Музыка обворожительно прекрасная вещь. И заниматься ею — наслаждение. Но нет профессии хуже, чем профессия «концертмейстер»! Это я понял давно, когда только-только начал учиться ремеслу пианиста-аккомпаниатора. И когда понял, решил: все что угодно, но только не это, только не концертмейстер! Жизнь решила иначе. У нас правильно говорят: не зарекайся — ни от сумы, ни от тюрьмы, но почему-то забывают добавить — и от концертмейстерских обязанностей тоже!
Suggestion diabolique[1]
Так получилось, что организаторы образования решили, что концертмейстерскому делу пианиста нужно обязательно учить — и очень долго. Уже в музыкальной школе начинается эта канитель. Хотя сами педагоги не знают, что им делать на уроках. Но «учат», часики пишут в журнал, денежки получают, выдумывают приемы, правила, педагогические принципы. А всего делов-то: солист мелодию играет, ты — концертмейстер — аккомпанемент, значит, он главный. Играй тише, не заглушай — и все. И чему же тут учить, собственно? Но всегда появляется кто-то, кто с серьезным видом всех заморочит, уговорит заниматься ерундой, соблазнит деньгами, карьерой. И тратят люди жизнь неизвестно на что — и все в конце концов привыкают, и создается традиция, и сделать уже ничего нельзя! В результате «великой» мудрости — играй тише, чем солист — учат год в музыкальной школе, три года в музыкальном училище, четыре года в консерватории. Нелепость — всего четыре слова и целых восемь лет. Почему, как эта практика смогла в жизни утвердиться? Непонятно. Говорят — «концертмейстерская работа специфична, способствует профессиональному росту пианиста». О том, как все происходит на самом деле, я узнал на своем опыте, о чем расскажу в «записках», впрочем, не надеясь на их публикацию.
Нужно признать, что концертмейстер самая востребованная из всех музыкальных специальностей. Без пианиста-аккомпаниатора музыкальное искусство существовать не может. Все поющие-играющие артисты нуждаются в аккомпаниаторе. Ведь они только мелодию играть способны, а мелодии поддержка нужна, аккомпанемент — как фундамент зданию, как постамент скульптуре. Поэтому без концертмейстера солисты не могут. Без него им только в «яму оркестровую» садись, что в театре — удел завидный?
А еще концертмейстер для подготовки оперных спектаклей нужен, и для учебы, и в хореографии, и в театре, даже спортсменам-гимнастам необходим. Востребованная, однако, специальность, а потому и денежная.
Но в моем «грехопадении» в концертмейстеры решающим фактором стали не деньги, хотя их тоже платили. Со мною все было иначе, похитрее: тут точно не обошлось без того, имя которого я называть не буду, на всякий случай. И приключилось это во время учебы на втором курсе консерватории, когда прошел я до половины установленный срок овладения профессией (по мысли организаторов образования, освоив первые два названных выше слова) и взошел на высшую ступень постижения тайн концертмейстерского мастерства.
Была средина октября. Ночные заморозки, уничтожив остатки неубранного урожая овощей, подвели черту под сельхозработами, и студентов вернули в аудитории — учиться. К чему мы и приступили, не торопясь.
Концертмейстерскому искусству учат на индивидуальных занятиях. Нужно было прийти к педагогу и определиться со временем, программой и отчетностью.
Мой педагог носила фамилию Цукер, но ничего «сладкого» в ней не было — с виду. Была она заведующей кафедрой — в годах, в старушечьих очках, в неухоженности совсем даже не богемной.
Прихожу я к ней на первый урок. Сразу задачу ставит:
— Вы, — говорит, — уже концертмейстер дипломированный, училище закончили. Сейчас для вас главное по предмету репертуар накопить.
Вот тут наваждение-то и началось.
— Можете на работу устроиться концертмейстером, — продолжает, улыбаясь хитренько, — на полставки. Это лучше всего будет: и репертуар накопите, и опыт бесценный приобретете, и зачет получите, и денежка появится — небольшая, но ведь не лишняя же.
— Хорошо, а как занят буду? — отвечаю, осторожничая, хотя внутренне уже согласился.
— Да всего-то два раза в неделю по пять часов академических.
Это три часа сорок пять минут, быстро сообразил, обрадовавшись, но не насторожился — чего это такая выгодная подработка не востребована? — а надо было! И дал согласие.
Стали заявление писать тут же. Она диктует, а я пишу.
И пошли мы с нею к проректору заявление подписывать. Тут наваждение продолжилось, лик поменяв.
Вхожу впервые в начальственный кабинет. Сидит, улыбается проректор, а глаза у него большие, восточные, с поволокою.
— Что скажешь хорошего? — любезно вопрошает вместо приветствия.
— Да вот, — отвечаю, — заявление принес, на работу устраиваюсь.
В растерянности стою перед столом начальника, думаю, начнет сомневаться, а он, улыбаясь, заявление взял, глазищами своими чуть косенькими пробежался по листку сверху вниз. А заведующая вдруг сахарным голоском поясняет:
— Потребность возникла производственная. Там, у духовиков, одни юноши, и нужно им концертмейстера соответствующего подобрать, а то ведь совместная игра с девушками чревата, — хи-хи.
— Пусть работает! — говорит начальник, и заявление подписывает — «в приказ».
Итак, бумага подписана, сделка состоялась, а я и не понял поначалу — с кем ее заключил-то. И пошел работать, согласно расписанию по вторникам и пятницам.
Направили меня в класс к гобоистам.
Думал, что все будет как обычно, как на индивидуальных занятиях «по специальности»: преподаватель с учеником работает — учит, показывает, а концертмейстер лишь подыгрывает, когда надо. Но плохо знал я специфику своей новой работы, — все было совсем не так.
Их, гобоистов, было пятеро. На урок они приходили почему-то все вместе и оставались все вместе до конца, пять часов то есть. И начинались разговоры: про качество «тростей» (это то, что они в рот суют, играя), про то, что кто-то о ком-то сказал что-то из того, что говорить, совсем уж не следовало. Все это «вываливалось» беспорядочно педагогу, ему в укор ставилось, а он — то отбивался, то встречными упреками подливал масло в огонь скандала.
Через пятнадцать минут я понял, что все происходящее не случайно, что коллективный треп не закончится в ближайшие часы. Захотелось убежать, укрыться где-то и не появляться больше в этом кошмаре.
Но — работа. Нужно сидеть.
Стал, пока они «кракают», разучивать свою партию из их репертуара.
Они на секунду остановились — с удивлением. Но скоро с новыми силами, добавив децибелы, стали выяснять отношения.
Все было пошло, глупо, неинтересно. Даже рассказать нечего.
Из скандального многоголосия понял, что разгорелся новый серьезный конфликт. Опять кто-то сказал кому-то, а тот передал еще кому-то, а последний обиделся и сказал в ответ такое, что обиделись все! Пытался сосредоточиться на музыке, но не удавалось. Тогда «отключил мозги» и стал механически играть текст, не вслушиваясь, лишь для того, чтобы пальцы привыкали.
Наконец, доиграл первое произведение — обработку квартета Моцарта, где партию скрипки должен исполнять гобоист. Споры-разговоры у меня за спиной вдруг прекратились.
Решили попробовать заняться делом. Начали. Мы играем, а все слушают. Один, правда, вышел. Почти доиграли до конца первую часть. Но гобоист внезапно останавливается и… опять пошло:
— Вот слышите, трость похрюкивает, а я заплатил вам за нее шесть рублей, — сказал солист, и спор разгорелся с новой силой и продолжился, обрастая новыми сюжетами.
Наконец, время моего обязательного присутствия в классе закончилось. С облегчением попрощался и покинул аудиторию. Они остались — ругаться.
Только тут, выдохнув и чуть придя в себя, начал наводить справки. Мой друг, теоретик Гена Печерских, из тех, кто постарше и поопытней, все разъяснил:
— Место концертмейстера в консерватории очень даже престижно. Многие хотят его занять, чтобы закрепиться и после окончания учебы остаться работать на кафедре. Кроме того, есть перспектива дальнейшего роста. А вот тебе, друг, не повезло. У гобоистов в классе конфликт. Начальство хочет уволить педагога. В город приехал хороший гобоист из Москвы. Он играет в симфоническом оркестре. Но когда его заманивали из столицы, обещали еще и работу в консерватории предоставить. Так вот, чтобы он не сбежал, нужно уволить нашего «старичка». Поэтому студентов науськали написать бумагу с жалобой, дескать, тот занимается плохо. Они написали. А что с них взять, — духовики. А ты, товарищ мой, попал в эту «хрень» по незнанию! Но не печалься. Пока ничего сделать нельзя. Напишешь заявление об уходе — трудно будет экзамены сдавать, могут исключить, чтобы твой пример другим наукой стал. Потерпи до конца полугодия, а там нашего ветерана уволят, придет новый гобоист, и все разрешится «к взаимному согласию» — на твое место претенденты сразу появятся.
Совет показался разумным. Твердо решил сбежать, не вступая в конфликты. Решил, буду приходить, играть свою партию, не обращая внимания на их разговоры, накапливать репертуар. В конце концов, «для себя» занимаюсь только утром и вечером, когда есть свободные аудитории, среди дня мне делать нечего, а поиграть на инструменте всегда полезно, своего-то нет, в общежитии живу.
На последующих уроках демонстративно, не обращая внимания на бесконечные разговоры гобоистов, учил текст, «добиваясь совершенства». Это мешало спорящим. Меня просили играть потише. Я играл тише, но все равно мешал, как они полагали. Через пару недель духовики потеряли терпение. Старший из гобоистов, Михаил, намекнул, что я могу пока не посещать занятия:
— Подойдешь потом — ближе к экзамену. Тогда и отрепетируем ансамбль, тем более свои партии ты уже выучил, как мы заметили.
Мне оставалось лишь выразить сожаление и откланяться.
***
…каждый должен знать, что прогульщикам и лодырям,
летунам и бракоделам не будет никакой поблажки
и снисхождения и ничто не укроет их
от гнева товарищей (Аплодисменты)[2]
Но недолог был час моей свободы, ох недолог. Кто-то «настучал». Пришла комиссия «народного контроля» из профкома и на рабочем месте меня не обнаружила. Стали выяснять. Составили протокол. Актировали прогул. Впрочем, профкомовская проверка была не столь страшна. Они ведь свои люди, все понимают, и если нет жалоб на концертмейстера, то готовы закрыть глаза на прогул, а протокол составили лишь для страховки.
Но через час еще одна проверка пришла. На этот раз из учебного отдела. А меня все нет. Как выяснилось, два названых «проверочных органа» конкурировали друг с другом на предмет того, кто лучше проверяет. И еще один протокол был составлен вдобавок к первому.
Правда, в «учебном отделе» тылы у меня были крепки — дружба с молоденькой методисткой. Обычно именно она проверяла присутствие преподавателей и концертмейстеров на работе. Но накануне произошло событие, которое еще раз заставило вспомнить о том, кто поучаствовал в моем устройстве на работу.
Маргарита, а так звали хорошенькую методистку, пользовалась успехом у преподавателей. В отличие от моего вполне бескорыстного к ней интереса, они пытались комплиментиками и «маленькими подарками к празднику» смягчить реакцию учебного отдела на свои нарушения — «а кто без греха?».
Неопытная Гретхен[3] принимала ухаживание с юмором, но это когда дело касалось лишь «старых козлов». А были еще и молодые. Один из них — высокий, статный, артистичный и талантливый — смутил девицу, разбудил ее юное сердце. Впрочем, мой внимательный и чуть искривленный ревностью взгляд заметил настораживающие черточки в его, казалось, безукоризненном облике: подслеповатые глаза, козлиная бородка, ранняя лысина. Но влюбленная Маргарита этих мелочей не замечала, и к моим опасениям отнеслась лишь «с понимающей иронией». Их роман стал развиваться, но, как выяснилось, в основном в ее воображении. Наконец девушка открыла ему свои чувства. А он жестоко посмеялся над надеждами юной возлюбленной. С женою разводиться, как выяснилось, не собирался. А их отношения — лишь мимолетное приключение. Брошенная Маргарита ударилась в слезы. А потом, прослушав дома несколько раз арию Лизы («Мои девичьи грезы…»)[4], стала действовать: пришла в институт и, дождавшись в фойе появления «коварного соблазнителя», в присутствии множества свидетелей, включая и его жену, залепила ему пощечину и тут же отнесла в «отдел кадров» уже заготовленное заявление об уходе.
Девичье горе было столь убедительным в своей естественности, что начальница учебного отдела отпустила Маргариту домой и, на мою беду, пошла проверять концертмейстеров сама. Остальное читателю уже известно, — я попался!
На следующий день меня вызвали в учебный отдел. Марго все еще не было на месте — ей, из соображений женской солидарности, позволили переживать утрату дома. Вхожу, знакомлюсь с результатом проверки. Просят написать объяснение.
Я взял бумагу и отправился на консультацию к моей обиженной на всех мужчин подруге, предварительно купив торт, вино и букет хризантем (хотя в выборе сорта цветов сомневался).
Звоню. Мне не открывают.
Предупрежденный в том, что Маргарита никого не желает видеть, продолжаю звонить — робко прерываясь, пытаясь уже в самом характере звонка выразить и сожаление, и сострадание, и робкую надежду, и нижайшую просьбу.
Наконец дверь открылась. Марго стояла передо мной, замотанная в какие-то немыслимые «тряпки», и смотрела куда-то вдаль стеклянными глазами кошки, только что вылизавшей содержание пузырька с валерьянкой.
— Я не нуждаюсь в твоих утешениях. Оставьте меня в покое, ненавижу вас всех, — ее крик перешел в рыдания, — все мужики сволочи!
— Риточка, прости, но мне нужна твоя помощь, а в утешениях нуждаюсь, скорее, я сам. Ты должна радоваться, что этот мерзавец отвалил. Он тебя недостоин. А вот я из-за всей этой истории безвинно пострадал. Помоги, умоляю, — произнося эту тираду, я опустился на колени, выставив хризантемы вперед.
Услышав мой вопль о помощи, Маргарита вдруг переменилась, что заставило подозревать в ней присутствие некоторых актерских способностей. Передо мною опять возникла деятельная сотрудница учебного отдела. Она быстро переоделась, привела в порядок прическу. Выяснив, что я действительно пострадал совершенно незаслуженно, вычеркнув меня из списка «всех-мужиков-сволочей», быстро нашла единственно правильное решение:
— Завтра на зло всем выйду на работу, поймаю на нарушении несколько «блатных товарищей», составлю жесткий протокол и обменяю его на твой. И сразу уволюсь, мне пообещали отдать трудовую книжку по первому требованию. Все образуется. Они еще не знают, с кем связались. Ничего никому не объясняй. Ничего не пиши. Лишнего по коридорам не рассказывай.
На следующий день я был вновь вызван в учебный отдел.
Вошел. Маргарита, как никогда привлекательная в мини-юбочке и итальянских колготках, подаренных ей одним из наших педагогов-гастролеров, с победным видом сидела за рабочим столом. Соблюдая субординацию, я с покаянно опущенной головой подошел к столу заведующей.
Начальница строгим голосом сказала, что они, дабы не ломать мою дальнейшую судьбу, решили не давать делу дальнейшего хода. Но мое поведение, добавила она уже менее строго, должны обсудить в коллективе, и если коллектив верит в меня, то предоставит возможность исправиться.
— Вы должны обратиться к начальнику подразделения, заведующему кафедрой, — произнеся свой вердикт, заведующая с улыбкой посмотрела на Маргариту, а та, тоже с улыбкой, одобряюще покачала головой.
Покидая учебный отдел, подумал, что дело мое благополучно завершилось, но…
***
The Devil Plays the Flute[5]
Заведующий кафедрой духовых инструментов был флейтистом. Как говорили — «хорошим», но после четырехнедельного пребывания на факультете духовых инструментов я уже не верил никому. Флейтист был однофамильцем одного из художников-передвижников. Но в его облике не было ровным счетом ничего артистического: маленького росточка, физиономия «убежденного в своей правоте недоумка». Когда я вошел в кабинет, он сидел за столом и обсуждал какие-то вопросы со своим заместителем. Фамилия заместителя, Гузий, а также его репутация въедливого формалиста, бескомпромиссного борца за качество исполнения музыки и трудовую дисциплину, ничего хорошего мне не обещали.
Я тихонечко поздоровался и скромно остался стоять у двери. Начальство, казалось, не замечая меня, продолжало вести с беседу о соответствии программ студентов кафедры возросшему уровню вузовских требований. Наконец, вопрос был всесторонне обсужден, и заведующий обратил взор в мою сторону:
— А, это вы, подойдите поближе, — флейтист опять повернулся к Гузию, — вот Владимир Михайлович, наш герой явился наконец.
Гузий, понимающе улыбаясь, покачал головой. Я подошел к столу, за которым располагались начальники.
— Мы уже обсудили ваш вопрос и приняли решение, которое согласовали с начальником учебного отдела.
Дабы придать большую убедительность своим словам, флейтист встал, предварительно заставив меня сесть на рядом стоящий стул. Говорил он не быстро и почему-то таращил глаза, излагал мысли слишком подробно и так занудно, что после первых минут его речи хотелось одного — напиться. Впрочем, ничего плохого он не сказал. Я понял, что пока идет разбирательство в «классе гобоя», меня загрузят работой у других преподавателей, ибо погода испортилась, пошли дожди, концертмейстеры стали болеть и прочее...
— Вот, в частности, у Владимира Михайловича девушка-концертмейстер болеет, — флейтист указал на Гузия, который подтвердил его слова, кивнув головой.
— Заведующая учебной частью, — продолжил однофамилец передвижника, — почему-то симпатизирующая вам, настояла на том, чтобы вы продолжали работать в установленное время по вторникам и пятницам, а мы, в свою очередь, должны подстраиваться под ваш график, — заведующий кафедрой и Гузий обменялись ироничными улыбками.
— Так что во вторник, аккуратно в положенное время вы должны явиться на урок к Владимиру Михайловичу. Сегодня можете быть свободным. Вот ноты, рекомендую тщательно подготовиться.
Закончив речь, заведующий опять сел за стол и продолжил разговор с заместителем. Я вежливо поблагодарил и попрощался, но на меня никто уже не обращал никакого внимания.
***
First Clown [Sings]:
— A pick-axe, and a spade, a spade,
For and a shrouding sheet:
O, a pit of clay for to be made
For such a guest is meet.
(Throws up another skull).
William Shakespeare «Hamlet»[6]
В назначенный день я пришел в класс Гузия.
Он по специальности был трубачом, но у него учились и представители других инструментов из медной группы.
Предстояло играть концерт для скрипки с оркестром Мендельсона, который был переложен кем-то для тубы, самого большого инструмента «медной группы». Сольную партию концерта подготовил студент по фамилии Шварцман, женатый на моей однокурснице, носящей фамилию Маркович.
Шварцман сначала учился на теоретическом факультете, но учеба шла с большим трудом, на экзаменах его «заваливали». Отчаявшись, он заподозрил в качестве причины своих неудач латентный антисемитизм экзаменаторов. Выход был найден: Шварцман для конспирации взял фамилию жены. После этого поступка уже никто не сомневался, что курс истории и теории музыки освоить ему не под силу, и новоиспеченного Марковича перевели на духовое отделение играть на тубе, в чем он преуспел.
Признаюсь, на урок я шел не без любопытства, но скрипичный концерт Мендельсона для тубы с оркестром сыграть так и не удалось — в классе не было никого. Вещь удивительная, поскольку о педантизме Гузия ходили легенды. А тут — нет на рабочем месте. Решил ждать, «отсиживать» положенное время, играя Мендельсона, тем более что ноты концерта я так и не посмотрел — некогда было.
Владимир Михайлович появился минут через сорок. Привычная улыбка покинула физиономию Гузия, столь сильно изменив ее, что я не узнал, а скорее догадался, что явился именно он.
— Сегодня урока не будет, — с порога, не ответив на мое приветствие, сказал Гузий тихим и печальным голосом, — в консерватории случилась трагедия. Вчера профессор Соколов скоропостижно скончался — умер на остановке трамвая, когда направлялся на работу, — произнеся эти слова, Гузий предложил мне последовать за ним в кабинет профсоюзной организации.
Я подумал было, что канитель с моей «трудовой дисциплиной» продолжается и профком взял инициативу расследования в свои руки, но ошибся. Гузий открыл кабинет своим ключом, пропустив меня вперед, предложил присесть, а сам сел напротив и, приняв привычную начальственную позу, чуть повеселел:
— Меня ректорат, партком и профсоюзная организация консерватории назначили ответственным за проведение траурной церемонии. Вы, согласно приказу, поступаете в мое распоряжение. Сегодня я отпускаю вас с работы, — Гузий глянул на часы, — на два часа пятьдесят три минуты раньше положенного времени, но завтра вы будете задействованы в организационных мероприятиях.
— Готов выполнить ваше поручение, — отвечаю.
— Вот и прекрасно, — заместитель флейтиста первый раз улыбнулся с момента начала нашей беседы, — завтра явитесь к восьми часам в мой кабинет. Мы организуем группу студентов, а вы поедете с ними на кладбище для оказания помощи в подготовке захоронения. Оденьтесь соответствующим образом, возможно, предстоят земляные работы, — Гузий второй улыбкой обозначил конец разговора.
Нужно признать, что Владимир Михайлович очень толково повел работу по организации похорон. Все было запротоколировано, расписано, каждый участник знал свой «маневр», контроль и подстраховка были организованы замечательно. На следующий день ровно в восемь я был в установленном месте. Группа студентов-духовиков из пяти человек уже ждала. Ребята были подходящими — здоровяки, гренадеры, все после службы в армии. Владимир Михайлович представил меня в качестве руководителя, чему они почему-то обрадовались. Мне же он дал соответствующую бумагу к директору кладбища и велел не терять время и отправиться к месту назначения. Напоследок Гузий поднял трубку телефона и позвонил директору, сообщив о том, что наша группа выходит и через час будет на месте.
Действительно, все именно так и произошло — не слишком торопясь, через час мы добрались до цели.
Директор кладбища, человек еще молодой, доброжелательный и улыбчивый, напоминал комсомольского работника. Как он заметил, «в моем учреждении я самый молодой, за исключением некоторых покойников». Директор пригласил нас всех в кабинет, критически осмотрел и, кажется, остался доволен:
— Вопрос с вашим профессором решен положительно. Будет лежать рядом с достойными людьми в тихом месте, недалеко. Но это внеплановое индивидуальное захоронение. У нас трудно с рабочими-копачами. Много похорон — осень. Нужно помочь. Подойдите к бригадиру, он в курсе проблемы, — директор закончил официальную часть разговора и уже полушутя добавил, — только не перепутайте его фамилию. Он очень обидчив. Его зовут Гузий.
— Владимир Михайлович? — опередив всех, я попытался было уточнить.
— Нет, Сергей Тимофеевич. Но по имени-отчеству его тут никто не знает. Запомните, пожалуйста, — Гузий.
«Духовенство» дружно отозвалось: «Этого не забудем никогда!»
Мы с веселыми лицами, не соответствующими ни месту, ни действию, пошли на розыск Гузия, спрашивая о нем каждого встречного-поперечного.
Скоро он нашелся. «Кладбищенский Гузий» находился на одной из темных аллей и наставлял группу рабочих с лопатами — «копачей», как можно было догадаться. Это был кудрявый светловолосый мужчина лет сорока, — приземистый, длиннорукий, с физиономией, совсем непохожей на нашего Владимира Михайловича.
«Не наш Гузий» давал задание копателям, жестами раскрашивая свою сбивчивую примитивную речь. Словно дирижер симфонического оркестра, он размахивал не по росту длинными руками, повторяя все время слово «понятно». Но скучающие физиономии копачей в ответ не выражали ничего, кроме похмельного утомления. Наконец они ушли выполнять поручение начальника, и он обратил внимание на нас.
Я как главный подошел и вежливо представился. Затем коротко изложил суть дела, дескать, душа нашего профессора Соколова сейчас возносится на Небо, а вот тело ждет завтрашней встречи с землей городского кладбища. Мы же направлены администрацией консерватории к вам, дабы оказать посильную помощь в подготовке могилы к завтрашнему торжественному захоронению.
Нужно признать, что моя речь была выслушана с интересом. Гузий проникся уважением. И в ответ стал говорить вежливо, медленно, с должной артикуляцией и без излишней жестикуляции:
— Хорошо, что пришли, ребята, а то ведь людей не хватает. А вот инструмент имеется в достаточном количестве, понятно?
Ребята подтвердили, что понятно, и выразили готовность приступить к земляным работам. Гузий повел нас в сарайчик, где хранился инвентарь.
Инструменты выдавали «под роспись». Тут случился первый казус из тех, которых я боялся, зная скандальный нрав духовиков.
Совершенно неожиданно один из нас, шестерых, вдруг взъерепенился и наотрез отказался брать лопату. Звали его Вася Теркин. Что-то из этих двух имен было у него наследственным, а что-то приобретенным, но соединение их произошло так давно, что уже никто не помнил, что именно было наследственным. Он был белобрыс, худощав, учился на «духовом отделении», но по специальности был «ударник» — бил в барабаны.
Вася Теркин стал в позу обиженного вознаграждением солиста филармонии и, обращаясь к «не нашему Гузию», произнес гневную речь:
— Я учусь на пятом курсе консерватории и мне нужно готовить программу к государственному экзамену. А ваши лопаты могут повредить мой аппарат, — Вася выставил перед собой распахнутые кисти рук, демонстрируя тот самый аппарат, который он должен был беречь. Перенесенный в детстве фурункулез яркой краснотой обнаружил себя на его щеках.
— Государство не для того деньги платит за мою учебу, чтобы я аппарат на кладбище портил земляными работами! — закончил Вася на фортиссимо[7].
Только тут я заметил, что он был одет лучше всех остальных. «Надо же, всех обдурил паразит!» — с досадой подумал, но было уже поздно.
Ребятам его речь в целом понравилась, но как юмористическая. «Духовенство», нарушив кладбищенскую тишину, громко «заржало», не сочувствуя Васиному горю. Но Гузий опять потерял дар членораздельной речи. Он, соревнуясь с Теркиным в покраснении лица, опять замахал руками и стал объяснять свое понимание проблемы.
Эмоции явно вредили — начальник копачей «захлебывался» от гнева. Впрочем, можно было расслышать, кроме традиционного «понятно», слова, обозначающие половые органы и их действия. Причем действия названных органов он направлял и в сторону Васиной родни, и в сторону программы государственного экзамена. Самого Василия Теркина он посылал в направлении, соответствующем возникшей эротической ситуации.
Вняв директиве местного начальства, Вася резко прекратил разговор и обиженно пошел к выходу с кладбища. Нас осталось пятеро.
Вооружившись лопатами и киркой, группа двинулась к месту предполагаемого захоронения. Начальник копачей уверенно довел до цели. Место оказалось действительно хорошим — под старым деревом, в отдалении от могильных оградок.
Взяв у меня лопату, «не наш Гузий» наметил очертание будущей ямы.
Стали копать, поочередно меняя друг друга. Ребята-духовики были опытными — армия не прошла даром. Гузий их одобрил, моя работа ему явно не понравилась:
— Так лопату старухи держат, когда огород копают, — понятно? Надо стоять прямо и вес использовать, массой давить, — понял? И ж… не отставляй, не оставляй ж…, говорю, не баба ведь, понял?!
— Спасибо, — отвечаю, — сегодня я много нового почерпнул для себя.
Мои слова опять вернули Гузия в хорошее состояние духа:
— Копайте, ребята, яму поглубже, — он оценивающе измерил меня взглядом и заключил, — чтобы глубина была его роста. Если наткнетесь вдруг на гроб или кости увидите — не трогайте, меня дождитесь. Я скоро приду, понятно?
Пожелав нам успеха, Гузий удалился.
Духовики работали лихо. Я, памятуя о возможной встрече с гробом или костями, копал осторожно, погружая лопату «на полштыка».
Вскоре яма была подготовлена. Ребята, вспомнив рекомендацию Гузия, «случайно» подтолкнули меня в яму и проверили глубину подготовленной могилы.
— Порядок, тебя не видно, — подвели итог, похохатывая.
Потом помогли выбраться. Тут подошел Гузий и высоко оценил результаты нашего труда. Самого крепкого из нас, трубача Толика, отвел в сторону и предложил — в случае денежных затруднений — подработку в его бригаде копачей. Толик заинтересовано поблагодарил. Затем Гузий попрощался, пожав руку каждому. Мне как старшему дал установку на завтрашний день:
— Обойдемся без вас. Придут ребята-профессионалы, понятно? Но им нужно принести две бутылки водки и восемь пирожков: четыре с ливером на закусь и четыре сладких поминальных. Так принято, понятно?
Мы сдали инвентарь. Ребята поехали по своим делам, а я — на отчет к «нашему Гузию», к Владимиру Михайловичу.
В институте была обычная суета.
Справляюсь в диспетчерской: «Где Гузий?». Говорят: «Сидит в профкоме и занимается организацией похорон». Поднимаюсь и, предварительно постучав, вхожу в небольшой кабинет профсоюзной организации.
Гузий восседает за столом и что-то пишет. Увидев меня, поднимает глаза над очками, узнав. Присаживайтесь, говорит. «Наш Гузий» немногословен, в отличие от кладбищенского, но столь же деловит:
— Отчитайтесь.
Стараясь, соответствовать уровню собеседника, докладываю, благоразумно упуская самые интересные подробности, утаив «историю Теркина». Завершив повествование, вспоминаю про водку и пирожки: «Что будем делать?».
Владимир Михайлович слушал меня доброжелательно, как студента, толково отвечающего на экзамене.
— Я рад, что мы в вас не ошиблись, доверив столь ответственное дело, — начал он, улыбаясь. — Что касается угощения сотрудникам кладбища, то практическую часть решения этого вопроса поручаю вам. Вижу, что вам удалось наладить доверительные отношения с коллективом. Сделайте все, о чем вас просили. А с деньгами мы вопрос сейчас решим, ибо профсоюз выделил средства.
«Наш Гузий» встал, открыл сейф, достал какие-то бумаги и профсоюзные деньги, которые хранились в целлофановом пакетике: бумажки и мелочь. Владимир Михайлович, укоризненно покачивая головой, аккуратно сложил в стопочку бумажные деньги (их оказалось немного), затем в столбик в тетрадочке посчитал предполагаемые расходы и выдал мне под роспись восемь рублей: зелененькие пятерку и троячок.
— Этого должно хватить. Отнеситесь к делу ответственно, ибо всякая мелочь может непоправимо испортить завтрашнее мероприятие, — Владимир Михайлович улыбкой показал, что меня он больше не задерживает.
***
Mephistopheles:
— Es Für
immer umgekommen!
Stimme von oben:
— Gerettet!
Johann Wolfgang von Goethe «Faust»[8]
Покинув помещение профкома, приступил к выполнению поручения. Хотелось отдохнуть, работа на холодном воздухе утомила, руки устали, ноги дрожали, спина болела. Но уже вечерело, и проблему нужно было решать срочно. Завтрашнее мероприятие назначено на одиннадцать, поэтому водку нужно было покупать сегодня, пока в 19 часов не закрыли соответствующие отделы в магазине, иначе придется обращаться в ресторан — и денег не хватит, ибо там цены в два раза выше.
Иду в ближайший гастроном. Рабочий день еще не закончился, поэтому очереди за водкой нет. Прошу две бутылки. Продавщица, улыбаясь, упаковывает их в фирменный пакет — с цветочками и Аллой Пугачевой.
— Не надо, — прошу, — мне на кладбище.
— Копачам! — почему-то радостно воскликнула продавщица и кокетливо повела черной бровью. — Хорошо, я вам из рыбного отдела сейчас пакетик принесу.
Действительно, через пару минут она появилась с черным пакетом, на котором бледненько проступало изображение рыбки. Пакет был новым — рыбой не пах.
Товар упакован. Я поблагодарил, заплатил и отправился на поиск пирожков. С ливером — нашлись в том же магазине, а вот со сладкими поминальными пирожками возникла проблема, и пришлось мне тащиться в «кондитерку».
После всех приключений я едва волочил ноги. Предвкушая отдых, добрел до троллейбусной остановки, и уже подошел троллейбус, и уже стал подниматься в салон, как вдруг откуда-то с Небес прозвучал голос: «Стой!»
Я замер на пороге троллейбуса. Недовольные пассажиры возроптали. Но было не до них.
«Куда я еду? В общежитие! С водкой и закуской!» — я представил, как буду брать черный пакет с рыбкой в туалет, как усну с ним в обнимку, желая сохранить содержимое, как меня будут мучить ночные кошмары, будто кто-то крадется, будто чья-то рука тянется к бутылке с драгоценной жидкостью…
«Нет, — я решительно покинул ступеньки общественного транспорта, — в общежитие ехать нельзя!»
Но где ночевать? Перебирая своих знакомых, я, к ужасу, не смог найти ни одного, кто бы меня приютил с таким грузом, без непоправимого ущерба для последнего.
И тут вспомнил свою спасительницу: «Маргарита, только она». Но к ней нельзя идти просто так — как есть. Она ведь «спасительница». Нужно поблагодарить, обставить встречу, а то обидится, не пустит, ибо с момента ее увольнения я так и не удосужился этого сделать.
Проклиная себя за лень и непозволительную небрежность, возвращаюсь в магазин к знакомой продавщице. Прошу бутылочку «Советского шампанского» (а другого нет!). Продавщица узнала и с понимающей улыбкой на сей раз упаковала покупку в «фирменный пакет» с портретом Пугачевой. Потом опять иду в кондитерскую. Уже за пирожными. Трачу свои деньги, и утешает лишь то, что шампанское дешевле водки.
Ноябрьский вечер окутал темнотой и холодом. Усталость после кладбищенской работы накатила с новой силой. Еле доплелся до дверей подруги. Дома. На сей раз открыла сразу.
Рита выглядит потрясающе — смена работы явно пошла ей на пользу. Уже без снятого после работы макияжа, молоденькая, совсем девчонка, в светленьком коротком халатике, застегнутом не на все пуговички, она при каждом движении соблазняла «прелестями» юного тела. Обрадовалась, но не смогла отказать себе в насмешке:
— Что за вид? И почему без цветов?
— Риточка, прости, но сегодня я не мог к тебе не прейти. Если бы ты знала, сколько всего пережил! И нет сил идти за цветами — завтра их будет много, правда, не у нас с тобой. Горе у нас в консерватории, похороны... Но я с угощениями. Праздновать будем твое освобождение — вино пить!
Рита еще раз критически осмотрела мой «кладбищенский вид» и распорядилась:
— Сначала вычисти одежду и обувь на лестнице, потом отмойся, а там уж видно будет, что ты собираешься праздновать.
Дабы не обижать подругу, скрыл истинные причины посещения. Сказал, что пришел отметить ее «спасение», нашел красивые слова о болоте, в котором она существовала, но из которого ей удалось вырваться и стать царевной (она действительно заметно похорошела!). Маргарита, веселясь, заметила, что с царевной-лягушкой как-то все было наоборот, по-другому! Но это не важно. Тост «за освобождение от этих болотных тварей» пришелся ей по душе. Выпили. Потом я рассказал о сегодняшних злоключениях, о постигшей институт «непоправимой утрате». Марго развеселилась еще больше.
— Помню. Старый козел!
Выпили еще раз «за избавление от молодых и старых козлов!»
Потом был кофе, кладбищенские подробности, рассказы Маргариты о новой работе, где одни женщины, — «еще тот серпентарий!» — но по сравнению с прежней работой — «сказка». Наш приятный вечер подходил к концу. Вопрос о моей ночевке решился сам собой. Пошел в комнату, включил телевизор, расположился на диване. Стало по-домашнему тепло и уютно. Рита на кухне убирала посуду, напевая что-то из репертуара Пугачевой, а я сидел на диване и смотрел телевизор…
Утром меня разбудил голос Маргариты:
— Эй, просыпайся, я ухожу, — Рита теребила за плечо.
Я очнулся в той же сидячей позе, которую принял, располагаясь на диване вечером. Сердобольная подруга прикрыла меня пледом. Было еще темновато, на улице моросил дождь, телевизор работал, знакомя зрителей с утренними новостями, аромат кофе проник в комнату. Тело затекло, даже пошевелиться было невозможно.
Рита, не суетясь, наводила красоту в прихожей, комментируя вчерашние события:
— Ты переработался, однако. Такое с тобой раньше случалось, разве что во время сессии!
Наконец она появилась в комнате для того, наверное, чтобы продемонстрировать свою прелесть моему ничтожеству:
— Завтрак на столе. Дверь не забудь захлопнуть, герой-любовник. Чао! — попрощалась подруга, улыбнувшись и послав на прощание воздушный поцелуй.
Я смог лишь промямлить в ответ что-то благодарственное.
***
La Course a l'echalote[9]
Прошло не менее получаса, прежде чем удалось чуть прийти в себя — тело стало подчиняться, но плохо. Добрался до кухонного стола. Действительно, Рита позаботилась: на столе тарелка с горой разнообразных бутербродов. Чистая чашка с блюдцем. Записка прислонена к кофемолке. Приказ «учебного отдела» гласил: «Завтракай, помой посуду, выключи телевизор, захлопни дверь. И не забудь продукты в холодильнике! Твоя Рита».
Две выпитые чашки кофе не вернули к жизни, лишь голод, накопленный со вчерашнего утра, чуть отступил. Еще отдыхал, обливался холодным душем, пил кофе и только в одиннадцатом часу смог, наконец, покинуть Ритину квартиру. На душе было тяжело — к моим проблемам добавился еще вчерашний конфуз с Маргаритой.
В консерваторию на «гражданскую панихиду» добрался быстро, но все равно немного опоздал. Вхожу в зал. «Наш Гузий» стоит у входа — бдит. Видит меня, показывает пальцем на часы и с укоризною покачивает головой. Выражая сожаление всеми доступными мимике способами, показываю ему пакет с продуктами. Он понимающе покачивает головой уже сверху вниз, уже с «чувством удовлетворения».
В ожидании дальнейших распоряжений я подошел поближе, но он, в наказание за опоздание, казалось, перестал меня замечать.
Между тем события шли своим чередом. Гроб стоял на сцене концертного зала. Близкие, траурно всхлипывая, располагались вокруг. Были речи, соболезнования. В перерывах струнный квартет играл печальную музыку. Наконец Гузий дал знак, и церемония вступила в следующий этап. К зданию подкатили три автобуса. Гроб вынесли по коридору, образованному студентами. За гробом шли родственники, начальство, коллеги, то есть все те, кому нужно было занять место в автобусах.
Я, стараясь не упускать из виду Гузия, прижимая к груди пакет, двигался параллельным процессии курсом, не переставая удивляться его организаторским способностям. В нужный момент он вспомнил обо мне и, не заглядывая в «шпаргалку», указал номер моего места в автобусе рядом с музыкантами из духового оркестра, среди которых были мои вчерашние друзья-копачи, встретившие меня радостными возгласами приветствиями — «начальство пришло». Вася Теркин как ни в чем не бывало сидел вместе с ними. Руки его были в перчатках — он берег аппарат, ему предстояло бить в тарелки. Вася («вот же паразит!») обрадовался мне не меньше остальных.
Траурная процессия отправилась в сторону кладбища — не торопясь, с остановками у светофоров, выбираясь из центра города. Мелкий дождик продолжал капать со вчерашнего дня. Листья уже покинули ветки деревьев, обнажив фасады зданий. Унылую картину оживляли лишь яркие киноафиши. В кинотеатре «Ударник», как я успел заметить, шел новый французский фильм с Пьером Ришаром. Решил вечером повести Маргариту в кино — может быть, простит.
Автобус свернул на проспект, пересекающий главную улицу, и поехал живее. Скоро были на месте.
На кладбище я отделился от группы и пошел выполнять порученное задание. «Не нашего Гузия» нашел в компании копачей.
— Вот, как велели, все принес.
— Ребята, это вам, понятно? — Гузий уважительно передал пакет с рыбкой одному из копачей. — Приступайте к работе, он покажет где.
Когда мы прибыли на место, печальная церемония уже началась. Дождик прекратился, речи продолжились, звучала музыка. Духовой оркестр состоял из студентов института, но партию флейты исполнял заведующий кафедрой. Он стоял впереди на месте дирижера спиной к оркестру и взмахами пригубленной флейты показывал вступление и сильные доли такта. Играли неплохо — чисто и выразительно, но несколько примитивно, не было тонкости. Речи были лучше. Опытные педагоги умели говорить, как выяснилось, на любую тему и при разных обстоятельствах. Впрочем, говорили немного — основные слова были уже сказаны, как я догадался, в консерватории. Было чинно и благородно.
Объявили прощание, участники церемонии гуськом стали подходить к открытому гробу. За дело принялись копачи. Они закрыли гроб, ловко манипулируя ремнями, опустили его в заготовленную нами яму и столь же ловко и быстро закрыли могилу, организовав аккуратный холмик. Все закончилось.
Подуставшая от церемонии публика побрела к выходу. Находящиеся в конце процессии педагоги стали, покуривая, грустно шутить. Кто-то заметил, что «можно бесконечно долго смотреть на три вещи: как горит огонь, течет вода и работают копачи на кладбище». Консерваторского Заратустру поддержал второй голос: «И ради этого стоит трудиться в консерватории». «Да, действительно, — продолжил третий, — радует, что наши страдания с лихвой окупятся на похоронах: и сыграют прилично, и скажут толково, и зароют красиво». Так, переговариваясь, вышли на центральную аллею кладбища, где участников траурной церемонии ждали автобусы.
Я, почувствовав радость освобождения, стал узнавать, какой из них отправляется по маршруту в студенческое общежитие, намереваясь привести себя в порядок и отправиться к Маргарите, уже представляя ее почти застегнутый халатик и возможное развитие событий, которое позволит мне загладить вину за вчерашний конфуз. Но тут меня под руку прихватила властная женская рука. Миниатюрная Белла Юльевна, мой педагог по истории современной западной музыки, снизу вверх, но как всегда иронически, осматривала мою небритую физиономию:
— А вам не в этот автобус. Вдова, узнав о вашем деятельном участии в подготовке похорон, хочет, чтобы вы непременно присутствовали на поминках. Она ждет! — Белла Юльевна потащила меня к нужному транспортному средству, которое было уже заполнено педагогами.
— Но мой вид не совсем подходит: не брит, одет по-рабочему. Могу испортить церемонию, быть диссонансом в преподавательском коллективе, — попытался ухватиться за спасительную соломинку и как-то вырваться из рук специалиста по «новой венской школе».
— Ничего-ничего, вы и таким будете украшением стола. Ведь для семьи покойного сделали больше, чем вся эта тщательно выбритая публика, — Белла была неумолима.
— И у меня к вам тоже есть поручение, — добавила она, когда мы уже подходили к открытой двери ждавшего меня автобуса. — С вами поедет Матвей Исаакович, мой муж. Он был ближайшим другом профессора Соколова. Я поехать не смогу, ибо дети уже пришли из школы. Пока они не сожгли дом, я должна поскорее туда вернуться. Отпускаю мужа на поминки под вашу ответственность. Его, когда он выпьет, нельзя ни на секунду оставлять без надзора, впрочем, и трезвого тоже, — завершила формулировку задачи заботливая жена, заметно погрустнев.
— Владимир Михайлович рекомендовал вас как в высшей степени ответственного молодого человека. Я надеюсь, что он не ошибся.
Тут, признаться, я выругался про себя, но, наверно, отразил это событие на лице, что заметила Белла и строго продолжила:
— Вы должны будете доставить тело моего мужа после поминок домой вот по этому адресу, — она вручила мне заготовленный заранее листок.
Почерк у нее был отвратительный, но разобрать адрес я смог:
— Да, да, постараюсь, — отрываясь от Беллы, стал подниматься в автобус.
— Вы уж постарайтесь, а то экзамен по историю музыки зарубежных стран сдать будет очень трудно, — напоследок мой принципиальный педагог погрозила пальчиком, опять улыбнувшись.
Досадно было: вместо продолжения вчерашней встречи с Марго меня ждало пребывание на печальной церемонии в скучной компании педагогов. Но то, что случилось потом, превзошло мои ожидания — выяснилось, что я смотрю на тот мир слишком оптимистично.
***
Где гроб стоял, там стол накрыт
Г. Р. Державин (почти)
Автобус долго колесил, пробираясь от Северного кладбищенского района города через его центр в Западный микрорайон. Наконец добрались до места проживания вдовы. Мы покинули транспортное средство, дошли до подъезда и стали подниматься по лестнице пятиэтажного дома, как выяснилось, на третий этаж. Памятуя о предстоящем экзамене, я старался не упускать из виду своего подопечного. Впрочем, тот вел себя вполне нормально, рассудительно обсуждал вопрос о достоинствах покойного, его принципиальной позиции по вопросам интерпретации классической музыки.
Первую остановку Матвей сделал на площадке между первым и вторым этажами. Перегородив своим широким телом лестничный проход, он, поднявшись на пару ступенек, повернулся к идущим следом преподавателям, взмахнул рукой и с увлечением продолжил как бы недавно прерванный разговор:
— Да, да. А вы обращали внимание на его скрупулезные знания скрипичных сонат Иоганна Себастьяна Баха, потрясающе, потрясающе! — Матвей вознес указательный палец вверх и направил взгляд в Небеса. — Он обнаружил проведение главной темы в локрийском ладу!
Постояв около минуты с поднятым пальцем, Матвей продолжил восхождение, мы пошли следом. На следующей площадке действие повторилось:
— А как глубоко он чувствовал современную музыку! Как-то встречает меня в коридоре, достает из портфеля «Лунного Пьеро» Арнольда Шенберга и говорит: «Посмотрите, коллега, на эту шестнадцатую. Я долго пытался разгадать ее смысл и наконец понял — она отзвук отвлеченной мысли, брошенной в самую сердцевину эмоционального, я бы даже сказал “нервного центра”, где кажущаяся асимметричность словно подчеркивает внутреннюю упорядоченность», — Матвей в упоении замер и закрыл глаза, словно продолжая слушать шестнадцатую ноту, о которой только что вел рассказ.
Публика как завороженная слушала его тихий баритон, но по выражению лиц педагогов, меня окружающих, было ясно, что они понимают, о чем идет речь, не намного больше, чем я. Наконец поднялись на третий этаж. Женщины, которых мы пропустили вперед, уже успели привести себя в порядок, оставив прихожую в наше распоряжение.
Матвей прежде всего вошел в комнату, чинно поклонился фотопортрету покойного, потом вернулся, снял пальто, разулся и встал в очередь в ванную комнату, где тщательно, несколько раз обильно намыливая руки, смыл кладбищенскую землю. Он вошел в зал и сел на заранее отведенное ему за столом место. Я попытался присесть рядом, но распоряжающаяся за столом подруга вдовы отвела меня в сторону и сказала, что та хочет со мной поговорить. Я подошел. Вдова, пустив слезу, стала искренне благодарить «за все, что вы сделали для мужа», за мою «согретую любовью доброту», «за честность и обязательность».
— Его коллеги, — заметила она, — люди хорошие, но совершенно не приспособлены к практическим делам — вечно все забывают, путают. Им ничего нельзя доверить. Мне сказали, что все прошло замечательно во многом благодаря вам.
Напоследок, «на память о муже», она подарила мне маленький бюст Шопена, отметив, что у меня есть некоторое сходство с обликом великого Фредерика.
— Сядьте поближе, среди родни, мне будет приятно, — закончила вдова.
Я так и сделал, стараясь держать в поле зрения «моего Матвея».
Гости расселись. Говорили пока шепотом.
Ведущий церемонию Владимир Михайлович («наш Гузий») предложил начать поминальный обед. Он взял со стола одну из бутылок французского коньяка, которую Соколов месяц назад привез из Москвы, где, как выяснилось потом, купил ее в «магазине заказов» за 25 рублей. Коньяк разлили всем понемногу — на пробу, дегустационную норму.
Первое слово взял мой подопечный. Я ожидал услышать очередную речь о том, «как он прекрасно знал…», но ошибся. Матвей поднялся, правда, из-за анатомического своеобразия тела — большое туловище на коротких ногах — стал чуть ниже, чем был, пока сидел. В его наполненных искренней скорбью глазах блеснула слезинка:
— Мой старенький папа, узнав о случившейся трагедии, сказал: «Он умер не потому, что упал, а упал, потому что умер!» — слезы полились из глаз Матвея, он рухнул на стул, обмяк, заметно потеряв в росте.
Выпили. Напиток произвел впечатление, которое стало основанием для последующих поминальных речей.
Как выяснилось, усопший любил и прекрасно знал французскую музыку, глубоко разбирался в полифонии Цезара Франка, блестяще проанализировал в одной из статей драматургию «Фауста» Гуно…
В момент, когда «докладчик стал развивать названную тему», меня незаметно позвала подруга вдовы:
— Пройдите, пожалуйста, на кухню, там вас ждут, — шепнула она, и я тихонечко покинул стол, так и не узнав особенностей драматургии названной оперы.
***
По данным Роскачества,
каждая третья бутылка
коньяка в России — подделка.
http://vestirama.ru/
Действительно, на кухне меня ждал «наш Гузий».
Как выяснилось, французского коньяка было катастрофически мало — всего две бутылки. А тут такой успех! Даже женщины не думают обращаться к собственно женским напиткам и с удовольствием пьют французский коньяк. В этой ситуации Гузий нашел, как он сказал, нетрадиционное решение:
— Возьмете бутылку нашего коньяка, добавите туда пакетик чая и будете ее усиленно трясти ровно пять минут, затем перельете содержимое в бутылку из-под французского. Вот три бутылки. Должно хватить, но на всякий случай изготовьте еще парочку на другой основе, — Владимир Михайлович показал в сторону водки. — Тут нужно использовать четыре пакетика чая, чуть-чуть ванили, гвоздику и ложку сахару.
— Столовую? — я уточнил, желая избегнуть ошибки.
— Чайную, — ответил Гузий с улыбкой и укоризненным покачиванием головы. — Да, переливать будете через ситечко, чтобы ваниль и гвоздика не попали в бутылку с французским коньяком.
Владимир Михайлович вернулся к столу, а я приступил к выполнению ответственного задания. Начал с превращения «нашего коньяка» во «французский». Зарядил три бутылки пакетиками азербайджанского чая и стал по очереди трясти. Тут подоспела первая пустая бутылка из-под французского коньяка. Перелил заготовленный продукт и приступил к изготовлению «французского коньяка» на водочной основе. Водка называлась «Московская особая». Бутылочка с зеленой этикеткой была только-только из холодильника. Неоднократно премированный продукт удивил тонким, отличным от коньячной продукции запахом, вызвавшим сильное чувство голода. Я не смог удержаться, прервал производственный процесс, взял немного селедочки, уже подготовленной к подаче на стол, кусочек черного хлеба и… отдал дань патриотическому чувству. Сырья для изготовления «французской продукции» стало чуть меньше, но зато на душе сделалось хорошо, опять подумал о Маргарите. Через пару минут последняя бутылка водки была испорчена превращением во «французский коньяк». Осталось трясти отечественные бутылки и ждать очередного появления импортной тары.
Наконец все было кончено. Я вернулся в зал и занял свое место у стола. Мероприятие завершалось. Как я заметил, гости начали понемногу расходиться. К моему ужасу, Матвея тоже не было за столом.
Вдова, увидев меня, подозвала, еще раз поблагодарила, усадила рядом и принялась наполнять тарелку остатком траурных яств — «пока все не съели педагоги». Улучив момент, я стал справляться по поводу Матвея. Меня успокоили. Не уходил, наверное, по своему обыкновению где-то в другой комнате прилег вздремнуть. Испытывая странное чувство опоздавшего гостя, который наконец дорвался до еды, когда все уже наелись, стараясь не привлекать внимания, начал поглощать поминальную пищу, впрочем, весьма искусно приготовленную подругами вдовы. Вечер между тем вяло завершался. Гузий разлил остатки «французского коньяка». Гости выпили напоследок — не чокаясь.
— А ведь умеют все-таки французы коньяк делать! — сказал Владимир Михайлович, с благодарностью посмотрев в мою сторону.
Остальные выпившие охотно поддержали.
Через пять минут с едой было покончено и я отправился на поиски Матвея, попросив позволения у хозяйки. Комнат было три. Значит, нужно было осмотреть оставшиеся две — спальню и кабинет покойного. Вдова любезно вызвалась меня сопровождать и посоветовала начать со спальни. Уверенная в успехе она открыла дверь и включила свет.
В комнате царил образцовый порядок. Матвея не было.
Пошли в кабинет. «Там есть кушетка», — сообщила вдова. Включили свет.
Письменный стол стоял у окна, бумаги и книги лежали на нем так, как будто профессор только что закончил работу, навел порядок и покинул кабинет. К столу было пододвинуто кресло с высокой спинкой. Рядом стоящая кушетка была пуста.
Нам оставалось осмотреть подсобные помещения. Но в ванной, туалете, прихожей Матвея не было. Его пальто и боты («Беллочка заказали их сделать знакомому ассирийцу») были на месте. Мне стало совсем нехорошо. А тут еще кто-то предположил, что он по рассеянности мог уйти, надев чужие ботинки. Я в отчаянии схватился за голову!
— Не надо так расстраиваться, может быть, он уже дома, — попыталась успокоить меня подруга вдовы, — давайте позвоним Беллочке.
— Нет! — почти закричал я в ответ и стал проводить опознание обуви.
Всем оставшимся хватило.
— Ведь не мог же он уйти босым и без пальто? — задала риторический вопрос подруга вдовы, но сразу усомнилась в нем. — Ведь он тапочки надел домашние, их нет на месте...
Лучше бы она этого не говорила! Я в чем был выскочил на лестницу, бегом спустился, добежал до трамвайной остановки. Матвея не было! Пришлось вернуться.
Как я понял, без меня поиск продолжился, но результата не дал. Усмирив эмоциональную бурю, я принялся систематически осматривать все пространство квартиры, заглядывая даже в те щели, куда с комплекцией моего подопечного залезть невозможно. Начал с прихожей, потом были туалет, ванная, кухня, гостиная, спальня и, наконец, еще раз вошел в кабинет покойного. Тут, еще не включив свет, услышал сладкое посапывание со свистом. Люстра осветила помещение. Я пошел на свист. Дошел до стола, заглянул за высокую спинку кресла. Матвей был тут — согнувшись и опустив голову на стол, он мирно спал. Будить его не стал, вышел из кабинета и успокоил женщин:
— Они почивают в кресле покойного, — сказал, испытывая лишь досаду. Захотелось выпить. Но «французский коньяк» закончился. Попросил у женщин «их вино». Они с готовностью поддержали:
— Да, да, выпейте обязательно. Вы так сегодня устали и переволновались.
Вино было теплым и кислым. Надо было будить Матвея и уходить.
На выходе меня перехватил Владимир Михайлович:
— Я должен вас похвалить. Оставаясь в тени, вы во многом обеспечили проведение мероприятия на соответствующем уровне. Вы настоящий концертмейстер. Завтра я обязательно доложу руководству о том, что коллектив в вас не ошибся. Вам можно доверить концертмейстерскую работу.
***
Безотчетная склонность мужчин
ломать ветки и палки указывает
на проблемы с потенцией.
Проф. З. Фрейд
А завтрашний день был пятницей. Надеясь на вполне заслуженные отгулы, явился к заведующему в положенное время. Тот обрадовался и похвалил за активное участие в траурных мероприятиях. Сказал, что я вполне заслужил отгулы, но внезапно возникла проблема. Оказалось, что некому сегодня поиграть на репетиции симфонического оркестра:
— Это недолго, — обнадежил флейтист, — они готовят первую симфонию Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, а в ней есть фортепианный фрагмент, который вам и предстоит сыграть. Они начнут репетицию с музыки великого советского симфониста, поэтому посидите часик, поиграете и можете быть свободным. С Климовичем я договорился.
Перспектива участия в репетиции симфонического оркестра меня, мягко говоря, не воодушевила. Дирижер студенческого оркестра профессор Моисей Климович был заведующим кафедрой струнных инструментов, лет сорока пяти, властным, грозным и голосистым, а в истерике — крикливым. Он держал жесткую дисциплину и не позволял оркестрантам халтурить. Рычаги воздействия у него были. Халтурщикам снижали баллы на экзамене по специальности. С ним старались не связываться — было бесполезно, хотя народ в оркестре был в целом весьма скандальный. Климович позволял себе издеваться, хамить, всячески унижать оркестрантов, а они терпели, ибо слишком многое в их судьбе зависело от его решения. Правда, хамил он артистически и любил делать это на публике: чем больше людей, тем охотней он хамил. Обычно к нему на репетиции ходила наш старший концертмейстер — немка Марта. Работа с Климовичем была ей чем-то вроде расплаты за холокост.
— А как же Марта? — робко спрашиваю заведующего, надеясь на изменение решения.
— Марта Генриховна сегодня участвует в шефском концерте кафедры духовых инструментов. Ее некому подменить, кроме вас, — строго ответил флейтист и встал, давая понять, что вопрос решен окончательно. — Поторопитесь, репетиция вот-вот начнется.
Стало досадно, и не только из-за обманутых надежд — мучило очень нехорошее предчувствие. Но делать нечего. Не испытывая творческого подъема, побрел в репетиционный зал. Директор оркестра Валя Фадеев был моим хорошим знакомым. Он выдал ноты:
— Рояль впервые будет задействован лишь во второй части. Пока мы будем репетировать первую, у тебя есть время присмотреться. Но никуда не отлучайся — Моисей этого не любит.
Я послушно сел к роялю, который был задвинут в самый дальний угол аудитории, волнуясь, стал смотреть свою партию — быстрый темп второй части, надо признать, огорчил.
Вдруг дверь распахнулась. Климович, держа под мышкой дирижерскую палочку, неожиданным для своих габаритов легким шагом артистически преодолел расстояние от входа до дирижерского «постамента» и взлетел на него. Партитура симфонии лежала на пюпитре. Один из контрабасистов угодливо прикрыл за ним дверь.
— Все на месте? — грозно спросил Моисей директора оркестра.
Тот утвердительно затряс головой.
— Начинаем с Шостаковича, — Климович лихим движением кавалериста выхватил палочку из подмышки и, приняв классическую дирижерскую позу, памятником замер на дирижерском помосте. Глаза его горели мистическим огнем. Он походил на своего библейского тезку, только был лыс и брит. Добившись внимания оркестра, Моисей точным жестом показал вступление.
По первым же тактам стало понятно, что он отличный дирижер, и это несколько успокоило. Симфонию Шостаковича я, конечно, слушал раньше, но давно, поэтому без помощи дирижера по памяти вряд ли смог бы вступить вовремя. Но Моисей показывал замечательно четко и ясно. Попривыкнув к обстановке, я стал глазами разучивать свой фрагмент из второй части. Но тут произошла история. Трубач отыграл свою мелодию, и за дело принялся солирующий кларнет. Кларнетист, как мне показалось, вступил правильно, но Моисей остановил оркестр:
— Негодяй! — заорал он на кларнетиста. — Если ты не умеешь считать, смотри на меня, я тебе показываю вступление! Рисуй «очки»[10], ничтожество!
Кларнетист покраснел, сделал карандашом пометку в нотах и что-то стал лепетать, извиняясь, но Моисей даже не удостоил его взглядом:
— Еще раз симфонию сначала! — прокричал маэстро и показал вступление.
Оркестр «врезал» Шостаковича сначала.
На сей раз кларнетист вступил абсолютно точно и уверенно стал играть соло. Но когда оставалось совсем чуть-чуть, гроза разыгралась вновь. Моисей остановил симфонию и снова налетел на несчастного кларнетиста:
— Ты еще вдобавок и слепой! Посмотри, в конце такта стоит нота «фа-диез». А что ты, скотина, сыграл. Пошел вон! Собирай свои манатки, и чтобы я тебя больше не видел в моем оркестре!
Дирижер стал в картинную позу: одну руку завел под бок, а другую вытянул вперед и палочкой указал кларнетисту на дверь.
Кларнетист встал. Желая успокоиться, он принялся не торопясь упаковывать кларнет в футляр, затем повернулся к двери и побрел на выход. От стыда его лицо покраснело, лишь оттопыренные уши оставались почему-то бледными. Этот факт не остался без внимания дирижера.
— Эй ты, халтурщик лопоухий. Тебя что, из мамы за уши доставали?
Оркестранты ехидно заулыбались, угодливо подыгрывая дирижеру. Кларнетист замер, потом медленно повернулся лицом к Климовичу и тихим голосом, заикаясь, молвил:
— Я… не помню, как со мной… это было, но вас точно доставали… за волосы, — с этими словами «забывчивый кларнетист» покинул аудиторию.
Климович побагровел, потом, зарычав, об колено с треском сломал дирижерскую палочку и бросил ее об пол. После этого он застыл на помосте, свирепо вращая глазами.
Скрипач услужливо поднял половинку палочки — ту, что с острым концом, — и положил на пюпитр Климовичу.
Тот, громко топая ногами, устремился к выходу, громоподобно хлопнув дверью.
Оркестранты, привыкшие, кажется, к подобным ситуациям, отнеслись к событию лишь как к незапланированному перерыву — они сидели, шутили, но на всякий случай обходили тему поведения дирижера. Директор оркестра начал сколачивать группу — «извиняться». В нее вошли концертмейстер оркестра, старший по группе духовиков и удачно сыгравший только что «соло» трубач. Сформированная делегация покинула зал. Я стал активно разучивать свою партию из второй части. Оркестранты продолжили разговоры, поглядывая на меня с осуждением — дескать, мешаешь, надоел.
Прошло минут пятнадцать.
В зал усталой походкой вошел Климович. Делегаты победно шли за ним с довольными лицами. Все оркестранты без дополнительного предупреждения заняли свои места и прекратили разговоры. Дирижер встал на помост. Тихим бесстрастным голосом он объявил:
— Шостаковича без кларнета-соло репетировать бессмысленно. Приготовьте, пожалуйста, симфонию Моцарта, — Климович аккуратно убрал с пюпитра партитуру Шостаковича. Под ней, как выяснилось, уже лежали подготовленные заранее ноты моцартовской симфонии.
Стало ясно, что мне можно уходить, что я и сделал, стараясь не привлекать внимания, — добрался до двери и улизнул под вступительные аккорды «Парижской симфонии» Вольфганга Амадея. Тихонечко закрывая дверь, последний раз посмотрел на дирижера. Он дирижировал — без палочки!
***
Et tu, Brute?
Gaius Iulius Caesar[11]
Вторник. И опять я в кабинете заведующего.
Он посмотрел на часы и похвалил за пунктуальность.
— Сегодня вам опять придется подменять концертмейстера — заболела барышня. Но это недолго. Там будет всего лишь один студент, с которым нужно прорепетировать сонатину Людвига ван Бетховена. Надеюсь, вам известно это имя? — флейтист иронически посмотрел на меня. Я постарался увидеть в вопросе лишь шутку и охотно замотал головой, — ну и прекрасно. Вот ноты, поиграйте пока в аудитории номер 416. Через час профессор подойдет и начнет урок.
Профессора звали Яков Израилевич. Он слыл придирчивым занудой, поэтому, вняв совету флейтиста-заведующего, я сел готовиться.
Фортепианная «Сонатина Бетховена» была кем-то переложена для трубы и фортепиано. Ноты были немецкими, и я так и не понял, кто это сделал. За час успел сыграть сонатину четыре раза, и как мне показалось, добился весьма уверенного исполнения.
Ровно в назначенный час в класс вошел, скорее, вплыл, как корабль в гавань, профессор. Его подобострастно сопровождал трубач, мой недавний коллега по земляным работам. Он, то забегал вперед, услужливо готовя беспрепятственное движение профессора к рабочему месту, то вежливо, когда путь был свободен, пропускал его вперед. Я, дабы соответствовать ситуации, встал и представился. «Корабль» неспешно подплыл к роялю и протянул мне в знак приветствия руку — так патриарх, благословляя, подает ее для поцелуя. Я нерешительно изобразил нечто подобное рукопожатию. «Пароход» медленно, тихим голосом, посапывая, с иронией поглядывая в мою сторону, пропыхтел:
— Заведующий сказал, что вы способны подменить нашего концертмейстера и вот так сходу сыграть в ансамбле с солистом сонатину Людвига ван Бетховена (слово «Бетховен» он произнес, меняя «е» на «э», то есть — «Бэтховэн»). Вы действительно это сможете сделать?
— Да, — говорю, — уже прорепетировал, думаю, что смогу.
— Ну, хорошо, извольте продемонстрировать ваши уникальные возможности, — «Корабль» пришвартовался к роялю. Услужливый трубач моментально поднес опору под профессорскую задницу, и тот, громко выдохнув, опустился в мягкое кресло, выдохнувшее в свою очередь.
Трубач занял лидирующее положение у рояля. Как горнист, чуть задрал трубу вверх, направив ее в угол, где потолок соединяется со стенами, как мне потом сказали — «для лучшего акустического звучания инструмента». «Грянули» сонатину. «Пароход» сидел рядом со мной и смотрел в ноты, пыхтел, дирижировал правой рукой перед моим носом. Когда подошло время, он слюняво перевернул страницу. Ноты упали с пюпитра. Я их поймал, продолжая играть одной рукой. Но трубач остановился. «Пароход», попыхтев, заметил:
— Хорошо, что остановились, ибо, — тут профессор сделал театральную паузу, — мне не нравится ваш подход к интерпретации произведения, — он встал со стула, прошелся вокруг рояля, и, заняв удобное для произнесения речи положение, сделав артистичный жест и замерев с вытянутой рукой, изрек:
— Это же Бэтховэн!
Я вопросительно смотрел на него, не понимая, что нужно делать. Тогда профессор тихим голосом, опустив руку, пояснил:
— Бэтховэна нужно играть громко!
Начали играть сначала. Попытался играть погромче. Но... на сей раз нам не удалось доиграть даже первую страницу.
Профессор стал придираться к «мелочам», которых обнаружил величайшее множество. Причем все погрешности, как выяснилось, были только у меня. Трубач лишь иллюстрировал, угодливо похихикивая.
Время шло, я вынужден был выслушивать замечания, которые могли обидеть даже школьника. «Пароход» не кричал, не грубил — он тихим голосом издевался. Наконец, после двух часов «дэтальной работы» над текстом он попросил сыграть первую часть сонатины сначала до конца без остановок.
Опасаясь продолжения урока, я постарался «соответствовать высоким требованиям». Профессор слушал, прикрыв глаза, даже страницы на сей раз не перелистывал. Сыграв первую часть, мы остановились, в ожидания «профессорского вердикта». «Пароход» сделал долгую-долгую паузу и пропыхтел:
— Стало лучше. Я услышал много хорошего, — он встал, прошелся по классу, подошел к окну, послушал шум дождя. Потом вдруг повернулся. Лицо его излучало вдохновение, и весь он был, казалось, полон божественного энтузиазма:
— Поймите, Бэтховэна так, как вы, играть нельзя! Бэтховэну нужно целиком отдаваться, отдаваться как женщина, которая думает, что у нее с мужчиной в последний раз!
Профессор стоял в позе Наполеона. Трубач сиял ярче своей трубы.
— Урок окончен, — «Корабль» медленно отправился к выходу, трубач едва успел открыть дверь класса, пропустив его вперед, и, суетливо подскакивая к нему то с одной стороны, то с другой, что-то обсуждая, пошел вслед за ним в направлении буфета. Дверь они не закрыли. Я остался сидеть за роялем, почувствовав жуткую усталость. Это была усталость особого рода, не «посткладбищенская», а до сего дня мне неизвестная — нравственная, от унижений. Усталость была — до тошноты!
Посидев минут двадцать, я наконец нашел силы встать и уйти из класса.
В коридоре стоял трубач и, собрав вокруг себя группу духовиков, с увлечением рассказывал о прошедшем уроке. Публика с восторгом слушала повествование о моем унижении. Я постарался пройти незамеченным. Краем уха услышал обрывок восторженной речи трубача: «…и все замечания были по делу!»
Покинув рекреацию, в которой духовики «разминали аппарат» перед занятиями, пошел переговорить с Геннадием.
Предстояло пройти большое расстояние по коридорам, спуститься с четвертого этажа в читальный зал, который располагался в полуподвальном помещении. Казалось, я еще не успел покинуть аудиторию, а весть о том, как нужно играть «Бэтховэна», уже стала достоянием всего коллектива. При виде меня народ понимающе улыбался, а стоило остановиться — сыпались рассказы о том, как «отдаются в последний раз».
Одна из моих знакомых, разговаривая с подружками, заметила меня издалека и нарочито громким голосом, закатив глаза, сообщила слушательницам о том, что они с мужем всю ночь играли Бэтховэна — громко-громко! Те понимающе захихикали.
Наконец добрался до читального зала.
Геннадий встретил меня стихами:
— «Бедный, бедный концертмейстер,
Всеми предан и унижен…»
Он, как оказалось, тоже «был в курсе». По своему обыкновению, посоветовал мне не расстраиваться:
— Это у них на кафедре в порядке вещей. Они и на экзаменах обсуждают только игру концертмейстеров. Солисты-духовики, если послушать этих субчиков, играют идеально. Во всем всегда виноват концертмейстер, а результатами своей работы они любуются.
Но я был безутешен:
— Гена, но Толик? Мы ведь с ним одну яму копали на кладбище! Как он мог участвовать в этом?
— Да что с них взять, ведь с утра мундштук сосут. Все они там — педерасты!
***
Всякий богач либо мошенник,
либо наследник мошенника.
Св. Иероним Стридонский
Наступили горячие денечки зачетной недели. Приходилось совмещать свои занятия и зачеты с концертмейстерской работой. Ожидал, что ее будет много — в последний момент нужно было репетировать с гобоистами, наверстывая пропущенные занятия.
Во вторник я аккуратно пришел в консерваторию в назначенное время, но как оказалось — зря. Вместо музыки, которая неслась обычно из каждого класса, стояла тишина. Первое, что пришло в голову — опять смерть, опять трагедия. Но нет — коллектив обсуждал «вопиющий поступок» одного из студентов.
Оказывается, предприимчивый юноша втихаря завербовался работать на Север и уехал «по неизвестному адресу». Все бы ничего, но перед отъездом, никому ничего не сказав, стал занимать «деньги до завтра». Занимал у всех, кто был в тот момент в консерватории. Разговаривал с каждым отдельно, хитро обставив дело так, что никто ничего не заподозрил. При этом «юный Остап» проявил удивительную осведомленность об актуальном материальном положении «клиентов» и просил именно столько денег, сколько ему мог дать «до завтра» каждый конкретный заимодатель. И пострадали все, что было в некотором роде даже утешающим фактором, позволившим легче пережить материальные потери. Правда, мой подопечный Матвей был безутешен. Он стоял в холле первого этажа у парадной лестницы и каждому входившему в институт рассказывал историю своей утраты:
— Вчера Беллочка, отправляя меня на работу, сказала: «Матвей, вот тебе рубль и не в чем себе не отказывай». Я пришел в институт, позанимался с тремя студентами и отправился в буфет, дабы выполнить рекомендацию Беллочки. Но на лестнице, когда до буфета оставалось уже совсем немного, встретил Павлика. Он попросил взаймы «до завтра», потому что их ему срочно было нужно, а завтра в девять утра мой рубель[12], как он пообещал, будет меня ждать. Я быстро сообразил, что студентов у меня больше не будет и можно уже пойти покушать дома, а завтра, получив от Беллочки еще один рубель, я смогу ни в чем себе не отказать в двойном объеме. И я вручил ему мой рубель. Сегодня прихожу на работу, а тут меня ждет совсем другая картина: ни денег, ни Павлика.
Компанию безутешному Матвею составили студентки — «наши красавицы». Они, не привыкшие тратиться на мужчин, возмущались больше остальных. Одна из них, отличница, написала письмо родителям Павлика, текст которого громко зачитывала в холле. К письму пострадавшая общественность отнеслась благожелательно. Особенно понравилась заключительная фраза: «Вы меня, конечно, извините, но Ваш сын поступил как аферист!».
Походив по коридорам, наслушавшись историй по случаю «потерянных грошей», которые были в целом одинаковыми, лишь отличающиеся по интенсивности эмоционального наполнения, но при этом эмоция была одна и та же — негодование с досадой, — я пошел искать Геннадия. Мой просвещенный друг, оставив свое обычное место в читальном зале, сидел на подоконнике и с удовольствием рассказывал историю Павлика как анекдот — смеясь. Он относил себя к разряду «среднепострадавших», ибо одолжил Павлику всего три рубля, которые были у него «не последними», ибо в другом кармане «случайно» завалялась пятерка.
В институте решительно делать было нечего. Никто не занимался, и стоило самому сесть за рояль, как на звук в класс входила еще одна «жертва Павлика» и начинала петь свою печальную песню. Спустившись вниз и прослушав еще раз рассказ «моего Матвея», который стоял на том же месте в позе талмудиста, продолжая повторять одно и то же, добавляя к утреннему варианту лишь одну фразу: «как после всего этого можно верить людям?», я покинул здание консерватории.
***
Finita la commedia[13]
На другой день начались зачетные прослушивания духовиков. Пришел раньше установленного времени, ожидая, что мои подопечные гобоисты придут поиграть со мной перед выступлением. Но им было некогда — вчера завалили зачет, по уже известной нам причине, и сегодня пытались с другой группой ликвидировать последствия «постыдного бегства Павлика».
Поиграв свою партию, наконец, дождался старшекурсника Мишу.
Он подготовил к выступлению концерт для гобоя Богуслава Мартину.
Я предложил проиграть хотя бы самые трудные эпизоды, но Михаил торопился как всегда «на халтуру, а халтура — святое дело!».
Пошли сразу на сцену.
Солист играл наизусть. Судя по всему, он послушал грамзапись концерта, поэтому, в отличие от меня, ориентировался в музыке хорошо. Но не так чтобы очень, как выяснилось. Музыка была сложной, малоизвестной — Мартину был, как говорили, «современным композитором», утешало лишь то, что темп первой части концерта небыстрый, что дало возможность как-то приспособиться к обстановке. До финала, за исполнение которого я особенно опасался, так и не дошли. Комиссия остановила нас после второй части.
Когда вышли в коридор, Миша меня благодарил, жал руку (так принято), заметив, что все прошло хорошо, лишь в одном месте мы серьезно потеряли друг друга, но потом «ты меня поймал!».
Я, откровенно говоря, «тупо» играл свою партию, не отвлекаясь на солиста, и не понял — где мы разошлись и как я его поймал, — но виду не подал, лишь скромно покачал головой, дескать, «это моя работа».
Не дождавшись объявления результатов, Миша убежал выполнять «святое дело».
К этому времени стали подходить остальные гобоисты, продолжая обсуждать свои «успехи» на прошедшем зачете. Общее мнение было таким — «и зачем нам все это надо?». Репетировать они наотрез отказались, дескать, надо отдохнуть, чем и занялись в фойе концертного зала, ожидая очереди своего выступления.
Я же пошел повторять свою партию.
Когда наша очередь подошла, меня позвали.
В целом все прошло не блестяще, но без особых срывов. Репертуар был классическим — что называется, у всех на слуху. Комиссия решила казнить нас «уравниловкой»: всем поставили по четверке, лишь особо отличившийся Михаил получил 4+ и рекомендацию включить столь удачно исполненный концерт в программу государственного экзамена.
Сдав сессию, я приступил к выполнению уже давно созревшего замысла побега. Было ясно, что желающих занять мое место много. Поэтому, как только засияет в институте «столичная звезда», а это произойдет в следующем полугодии, меня будут сживать. Не дожидаясь скандалов, на которые я уже вдоволь насмотрелся, дабы не слушать умные разговоры о профессиональном несоответствии занимаемой должности, решил, упреждая неприятности, проявить инициативу: пошел к проректору с заявлением об уходе. Подавая заявление, на словах пояснил:
— Прошу, если есть возможность, освободить меня от работы, поскольку преподаватель по специальности назначил мне на экзамен очень сложную программу и требует усиленных занятий. Боюсь, что пострадает моя концертмейстерская работа — студенты могут не получить должной поддержки. А у них новый педагог, новые требования.
Проректор с пониманием и, как мне показалось, с некоторой долей уважения выслушал мою речь. Сказал, что искренне огорчен, поскольку о моей работе коллектив отзывается хорошо. Но раз так складываются обстоятельства, то он попытается помочь и подыщет на мое место другого пианиста. Попросил оставить заявление, пообещав подписать его, когда решится вопрос с заменой.
На следующий день приказ был подписан.
Краснодар, август 2020.
[1] Наваждение, дословно с фр. — дьявольское внушение (прим. авт.).
[2] Из речи генерального секретаря ЦК КПСС Л.И. Брежнева на Всесоюзном съезде профсоюзов, 1972 г. (прим. авт.).
[3] Здесь автор отсылает к «Фаусту» Гёте, где Гретхен, возлюбленная Фауста, обладает всеми качествами любящей женской души (прим. ред.).
[4] Чайковский П.И. Ария Лизы «У канавки» из оперы «Пиковая дама» (прим. авт.).
[5] Дьявол играет на флейте — англ. (прим. авт.).
[6] Первый могильщик (поет): «Лопата и кирка, кирка, / И саван бел, как снег; / Довольно яма глубока, / Чтоб гостю был ночлег». / (Выбрасывает еще череп.) Вильям Шекспир «Гамлет» (прим. авт.).
[7] Очень громко — итал. (прим. авт.).
[8] Мефистофель: — Она / Навек погибла! / Голос свыше: — Спасена! / В.И. Гете «Фауст».
[9] «Не упускай из виду» — (фр.) название французского фильма 1976 г. с Пьером Ришаром в главной роли (прим. авт.).
[10] Специфический знак, который ставит оркестрант в нотах для того, чтобы не забыть именно в данном месте посмотреть на дирижера (прим. авт.).
[11] «И ты, Брут?» (лат.) — Гай Юлий Цезарь, 15 марта 44 года до н. э. (прим. авт.).
[12] Рубель (белорусск.) — рубль (прим. авт.).
[13] Финита ля комедия (лат.). Этой фразой заканчивается опера Р. Леонкавалло «Паяцы» (прим. авт.).