ОФЕЛИЯ
Офелия лежала вниз лицом,
а я плыла — рекою и отцом
Офелии, отцом её ребёнка,
плыла и пела — жалобно и тонко,
и тонкой струйкой лёгкая вода
входила в лёгкие. Качались города —
дрожал размытый контур королевства,
как будто в мареве июля — только вместо
тягучих солнечных лучей текла вода,
входила в лёгкие. Качались города —
зеркальный шар катился по реке,
и волосы Офелии в руке
моей текли плакун-травой,
опутывали пальцы, за собой
тянули в омут, погружали в плоть,
качали, словно люльку, зыбкий плот,
но я плыла — а что мне оставалось? — плыть
Офелией, рекой, отцом, ребёнком,
зеркальным шаром — быть или не быть —
звучащим жалобно и тонко
всегда, везде, когда-то, где-то.
…Взорвался пурпуром разбуженный цветок —
персты покойницы впиваются в висок,
и я плыву — не заревом, но светом.
ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ
I.
я никому не говорил о птице
о чёрной птице
о большой чёрной птице
живущей внутри меня
только врачу
он обещал оставить её мне
пусть говорит будет
надеюсь не обманет
ведь отобрал же он у меня
часы ремень и шнурки
она всегда во мне
моя птица
но стоит закрыть глаза —
оказывается снаружи
бьёт крыльями
летит прямо в лицо
поэтому я никогда не сплю
как же так
спрашиваю у врача
это все потому
отвечает он
что вы не чувствуете границ своего тела
и окружающих предметов
а проще говоря
кажетесь себе меньше чем есть на самом деле
киваю
вам док виднее
вон вы какой огромный
потолок подпираете
II.
была суббота
а может воскресенье
по коридору грохотала тележка с передачами
дали и мне пакет
не знаю от кого
не подписано
пижама бельё носки
кусок земляничного мыла
два пакета кефира
пачка печенья
чай
берёзовые ветки
колокольня
снег
снег
снег
мёртвые чёрные птицы
……………
я не помню
сколько пролежал без сознания
когда очнулся
птиц уже не было —
видно убрали
и колокольни не было
и берёзовых веток
а снег верно растаял сам
но самое ужасное
что во время уборки
пропала и моя птица
чёрная птица
большая чёрная птица
живущая внутри меня
док не знает где её искать
он даже вызвал мою мать
но и она не знала
а только мелко трясла головой
когда доктор строго выговаривал ей —
мол никогда не заворачивайте продукты
в репродукции картин
он так старался найти мою птицу
так разволновался
что стал задыхаться
схватился за воротник своей рубашки
и упал в кресло
мать распахнула окно
глянь-ка
весна
и вправду грачи прилетели —
прошептала она
ветром унесло со стола
какой-то измятый лист бумаги
III.
… и я уснул
ПОЛДЕНЬ
Здесь каждый встречает полдень, стоя в дверях —
солнце скользит, как по льду, от порога к порогу.
Люди щурятся, запирают наглухо двери — благодаря
столь дерзкому способу люди попробовали
обмануть бег времени. Получилось. В этом селе
все бодры и румяны — мужчинам всегда по сорок,
женщинам — по тридцать пять бесконечных лет,
ночь тиха и длинна, словно смерть, день проворен и короток.
Если стойкое «здесь» не смыкает глаз в задремавшем «сейчас»,
если время становится жалким заложником места,
прорастает и зреет «однажды» — ядом сочась,
выжигает землю. Однажды садовник Темперс,
вырезая побеги омелы из яблоневых ветвей, —
и откуда нынче в наших краях птичье нашествие? —
позабыл о времени и у своих дверей
оказался минутой позже полудня. Шестеро
братьев Темперс дышали за шторой — и ни гугу!
Теряя перчатки и ножницы на бегу,
садовник стучит что есть силы в соседские двери.
Пастор шепчет в замочную скважину: — Сын мой, я верю…
Темперс плюёт на крыльцо, бежит напролом
через грядки святого отца, топчет клубнику.
Хлопает булочник дверью, шипит: — Поделом! —
прячет ключ. Портниха заходится в крике,
сапожник смеётся, аптекарь, сжав зубы, молчит,
учительша уши прикрыла ладонями белыми.
Садовник, седой как лунь, упал в наступившей ночи —
и умер. Наутро воскрес исполинским деревом.
Солнце встало в зените в положенный час,
заскользило привычным путём, зацепилось за ветки —
и уснуло. Всё погрузилось во тьму. При свечах
сельчане метались между трухлявыми вехами.
Двери хрипели, визжали и лаяли. Шло напрямик
освобождённое время, шатаясь спросонок.
В крайнем западном доме умер первый старик,
в крайнем восточном — родился последний ребёнок.
СМЕРТЬ МЕДВЕДЯ
Зов шатуна весною недалёк —
уже не рёв, ещё не стон глубинный —
зверь, обесшерстевший наполовину,
наполовину мёртв. А мотылёк
парит — зачинщик травяного праха —
дрожит его зелёная рубаха,
ей сносу нет, но к ночи выйдет срок.
Шатун умолк, бредёт — уже не шаг,
ещё не смерть, но близко, близко, близко,
вот мотылёк зигзагом входит в изгарь —
торфяники горят? — и видит мрак.
Пытаясь выплыть, вязнет глубже, глубже —
идёт на дно. Медведь ступает в лужу —
и давит мотылька… Глухой овраг,
запорошённый снегом, ночь, метель —
уже зима, ещё звезда не встала —
оледенелым абрисом оскала
любуется луна. И колыбель
свивает тело зверя, словно сына —
усни! — так принимает крестовина
в свои тиски рождественскую ель.
***
Пока стекло моих ночей
клокочет в колбище гипербол,
я прикасаюсь к слову первой,
точнее — первым, я ничей
верстальщик внутренних тяжей,
неравномерных напряжений
под кожей слов — кровосмешений,
побегов, жертвоприношений,
рождений дня. Тем тяжелей
встречать рассвет — ночной испод,
засаленный, затёртый, в дырках.
В руках пульсируют пробирки.
И я давлю в руках пробирки.
Пробирки, полные литот.
ФАЗАН
Желает знать охотник каждый,
споткнувшись во первой строке,
куда летит фазан бумажный
и почему фазан — бумажный,
и чёрный карандаш — в руке.
Чернеет спелая рябина,
и облепихи чёрной гроздь
под чёрным солнцем греет спину,
вот чёрный лес — в нём чёрный гость,
задравши голову дурную,
грустит по чёрным небесам.
Охотник, голову понурив,
и сам взгрустнёт — фазан, фазан!
Ни ветерка. У чёрной речки,
подстрелен рифмою дурной,
лежит бумажный человечек —
весь белый, весь такой другой.
Над ним не плачет ангел ночи,
над ним парит не ангел дня —
фазан!
И карандаш, заточен,
летит, нацеленный в меня.
***
В ту ночь, когда родится смерть моя,
и первый хрип её услышу я,
я протяну к новорождённой руки,
прижму её к груди и ну баюкать,
и в сморщенное старческое ухо
я прошепчу: — Усни, моя старуха,
и дивные тебе приснятся сны,
как из младенческой твоей десны
молочные проглядывают зубки,
и губки припадают к молоку,
а на сосне столетние зарубки
подёрнутся корой — прозрачной, хрупкой,
как лужи первым льдом по холодку.
…Наутро выпал снег. Заливист, тонок,
взметнулся детский крик — чужой ребёнок
проснулся на моих руках. Вдвоём,
совсем одни на поворотном свете —
дрейфующем, несовершеннолетнем —
по горло в молоке, плывём, плывём.
***
какая, боже, ночь — снимаешь крест,
а ничего вообще не происходит,
как ночь назад, и латеральный срез
мироточит последней каплей крови,
а в медиально рваную дыру
вплывает пухлый облак стекловаты —
и вот она, платформа Варраватынь —
ссади меня, я всё равно умру.
смотри, раскинув руки и плашмя,
лечу, конечно, вниз, куда же больше,
но крест, легко покинувший меня —
ладонь, ступня, ладонь, ещё ступня —
ложится под и отпускать не хочет.
***
положив золотую монету в рот
мой летучий корабль на восток плывёт
процарапанную его скулу
треплет ветер ночной
ветер-анаколуф
подо мной вода подо мною шторм
не взлетающих в тяжести крупных форм
птица рух роняет в воду слона
слон встаёт на дно
взмывает волна
просочившись сквозь звёздное решето
выливается море на птичье гнездо
раньше срока лопается скорлупа
на крыло припадает слепая толпа
и на ощупь тянется вслед за мной
за своей неопознанной странной страной
позвонки цепей
якорь крестца
устремленное к западу солнце лица
***
За какие к чертям пиррихиевы грехи
эта дурная рифма — всюду бежать стихи,
эта инерционная тяга — ротировать родной алфавит,
от частичной замены слагаемых вдруг заболит
сумма, но как прежде болит лишь твоя голова,
у меня же из каждого силлабо-тонического рукава
(шулер, сдерживай как-нибудь нервный тик)
вылетает на стол не птица — акцентный стих.
Восседая намертво на полусгнившем пне,
видеть райский сад и его рисовать извне —
это я, твоё настоящее, палимпсест —
прошлое хоронить, будущее не есть,
не поднимать на вытянутых руках циклопических тем.
Под покровом чужих наречий — если молча, то всё равно с кем.
***
В случайной комнате утрачены ключи
и выключатели мерцающего света
не найдены. Не мне тебя учить
вскрывать замки и наложеньем вето
лечить прямой дороги перелом
и растяженье межвокзальных связок,
но коридорным нулевым углом
пронизывать пространство над столом
и понимать, что воздух тих и вязок.
Не мне тебя жалеть, когда в ночи
вдруг буквы побегут по экспоненте,
как только что рассказанные дети,
как врассыпную новые мячи,
упругие до отторженья слухом,
и где-то там, торжественно и глухо,
замкнёт рассказ сухой речитатив.
В слепом отчаянье ударишь кулаком
в горячие слезящиеся окна,
и анфилада неслучайных комнат
потянется за слабым огоньком.
Но мне — любить тебя. И в интеграл
укладывать разбитые костяшки,
и слушать, как из непросохшей стяжки
сочится свет, но лампочки-близняшки
качают в два шнура пустой подвал.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer10/dolganovskyh/