пользуясь слабым слухом ребе, старшие, а от них быстро научились и младшие, произносили их в виде гудения, выкрикивая лишь отдельные слова. У ребе это создавало впечатление быстрого чтения молитвы. Позднее я заметил, что и в синагогах чтение молитв преобразуется в однотонное гудение.

В общем учеба в хедере была интенсивной и рационально организованной. Я думаю, что никакой программы и контроля за работой хедера не существовало, все определялось компетентностью и добросовестностью ребе. Соответственно методы преподавания и поддержания дисциплины ребе вырабатывал сам соответственно своему уровню культуры, педагогического дара и гуманности. Гонорар ему передавали ученики, а об успеваемости родители судили по скорости чтения учеников.

Обстановка, в которой проходила учеба в хедере, в какой-то мере приобщала учеников к быту ребе, делала нас участниками и свидетелями его личной жизни. Обязанностью учеников было: выносить утром до занятий ведро из-под умывальника, а после занятий —  подмести пол. Это делал дежурный —  порядок дежурств устанавливал ребе и следил за его выполнением. Ежедневно примерно в 10 часов нужно было сходить в пекарню за буханкой хлеба для ребе. Эту обязанность он поручал двум ученикам по выбору, а не в порядке очередности. Избранники получали наволочку и обязательное указание не прикасаться к хлебу руками. Пекарня находилась недалеко —  нужно было прийти, поздороваться с хозяином и вручить ему наволочку. Хозяин вкладывал в нее пышный ароматный белый хлеб и завязывал ее шпагатом всегда одним и тем же способом. Расплачивался с хозяином сам ребе. Хлеб вручался ребе, а он контролировал время, затраченное на доставку, и с особым вниманием рассматривал узел на наволочке. Слишком долгая прогулка резко осуждалась, а изменение формы узла приводило ребе в такое злобное возбуждение, что он мог пустить в дело не только линейку, но и кулаки.

Хлеб доставлялся к завтраку. Ученики в это время занимались самостоятельным чтением или выполняли письменные задания. Ребе ставил стул около тумбочки, хозяйка приносила чайник с кипятком и начиналась трапеза: хлеб с маслом ребе запивал чаем.

Оценивая сейчас наше отношение к ребе, надо признать, что превалировала над всем боязнь наказаний или даже окриков. Однако была и осознанная необходимость учиться, а ребе делал все, что требовалось для успешной учебы. Так по крайней мере казалось нам и нашим родителям.

Материальное положение нашей семьи в течение лета явно укрепилось. Отец кому-то продал мотор и его убрали со двора. Были проведены и какие-то торговые операции. Одна из них была связана с приобретением и перепродажей большой партии кож —  хромовой, шевровой выделки и толстых подошвенных. Несколько кож отец сохранил, и они в дальнейшем нам очень пригодились. Саша продолжал работать машинистом у Компанейца.

В день моего рождения у нас собралось немного гостей. В коридоре были сдвинуты столы —  наш и Варшавских —  и мы пили чай с вишневым вареньем и очень вкусными кренделями, испеченными Диной. Мне исполнилось шесть лет.

 Со времени конфискации наша мельница не работала, а потребность в ней у населения сохранилась. Особенно она усилилась после сбора урожая. Отец это предвидел и понимал, что рано или поздно, к нему обратятся с просьбой наладить ее работу. Я не знаю, как организационно было оформлено привлечение отца к пуску мельницы и на каких деловых началах, но в июле он приехал в В. Рогачик и занялся этим делом. Мельница заработала с полной нагрузкой. Какую-то материальную выгоду отец от этого имел, но в сентябре он вернулся в Никополь, так как считал, что долее оставаться в Рогачике очень опасно. Может быть, это было ошибкой, как потом рассуждал отец, но особо он корил себя за то, что скопившуюся довольно крупную сумму денег, он не превратил в золотые монеты, а хранил в виде купюр, царских и кайзеровской Германии. Вскоре он убедился, что это мусор, на приобретение которого с риском для жизни, он потратил столько усилий.

О пребывании немцев в Никополе у меня сохранились отрывочные впечатления. В нашем дворе в одном из сараев разместилось небольшое подразделение солдат. Разговоров о том, что они кого-либо притеснили или хозяйничают в птичнике, не было. Утром солдаты занимались физическими упражнениями и чистили оружие, а в конце дня играли в футбол. В соседнем дворе тоже размещались солдаты. Бывало, что мяч из нашего двора перелетал в соседний двор, и тогда солдаты, тоже игравшие в футбол, отбивали его оттуда.

Огромное впечатление у меня осталось от наблюдения за многотысячными стадами скота, перегоняемого в Германию. Я видел, как шли табуны прекрасных лошадей под охраной верховых вооруженных солдат. Не менее картинным было зрелище величественно идущих большерогих серых украинских волов, тысячами прогоняемых по нашей улице.

В сентябре мы переехали на новое место жительства по Екатеринославской улице. Эта главная улица Никополя шла вдоль правого берега Днепра от вокзала до базарной площади. От двора Варшавских наше новое жилье находилось примерно в двух километрах в сторону вокзала. Наш новый двор был значительно больше, в нем находилось больше домов и хозяйственных построек разного назначения. Он соседствовал с двориком синагоги «Талмуд-Тора». Это учебное заведение в то время функционировало как еврейское общеобразовательное училище. Внутри двора находился сад, в котором росли около двадцати ухоженных яблонь.

В двух кирпичных домах, находящихся во дворе, во время нашего переезда жили немцы. Жильцы утверждали, что в двухэтажном доме раньше жил генерал, которому принадлежал весь двор, а в одноэтажном —  священник. Летом предыдущего года они уехали заграницу.

Отступя от дома священника примерно на двадцать метров, протянулся длинный глинобитный одноэтажный дом, а за ним —  еще один. В каждом доме жило по две семьи. В части дома, обращенной входом к дому священника, жила русская семья: три взрослых сына, больных туберкулезом, отец и мать. Во второй половине дома жила еврейская семья Гуревич: отец, мать, сын Шенка, чуть старше меня, и Лева —  младше меня. Поговаривали, что Гуревич был секретным сотрудником полиции. В другом доме жили две еврейские семьи. В другой части дома жила семья Кац, состоящая из мужа, жены, пяти очень симпатичных дочерей и огненно-рыжего сына, окончившего гимназию. Кац-старший был провизором и имел собственную аптеку. Семья Гительзонов состояла из высокого, сухопарого, в меру религиозного папы, мамы, сына Яшки, старше меня, и Семки, моего ровесника. Гительзон занимался мелкой торговлей и маклерством. Мне приходилось быть свидетелем того, как он жестоко воспитывал Яшку и как с ним самим бесцеремонно обходились его клиенты, оставляя на память синяки под глазами. Мама Яши и Семы была настолько тихой, что я не могу припомнить ее голоса.

Второй дом заняли мы. В доме был погреб, упирающийся задней частью в забор двора синагоги. В средней части двора был еще один двухквартирный дом, заселенный двумя русскими семьями. В соседнем дворе был большой пустующий трехэтажный дом. Такой же дом находился напротив нашего двора. Эти дома всегда занимались постоянно сменяющимися в ходе гражданской войны «властями».

Я не знаю, на каких условиях мы заняли дом и почему переселились именно сюда. Во всяком случае в течение всего времени, пока мы жили в нем, никто не требовал от нас квартплаты. Все остальные жильцы также не расплачивались за жилье. Наш дом был просторным, коридор выстлан кирпичом и освещался большим окном.

В нашем распоряжении было два сарая и погреб. Один сарай был очень большим, служил раньше ледником. Почти всю его площадь, за исключением метрового прохода вдоль стен, занимала яма глубиной метров пять, которую заполняли льдом, покрывая сверху соломой. Мы использовали этот сарай как птичник, прорезав в нижней части двери квадратное отверстие, позволявшее через него проходить даже индейкам. Второй сарай был сравнительно небольшим, он пустовал, но в нем было корыто и помост, пригодный для лошадей или коров. Позднее в нем помещали лошадей приехавших к нам в гости рогачан. Теперь до хедера мне приходилось идти одному.

Первый мой выход в общество сверстников закончился конфликтом. Обычно дворовыми мальчишками верховодил Яшка Гительзон, но на этот раз его не было. В этой обстановке Шенка Гуревич хотел мне, видимо, показать свою значимость. Это выразилось в том, что он при безучастном созерцании остальных начал меня хлестать по щекам. Мне было больно и я, разозлившись, стукнул его кулаком в переносицу и дополнительно сильно ударил головой по носу, как меня учили австрийцы. Он упал навзничь с разбитым кровоточащим носом. Все перепугались, и я тоже. Я даже помог подняться Шенке, но он побежал домой. Вечером нас посетил его папа. Я родителям не рассказывал об этом происшествии и для них причина визита Гуревича была полной неожиданностью. Гость был официальным, насупленным и пожелал разговаривать только с папой. В этом было мое счастье, так как он меня никогда не наказывал, а мама и Саша легко переходили на физические методы воспитания. Я сидел в соседней комнате, затаив дыхание, и слышал, о чем шел разговор. Гуревич требовал сурового наказания и заверения, что я никогда не сделаю подобное в будущем. Мне даже послышалось, что он сам это сделает со мной, если подобное повторится, о чем официально предупреждает. Отец спокойно подтвердил, что нельзя допускать такие поступки, но заметил, что для устранения чего-то плохого, надо знать причины, его побудившие. Папа позвал меня и велел рассказать обо всем, что произошло в присутствии Гуревича. Я точно описал все события в той последовательности, как это произошло. Гость перебивал меня и настаивал на том, что Шенка не бил меня, а шутил, как принято знакомиться с новым товарищем. Я повторил, что он первым напал на меня и мне было больно от его пощечин. В конце дискуссии папа заявил, что подобное не повторится. Гуревич ответил с ноткой угрозы, что он надеется на это.

Перед сном отец объяснил мне, что обороняться надо так, чтобы не причинить нападавшему больших повреждений, чем он может причинить тебе. Я возразил, что от бандитов он защищался с оружием. Он мне также рассказывал, как дед, защищая казну от грабителей, бил их насмерть. Отец ответил, что при смертельной опасности такое допустимо. Я пожаловался, что у всех ребят, с которыми мне предстоит общаться, есть старшие братья, берущие их под защиту, а мне приходится рассчитывать только на себя. А как узнать заранее меру боли, которую тебе могут причинить нападающие, чтобы соизмерить с ней ответные удары. Так и закончился наш разговор с сознанием трудности решения обсуждаемой проблемы, с которой я сталкивался много раз в течение жизни.

В Никополе не было водопровода, и воду для всех нужд брали из Днепра. Вода всегда была чистой и приятной на вкус, особенно после жесткой рогачинской. Поздней осенью в Никополе разразилась эпидемия брюшного тифа. Вероятно, вода в Днепре была заражена в ходе военных действий, а люди по привычке продолжали пить ее некипяченой. Сначала в тяжелой форме заболели Кива и Рахиль, болела также и мама. Что-то похожее на тиф было и у меня. Я помню, что к нам приходил доктор Коп, в черном костюме и белой рубашке при галстуке. Рецепты он выписывал «вечной ручкой», которая особенно привлекала мое внимание. За визиты ему выдавали довольно крупные купюры немецких марок, а под конец —  николаевские двадцатирублёвки. В ноябре, когда и я приболел, у Кивы тиф перешел в воспаление мозга и он умер. Мне не пришлось видеть его мертвым и быть на похоронах, но я помню, как это горе переживала семья. Мама как-то переменилась, у нее появились глубокие морщины на лбу, которые уже больше никогда не расправлялись. Папа тоже осунулся, стал как бы меньше ростом, в чем-то надломленным.

К концу года немцы оставили Никополь также внезапно, как в свое время заняли его. Начала формироваться советская власть. В этой ситуации нам очень пригодились оставшиеся у отца кожи. Он при содействии нашего соседа Хайкина, снабдившего его инвентарем, начал собственноручно шить сапоги и ботинки, за которые было выменяно большое количество нужных товаров, особенно продовольственных.

Отец сапожничал старательно днем и по вечерам. Я с интересом наблюдал за его работой: и как он натягивал на колодку заготовки сапог или ботинок, приладив стельку, и как затем прикреплял подошву и потом набивал подметки и каблуки. Когда обувь была готова, то вырезалась вторая стелька из тонкой кожи или войлока, точно по размеру делались на подошве верхние зубчатые ранты и полировались каблуки. Обувь получалась прочной и красивой. В ходе работы отец пользовался сапожным клеем, который сам варил, воском для приготовления дратвы. Помимо пошива, отец занимался и ремонтом: набивкой подметок, каблуков, набоек, заплат. Естественно, что и наша обувь была приведена в порядок, но клиентов было мало.

Топливо в то время не продавали, его просто не было в городе, поэтому жители прежде всего самовольно сломали все деревянные заборы. Затем начали сносить пустующие неохраняемые многочисленные амбары и пакгаузы, принадлежавшие ранее купцам или даже казенные. При этом люди стремились обеспечить топливо на длительный срок, так как надежд на улучшение положения не было. Отец тоже активно участвовал в этом процессе и на санках привозил увесистые бревна. По согласованию и совместно с соседом Антоновым, который всегда вел себя как хозяин двора, были разобраны заборы и распределены между всеми жильцами двора. Затем, уже только с отцом, они сняли сначала рейки, потом стропила, балки, дверные и оконные коробки с недостроенного здания. Эти ценности были разделены только между ними и упрятаны в сарай. Антонов питал к папе нескрываемую симпатию. Их деловые взаимовыгодные отношения продолжались и в дальнейшем.

Отец сколотил козлы и распиливал дрова поперечной пилой —  я был его напарником. Обычно мне доверялась рубка дров колуном, перенос и укладка их на кухне. Мне нравилась эта работа, я выполнял ее с чувством ответственности и с удовольствием. Мы использовали только две смежные комнаты, отапливаемые одной печью. Однако в ожидании худшего папа на всякий случай раздобыл чугунный казанок и жестяные трубы к нему, а Саша принес небольшую печь с одной дверцей и двумя конфорками на железных ножках, изготовленную из толстой жести. Такие печки использовались повсеместно и назывались «буржуйками».

Керосина тоже не было, поэтому пользовались не лампами, а коптилками. Их изготавливали сами, горючим служил керосин или растительное масло. Света они давали мало, но были экономными, у нас использовали две коптилки.

Саша работал на маслобойном предприятии, которое было конфисковано, но управлялось прежним владельцем. Он получал зарплату преимущественно натурой: растительное масло, ядра подсолнечных семян, другие продукты. В общем, жили скромно, но еще не голодали и не мерзли.

Даже в этой обстановке, по крайней мере до весны 1919 года, в нашем доме питались только кошерной пищей. Если приходилось резать птицу, то я относил ее к шойхету. Соблюдалось также разделение посуды на молочную и мясную. Папа молился утром и вечером, каждую субботу он с мамой ходил в синагогу, и я сопровождал их. Мама по пятницам совершала молитву над коптилками, т.к. свечей не было. Отмечались еврейские праздники без особой внешней торжественности, но с соблюдением в доступной форме положенной ритуальности. На пасху в 1919 году мацу пекли сами. Ее было мало, поэтому пасхальный режим питания семья могла соблюдала только три дня. Папа с мамой в полуголодном состоянии соблюдали пасхальные заповеди все восемь дней.

Я ходил в хедер, но учеба как-то не ладилась. Ребе часто простужался, почти все время кашлял, сидел укутанным в одеяло. Было в хедере холодно, сыро и все ученики тоже мерзли. Учитель жил впроголодь —  хлеб он получал в той же пекарне только через день, и был он не пышным и белым, как раньше, а темно-серым. Все утверждали, что мука наполовину смешивается со жмыхом подсолнуха. Завтракал ребе тоже не так, как прежде. Он отрезал небольшой кусочек хлеба и съедал его без масла, запивая желтым морковным чаем без сахара. Но даже такая трапеза вызывала усиленное слюноотделение. В один несчастный день ребе послал за хлебом меня и моего приятеля по двору Варшавских Мишу. Нам была вручена наволочка и традиционный наказ не задерживаться. Мы быстро получили буханку, по объему она была меньше тех, что мы получали летом, но тяжелее их, или нам так показалось. Мы вышли из пекарни. Шли мы, не торопясь и мысли наши вертелись вокруг хлеба, упрятанного в наволочку. Не сговариваясь, мы остановились и развязали заветный узел. Сначала мы поочередно несколько раз понюхали, как пахнет хлеб. После примерно пятого обнюхивания Миша доверительно сказал, что ребе все равно догадается о нашем преступлении, а его отец утверждает: «семь бед —  один ответ». Я не понял его намерений, но разъяснений не потребовалось. Миша отломал кусок от буханки и разделил его пополам. Мы быстро разделались со своими порциями, не разобрав вкуса этого хлеба. Зато нахлынул страх за содеянное. Мы, правда, попытались завязать наволочку узлом, похожим на традиционный, но понимали, что это не спасет. Вероятно, прошло много времени пока мы готовили себя к перенесению позора, побоев и всех форм ответственности перед ребе, родителями и товарищами по хедеру. Мы вернулись в хедер часам к двенадцати, ожидая возмездия. Но и ребе, измученный голодом и долгим ожиданием, был тоже морально готов к чрезвычайной ситуации. И надо же было именно мне нести эту злополучную наволочку! Как только мы переступили порог, он подбежал ко мне, вырвал из моих рук наволочку и, не развязывая, наощупь определил наше злодеяние. На мгновение он остолбенел и с него свалилось накинутое на плечи одеяло. В следующее мгновение он закричал: «Газлен! А Рух ин дайн татыларайн!» (черт бы вошел в твоего отца) и начал меня лупить кулаками по лицу, голове, плечам. Я не ощущал боли, да и удары были не очень сильными, но меня потрясло оскорбление моего отца. И я, как невменяемый, сильно подался вперед и головой толкнул ребе в живот. Он зашатался и едва не упал, схватившись за скамью. Теперь он молчал, тяжело дыша, а я кричал: «Ребе, ребе —  черт на тэбэ!» Едва я замолчал, как ребе пришел в себя и уже по-русски глухим голосом сказал: «Вон, газлен, и чтобы я тебя больше здесь не видел!»

Вернувшись домой раньше обычного, я немедленно все рассказал отцу о случившемся. Для меня это было жизненной потребностью, я должен был разрядиться. Отец расспрашивал о подробностях и все более мрачнел. Затем он оделся как для синагоги и пошел прежде всего навестить ребе и извиниться перед ним. Я не исключаю, что отец в меру своих возможностей как-то компенсировал материальный и моральный урон, нанесенный мною ребе. Однако изменить свое решение и вернуть меня в хедер ребе не согласился. Так позорно и бесславно закончилась моя учеба у настоящего ребе в настоящем хедере. Позорно —  потому, что мой поступок можно было истолковать как воровство. Именно на это мне указал отец. Да и низость какая —  самовольно брать хлеб, предназначенный голодающему учителю. Обидно было то, что фактически вся вина пала на меня одного, тогда как Миша был виноват не меньше меня. И здесь не сам поступок, а обстоятельства, толкнувшие меня на защиту от побоев, сделали мою вину главной и непростительной.

Я учился в хедере неплохо, так как был подготовлен к процессу обучения, общаясь со старшими и набираясь от них знаний и опыта учебы. Это создавало впечатление, что я легко усваиваю материал. Возможно ребе что-нибудь об этом сообщал родителям. В семье произошедшее событие было воспринято как беспрецедентный скандал. Мое преступление было настолько тяжким, что меня дома даже не били, но осуждали долго со всех точек зрения: юридической, моральной, религиозной. А моя тирада: «ребе, ребе —  черт на тебе» вспоминалась затем многие годы, когда я заслуживал осуждения, как пример моей неисправимости. А поводов для этого было достаточно.

Вскоре меня определили к учителю, который занимался со мной индивидуально. Это был худой, сравнительно молодой человек в очках с маленькой бородкой, бледный, задумчивый и рассеянный. Он часто забывал, что он задавал на дом. Жил он с женой и дочерью в маленькой заставленной мебелью квартире. Он называл меня по имени, а мне предложено было называть его «учитель». По уровню образования, общей культуры и педагогическому мастерству он был несоизмеримо выше ребе. Он старался научить меня «лошенкойдеш» (святой язык —  иврит). Хумеш для него был не самоцелью, а материалом для изучения языка. Здесь я впервые соприкоснулся с изучением грамматики. Учитель в совершенстве владел и русским языком. И как-то само по себе получилось, что, изучая лошенкойдеш как язык, я одновременно постигал и грамматику русского языка. Очень много внимания он уделял выработке у меня навыков и интереса к пересказу прочитанного на лошенкойдеш и русском. Из своей библиотеки он подбирал для меня книги, которые я должен был читать дома и представлять ему пересказ на русском и иврите. Никаких словарей у меня не было. Некоторые слова я знал, другие —  учитель переводил мне. Он внушал мне, что при внимательном чтении я сам догадаюсь, как их переводить. Это учитель считал важным элементом обучения. Такая система обучения создавала непринужденность в наших отношениях и мое уважение ко всему, что делал и поручал мне мой наставник. Ему не требовались наказания и окрики, я не помню случая, чтобы он повышал голос или был раздражен. В общем моя учеба наладилась.

Зимой я почти не общался с ребятами во дворе, отношение их ко мне было двойственным. На конфликты со мной они не шли, видимо, инцидент с Шенкой их сдерживал. Однако дружеские отношения тоже не складывались. Я даже чувствовал некоторую враждебность. Она выражалась в том, что в мой адрес при встрече они дружно орали: «Кабан дыкий, хвиствелыкий, маты была, хвист отбыла». Это относилось ко мне, так как мои габариты, по их мнению, выходили за пределы нормы, и характер —  «дыкий». Сначала для меня это было обидным. Я рассказал отцу и маме о таком оскорблении. На это мне мама ответила: «А ты не обижайся! Принимай это как похвалу, что ты такой крупный и сильный!» Такая линия поведения оказалась очень эффективной: видя, что я не расстраиваюсь, ребята перестали меня дразнить и постепенно у нас сложились нормальные отношения.

Примерно в середине января в Никополь приехала из центра Украины труппа режиссера Чепиленко и цирковая труппа гипнотизёра Симбулеруса. Вероятно, на юг их гнала общая неустроенность и голод. У нас в доме разместились Чепиленко с женой Аниной и младенцем, актер Дубровин и Симбулерус с женой. Пришлось им отдать две незанятые зимой комнаты, где установили буржуйку. Люди они были очень интересные и сыграли определенную роль в жизни нашей семьи. Большое впечатление на меня произвела Анина. Она была невысокой крупной брюнеткой, во всех ее движениях, в голосе, улыбке чувствовалась какая-то теплая нежность. А как она пела колыбельную сыну! В ее пении было столько задушевности, мягкости и проникновенности, что я слушал ее, затаив дыхание.

Чепиленко был ширококостным, крупным, но не полным человеком. У него была большая голова, крупные черты лица, черные брови, глаза и волосы. Он производил впечатление сурового и необщительного человека. Я был удивлен, когда буквально на второй день он стал показывать тени, отбрасываемые на белой стене руками. Он изображал зайчиков, кошек, собак, людей и даже лошадь. Потом он даже меня научил немного этому искусству имитации —  значение этого слова я тоже узнал от него. Мы подружились, мне казалось, что все эти забавы и ему доставляют удовольствие. Во всяком случае я не мог почувствовать даже намека на нерасположенность. Заметив, что я пришел, он сам предлагал: «Ну, что, Илья! Давай немного отдохнем!»

Чепиленко, вероятно, и ранее был знаком с Диной. Он настойчиво просил ее войти в состав труппы на амплуа «характерных старух». В репертуаре труппы были постановки на русском и украинском языках. Дина с ее знанием этих языков, прекрасной дикцией, обладая выразительным лицом, была, по мнению Чепиленко, Анины, Дубровина, просто кладом для труппы. Так она стала актрисой профессиональной труппы.

Дубровин был актером высокого мастерства и общей культуры. Это был волевой человек и выдающийся художник. Он был выше среднего роста, достаточно строен и подвижен для своих «почти пятидесяти лет», как он говорил. Шатен с голубыми глазами, обычными чертами лица —  ничто в его внешности не выдавало принадлежности к актерской профессии, и он этим гордился. «Так легче перевоплощаться,» —  говорил он. Семьи у него не сложилось, хотя где-то и был взрослый сын. Как он любил говорить: «Вся жизнь моя принадлежит только сцене!» По характеру Дубровин был общительным и, судя по отзывам, очень добрым человеком. Он не курил и, думаю, к выпивке был равнодушен. Мне запомнилось, как он работал над тренировкой лица. Он мог часами сидеть перед зеркалом, отрабатывая определенные выражения лица: злости, доброты, задумчивости, восторга, беспомощности, а я должен был отгадывать, какое состояние он изображает. Он утверждал, что выучить роль —  это очень важно, но еще важнее уметь выразить и без слов то, что нужно по роли. Он был единственным, кого я называл по имени и отчеству Андрей Варламович.

Симбулеруса я боялся. Он показывал фотографии, где изображались изменения внешности у людей под действием его гипнотического воздействия. Он выступал под восточного чародея —  в халате и чалме. Он был крупным человеком с выразительным спокойным лицом. Вероятно, он обладал большой гипнотической силой, что меня подкупало, однако между нами была дистанция. Чтобы не порождать у меня надежд на сближение и отвязаться от моих наблюдений за ним, он говорил: «А сейчас я тебя загипнотизирую!» —  и я убегал. Жена Симбулеруса была крупной, представительной женщиной, вероятно, сильной и тренированной. На ее долю в его выступлениях отводились такие номера, какие не всякому мужчине были под силу. По характеру она была тихой и доброй, но и дома, и на сцене проявлялась ее зависимость от мужа.

Семьи Чепиленко и Симбулеруса прожили у нас около месяца. За это время устроились все организационные вопросы по их работе и размещению на квартиры. Дубровин остался у нас жить до весны.

После Пасхи для работающих и их семей власти организовали выдачу бесплатных обедов. Их приготовляли и распределяли в бывшем ресторане, расположенном на Екатеринославской улице недалеко от нашего двора. У нас работающими были Саша и Дина, а мы все числились иждивенцами. За обедами ходили Рахиль и я. Обеды состояли из первого, второго блюда и куска хлеба. Порции были большими, готовились вкусно из хороших продуктов. Это были почти еврейские домашние обеды, но некошерные. Мама и папа к ним не прикасались, однако для их получения были выделены кастрюли и посуда. В целом, для семьи это было значительным облегчением.

В общем, жизнь начала налаживаться, и это вызвало оживление трудовой инициативы. Кроме одежды, обуви, дров и керосина, острым дефицитом были мыло и спички. Поэтому весной наша семья начала заниматься производством этих товаров. Мыловарением проводил отец. Было трудно раздобыть сырье, но все же не менее трех казанов в неделю удавалось сварить и реализовать. За кусок мыла на рынке можно было выменять любую продукцию на довольно выгодных условиях. Этим занималась мама при моем физическом участии. Обменные операции народной милицией не пресекались.

Спички производили сообща жители всего двора, кроме семьи Гуревича. Производство было огнеопасным, поэтому работу проводили во дворе. Общее руководство осуществлял Гительзон и сосед «хозяин двора». Технологически процесс изготовления спичек состоял из следующих операций: приготовление скалки, приготовление и нарезка фурнитуры коробочек, склейка коробочек и наклейка этикеток, обмазка серной скалкой одной стороны коробочки, сушка спичек и укладка спичек в коробочки. Получались вполне пригодные для употребления спички. Почти до глубокой осени функционировало это коллективное производство, принося ощутимый доход, пока не поскандалили Гительзон и «хозяин двора» Антонов. Их размолвка была публичной, дошедшей до рукопашной драки, в результате чего налаженное производство развалилось.

Это лето было наполнено новыми, памятными для меня событиями. В полукилометре от нашего двора находился большой, прекрасно расположенный городской сад. Он простирался до Днепра, обрываясь отвесно почти у берега. Сад был еще чистым, ухоженным, его еще обходили разрушительные удары революции. В нем были площадки для игр и физических упражнений, а центре его находился летний театр. На этой сцене с четырех часов дня играл духовой оркестр, а вечерами выступали артисты цирка, в их числе с постоянным успехом «Семья Симбулерус», клоуны и куплетисты.

Вечером мы под руководством Яшки Гительзона проникали в сад через лазейку, находившуюся в боковом заборе, которая была замаскирована и хранилась в строгом секрете от других ребят. Таким утем и мне удалось посмотреть несколько цирковых представлений, включая и выступления Симбулеруса. Они были очень эффектны и пользовались большим успехом. Симбулерус сначала вызывал из публики любителей острых ощущений. Такие находились. Далее он их сортировал по способности на физические усилия и по другим критериям, после чего приступал к работе. Я не буду описывать все его номера, но вот несколько наиболее характерных. Например, он предлагает сильному высокому молодому человеку разместиться спиной вниз на двух стульях так, чтобы на одном стуле находилась его голова, а на другом —  только пятки. Он пытается это сделать, но тело не удерживается в горизонтальном положении. Тогда он приказывает человеку сесть и усыпляет его движением рук и приказом. Затем он легко разворачивает спящего и укладывает, как доску, на стулья так, как он просил в начале эксперимента. Корпус испытуемого расположен параллельно полу между стульями. Эти стулья крепко держат ассистенты, а Симбулерус усаживается на живот молодому человеку. Затем он подставляет стул под ягодицы испытуемого, несколькими движениями рук снимает гипноз и сажает его. Гипнотизёр спрашивает о самочувствии, пожимает ему руку и благодарит его за участие в сеансе. Под гром аплодисментов клиент уходит со сцены.

Молодой симпатичной девушке Симулируя задает несколько вопросов: как ее зовут, какие стихи Пушкина она знает и любит, где она сейчас живет, где жила в детстве. Далее он просит ее сесть удобно и быстро ее гипнотизирует. Он объявляет, что эта девушка сейчас забыла все настоящее, но хорошо помнит то, что было в ее детстве. И действительно, голос у нее становится детским, она помнит только, где жила, какие у нее были куклы, подруги, какие она знала стихи. Далее ей внушается, что она начала учиться в школе и уже имеет писать некоторые буквы и слова, выучила некоторые стихи. Ей подносят черную доску, и она мелом пишет на ней «мама» и «папа», потом детским голосом декламирует стихи. Далее Симбулерус подводит ее к реальному возрасту, и к ней возвращается тембр голоса и дикция, память и обычное выражение лица. Она просыпается, он спрашивает о самочувствии, об ощущениях. Девушка утверждала, что под действием гипноза у нее, как во сне, проносились в памяти картины детства.

Из цирковых номеров большое впечатление на меня производили борцы и клоуны Бим и Бом. Схватки борцов проходили под гром духового оркестра. Чаще всего они заканчивались вничью, но даже в этом случае приятно было наблюдать напряженные мускулистые тела, их силу и ловкость.

Совершенно особое место в моей памяти оставили посещения спектаклей в «Народном доме», где выступала труппа Чепиленко с участием нашей Дины. Спектакли были платными или полностью абонированы для подразделений Красной Армии. Однако меня контролеры знали, как «брата Дины Поляковой», а мое постоянное место было в оркестре сбоку от дирижера. За лето я пересмотрел весь репертуар труппы: «Назар Стадоля», «Маруся Богуславка», «Коварство и любовь». Некоторые пьесы я смотрел по два-три раза. И мне довелось быть свидетелем мужественного поступка Дубровина.

Дело в том, что театр был организован, но нужных реквизитов он не имел. Некоторые костюмы были собственностью актеров, но часто приходилось их брать напрокат у населения. Проще было достать для спектакля оружие —  его получали в воинской части, но зато оно было не бутафорским, а настоящим, боевым. Именно это обстоятельство и послужило причиной того, что в одной из сцен Дубровину пришлось проявить не только актерское мастерство, но и подлинное мужество.

В пьесе «Назар Стадоля» есть такая ситуация: казак Назар горячо любит красавицу Галю, а она его, но родители Гали не дают согласия на брак, так как Назар беден. Против воли дочери они собираются выдать ее замуж за нелюбимого, но богатого казака. Тогда Назар с согласия Гали похищает ее. Они счастливы, хотя их судьба еще не определилась. Роль Гали играла Анита, Назара —  Дубровин. Их исполнение было так реалистично и проникновенно, что публика воспринимала каждый их вздох, как собственный. В момент, когда кажется, что самое страшное уже позади и беглецы остановились передохнуть, их настигает погоня во главе с женихом-соперником. С обнаженными саблями они набрасываются на Назара, и он не только отбивается саблей от нападающих, защищая Галю, но и повергает их в бегство. И вот, пользуясь боевыми саблями, актеры в схватке нанесли Дубровину нечаянное, но сильное ранение в левую руку. Вся публика видит, что течет по руке кровь и думает, что это художественный трюк, так как актеры доводят сцену до конца. Анита, не выходя из роли, отрывает рукав своей вышитой сорочки и перевязывает руку Назара. Сцена была так успешно проведена, что Чепиленко сделал такой финал обязательным.

Этот поступок Дубровина имел и на меня определенное воздействие. Дело в том, что спектакли в то время заканчивались поздно, поэтому мне приходилось среди ночи возвращаться домой одному. Пока я шел по Преображенской улице, меня ничто не беспокоило, однако часть Ломанной улицы до прохода в наш двор, я пробегал, не переводя дыхание. Я знал, что существуют ведьмы и другие темные силы, и на этом отрезке пути даже неожиданно попавшийся под ноги камень, казался мне воплощением нечистой силы. Но на этот раз, возвращаясь домой, я не побежал, а наоборот —  замедлил шаг. С этого вечера я поступал так каждый раз при возвращении домой. Как-то в разговоре с отцом я рассказал ему о Дубровине и моей реакции на его поступок. На это он мне ответил, что смелость —  это преодоление страха силой воли. Кто не может преодолеть свой страх, тот трус и не может быть порядочным человеком. Этому наказу отца я старался следовать всю жизнь. Иногда это оберегало меня от трусости, а иногда убеждало постфактум, что в конкретной ситуации мне не хватило смелости, а, следовательно, и порядочности.

В пьесе «Коварство и любовь» все было понятно, но огорчало, что добрые и чистые люди так доверчивы, что обмануть и покалечить их жизнь значительно легче, чем разоблачить негодяев. Я вспоминал своего любимого библейского героя Самсона. У нас дома часто говорили, что правда побеждает ложь, что ко лжи прибегают слабые, что добро побеждает, зло проявляется от слабости, а добро и есть сила. Однако в жизни я всюду наблюдал обратное: зло становится формой проявления силы, порождает силу, а добро —  это выражение слабости и неспособности быть сильным. Я говорил об этом с отцом —  он говорил мудро, но не совсем убедил меня.

Ответ отца сводился к тому, что Б-г все видит и не дает неправде и злу окончательно победить правду и добро. На это я отвечал, что свою силу он проявляет через зло, через наказание и даже умерщвление людей. Ребе нас бил, причинял нам зло, думая, что он творит добро. Но вот мой новый учитель не дерется, не кричит, не угрожает —  он делает добро добром. Почему и Б-г так не поступает? Б-г не мешает злым людям творить зло, распространять неправду, —  этим он уже заранее помогает плохим людям в их действиях против хороших. Отец не мог мне возразить по существу, так как в тот период на каждом шагу легко было найти сотни примеров, подтверждающих мою правоту.

К этому времени у меня с учителем установились такие отношения, что я рискнул ему рассказать о своих разговорах с отцом. Учитель очень внимательно меня выслушал и похвалил за то, что я к нему обратился за разъяснениями. Однако он не стал мне излагать свои суждения, а построил несколько занятий так, чтобы я сам мог разобраться в проблеме. Мы начали с изучения десяти заповедей. Он сказал, что эти заповеди касаются норм взаимоотношений людей между собой. Есть еще очень много заповедей, касающихся взаимоотношений людей с природой, организацией быта и других сторон жизни. Предусмотрены и меры наказания за нарушение этих законов. Учитель считал, что заповеди составлены и записаны не Б-гом, а мудрыми людьми, которые хорошо понимали, каким должны быть отношения между людьми и окружающим миром. И далее он подвел к главному: надо, чтобы каждый человек жил по заповедям, которые он сам для себя считает обязательными. Именно это является главным в ответственности человека перед Б-гом и людьми.

В конце сентября 1919 года наступила новая фаза гражданской войны, и жизнь в Никополе начала радикально меняться. Как гром среди ясного неба вспыхнуло восстание против красных, правда местного значения. Рано утром были захвачены трехэтажное здание в соседнем дворе и двухэтажный дом напротив —  в нашем дворе. По Екатеринославской улице между ними бойко маршировали вооруженные винтовками люди в гражданской одежде. Большинство, судя по внешнему виду, были крестьянами. Вскоре они разошлись по дворам, чтобы принудить мужчин, способных носить оружие, примкнуть к восстанию. Саша был на работе, а папу забрали. Как потом выяснилось, его вооружили пикой, с помощью которой берут пробы зерна, засыпанного в баржи или амбары —  это круглый прут почти трехметровой длины с кольцом на одном конце и конической пробницей на другом. Кроме папы из нашего двора взяли Гительзона, Антонова и сына Каца. Без подготовки всех мобилизованных отправили в сторону вокзала. За городом уже рыли окопы для обороны от наступающих красных. Утром следующего дня подошла какая-то часть красных. Она выслала разведку —  группу кавалеристов с пулеметом на тачанке. Пулеметы немного постреляли —  в городе эти выстрелы были слышны как грохот телеги по булыжникам. Повстанцы стали немедленно поднимать белые тряпки и рубашки как символ их миролюбия. На этом сражение закончилось. Примерно через два часа отец и другие «мобилизованные» из нашего двора благополучно вернулись домой. События продолжались сутки, а пика хранилась у нас в доме еще долго. Кровопролития не было, но многое в жизни города радикально изменилось. Прекратила работу кухня, поставлявшая обеды, труднее стало добывать продукты, а тут еще бесславно прекратилось производство спичей. Закончилась работа у Саши. Опять со всей остротой встал вопрос как жить дальше.

При нужде и нестабильности жизни всегда возникают новые беды —  так было и в пору гражданской войны. Народ овшивел, были заражены все семьи в городах и селах. За этим последовала большая беда —  повальный сыпной тиф. В этой обстановке, не только из альтруистических соображений, отец и Саша решили организовать семейное производство чесальных гребней из рогов. Коровьих и бычьих рогов, нигде не использовавшихся, было много, добыть их было не трудно. Вероятно, Саша где-то познакомился с технологией изготовления гребней, а вот все оборудование для этого производства он изготовил своими руками. На это ушло более трех месяцев напряженного труда. Ему пришлось быть и столяром, и инструментальщиком, и слесарем.

С самого начала мне поручалась нарезка редких зубьев, а густые нарезал Саша. В дальнейшем мне доверяли нарезку и густых зубьев на небольших гребнях. Полировку проводилась на доске, обитой войлоком и посыпанной пеплом. Эту работу делали Геня и Хая. В итоге каждый гребень блестел и мог отражать солнечные зайчики. Получалась очень добротная и красивая продукция, пользовавшаяся исключительным спросом. Всей семьей мы делали в день 20-25 гребней.

Вероятно, это случилось в начале октября, на Рош Хашана. Внезапно красные оставили Никополь, и более двух суток город был «ничейным». Люди опасались грабителей, но все, по крайней мере для нашего двора, обошлось легкой тревогой. Папа, мама и я ходили в синагогу. Еда была не очень праздничной, но все же несколько лучше, чем обычно.

Так же внезапно и без боя, как ушли красные, в Никополь вошли чехи, при оружии возвращавшиеся домой из России. В городе воцарилась атмосфера спокойствия. Они общались с людьми, проявляя дружелюбие и неизменную вежливость. Чехи заняли оба пустующих дома в нашем дворе. Одеты они были в военную форму и выглядели чистыми и аккуратными. О продолжительности своего пребывания в Никополе они не распространялись.

В этой спокойной атмосфере подошел Йом Кипур (День искупления). Мы его отметили вполне ритуально. Все совершили молитву, вращая над головой курицу —  искупительную жертву, и потом я отнес целый мешок птицы к шойхету. Вечером в канун праздника состоялся ужин перед постом. Именно в канун праздника чехи покинули город. Мы об этом узнали уже в синагоге. Все встревожились, так как ожидалось, что Никополь захватит какая-нибудь банда. Слухи распространялись, как снежный ком обрастая страшными подробностями. В такой психологической обстановке проходили молитвы и обряды Судного дня: в них смешивалась истовость, упование и надежда. Стремление поскорее попасть домой усиливалось во второй половине дня, в то время как хазан и ребе старались несколько растянуть процедуру, чтобы отвлечь людей от тревожной обстановки. Но большая часть молящихся стала проявлять нетерпение. Папа относился к той немногочисленной части молящихся, которая в душе жаждала уехать, но считала неприличным даже обсуждать эту тему. И все же после четырех часов дня стали проявляться требования молящихся к хазану не затягивать молитвы. Примерно к пяти часам дошли до заключительной фразы «В следующем году в Иерусалиме». Именно с той поры я запомнил эту фразу и ее значение.

Когда мы вышли из синагоги, солнце еще не скрылось за горизонт и было светло. Нам предстояло пройти по Преображенской улице около километра медленно поднимаясь вверх. Мы были на половине пути, когда во встречном направлении пронеслось пять всадников, вооруженных винтовками и саблями. Скоро они развернулись и на полном скаку снова обогнали нас. Мы ускорили шаг, нам оставалось пройти еще около ста метров до поворота, когда по Преображенской улице на рысях, во всю ширину улицы валом повалила конница. Судя по разношерстному вооружению и обмундированию, нетрудно было догадаться, что это банда.

Мы едва успели вбежать во двор синагоги Талмуд тора. Здесь молитвы закончились раньше, чем в нашей синагоге, и молящихся там уже не было. Мы прошли через двор —  деревянная часть его была разобрана еще в прошлом году, и мы без труда оказались в нашем дворе. Дома уже все были в сборе и беспокоились о нас.

Праздничный ужин был скомкан, и начались тревожные ожидания. Не сговариваясь, буквально все евреи нашего двора оделись потеплее, а может быть, и припрятали на себе что-либо ценное, вышли из домов и расселись на деревянные скамьи около своих домов. Сидели молча в ожидании чего-то. Так продолжалось за полночь. Потом детей отправили спать, а вскоре, вероятно, и взрослые устали. Ночь в общем прошла спокойно.

Утром после завтрака все снова расселись на своих скамьях в тревожном ожидании. День был солнечным и теплым, но в тени дома даже в зимней одежде не было жарко. Саша и папа продолжали трудиться над изготовления гребней. Это не было бравадой или безразличием к своей судьбе —  скорее, это служило поводом отвлечься от размышлений о роковой ситуации, которую бессилен предотвратить. День прошел спокойно. Настал вечер, и с наступлением темноты тревога усилилась. Примерно около полуночи стали доноситься крики людей не то избиваемых, не то молящих о помощи. Они слышались сначала с одного направления, потом затихали, но возникали в другом месте. Потом крики послышались сразу из двух дворов на Преображенской. Можно было различить крики «Караул», вопли женщин и мужчин. Примерно через полчаса к нам во двор стали забегать испуганные мужчины, женщины, дети. Напуганные услышанными криками, они бросили свои дома. Все собрались вместе, рассевшись на скамьях и стульях, вынесенных из домов нашего двора. Крики скоро прекратились, но люди не расходились до утра.

Наступил третий день пребывания неизвестной банды в Никополе. После завтрака все снова расселись во дворе. Вымотанные недосыпанием и волнениями, все были вялыми в полудремотном состоянии. Папа и Саша что-то пытались делать, но, вероятно, работа не ладилась, они время от времени появлялись во дворе, потом мы с папой сходили по воду. Издали мы видели вооруженных людей да таких же, как мы, с коромыслами и ведрами. Ближе к закату в наш двор вошло пять вооруженных людей. Никого ни о чем не спрашивая, они сразу направились к нашему дому. Вероятно, им было известно заранее, где мы живем, а другие жильцы их не интересовали. Всем женщинам было приказано оставаться во дворе, а папу, Сашу и меня завели в дом. Один из прибывших остался у порога.

Всей командой распоряжался главарь, выделявшийся среди остальных: он был старше других, около 30 лет, выше ростом, сухопарый и осанистый. На голове у него была мохнатая черная папаха, явно олицетворяющая грозную власть и силу. Он был весь опоясан ремнями, на правом боку болтался маузер, на левом —  сабля. Говорил он в повелительном тоне и вид его внушал страх.

Главарь потребовал выдачи якобы имевшегося у нас оружия. Папа и Саша спокойно ответили, что у нас нет ничего, кроме столовых ножей. Тогда, повысив голос, главарь потребовал передать все имеющиеся в доме ценности. Папа сказал, что из ценностей осталось только несколько серебренных ложек в ящике буфета, на который он указал. Один из прибывших открыл ящик и все ложки были изъяты кроме одной случайно незамеченной. Далее нас перевели в большую спальню, а в это время под видом обыска два пришельца осмотрели все остальные помещения. Теперь все четверо, и мы трое находились в спальне. Старший расстегнул кобуру и вытащил маузер. Наступила пауза, рассчитанная на психологическое воздействие. Я не знаю, какое у меня было выражение лица, возможно, просто любопытство, но главарь неожиданно вцепился в меня и громко спросил: «А ты знаешь, где отец спрятал золото?» Я рефлекторно на крик ответил криком: «Нет у нас никакого золота!» «Ну, тогда я спрошу твоего брата —  он, вероятно, лучше знает!»

Сашу поставили лицом к стене, угрожая расстрелом, если он не покажет, где спрятано золото. Они щелкали затворами, точно готовясь к выстрелу. Саша один раз сказал, что у нас нет золота, потом он просто молчал. Они развернули Сашу затылком к стене, и главарь полоснул его кастетом по щеке. Он сразу залился кровью, застонал, но удержался на ногах. Я бросился к нему, всхлипывая, обхватил его руками, оказавшись между ним и бандитами. Они еще всячески угрожали отцу, но не били его. Сколько еще продолжались угрозы, я точно не помню, и все мы не могли понять, что их удержало от расправы над нами. Когда бандиты ушли, уже наступили сумерки. Больше никого они в нашем дворе не тронули.

После ухода бандитов мы, как окаменелые, остались в спальне. Сила воздействия на человека пережитого страха проявляется с опозданием. Это я потом проверил и на опыте своей жизни. Саша, который испытывал боль и жгучую обиду, сидел на кровати и вместе с кровью по его лицу текли слезы. Отец тоже сидел молча, точно пытаясь отдышаться после тяжелой работы. Первой в дом вошла Дина. Она без лишних воплей обмыла лицо Саши —  рана оказалась неглубокой, на лице были полосы содранной кожи, которые кровоточили и вызывали саднящую боль, но Саша крепился.

К ночи напряжение стало спадать, отец предложил всем поужинать и лечь спать. Он был уверен, что бандиты к нам не вернуться.

Банда продержалась в Никополе еще сутки и исчезла. Город снова заняли красные, однако и они продержались не более месяца. В это время очень окрепла банда Махно. Были слухи, что он захватил даже Екатеринославль. В конце ноября красные ушли и город заняли махновцы, продержавшиеся в нем до весны 1920 года. По руслу Днепра проходила граница между войсками Махно и красных. Никаких военных действий между ними не велось. Трехэтажное здание напротив нашего двора было занято под штаб. Все уверяли, что в нем находится и сам Махно. И действительно однажды, когда отец и я несли воду с Днепра и поравнялись с этим домом, из него вышел Махно в накинутой на плечи бурке. Быстрыми движениями он сопровождал какие-то распоряжения окружающим его людям и сел в тачанку, запряженную четверкой рослых сытых коней. Мы остановились, чтобы пропустить тачанку, но заметив нас с полными ведрами, приказал перейти дорогу перед тачанкой, хотя кони нетерпеливо танцевали в ожидании продолжения движения. Видимо, Махно был суеверным. Едва мы пересекли полосу, достаточную для проезда тачанки, как она с места рванула в карьер.

В трехэтажном доме в соседнем дворе находилась контрразведка. Даже через закрытые на зиму окна и двери, оттуда доносились вопли истязаемых людей. Двухэтажный дом был занят тыловыми командами, а в одноэтажном доме, когда-то принадлежащем священнику, разместился госпиталь.

О зверствах банды Махно было много слухов, и мы были готовы ко всяким бедам, однако эти слухи были преувеличены, возможно, самими махновцами, приписывающими себе зверства, производимые другими бандами. С первых же дней пребывания в Никополе махновцы установили определенный порядок. Торговля на рынке и в магазинах не ограничивалась, разрешались все виды трудовой деятельности. Хождение по улицам запрещалось с 12 часов ночи. Работал театр Чепиленко, так как его репертуар, видимо, не противоречил анархической идеологии Махно. К прежнему репертуару были добавлены «Наталка-полтавка», «Цыганка Аза» и «Ночь перед Рождеством». Были организованы и выступления цирка в закрытом помещении. Иногда спектакли полностью абонировались для махновцев, и тогда актеры вознаграждались обильными продуктовыми подношениями.

В денежном обращении находились николаевские купюры, деньги, выпущенные большевиками и Украинской радой. Утверждали, что Махно выпустил деньги своей чеканки, но в Никополе они хождения не имели. К декабрю мы наладили производство гребней, и это обеспечивало нас продуктами питания, однако соблюсти кошерность уже не удавалось. Единственное, что лично мама с папой могли соблюсти —  это не есть свинину и не смешивать мясное и молочное, выдерживая положенный интервал между ними. В доме завелись запасы свиного сала, колбас и свежего свиного мяса. Была выделена специальная посуда для приготовления и употребления пищи из свинины. Мы, дети, старались, чтобы молочная пища использовалась преимущественно мамой и папой.

Патрули махновцев ходили по улицам круглосуточно, обычно по три вооруженных человека. Чаще всего они останавливали подозрительных для них лиц и уводили их в контрразведку. Подозрительным мог оказаться любой интеллигентный на вид или богато одетый человек. Что касается одежды, то все жители Никополя уже обносились так, что поголовно ходили в обтрепанной одежде. Те же, кто еще обладал приличной одеждой, предпочитали облачаться в нищенскую робу. А вот интеллигентность или офицерскую походку скрыть было труднее, и такие люди неизменно попадали в контрразведку, а оттуда был только один путь. В первую или вторую ночь их расстреливали, а трупы скидывали через прорубь во льду в Днепр.

Я не помню по какой причине, но в декабре к нам заехало два студента-медика в форменных бушлатах с блестящими пуговицами и в студенческих фуражках. С ними было две большие коробки с хирургическими инструментами —  это был весь их багаж. Фамилия одного из них была Корж, фамилию второго я не запомнил. Приехали они из Екатеринославля с намерением пробраться к Красной армии и работать в каком-нибудь госпитале. После первого же выхода в город их не стало. Их коробки с инструментами так и остались у нас до весны. Та же участь постигла молодого человека, приехавшего из Мелитополя —  это был знакомый Саши в длинной офицерской шинели.

Остановились у нас два сотрудниками контрразведки Махно, как они себя назвали. Один из них, тщедушный мужчина небольшого роста лет сорока с изможденным лицом, похожий на еврея, подтверждал, что он еврей. Его сопровождала бойкая молодая брюнетка, одетая в брюки и мужской пиджак. Это была первая женщина в моей жизни, которую я видел в брюках. Он называл ее сестричкой, а она его —  братишкой.

Им выделили комнату, мама их угостила, чем могла. Они прожили у нас неделю, вечерами пили с нами чай. Я не помню содержание других разговоров, но один врезался в мою память. Братишка напомнил сестричке, как они разделались с семьей какого-то белого офицера, служившего в контрразведке Деникина и погубившего многих братишек и товарищей. Его и жену они зарезали, а детям расшибали голову о стену. Он явно гордился своими подвигами, надеясь таким образом показать нашей семье свою значительность и превосходство, а она поощрительно улыбалась. Они в знак благодарности завезли нам большой пакет сухофруктов, но мы долгое время не прикасались к нему, то ли из боязни, что за ним придут, то ли из омерзения к подарившим.

Работа по изготовлению гребней шла полным ходом. Папа и Саша отбирали из каждой партии пару расчесок, предназначенных для «подарков» —  откупа нежданным гостям, а гости заходили несколько раз. Обычно начиналось с просьбы поесть и выпить. Выпить у нас они не могли, но покормить их приходилось. Насытившись, «гости», не стесняясь, «заглядывали» в гардероб и комод, рассчитывая поживиться одеждой. Мама в таких случаях действовала смело и решительно: «Я вас приняла как гостей, а вы что себе позволяете? Вот вам расческа в подарок и уходите с Б-гом.» Это всегда оказывало нужное воздействие.

В жизни все непредсказуемо переплетается. Как-то приходит к отцу Антонов, который, вероятно, общался с интендантами Махно. Они оба вскоре ушли и отца не было до вечера. Вернулся папа с богатыми трофеями. Он прорезал подкладку карманов своего зимнего пальто, и обе полы, как два мешка, были заполнены сухофруктами. Кроме того, он принес копченый окорок и бутыль спирта. Оказалось, что Антонову и папе было поручено на вокзале разгрузить два вагона, заполненные трофейными пищевыми продуктами. На последней фуре уехали и они, чтобы разгрузить ее в том месте, куда ее нужно было доставить. Этим местом был второй этаж дома в нашем дворе. И каково же было удивление папы, когда он увидел хозяйкой ту самую «сестричку», которая жила у нас. Она его тоже узнала и была любезной. На этот раз она была в богатой женской одежде. Когда все было сгружено и аккуратно разложено в указанных местах, появился и «братишка». Это он щедро одарил грузчиков.

На следующий день к нам зашел Антонов —  его заинтересовало знакомство отца и щедрых клиентов. Они выпили по стопочке спирта и дали мне попробовать несколько капель. У меня перехватило дух, но я вытерпел это боевое крещение. Антонов еще немного посидел у нас, ушел, а вскоре вернулся с ящиком прекрасных, никогда ранее мною невиданных елочных украшений. Дело было под Новый год. Он подарил их мне, хотя, честно говоря, я не думаю, что он их покупал. То ли спирт на него подействовал, то ли по другой причине, он погладил меня по голове и сказал: «Жалко, что мой сынишка не такой…»

Нехватка одежды ощущалась очень остро: все, что можно было, уже перелицевали или перешили со старших на младших. Я износил все, включая гимназическую фуражку, оставшуюся после Кивы, и его шинель. Хуже обстояло дело с одеждой для старших. Пришло время использования мешковины —  мешки еще были. Их распускали и из них вязали женскую одежду. Из парусиновых мешков шили платья для женщин и «толстовки» для мужчин. У нас этим делом занимались все женщины, но главным организатором, технологом и исполнителем была Дина.

В декабре началась эпидемия сыпного тифа. В начале она разразилась среди махновцев —  уже в январе из госпиталя в нашем дворе стали вывозить по полной телеге трупов. Они были обнаженными, окоченевшими, их одежду сразу сжигали здесь же во дворе.

В феврале знакомый «братишка» обратился к маме с настоятельной просьбой взять на свое попечение и выходить уже преодолевших кризис «видных командиров». Их поместили в спальне рядом с нашей мастерской. Наша задача состояла в приготовлении пищи и санитарном обслуживании. Продукты доставлял «братишка» лично и через день приходил врач. Они могли обходиться без судна, но не могли выходить за пределы комнаты. Им поставили ведро, которое я должен был выносить 2-3-раза в день. Я также помогал им умываться. Им часто меняли белье. Они пробыли у нас около трех недель. В середине марта им принесли обмундирование, и они нас покинули на своих ногах. Благодарности они не проявили.

Моя учеба продолжалась, но семью учителя эпидемия не обошла: в январе заболела его жена, и наши занятия прекратились. Но после учебы у этого замечательного человека у меня навсегда осталась жажда познания, вера в возможность получения его даже самостоятельно путем вдумчивого чтения книг. Он привил мне потребность обдумывать прочитанное и наблюдаемое в окружающих меня проявлениях жизни.

Если мешковина вошла в нашу жизнь как важнейшая часть гражданской одежды с 1919 года, то деревянные сандалеты как обувь весенне-летнего и частично осеннего сезона появились в 1920 году. Их делали из разных пород дерева, что отражалось на их внешнем виде, удобстве и сроке носки. Предпочтение отдавалось груше, яблоне, березе, осине, ольхе. Основу составляла подошва, которая вместе с каблуком, вырабатывалась из одного куска дерева строго по размеру стопы и с учётом арочного прогиба. Толщина ее, в зависимости от назначения, имела один-два сантиметра, высота каблуков два-четыре сантиметра. Подошва прочно скреплялась ремешком, прибиваемым маленькими гвоздиками к внутренней ее части. Это обеспечивало необходимую при ходьбе гибкость. Закреплялись сандалеты на ноге с помощью ремешков и шнурков —  удобно и изящно. В них можно было не только ходить, но и бегать. Делали их кустари, но чаще всего в каждой семье налаживали изготовление и ремонт такой обуви.

В марте с сильным грохотом начался ледоход на Днепре. Можно было часами наблюдать, как под напором воды ломается лед. Утверждали, что весна началась очень рано, а это к засухе и недороду. Лед не сошел еще полностью, а махновцы исчезли из города. Со стороны вокзала по Екатеринославской улице почти целый день двигались войска. Сначала шли кавалерия и артиллерия. Трехдюймовые пушки со снарядными ящиками тащили по три пары коней. Потом шла пехота и снова артиллерия —  тут уже были шестидюймовые пушки. А потом пошел, казалось, бесконечный обоз. Тут было много любопытного. Наполовину или даже более, обоз состоял из крестьянских телег, которые вместе с их хозяевами, были мобилизованы в армию властью. Перевозили в этих телегах фураж, продукты питания, снаряды. В загрузке телег был полный разнобой. Фуражирами были сами крестьяне, в своей неказистой одежде, разного возраста, от солидных стариков до подростков. Кони, как правило, были мелкие, тощие, в плохой сбруе. Иногда в паре с конем шел верблюд, а иногда попадались и волы. Для нас, ребят, было очень интересно наблюдать за прохождением войск. Утверждали, что это проходила Вторая конная армия под командованием Дыбенко, а комиссаром была Коллонтай.

Сразу же были заняты наш двухэтажный и соседние трехэтажные дома, а затем дом священника. Жизнь в городе стала спокойней, чем была при махновцах. Бойко шел товарообмен на базаре, в ходу были советские купюры, но они не имели определенной товарной ценности. Наши гребни по-прежнему пользовались большим спросом. Мы упорно работали всей семьей, и жизнь наша, если сравнивать ее с общим уровнем, была вполне обеспеченной.

У нас опять завелась домашняя птица, квочки высиживали в кладовке яйца. Был у нас индюк с двумя индейками и шесть уток. Я теперь имел самое непосредственное отношение к птичнику. Куры у нас были разномастные и разнокалиберные: небольшие коричневые губастые, умеренные серые голошейки, гигантские черные голландские. Петух был очень красивым: с красным оперением и длинным хвостом коричневого цвета.

К апрелю власть красных укрепилась в Никополе и, вероятно, далеко за его пределами. Об этом можно было судить по рынкам. В Никополь часто стали заезжать и рогачане, которые останавливались у нас. Помимо дружеских связей, установились и деловые отношения. Они нам привозили рога и продукты питания, а мы их снабжали гребнями.

Поселилось у нас двое военных, имевших, вероятно, отношение к пропагандистской работе. Они хранили в своей комнате большое количество отпечатанных на серой бумаге листовок. Мы рассказали им о судьбе студентов-медиков, остановившихся у нас, и передали их хирургические инструменты. Эти два представителя Красной Армии вели себя скромно, были вежливы и обходительны. Мама прониклась к ним симпатией и в меру своих возможностей старалась их подкармливать.

Спектакли театра Чепиленко шли почти ежедневно. Возобновил работу Летний сад. В двухэтажном доме в нашем дворе находилось какое-то культурно-просветительское учреждение, к которому имели отношение наши квартиранты. Там по вечерам пели революционные песни. Мне запомнилось, как отмечали в Никополе 1 мая 1920 года. Была демонстрация горожан, к которой присоединилось много мальчишек. Мы вышли на какой-то пустырь за городом, где с трибуны произносились речи. Выбор этого места для митинга был связан с тем, что здесь находились могилы павших в борьбе за Советскую власть. В конце митинга залпом стреляли красногвардейцы из винтовок, отдавая почести погибшим. Затем очень проникновенно пели «Вы жертвою пали…» и «Интернационал».

В мае произошло два запомнившихся события. В середине месяца состоялся «юбилейный» спектакль нашей Дины. Именно так он назывался, и сбор, по замыслу организаторов, отдавался ей. Играли «Марусю-Богуславку», где роль Маруси в исполнении Дины была очень эффектна. После спектакля у нас дома был организован ужин для всей труппы. Собралось очень много людей. Еду готовили два дня. Ели сидя и стоя, очень красиво пели и декламировали. Веселились до утра, и наши квартиранты тоже принимали в этом участие.

В конце мая труппа Чепиленко по распоряжению Политического управления войск в Никополе была направлена на левый берег Днепра. Им предстояло дать несколько спектаклей для войск и местного населения. Гастроли продолжались около двух недель. Сначала все шло спокойно и успешно, однако закончилась эта поездка бегством. Белая армия внезапно перешла в наступление, и вся труппа едва не попала в плен. Вернулись актеры в Никополь с арьергардом Красной армии. Фронт установился по Днепру. Белые часто обстреливали район вокзала из тяжелых орудий. Иногда прилетали одиночные двукрылые самолеты бомбить район вокзала.

В начале июля Красная армия оставила Никополь. В пределах города бои не велись, однако в районе вокзала несколько дней доносились глухие раскаты артиллерийской стрельбы. Мы, мальчишки, первыми узнавали о предстоявшей смене власти: начинали сматывать телефонные провода, на улице легко можно было найти патроны от винтовок и наганов, и целые мотки брошенного провода. Провод я не трогал, а патроны —  их у меня было много, я прятал в леднике, о чем родители не знали. Порох из патрона высыпали на лист газеты, затем его свертывали в трубочку, которую закручивали спиралью, перевязывали шпагатом, поджигали и подбрасывали вверх. Наша «шутиха» с шумом носилась по воздуху, как ракета, подталкиваемая горящим порохом. Были и более безопасные забавы. Патроны также были средством расплаты в азартных играх, вместо пуговиц и металлических перьев в нашей довоенной жизни.

Белая армия вошла в Никополь со стороны вокзала. Было много конницы, говорили, что это казачьи части. Артиллерия была такая же, как у красных. Все солдаты и командиры носили погоны и вообще были одеты лучше, чем красные. А вот обоз у белых был таким же разношерстным.

Трехэтажное здание соседнего двора и двухэтажное в нашем дворе были заняты контрразведкой. В первую же ночь из соседнего двора были слышны угрозы, ругательства, а затем крики истязаемых людей. Как при банде осенью прошлого года, люди в отчаянии и тревоге собирались и в молчании не расходились до глубокой ночи.

Белые пробыли в Никополе не более месяца. Почти каждую ночь из здания контрразведки доносились крики истязаемых жертв. Иногда можно было явно расслышать отборные ругательства, адресованные коммунистам и жидам. Все это усиливало наши переживания, перерастающие в ожидание неизбежной расправы и с нами.

И именно в этот период меня угораздило совершить поступок, который мог стать роковым для нашей семьи. Я упоминал, что в нашем дворе жил сын вдовы Ленька, разводивший голубей. Он был значительно старше меня, но мы были в дружеских отношениях. Одной из его страстей было приманивание, а затем и отлов чужих голубей, которых он затем, вероятно, продавал. Завидя чужого голубя, присевшего на крышу какого-либо дома, он выпускал из голубятни своих голубей. Он поднимал их в лет, и в это время нужно было вспугнуть чужака, который обязательно присоединялся к летящей стае. Далее голуби садились на свою крышу и вместе с чужаком влетали через лаз в голубятню. Оставалось только закрыть лаз и выловить чужого голубя. Все это было мне очень интересно, и я часто помогал Леньке тем, что в нужный момент, бросая камни, подымал чужака и этим вынуждал его присоединиться к летающей стае. В этот раз чужой голубь —  краснобокий трубач —  уселся на крышу двухэтажного дома в нашем дворе. Ленька заметил красавца и попросил меня его вспугнуть, когда он выпустит свою стаю. Вспугнуть трубача можно было только брошенным в него камнем. Камни я всегда бросал легко и довольно метко, поэтому не сомневался, что выполню его просьбу успешно. Я подошел к зданию на расстояние, хоть и не близкое, так как опасался часового, но все же не превышающее обычную дальность, на которую я бросал камень. Для большей успешности я подобрал не круглый камен, а плоский черепок. Мне казалось, что его можно бросить дальше обычного. Бросил я черепок с большой силой, но он пошел не по предполагавшейся мною траектории, а завернул вправо и вниз. В итоге он врезался в форточку углового окна на втором этаже. Я успел удрать до того, как выбежали часовые. В нашем дворе они никого не нашли, а на Ломанной улице схватили паренька, который тщетно пытался убедить часовых в своей невиновности. Я прибежал домой очень напуганный, но все же рассказал отцу и Саше о случившемся. Они решили, что надо пойти и предложить вставить разбитое стекло. Вооружившись стеклом подходящего размера, гвоздями и молотком, Саша и я отправились выполнять эту операцию. Мы подошли к часовому, Саша объяснил ему цель нашего визита. Вскоре вышел офицер и Саша с ним удалился, а я остался около часового. Саша отсутствовал недолго, но мне это время показалось мне вечностью. Потом Саша рассказывал, что обошлись вежливо. Вероятно, даже контрразведчики смогли оценить чистосердечность нашего поступка. Меня не наказывали, но свою вину я прочувствовал и страдал в полной мере.

В начале августа со стороны вокзала послышались заглушенные расстоянием отзвуки пушечных выстрелов. В городе началось поспешное сматывание телефонных проводов. Вскоре в Никополь вошла Красная армия. Опять долго по Екатеринославской улице двигалась кавалерия, артиллерия, пехота и нескончаемые чахлые обозы.

Примерно через неделю после занятия Никополя войсками красных, к нам пришел бравый круглолицый рыжий паренек крепкого сложения. Он был одет в гимнастерку и галифе, на ногах крепкие яловые сапоги, на левом боку висела сабля до земли, на правом —  из кобуры выглядывала рукоятка нагана. Увидев замешательство мамы, встретившей его, он представился —  Шура Кумык. Это он спасся, спрятавшись под кроватью, когда банда Балуты ночью зверски убила его отца, мать и старшего брата. Мама, конечно, прослезилась и приняла Шуру как родного.

В то время в Красной армии часто встречались подростки, оставшиеся без родителей. Их одевали, вооружали, относились тепло и бережно, хотя они нередко участвовали в боевых операциях. Называли их «пацанами», вот и Шура был таким «пацаном».

Меня он очаровал своей внешностью и рассказами о боевых операциях, в которых принимал участие. Мне доставляло радость ходить с ним по городу, и я испытывал гордость, что нахожусь рядом с таким героем. Он, конечно, расспрашивал меня о врагах, с которыми можно сейчас достойно рассчитаться, и был удивлен, когда я сказал, что у меня нет врагов. Примерно неделю Шура навещал нас, а потом, даже не простившись, он исчез. Нас поразила такая внезапность, и мы никогда больше о нем не слышали.

В начале сентября Никополь вновь взяли белые. На этот раз войск было очень много. Они двигались через город три дня с небольшими перерывами. На вооружении армии были броневики и много автомобилей разных по внешнему виду —  грузовики, фургоны, легковые. В нашем дворе оказалось более десяти больших автомобилей, вечером они периодически включали ослеплявшие фары. На смену ушедшим машинам приходили новые. Было очень много пленных. Их тоже размещали во дворах, в том числе и в нашем. Это были мобилизованные в Красную армию крестьяне, которые после сдачи в плен перевербовывались, тоже насильно, для продолжения службы в Белой армии. Распространялось очень много слухов о крупных победах белых, об их быстром продвижении на Москву и неизбежности ее скорого падения. На тумбах расклеивали плакаты с изображением бегущих «комиссаров», традиционно горбоносых, символизирующих их еврейское происхождение. Большими буквами плакаты кричали, что с «Советами» скоро будет покончено.

Однако примерно в середине октября белые панически покинули Никополь, даже не сняв телефонные провода. В город вошла Первая конная армия Буденного. Войск было очень много, особенно кавалерии. Вскоре на тумбах появились плакаты «Махно с нами». Потом распространялись стихи Демьяна Бедного, отпечатанные на плотной синей бумаге, где описывался разгром войск Врангеля и предсказывалось падение Крыма. Гражданская война, продолжавшаяся в нашем районе три года, на этом закончилась. Теперь наступила пора воевать с вызванной ею разрухой и голодом.

Восстановительный период. Начало

Трехлетняя гражданская война, наступившая после трехлетнего участия России в Первой Мировой войне, две революции вызвали не только разруху промышленности, железнодорожного транспорта, полный паралич экономических связей города и села, но и изменили присущий обществу ритм и порядок его самовозобновления. Падала рождаемость, формирование новых семей резко затормозилось. В нашем дворе, где жило восемь семей, за шесть лет был только один новорожденный в семье Гуревичей. За это же время умерло три человека, в том числе и наш Кива, и состоялась только одна свадьба: очень симпатичная, отнюдь не самая старшая дочь Каца Сима вышла замуж в декабре 1920 года. Ее жених, примерно тридцати лет, складный и привлекательный, был как-то связан с Красной армией. Одевался он в полувоенную форму, вместо пальто носил бекешу, оружием он не обвешивался и о своих делах в армии помалкивал. Возможно, Сима была знакома со своим женихом давно или встреча их состоялась, когда он с товарищем был определен к Кацам на постой. Во всяком случае их взаимное общение продолжалось менее месяца. Для еврейских браков такое кратковременное знакомство считалось недостаточным, тем не менее свадьба состоялась по полному ритуалу и в конце декабря молодожены уехали в Севастополь.

В нашем дворе было по меньшей мере шесть девушек, перешагнувших оптимальный для замужества возраст, и три молодых человека, становившиеся кандидатами в старые холостяки. К этой категории относились в нашей семье Саша и Дина. Саше исполнилось тридцать, и внешне, и по образованности, и по человеческим качествам он мог быть завидным женихом, тем более, что и кусок хлеба он мог заработать. Правда, одевался он весьма скромно, неэффектно, но в то время это скорее было нормой. Саша был общительным, у него было много друзей, отличавшихся интеллигентностью и высоким уровнем национального духа. Одним из них был сын раввина города Никополя. Была у него и подруга, связанная с ним взаимной симпатии в течение последних двух лет. Это была единственная дочь довольно обеспеченных в прошлом родителей, у которых от той поры осталась только хорошая квартира и красивая мебель. Звали эту девушку Раей. Ей было за двадцать пять лет, она не отличалась особо эффектной внешностью, но выделялась своей воспитанностью, деликатностью и начитанностью. В нашей семье, где Рая бывала очень редко и только в компании с Сашиными друзьями, она встречала неизменно благожелательное расположение. Саша был вхож в дом Раи и в тревожное время 1919-1920 годов он там засиживался, насколько позволял комендантский час.

Вопрос о браке Саши с Раей, вероятно, обсуждался в обеих семьях и мог решиться положительно, однако ни помолвки, ни свадьбы не назначалось, так они и оставались только друзьями, а не женихом и невестой. Можно подозревать, что основным тормозом была неустроенность нашей жизни. Саша не мог жить с женой самостоятельно, так как это могло осложнить существование нашей семьи. Жить после женитьбы совместно с нами или с родителями Раи Саша не хотел, а может быть, были другие причины, оставшиеся нераскрытыми. Во всяком случае к началу зимы 1921 года и далее вопрос о женитьбе Саши и Раи оставался открытым.

Еще сложнее было положение Дины. В труппе Чепиленко ее очень ценили, и она всеми помыслами и силами была предана театру. Загружена она была до предела человеческих возможностей. Помимо заучивания и работы над ролью, дневных репетиций и почти ежевечерних спектаклей с ее участием, она ночами занималась переписыванием ролей. У Дины, как и у папы, был очень четкий и красивый почерк. Пишущей машинки в театре не было, все роли, часто с правками режиссера по тексту для каждого актера, да еще с репликами, после которых он вступает, приходилось переписывать от руки. Это была профессиональная работа, требующая актерского понимания. В этих условиях за пределами театра у нее не было и не могло быть общения со сверстниками. В театральной труппе было только два еврея в оркестре, да и те женаты. Остальные были симпатичными людьми, но ни с какой стороны они не могли рассматриваться как потенциальные женихи для Дины. С другой стороны, с окончанием гражданской войны встал вопрос о переезде труппы Чепиленко в Харьков, и Дине предстояло туда перебраться. К счастью, хотя переезд был в принципе решен, он откладывался из-за общей неустроенности жизни. Это позволило семье свыкнуться с такой тягостной перспективой, все понимали, что судьба Дины разворачивалась по совершенно непредсказуемому пути. Однако навязывать свои решения родители не считали возможным —  это не было принято в нашей семье.

На фоне не сложившейся личной жизни Дины и Саши, судьба остальных детей пока не вызывала тревоги. Правда, прекратилось обучение Рахили в гимназии, никто не занимался с Гений и Хаей. Их уровень образования и развития был ниже, чем у Саши и Дины, хотя он не отличался от образования их сверстников.

Материальное положение нашей семьи в конце 1920 года было еще удовлетворительным. Мы были обеспечены рогами, гребни пользовались спросом. Сложились постоянные связи с В. Рогачиком: мы получали оттуда рога и продукты питания и постоянно пересылали туда партии гребней, которые пользовались неизменным спросом. Вместе с тем общее положение с продовольствием ухудшалось. Урожай 1920 года был средним по сравнению с урожайным 1919, кроме того, из-за частой смены власти и отвлечения крестьян на обозную повинность, даже выращенный урожай не удалось собрать. Кроме того, увеличились поборы зерна и убой скота. Проходившие кавалерийские образования всех мастей —  махновцы, белые, красные —  выхватывали у крестьян лучших коней, оставляя им загнанных и неработоспособных, поэтому не удалось подготовить землю под урожай 1921 года. Принудительные безвозмездные поборы зерна и муки, преимущественно у зажиточных семей, вынуждали их иногда с риском для жизни прятать зерно. Это понимали родители, и об этом же говорили приезжавшие к нам рогачане. Добывать рога стало труднее, что привело к кризису в производстве гребней.

Гражданская война завершилась на Украине, в Крыму, отчасти на Кавказе, но продолжалась в Сибири, на Дальнем Востоке, в Средней Азии. В течение двух лет интересы крестьян пытались отстоять в ходе крестьянских бунтов, еще шла жестокая борьба с махновцами и другими бандами, грабителями, рецидивистами, орудовавшими с жестокостью во всех городах, включая Москву и Петроград. Все это усиливало разрушение страны и общества. Для знающих жизнь людей было очевидно, что в этих обстоятельствах голод охватит всю страну и будет необычайно жестоким. Судя по доступным сейчас сведениям, Лениным была допущена принципиальная ошибка в оценке сложившейся тогда ситуации. Пользуясь информацией так называемых продотрядов, он считал, что у крестьян имеются еще большие запасы продовольствия, нужно только умело их забрать, если не по-доброму, то силой. Так думали и другие руководители государства. Если бы еще в 1920 году власти нашли возможность объективно оценить образовавшуюся ситуацию, то наверняка удалось бы снизить масштабы голода, разразившегося в 1921–1922 году, да и кровопролития было бы меньше.

В нашей семье в ожидании голода попытались сделать кое-какие запасы продовольствия, однако удалось немногое. Я помню, что в большой спальне под кроватью разместили пять мешков пшеницы и появился мешок кукурузы в початках. Были сделаны некоторые запасы свиного сала, хранившегося в окованном железом сундучке. Вся имевшаяся провизия дожила только до осенних праздников 1920 года. Это были «тактические» приемы, осуществленные согласно нашим материальным и техническим возможностям.

Семья искала стратегическое решение жизненных проблем. Друзья Саши были единодушны, полагая, что надо уезжать в Палестину. Инициатором этого предложения был раввин. Ни материальных, ни юридических возможностей для выполнения этого намерения не было. Предполагался нелегальный или полулегальный переход границы с Польшей, а там уповали на взаимопомощь еврейских общин. Был даже разработан сценарий перехода границы. Делалось это под чужой фамилией, мы должны были доказать, что являемся беженцами из какого-то района Польши. Надо было запомнить не только свое новое имя и имена всех членов семьи, но и легенду о прежнем местожительстве в Польше. Все данные заучивались и повторялись, чтобы не подвести ни себя, ни попутчиков. Совершенно правильно полагали, что провал одной семьи повлечет подозрение в отношении других групп «беженцев». Много фантазий было в отношении организации жизни в Палестине. Мечтали заниматься сельским хозяйством, опять завести лошадей и коров, свой дом, сад и огород. Практически весь 1921 год, наряду с обычными трудовыми буднями, был заполнен моральной и технической подготовкой к эмиграции. Саша сделал из грушевых досок сундучок с тайником для золотых монет. Правда, золотых монет у нас уже не было, и Саша отдал его раввину, который, по-видимому, им воспользовался. Из всей группы, готовящейся к побегу, только семье раввина удалось эмигрировать в Палестину.

В январе 1920 года моя учеба оборвалась, так как вслед за женой заболел и умер мой учитель. Их осиротевшую дочь приютили добрые люди. Возобновились мои занятия в начале весны. На этот раз мне выпало счастье стать учеником сына раввина, который был приятелем Саши. Он приходил к нам домой два раза в неделю после завтрака, и мы с ним занимались примерно 2-3 часа. Это был молодой человек не старше 25 лет, ростом выше среднего, худощавый брюнет с правильными чертами удлиненного лица. Я не знаю, какое у него было образование, но мне казалось, что он знает все не хуже, чем мой бывший учитель. Мы изучали с ним Танах, а также он расширил мои познания в русском языке и арифметике, так как он знал, что осенью 1921 года меня отдадут обучаться в русскую школу.

Методы преподавания у него были примерно такие же, как и у предыдущего моего учителя. Каждую главу Танаха он мне излагал на русском и на иврите. Тут же определялось, какие слова я знаю, а какие мне незнакомы. Я их выписывал, затем дома я самостоятельно прорабатывал эту главу и составлял предложения на русском и на иврите. Мы очень тщательно разбирали мое изложение, исправляя ошибки и выясняя их причину. Когда основное содержание главы было усвоено, он очень просто и увлекательно рассказывал, какое место описанные события занимают в истории еврейского народа. Завершалось изучение главы тем, что я излагал ее содержание и историческое значение описанных в ней событий. Все это было очень интересно. Он приучал меня работать самостоятельно. Мое обучение у сына раввина закончилось в середине августа —  мы не успели закончить изучение Танаха. Такая задача и не ставилась, так как изначально было известно, что наши занятия будут продолжаться только восемь месяцев. К сожалению, моя дальнейшая жизнь сложилась так, что я не мог больше пополнять и совершенствовать свои знания в иврите.

К концу 1920 года я подрос и расширились мои контакты с детьми не только нашего двора, но и соседних. Основой для них служили разные детские увлечения, иногда и не совсем благовидные. Уже в январе 1921 года я ходил с ребятами кататься по льду замерзшего Днепра. Мы с разгона скатывались по ледяным дорожкам. Среди этих веселых забав ребята постарше закуривали и меня угощали, что я рассматривал как знак уважения. Я с удовольствием затягивался и демонстрировал, как глубоко я могу затягиваться и выпускать дым через нос.

Летом я с ребятами ходил удить рыбу. У меня были снасти и достаточный запас червей или мух. Довольно успешно удавалось ловить «верховодку». Я приносил домой увесистые плети нанизанных на шнур рыбешек, и мама их обжаривала в растительном масле. Рыбалка тоже не обходилась без курения, при отсутствии табака часто в ход шли сухие измельчённые листья. Понемногу я втянулся и, если вначале я курил, чтобы не отстать от старших, то потом курение вошло в привычку.

Очень увлекательным занятием было запускание змей. Обычно этим занимались старшие ребята, а мы, младшие, выполняли роль подсобных и восторженных зрителей. Запустить своего змея было моей заветной мечтой. Проблемой было не столько изготовление змея, сколько раздобывание шнура. Нитки были острейшим дефицитом, и каждая катушка как первейшая ценность в любом доме была на строжайшем учете. И все же после долгих аккуратных намеков мне удалось раздобыть довольно прочный нитяной чулок. Я его с большой осторожностью распустил и намотал на плоскую скалку как положено по-рыбацки, восьмеркой. Так я раздобыл шнур.

Вероятно, мне нужно было изготовить змея площадью не более двойного тетрадного листа, но я давно припас для этого плотный лист бумаги большого размера, который я раздобыл у наших постояльцев —  на ней было напечатано воззвание. После просушивания змей получился прочным и легким, я сам закрепил шнур на трех поводках и подобрал хвост.

При первом пробном запуске змей, описав круг в воздухе, врезался в землю. Экзамен на прочность он выдержал, а его вращение было вызвано недостаточным весом и длиной хвоста. Я удлинил и утяжелил хвост, и при втором запуске змей сразу плавно пошел вверх. Я пробежал не более пятидесяти метров, и он стал тянуть шнур. Я стал его понемногу отпускать, а змей ровно, без резких качаний, поднимался все выше и выше. По мере его подъема увеличивалась сила натяжения шнура. Когда я отпустил примерно половину длины шнура, то почувствовал, что остановить тягу и собрать шнур мне не удается. Я запустил змея в нашем дворе, а теперь он находился уже где-то над четвертым двором от нашего. Идти или бежать за змеем, чтобы сбить тягу, я не мог, поэтому я все отпускал и отпускал шнур, но не для того, чтобы он поднялся еще выше, а из-за боязни, что он оторвется. Ребята, с восторгом наблюдавшие за полетом этого змея, наперебой просили дать им подержать шнур, чтобы почувствовать силу змея. Я им отказывал, но не из жадности, а из боязни, что это ускорит разрыв шнура, неизбежность которого была уже очевидной. Они не обижались на меня, так как уже поняли причину.

Однако у меня уже кончался шнур, я вынужден был замедлить его запуск. Если раньше шнур прогибался, то сейчас прогиб уменьшался, а тяга усиливалась. Змей уже был так далеко, что значительную часть шнура стало невозможно различить на фоне голубого неба. У меня оставалось не более двадцати метров шнура, когда я вынужден был прекратить дальнейший запуск. Почти в тот же миг он оборвался где-то в высоте. Змей, как подстреленная птица, полетел вдаль и вниз, кувыркаясь и вращаясь. Оборванный шнур где-то осел и повис на крыше и деревьях. Я не смог собрать и четверти его длины. Так закончился мой первый самостоятельный запуск змея. Я испытал радость от самостоятельно достигнутого успеха и горечь потери шнура, исключающую возможность повторить запуск.

Детей, как известно, объединяют игры. Во дворе мы играли в городки. Эта «мужская» игра меня очень увлекала, и я добивался успехов. Еще одно коллективное развлечение —  это набеги на сад, который находился за еврейской баней. Начинали мы набеги, как только созревала черешня, а заканчивали во время созревания яблок. Естественно, хозяин пытался защитить свой сад, но хорошей сторожевой собаки у него не было, а от него самого мы успевали убежать. К середине 1921 года наши отношения обострились. Вооружившись плеткой, хозяин устраивал засады в той части сада, которая наиболее часто подвергалась набегам. Мы тоже были начеку. Первым входил разведчик, за ним, на расстоянии видимости сигнала —  второй, за ним третий. Убедившись, что нет опасности, в сад проникала остальная часть расхитителей. Конечно, хозяин жаждал мести, а в набегах участвовало 10-12 человек.

В августе 1921 года я был очень занят учебой и участием в изготовлении гребней. Кроме того, в преддверье учебы в школе я пристрастился к чтению. Все это несколько оторвало меня от участия в набегах на сад, хотя я знал, что они продолжались и получал приглашения в них участвовать. И вот в один несчастный для меня день я после всех обязательных дел отправился на Ломанную улицу. Здесь обычно встречались ребята из нашего двора. Я еще не дошел до границы нашего двора, как со стороны недостроенного здания выбежала ватага ребят из нашего двора и бросилась бежать вниз по Ломанной. Было понятно, что они наткнулись на хозяина, который и появился за ними следом. Меня это не пугало, так как я в набеге не участвовал и вины своей не ощущал. Дистанция между хозяином и ребятами быстро увеличивалась, а я спокойно остался стоять на выходе из двора, наблюдая за происходящим. Я был уверен, что несмотря на свой гнев, хозяин не мог не понять моей непричастности в этом конкретном случае, и потому спокойно продолжал стоять лицом к нему. Он же, поравнявшись со мной и убедившись в невозможности догнать остальных, подковылял ко мне и трижды огрел меня плетью. Вскрикнуть я не мог и не пытался, он бил молча и затем сразу удалился.

Хозяин сада был крепким и рослым, еще сравнительно молодым человеком, вернувшимся с войны с поврежденной ногой. В удары плетью он вкладывал не только всю силу, но и накопившуюся злость. От ударов расползлась ткань моей рубашки, а на плечах и спине остались вздутые, почти с палец толщиной, кровоподтеки, превратившиеся потом в синяки. И все же я думаю, что в процессе экзекуции он подсознательно понял свою ошибку, иначе он не ограничился бы только тремя ударами. На этот раз я стал жертвой ошибочной психологической ситуации, но больше, чем боль, меня терзала обида за допущенную глупость. Ведь я мог удрать с ребятами или даже спрятаться. Где-то в глубине души я допускал, что хозяин мог приметить меня в саду с другими ребятами и с запозданием свел со мной счеты. Выплакавшись в одиночку, я не хотел рассказывать дома о случившемся, но нельзя было скрыть растерзанную рубашку. Мама очень сочувствовала и была уверена в моей невиновности. Папа тоже не сомневался, что на этот раз я не участвовал в набеге на сад, однако похвалив за выдержку, сказал, что за одного битого трех небитых дают.

В конце августа я записался в первую группу в школе. Она находилась возле базарной площади. Это было большое каменное здание, где раньше размещалась гимназия и учились там не в группах, а в классах. Занятия начались 1-го сентября. Это по существу был первый учебный год в Никополе при установившейся Советской власти. Старые учебники, в том числе и букварь, где прославлялись цари и самодержавие, устарели, а новых еще не было, не было и тетрадей.

На первом занятии учительница знакомилась с учениками, оценивая уровень их подготовки к учебе. Она была среднего роста и среднего возраста, скромно одетая. Ее худощавое лицо, белесые волосы и брови придавали ей какую-то упрощенность. Я ожидал встретить учителя, а не учительницу и уж во всяком случае не такую, как большинство прохожих на улице.

В классе было много мальчиков и девочек, сидели попарно. Учительница начала с зачитывания фамилий учеников, выяснения их имен и имен их родителей. Процедура шла медленно. Еще учительница успела сообщить, что зовут ее Ирина Петровна, а мы несколько раз повторили ее имя. Наступила первая перемена в первой группе.

Второй урок начался с того, что Ирина Петровна рассказала нам, как будет проходить обучение, сколько будет уроков, почему нужны перемены и как их нужно использовать. Особо она обратила наше внимание на то, что запрещается делать ученикам в классе и почему нельзя опаздывать на занятия или их пропускать. Затем началось выяснение возраста учащихся и уровня их подготовки. Это продолжалось на втором и третьем уроках и весь следующий день.

Выяснилось, что наша группа 1-б неоднородна по возрасту: несколько учеников младше девяти лет, большинство 9-10-ти лет и старше. Она пыталась определить уровень способностей учеников. Для этого использовались таблицы с буквами, цифрами и словами. Тех, кто заявлял, что ничего не знает и не учился, она оставляла в покое. Тем, кто прошел какую-то подготовку, предлагалось продемонстрировать свои знания. Под конец Ирина Петровна прочитала несколько коротких рассказов и стихов и затем попросила желающих пересказать их. Пересказ она предлагала сделать всем, даже тем, кто нигде не учился. В заключение она предложила всем прочесть стихотворение, которое он знает.

Я сказал, что три года меня учили еврейскому и русскому языку, что я могу читать, писать и считать. Она проверила мои знания и убедилась, что я их не переоцениваю. Потом я пересказал несколько рассказов и стихотворений, прочитанных ею. По ее просьбе я продекламировал «Вещего Олега» и рассказал ей содержание поэмы. Я сказал, что могу прочитать еще несколько стихотворений. Она не стала их прослушивать, но попросила рассказать содержание стихотворений «Прибежали в избу дети…» и «Вьюга мглою небо кроет…». К концу второго дня Ирина Петровна сказала, что завтра меня по ее просьбе проэкзаменуют другие учителя, чтобы зачислить меня во вторую группу.

Утром третьего дня Ирина Петровна направила меня в учительскую, где меня встретил высокий худощавый учитель. Потом я узнал, что это директор школы. Мне запомнился его высокий лоб, впалые щеки и глубокие морщины. Он предложил мне сесть. Пришли еще две учительницы. Все вопросы мне задавал учитель. Я уверенно отвечал. Затем он открыл книгу и попросил меня прочитать рассказ. Это был известный мне рассказ Л.Н.Толстого. Я его прочитал, пересказал содержание и смысловое значение. Потом я под диктовку написал несколько слов, прочел стихотворение и пересказал его содержание. Дальше проверяли знание арифметики. Я сказал, что умею складывать и вычитать любые числа. Таблицу умножения и дроби я еще не знаю, но могу делить числа, пользуясь вычитанием и умножать, пользуясь сложением. Меня проверили, и я показал, как я это делаю. Одна из учительниц сказала, что считает возможным перевести меня в третью группу. На это ей возразили, что я не подхожу по возрасту для третьей группы, да к тому же еще не знаю таблицы умножения. Прямо из учительской я пошел во вторую группу. Когда я дома без подробностей рассказал, что меня перевели во вторую группу, это не вызвало особого восторга. Саша даже сказал, что я учился три года и потому он бы не удивился, если бы меня перевели в третью группу.

 Учительницей во второй группе была Клавдия Петровна, рослая худощавая брюнетка. По возрасту она была такой же, как Ирина Петровна, но выглядела более солидно. Голос у нее был грудной, низкого тембра. Слова она выговаривала четко, все слушали ее с большим вниманием. Одета она была в синий костюм —  в нем она приходила каждый день, пока я учился в этой группе.

Основное внимание уделялось чтению и изложению прочитанного, письменным упражнениям и арифметике. По быстроте чтения и пересказу я шел впереди группы. Работы по письму тормозились из-за отсутствия тетрадей, по этой же причине мы не занимались чистописанием. Мы в основном писали на доске или на грифельных досках, которые были не у всех. Мне доска досталась от старших учеников нашей семьи.

В арифметике у меня были затруднения, так как я не знал таблицу умножения, однако числами я оперировал более бойко, чем остальные, и умел уверенно решать задачи. В течение первой недели я выучил таблицу умножения и перешел к ее использованию. Далее мне стало немного скучновато, так как то, что проходили в группе, я уже знал. Домашние задания я выполнял аккуратно, но это было повторением того, что я уже усвоил.

Клавдия Петровна примерно через месяц сказала мне, что она будет давать мне дополнительные задания с тем, чтобы подготовить мой перевод в третью группу после зимних каникул. Я с радостью откликнулся на это. С ее помощью я освоил простые и десятичные дроби, а также решение задач, предназначенных для третьей группы. Мои познания в устном и письменном русском языке были, по ее мнению, вполне достаточными.

В это время в нашей семье голод еще не ощущался в полной мере. Я с большой увлеченностью занимался, и это всячески поощрялось дома. Меня очень вдохновляла не сама возможность перейти в третью группу, а приветливое доброе отношение Клавдии Петровны. Она каждый день задерживалась после занятий на несколько минут, чтобы проверить выполненную мной работу и дать мне новое задание. Я чувствовал, что ее радуют мои успехи. Естественно, что в этих условиях я старался изо всех сил.

Я сидел на второй парте второго ряда от окна. Моим соседом был Сема —  мальчик чуть постарше меня, моего роста, но рыхлый, с раздавшимися от упитанности щеками. Учился он хорошо. Не знаю, чем занимались его родители, но, судя по всему, семью его отличало материальное благополучие. Он был одет лучше нас всех и на перемене ел хлеб с маслом или колбасой, часто жевал конфеты, о чем остальные могли только мечтать. Со мной и другими учениками Сема вел себя с чувством превосходства и высокомерного покровительства. Вместе с тем ни силой, ни смелостью он не отличался. Я успел заметить, что с крепкими ребятами его отношения складывались по-другому, с явными чертами заискивания.

В Никополе даже в ноябре еще бывают погожие относительно теплые дни. В такой день как-то Сема предложил мне на большой перемене выйти с ним на площадь перед зданием школы. K нам присоединилось еще два его приятеля из другой группы. На площади Сема великодушно дал каждому из нас по конфете —  у него как раз оказалось четыре конфеты. Он и ребята тут же съели свои конфеты, а я свою положил в карман. Через несколько минут к нам подошел пятый паренек, явно старше остальных. Вероятно, он всегда занимал в этой группе лидирующее положение. Все, и особенно Сема относились к нему как к вожаку, но на этот раз у Семы не оказалось для него конфеты. Однако он тут же вспомнил, что я свою конфету не съел, и потребовал ее вернуть с явным намерением передать ее подошедшему авторитету. Меня это возмутило вдвойне: я считал подлостью требование вернуть подаренное и унижением оказанное предпочтение другому. Решение было принято мгновенно: я достал конфету из кармана и со всей силой бросил ее довольно далеко. Ответная реакция тоже последовала немедленно. Первым набросился на меня Сема, и я еще успел расквасить ему нос. Однако тут же я получил сильный удар по спине от лидера и на меня набросились остальные. Сема сразу же выбыл из драки. Я понимал, что мне достанется основательно, но очень хотелось хоть разок приложиться к лидеру. Я развернулся, но в этот же момент на мне повисли ребята сзади, а лидер хладнокровно начал хлестать меня по лицу. В общем, меня избили основательно, превосходство противника было очевидным. Я никому не жаловался, к счастью, одежда осталась целой и незапачканной. Сема, вероятно, очень боялся расплаты. Правда, его дружки меня предупредили, что если я его трону, то мне достанется еще больше. В общем, я почувствовал в полной мере, каких усилий требует от человека выполнение заповеди «не помни причиненного тебе зла». Мне было бы легко простить Семе его подлость добровольно, но теперь, после предупредительных угроз, получалось, что я его прощаю от страха, трусости, а не из благородства. Именно так понимал Сема мое безразличное к нему отношение, и это выливалось у него в демонстрацию своего превосходства. Для меня это становилось тягостным и унизительным, и я попытался ему объяснить, что я могу его разделать «под орех», но я это не делаю не из трусости перед его друзьями, а из принципа не обижать слабых, даже когда они подлецы, как он. Душу свою я освободил от гнета, но враждебность Семы ко мне только усилилась. Может быть, он не мог меня понять и оценил мои слова как угрозу. Он стал избегать меня, а я —  его дружков. Вот в такой атмосфере продолжалась моя учеба во второй-б группе. Мне не хотелось общаться с ребятами.

Перед рождественскими каникулами меня снова направили в учительскую. На этот раз мне предстояло держать экзамен на право стать учеником третьей группы. Меня встретил заведующий и те же учительницы, что проверяли меня в первый раз. На этот час выясняли мои знания по арифметике. Я четко и без ошибок отвечал на все вопросы по таблице умножения, потом продемонстрировал ее знание при умножении и делении четырехзначных чисел. Завершился экзамен решением задачи и декламацией стихотворения «Прибежали в избу дети…» Комиссия единодушно перевела меня в третью группу.

До сих пор никто из родных не посещал школу, ни при записи, ни в процессе моего обучения, продолжавшегося уже более трех месяцев. Родительских собраний не проводилось, а других поводов не возникало. Я не думаю, что в семье безразлично относились к моей учебе. Скорее это отражало сложившееся доверие ко мне и желание укрепить мою самостоятельность. На этот раз, когда я рассказал, как Клавдия Петровна помогала мне, они захотели выразить ей свою благодарность, однако считалось неприличным ограничиться только словами, а материально подкрепить свою признательность не было возможности. Так и осталось хорошее намерение откликнуться на бескорыстную помощь и доброту Клавдии Петровны нереализованными.

После каникул я стал учеником третьей группы-б. Все ученики были старше меня на 1-3 года. Мне выделили место на третьей парте крайнего правого ряда. Моей соседкой была Лена Телегина. Я ее называл «Телега». Она была выше меня ростом, костлявая, какая-то нескладная, рыжая, с крупными веснушками на лице. Наши отношения с первого дня стали товарищескими. Вскоре я узнал, что она тоже любит посещать спектакли в Народном доме и была на всех постановках, которые были мне известны. Оказалось, что кто-то из ее родственников работает не то в труппе, не то в составе работников театра. Я, естественно, не преминул сказать, что моя сестра занимает видное место в труппе, исполняя роли характерных старух, и что я знаком с Чепиленко, Аниной и Дубровиным.

Учительницей в группе 3-б была пожилая, небольшого роста седовласая женщина, с моложавым лицом и темными глазами. Голос у нее был мелодичный и мягкий, но говорила она четко и громко. Одевалась она скромно, как и все в то время —  в сером вязаном платье с белым воротником. Все ученики относились к ней с уважением. Если в ходе ее объяснения возникал шум, она никогда не повышала голоса и не призывала к тишине. Она на мгновение умолкала, а на лице ее возникало выражение не то удивления, не то ожидание вопроса. Этого было достаточно, чтобы урок продолжился в требуемом порядке. Звали нашу учительницу Татьяна Дмитриевна.

Преподавание русского языка сводилось к отработке навыков чтения и изложения содержания прочитанного. Изучались основы грамматики и правописания. Отсутствие тетрадей очень затрудняло нашу учебу, писали мы кто на чем мог. Татьяна Дмитриевна вероятно любила поэзию и стремилась и нам привить вкус к ее пониманию. Мы заучивали стихи А.С.Пушкина и других поэтов. Она добивалась от нас понимания смысла и художественного значения каждого стихотворения, умения их передать в интонации и паузах при декламации.

Арифметике также уделялось много внимания. Мы решали задачи, изучали простые дроби и действия с ними, при этом мы ежедневно решали разнообразные примеры.

Мы начали также изучать природоведение. Предмет этот увлекал всех. Это была единственная дисциплина, доступная изучению по старым учебникам. У меня был такой учебник, доставшийся от Рахили и покойного Кивы. Такие предметы, как история и география, тогда в третьей группе не изучались. В общем загрузка учеников была достаточно полной по объему и интересной по содержанию. Я учился с удовольствием и чувствовал себя уверенно.

В январе 1922 года разразился голод. Хлеб купить стало просто невозможно. В связи с бескормицей усилился забой скота и птицы, мясо на базаре еще продавалось, однако стоила оно непостижимо дорого. Деньги практически потеряли какую-либо реальную ценность. Счет рублей шел на сотни тысяч и миллионы. Наши запасы продуктов быстро иссякали и не было возможности их пополнить. К январю прекратилось производство гребней. Еще в декабре у Саши на среднем пальце правой руке образовался очень болезненный нарыв, сделавший его неработоспособным почти на месяц. Да и рога стало трудно добывать. За неделю едва удавалось собрать партию рогов, чтобы загрузить пресс, а при производстве в среднем 4-5 гребней семью прокормить было невозможно.

И снова, в который раз за последние годы, возник вопрос: как жить дальше? С надеждой эмигрировать в Палестину пришлось расстаться еще в декабре. В тот момент было ощущение, что почва уходит из-под ног. Оставалось только выменивать на продукты все, что можно. На три пуда муки было обменено все оборудование для изготовления гребней. По критериям нормальной жизни оно было продано очень дешево, но в той действительности это была удачная сделка, позволившая нам протянуть существование до весны.

Жизненные ситуации всегда переплетаются настолько непредсказуемо, что начинаешь верить в сверхъестественную силу. Дома мама часто повторяла: «Б-г шлет наказание, но и дает людям силы их пережить». Выход из сложившегося, казалось, катастрофического положения, нашелся самый неожиданный и совершенно случайно. Вместе с тем, он повернул дальнейший ход нашей жизни по совершенно новому пути, с возникающими новыми тупиками и выходами.

В начале января 1922 года у нас остановилась на некоторое время семья Коган —  муж и жена. Я не знаю, почему они остановились именно у нас —  по знакомству или по разверстке, что тогда практиковалось. Как и других квартирантов, мама приняла их приветливо. Муж был черноволосым, невысоким, худощавым, даже изможденным, хотя еще не старым человеком. Большие черные глаза сидели глубоко и придавали его лицу строгость и сосредоточенность, весомость и значимость. Голос, несмотря на частые приступы кашля, был густой и басовитый и чувствовалась привычка повелевать. В общем, с людьми он не был высокомерен, но и не опускался до панибратства. Саша как-то после знакомства с ним сказал: «Коган —  большой человек.»

 Его жена, которую звали Лизой, была полной противоположностью своему мужу. Она была полноватой, ростом даже выше мужа, шатенкой с золотистым отливом волос. Черты лица и светлые глаза выражали доброту и приветливость. Ее также отличала общительность и простота в общении, неумение или нежелание демонстрировать свое превосходство, несмотря на очевидную образованность. От нее стало известно, что у них есть сын, занимающий какой-то большой пост в Красной Армии. Коган был активным революционером на Украине. Он отсидел немало лет в царских тюрьмах, а в ссылке где-то в Сибири они бедствовали вместе. В Никополь они прибыли из Москвы, где Коган получил ответственное правительственное задание по какой-то хозяйственной проблеме.

Прожили они у нас более двух недель. Каждый день Коган уходил куда-то утром и возвращался усталым и неразговорчивым вечером. Примерно через неделю он сам зашел к нам с намерением поговорить с Сашей и папой. К этому времени выяснилось, что ему было поручено в районе, примыкающем к Никополю, организовать заготовку о отправку кож домашних животных, накопившихся у населения за годы войны. Кожи сейчас становятся предметом экспорта, благодаря которому Советская Россия сможет получить нужное для восстановления хозяйства оборудование и продовольствие. Приобретение кож планируется по определенным прейскурантам, с учетом качества и вида. При этом предусматривалось, что по желанию продающего, половина стоимости оплачивалась продуктами питания. Для этого поступают значительные фонды разных сортов крупы, муки, а также такие дефициты как керосин и соль. Для Когана, который в течение всей своей жизни никакими хозяйственными делами не занимался, такое поручение было полной неожиданностью, тем более, что приступить к выполнению нужно было немедленно. В Никополь уже были отправлены первые партии продовольствия для расплаты при приобретении кожи. Сейчас он нуждался не только в консультации, но также в подборе работников, компетентных и честных. Саша, папа и Коган просидели всю ночь. Как я понял потом, они в деталях обсуждали всю систему организации работы и подбора служащих для ее выполнения.

Былo необходимо создание конторы и складов для продовольственных товаров и собираемых кож в Никополе. Затем были определены четыре пункта, в которых следует сосредоточить заготовки: В. Рогачик, Большая Лепатиха, Сирагозы и Покровка, и другие организационные вопросы. Для Когана все эти планы казались чем-то сверхграндиозным, хотя, как умный человек, он понимал необходимость такой организации работы. Он твердо поверил в компетентность папы и Саши и сразу предложил Саше должность его помощника с обязанностью организовать периферийные базы. Папе он предложил должность заведующего пункта в В. Рогачике. На него падала ответственность за подбор складов, заготовку кож со строжайшим соблюдением прейскуранта их закупки. При этом Коган предупредил, что отчетность участка будет ежемесячной. Компетентная комиссия приемщиков кож в Никополе будет их сортировать и сопоставлять фактическую стоимость с представленной в отчете. 25% от фактической стоимости заготовок выделялась в распоряжение заведующего не требовала отчетности.

Папа, имевший большой опыт в решении организационных проблем, и явно представляющий степень точности оценок такого товара, как сырые кожи, понимал, с какими трудностями предстоит столкнуться. Выход здесь может быть только один: лучше недооценить, чем переоценить. Саша и папа попросили день на обдумывание предложения, хотя в принципе дали свое согласие.

При следующей встрече было предложено под учреждение занять дом в нашем дворе, где находился госпиталь махновцев. Сама канцелярия может расположиться в двух комнатах, а остальные комнаты могут быть использованы для проживания семьи Коган и членов приемной комиссии, если среди них будут приезжие. При белых дом был отремонтирован, теперь требовалась только побелка и уборка. Во дворе, недалеко от этого дома, находилась неплохо сохранившаяся конюшня. Она пустовала, а потребность в ней становилась очевидной. Папа с Сашей считали, что нужно приобрести тачанку и пару надежных лошадей для разъездов, а также нанять конюха, который мог бы жить в нашем дворе. Без этого никакой связи с периферийными пунктами обеспечить нельзя, а, следовательно, затруднен и контроль за ними.

Далее обсуждался план организации Верхне-Рогачинского пункта. Папа хорошо знал этот район и располагал обширным кругом знакомых, на которых можно было положиться. При этом отец намеревался переехать с семьей в В. Рогачик. Не знаю, чем он при этом руководствовался. Может быть, его просто тянуло в родное село, с которым была связана почти вся его жизнь, а может быть он надеялся, что предложенная должность и само мероприятие рассчитано на долгий срок и будет постоянным источником трудового дохода. К тому же на переезд семьи выдавалось значительное пособие, которое не помешало бы нашей семье. Вместе с тем, семья могла стать активным помощником в этой работе, а в отрыве от семьи папа просто не представлял, как он справится с новым ответственным делом.

Отец предупредил, что работа с сырыми кожами может быть опасна в эпидемиологическом отношении, так как именно в нашем районе были случаи смерти от заражения сибирской язвой. Это нужно было учитывать при инструктировании работников.

Было очевидно, что при выполнении материально-ответственной работы приходится доверять людям, не имеющим профессиональной подготовки, что таит в себе много нежелательных последствий. Строгим и постоянным контролем они могут быть своевременно выявлены, но не предупреждены. Поэтому очень важно было подобрать надежные кадры. В В. Рогачике подбор таких кадров отец считал вполне возможным, поэтому было решено начать с организации пункта в В. Рогачике.

Через пару дней после оформления в должности отцу предстояло выехать в Рогачик для решения всех организационных проблем: жилье для семьи, аренда складских помещений, подбор кладовщиков. Отец рассчитывал справиться с этим за две недели и еще неделю затратить на переезд семьи. В начале марта предполагалось начать работу, если удастся завезти в Рогачик продовольствие. С конца апреля с открытием паромной переправы через Днепр планировалось начать регулярную доставку заготавливаемых кож в Никополь.

Саша вместе с Коганом нашел в Никополе вблизи от вокзала помещение для складирования кож, а также получаемых продовольствия и керосина, далее требовалось разрешение на их использование и аренду облюбованных в нашем дворе дома и конюшни. Коган выглядел солидно и авторитетно, поэтому он легко решал все организационные вопросы. Может быть, содействие ему оказывалось из чувства долга, а может быть и благодаря материальной заинтересованности. Ведь Коган становился распорядителем значительных продовольственных ресурсов в голодное время. Во всяком случае его заявки были удовлетворены.

В то время еще не принято было утверждать в райкоме партии лиц, принимаемых на работу в государственное учреждение. Отсутствие бумаг исключало выявление анкетных данных о прошлом и настоящем кандидата, поэтому Саша и папа были оформлены на работу Коганом лично, несмотря на их не совсем благонадежное социальное прошлое. Он же определил их вполне удовлетвореные оклады.

Получая в Москве задание, Коган, вероятно, имел инструкцию относительно своих прав и возможностей. Выбор кандидата для выполнения такой работы не мог определяться их профессиональной подготовкой, так как их направляли сотнями в различные концы страны. Единственным критерием была преданность партии большевиков —  именно по ней судили об организационных способностях и человеческих качествах кандидата. Судя по необходимости быстро принимать решения, Центр мог только одобрять, но не корректировать. Эти обстоятельства определяли тогда независимость подобных руководителей от местных властей и не подконтрольность им. В этих условиях успех предприятия зависел от выбранного исполнителя: если он был умен, умел разбираться в людях, да к тому же честен, то дело ладилось. Коган был удачным кандидатом, он был умен и честен.

В конце января семья Коганов перебралась в отведенный им дом. Началось обустройство канцелярии и заполнение ее сотрудниками. Власти помогли ему в получении мебели из каких-то общественных складов, где хранилось реквизированное или ставшее бесхозным имущество. Раздобыл он и почти новую тачанку. С приобретением лошадей и наймом конюха он не торопился, пока не стало прибывать продовольствие, а может быть по другим причинам. Папа в конце января уехал в Рогачик как заведующий пунктом по отправке кож в Никополь.

Материальное положение нашей семьи пока что не изменилось, однако надежды на его улучшение в будущем определенно просматривалось. Мама даже позволила несколько улучшить рацион семьи: я стал получать кусочек суррогатного хлеба примерно граммов 50 для завтрака в школе. Именно это обстоятельство привело к изгнанию меня из школы.

Как-то, идя в школу, я остановился возле паренька, торговавшего вразнос папиросами поштучно. Уж очень соблазнительны были его папиросы разных размеров. Заметив мою заинтересованность, парень сочувственно спросил: «Что, закурить хочется?» Я искренне признался, что очень хочется. «Тогда —  покупай!» Я признался, что у меня нет денег. «А может, у тебя есть что-либо съестное?» Я с пробудившейся надеждой ответил, что располагаю кусочком хлеба. После короткого торга я получил три толстые папиросы и три самовоспламеняющиеся спички. Папиросы были толстые, с коротким мундштуком, украшенным золотым вензелем. Спички зажигались, если чиркнуть по стеклу или подошве. Мы расстались дружественно с расчётом на подобные сделки в будущем.

Я шел в школу, не чуя почвы под ногами от нахлынувших переживаний. Меня распирало от предвкушения того впечатления, которое я произведу, эффектно закурив в уборной такую красивую и ароматную папиросу. Наверняка найдутся просители «потянуть», а может быть, я дам одну папиросу для «коллективного» курения. В то же время подспудно усиливалось какое-то гнетущее чувство досады, не потому, что я лишился своего скудного завтрака, а потому, что я как бы допустил обман мамы. Обмен хлеба на папиросы равнозначен воровству у родных для своего порочного, по существу, удовольствия. Когда я пришел в школу, именно это чувство определяло мое настроение и поведение.

То ли из-за предчувствия неприятностей, то ли из-за укоров совести, но сидел я на первых двух уроках без всякого внимания к происходящему. Татьяна Дмитриевна, уже привыкшая к моей активности на уроках, заметила это и даже осведомилась о моем самочувствии. Наконец началась большая перемена. Я пошел в уборную с явной потребностью закурить, чтобы успокоиться. Об эффектном воздействии на ребят я уже даже не думал, поэтому, уединившись в углу, я закурил, пряча папиросу в рукав между затяжками.

На мою беду все это заметил случайно здесь оказавшийся Сема. Я не успел выкурить и половины папиросы, как он привел в уборную заведующего школой, и я был уличен в недопустимом поступке. Заведующий предложил следовать за ним в учительскую. Там без лишних расспросов, он предложил мне выложить на стол имевшиеся у меня папиросы. Без особой запальчивости, но строго, он выразил надежду, что ничего подобного я себе не позволю. Не помню, что я ему ответил, но я вышел из учительской подавленным, пристыженным и до предела обозленным на себя, на все и всех. Перемена еще продолжалась, и я побрел на верхнюю площадку вестибюля, намереваясь выйти на воздух. Здесь было много ребят. Первой ко мне подбежала Телегина и участливо спросила, зачем заведующий вызывал меня в учительскую. Я даже не успел вникнуть в смысл задаваемого вопроса, как появился злорадствующий Сема. Он с явным намерением унизить меня перед ребятами, начал гримасничать, громко расписывая, как меня поймали курящим в уборной. Я окончательно потерял самообладание. Со звериной злобой я налетел на Сему и изо всех сил стукнул его кулаком по нижней челюсти раскрытого от испуга рта. Челюсть оказалась выбитой из сустава, и Сема не смог закрыть рот. Это его еще больше напугало, в отчаянии он охватил щеки руками и стал кататься по площадке, сопровождая свои судорожные движения нечленораздельными воплями и стонами. В этом припадке он сбил с ног Телегину, пытавшуюся ему помочь, и она покатилась вниз по широкой лестнице. Где-то на середине ее подхватили, но она потеряла сознание. У нее оказалось разбито лицо и поврежден позвоночник. Я об этом узнал впоследствии.

Не представляю, как я выглядел в тот момент. Вид кричащего Семы и покатившейся по лестнице Телегиной меня, конечно, очень испугали. Однако осознать все происходившее я уже не мог. Мои глаза и сознание перекрыла какая-то серая пелена. Как сквозь туман мне видится учительская, куда я был приведен какими-то незнакомыми людьми. Доносившиеся звуки с запозданием преобразовывались в моем мозгу в слова, а слова в понятия и образы. Может быть меня о чем-то расспрашивали или поучали —  до моего сознания все это сначала не доходило. Когда же я вернулся к реальности, то оказалось, что я стою перед сидящим заведующим школой. У него еще более углубились морщины около рта и дрожали губы. Вероятно, он кричал на меня, но я не реагировал на это, как и на все другое. Возможно, заведующий воспринял отсутствие моей реакции как невозмутимость отпетого негодяя, на которого уже нельзя воздействовать словами. По виду заведующего я понял, что мне не читали нотаций и не высказывали надежд относительно улучшения моего поведения в будущем. Сдавленным злобой голосом, а может быть и сорванным недошедшими до моего сознания криками, он произнес: «Убирайся вон из школы! Таким, как ты, место не в школе, а в тюрьме!» Это было в начале февраля 1922. В голодное и еще неупорядоченное время все решалось проще и радикальнее.

Я вышел из учительской с осознанием случившегося и прежде всего того, что я исключен из школы, мне не придется больше учиться. Подсознательно я понимал, что в моей жизни произошло что-то серьезное и непоправимое.

Вероятно, все эти события продолжались долго. Вскоре после выхода из учительской раздался звонок, началась новая перемена. Я медленно побрел в группу, чтобы забрать свои вещи. Меня встретила Татьяна Дмитриевна, она остановилась, очень грустно и тепло посмотрела на меня. Я опустил голову —  мне было очень стыдно перед ней. Она только и смогла сказать: «Как же это ты так, Илюша?» Первый и последний раз она назвала меня по имени, да еще в уменьшительной форме. Я заплакал. Она коснулась рукой моего плеча, вздохнула и ушла. После слез наступила разрядка, и я вновь стал реально воспринимать происходящее.

Ребята встретили меня молча и явно отчужденно. Телегина отсутствовала. Вряд ли в группе уже было известно о моем исключении из школы, но необычность происшедшего, свидетелями которого были многие из них, несомненно ошеломила их. Может быть, и Татьяна Дмитриевна обсуждала с ними случившееся, и у каждого определилась оценка происшедшего. Думаю, что девочки меня единодушно осуждали, хотя и не проявляли враждебности. Среди мальчиков, вероятно, нашлись даже сочувствовавшие мне. На моем лице сохранились слезы, а может быть и выражение стыда или покорности, проступившей при встрече с Татьяной Дмитриевной. Я не мог всматриваться в лица ребят, но полная неподвижность и молчание в течение тех минут, пока я находился среди них, были очень выразительными. И я ушел еще более подавленным такой реакцией.

Я медленно, с чувством, что стал здесь чужим, вышел из школы. Сознание окончательно освободилось от гнета пережитого. Меня пугала необходимость рассказать дома родителям обо всем, что со мной произошло. Я понимал, какое впечатление может произвести на маму и всех остальных мое повествование. Меня пугало не возможное наказание —  его я не боялся, готов был перенести, и может быть, оно уменьшило бы психологическую нагрузку. Осуждение, как выражение недоверия к моей честности и способности стать полноценным человеком, меня пугало значительно больше. Сознавая в душе, что я совсем не такой, каким теперь предстаю в свете этого события, но оправдания мне я найти не мог. Больше всего меня пугало, как мама переживет все случившееся со мной, как она воспримет мой крах. Я был уверен, что это может подорвать ее здоровье, а ей и так пришлось многое пережить.

Я очнулся от этих размышлений, стоя на пронизывающем ветру, когда какая-то проходящая мимо женщина участливо спросила, не заблудился ли я. Да, я действительно сбился с дороги, по которой так уверенно начал путь, но не в прямом, а в переносном смысле. И разве может эта добрая женщина помочь мне найти выход из лабиринта, который я сам себе построил?! Выход надо искать самому.

Я медленно побрел домой, размышляя уже не о случившемся, а о том, как рассказать об этом дома, чтобы правда не вызвала еще более страшных последствий.

Конечно, я не мог оправдать себя даже перед самим собой, но и не мог избавиться от убеждения, что виноват я по крайней мере не во всем случившемся. Значит, надо как-то отделить сам факт моего изгнания из школы от причин его вызвавших, тем более, что факт исключения скрыть невозможно, а причины можно раскрывать и не в полной мере. Значит, и исключение надо подать так, чтобы это не приводило к необходимости касаться истинных причин такого решения. Далее, я пришел к выводу, что надо придумать причину, которая вполне убедительно может объяснить мое исключение из школы, но не связана с моими личными проступками.

Естественно, что я также учитывал, что в связи с предстоящим переездом в Верхний Рогачик, вряд ли понадобиться хлопотать о моем восстановлении в школе, а раз так, то не потребуется и выяснение истинных причин исключения. Да и заниматься этим было некому: папа был в отъезде, Саша очень занят на своей работе, мама и Дина вообще не принимались в расчет —  ведь до сих пор никто не побывал в школе. В наш двор я вошел с твердым намерением объявить с порога, что исключен из школы за неуплату стоимости обучения за первое полугодие (мы действительно не расплатились, вероятно, дома и не знали о необходимости платить за обучение), и скорее всего она и не требовалась тогда. Платили за обучение Кивы и Рахили в гимназии —  вероятно, именно это запало мне в голову.

Мое заявление никого не ошеломило, мама только спросила, кто мне сказал, что я исключен и почему не предупредили об этом. В общем, мой расчет полностью оправдался. Уже началась подготовка к переезду, возникали проблемы намного более серьезные. В апреле предстоял отъезд Дины в Харьков с труппой Чепиленко. До этого времени Саша оставался в Никополе. Далее он должен был переехать в Покровку и возглавить там пункт по заготовке кож. Так получилось, что событие, доведшее меня до отчаяния, потрясшее мою душу, впервые вынудившее меня врать для своего оправдания, прошло буднично, не вызвав никакой психологической реакции в семье. Душе моей не стало от этого легче. Я остался наедине со своей совестью и неугасимой тревогой о судьбе покалеченной Телегиной. Меня мучило сознание своей вины, даже пока нераскрытой. Я стал замкнутым, первой это заметила мама. Она истолковала мое настроение как тоску по школе, тем более, что я сам продолжал много времени тратить на решение задач и чтение. Однако жизнь так устроена, что рано или поздно все тайное становится явным. Может быть, это и к лучшему.

Примерно через неделю, когда до отъезда оставались считанные дни, Дина утром, еще до ухода в театр, подошла ко мне, когда я занимался решением примеров. Она сделала вид, что интересуется моей работой, но я как-то сразу почувствовал истинную причину ее внимания. Я не ошибся. Когда мы остались одни, она сказала, что знает истинную причину моего исключения из школы. Ей обо всем рассказала родственница Телегиной. В ее рассказе мой разбой выглядел как бандитское преступление. Дине было стыдно перед нею, но и перед актерами, которые меня знали. Правда, некоторые, особенно Анина и Дубровин, тут же сказали, чтобы Дина не принимала все близко к сердцу, наверняка здесь допущены изрядные преувеличения. И Дина меня просила рассказать подробно и точно, что произошло. Я был готов все рассказать, только сначала мне нужно было знать, что с Телегиной и Семой. Дина сказала, что у Телегиной подозревали повреждение позвоночника, у нее были сильные боли, затруднявшие сгибание корпуса и ходьбу. Теперь они прошли, и она скоро вернется в школу. У Семы была выбита нижняя челюсть из левого сустава. Ее вставили в учительской, и он не пропустил ни одного дня. Все это я воспринял как исцеление. Когда я узнал, что не было воображаемых мною страшных последствий, мне стало легче рассказать о том, что к ним привело.

Я рассказал Дине обо всем, что произошло в тот злополучный день. Я не пытался оправдаться, но мне хотелось, чтобы Дина поняла в чем непосредственно я виноват, а что стало следствием обстоятельств. Еще мне хотелось, чтобы Дина мне поверила, что к выдумке о причине исключения я прибег не из-за страха перед осуждением и наказанием или трусости, а потому, что хотел избавить маму от переживаний. Я рассчитывал, что тайна не раскроется, так как из-за переезда родители не будут хлопотать о моем восстановлении в школе.

Рассказывая о происшедшем, я чувствовал все большее облегчение. Вероятно, не зря люди прибегают к исповеди и покаянию в грехах. С ними из сознания выплескивается самые тягостные и мучительные раздумья. Мне казалось, что и Дине стало легче, в действительности все происходило не так, как ей описывала родственница Телегиной. Кроме того, и это главное, Дина поняла, что я совсем не легкомысленно отнесся к происшедшему, и уж во всяком случае —  это не было проявлением садизма, привитого гражданской войной, как интерпретировалось при описании случившегося.

Я почувствовал, что Дина мне поверила. Это было для меня самым важным. Я не ощутил оправдания, но впервые обрел сочувствие. Это было чем-то сродни тому, что, вероятно, чувствовала, но не высказала Татьяна Дмитриевна. Мы не обсуждали мое будущее, да это и не имело смысла в тот момент. Мы с Диной договорились, что пока не будем сообщать обо всем семье.

(продолжение следует)

 

Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/y2020/nomer3/ipoljakov/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru