— 1 —
«… когда речь заходит о деяниях совершенного Бога, мы сталкиваемся с абсолютными категориями. Страдания одного невинного так же непостижимы, как страдания миллионов. Разницы нет не потому, что страдания миллионов значат так мало, а потому, что абсолютно справедливый Бог не может быть «чуточку» несправедливым. В сфере абсолютного мельчайшая несправедливость становится абсолютной. Бесконечно милосердный Бог не может иногда проявлять безразличие. Безразличие Бесконечного — это бесконечное безразличие».
Элиезер Беркович, «Вера после Катастрофы», гл. 5, «Свидетель Катастрофы»
Прежде всего поделюсь с читателями чувством некоторой неловкости. По двум причинам. Во-первых, я поставил этот эпиграф и начал своё эссе именно с Катастрофы только потому, что, если пишешь, приходится с чего-то начинать; тема же — безначальна… она, наверное, ещё безначальнее самой вселенной в воображении атеиста… Во-вторых, образ Катастрофы здесь — не основное, о чём пойдёт речь, а нечто «условное». И это может казаться кощунственным, но да послужит оправданием мне та самая беспредельность темы…
Риторические вопросы о Боге и Катастрофе ужасающе никчёмны. Все эти восклицания — где Он, дескать, был во время Холокоста… или, если переиначить, — можно ли верить в Него после произошедшего, — по сути дела повторяют вопрошания — «за что?», «ради чего», — звучавшие с древнейших времён. Он там же, где был во времена «чёрной смерти», и любой истребительной войны, и любой зверской резни… Он там же, где был в часы, когда на древнеримские арены выпускали беззащитных и немощных на растерзание хищникам… Он там же, где пребывал в минуты зачатия ребёнка-инвалида, в моменты раздирающих душу и сознание несчастных случаев, когда гибнут невинные, терактов в автобусе или ресторане; Он там же, где и в момент любой трагедии человеческой. И если можно было верить в него ДО Холокоста, то можно, стало быть, и после; и, напротив, если сейчас, зная о Катастрофе, нельзя, то как же раньше-то можно было?
Кто сказал, что трагедия четырёхлетнего ребёнка в газовой камере страшнее трагедии такого же малыша, гибнущего, скажем, от теракта, или пожара, или цунами? Никто не сказал и не скажет. А я скажу, что несчастье в мирное время — когда нет трагедии глобальной и всеохватывающей, — очень возможно, ещё ужаснее для близких. И для самих жертв — тоже, если они достаточно осознают происходящее. Ибо всеобщность горя, может быть, всё-таки чуть смягчает его для каждой отдельной личности, семьи… Не «ожидаемостью» ли своей?.. Что запредельнее: похоронка во время войны или страшная весть в обычный день?.. Ладно, хватит на эту тему: боюсь пространно рассуждать о таком…
Да, нацизм — бездна зла ни с чем не сопоставимая. Но о Боге — ничто новое не откроется глянувшему в эту бездну, верующий он или атеист.
И не «где был Бог?» надо бы в этой связи спрашивать, а скорее уж тогда «где был человек»? Ответить на это по сей день никто не сумел, и я не берусь.
— 2 —
Но это моё эссе — не о Холокосте. Оно — о Боге. О том, где же, где же, где же Он всё-таки!
Нет, конечно, на это я тем более не в состоянии дать ответ. Могу лишь вопрошать, как делали очень многие. Но вот в чём я твёрдо уверен: где бы Он ни был, — лучше, «уважительнее» по отношению к Нему просто не веровать, чем давать всевозможные — целиком ли, частично ли «оправдательные», — объяснения мировому злу. А уж если веруешь или хотя бы надеешься на то, что Бог, несмотря на пучину зла, всё же есть, то надо, что тут поделаешь, жить с этими «несмотря» и «всё же», с этой необъяснённостью.
Лично я — при совершенно не «религиозном» образе жизни, — совсем не атеист. И давно уже, с юности. Главная причина моего, скажем так, не-атеизма, — жуткий, переворачивающий душу ужас перед возможностью небытия. Перед тем, что когда-нибудь меня, и близких моих, и всех, и всего, что я люблю, — не будет вообще. Перед последними мгновениями ещё бытия («я ещё здесь, вот моё имя, моя память, мои чувства, желания… и как же может быть, что минут через пять всё это исчезнет — насовсем, навсегда?»). Очень многое пробудили в моём сознании когда-то — лет в шестнадцать, кажется, — строки Евтушенко — о бабушках, катающих малышей в колясочках: «Быть бабушкой — нелёгкая профессия. Им грустно — впереди небытиё…» И ещё «Идут белые снеги»: «Я не верую в чудо, я не снег, не звезда, и я больше не буду — никогда, никогда…» А потом он сам всё-таки не выдержал этой мысли — и уверовал в чудо, принял крещение… А мне, вслед за этими стихами, позже, года в двадцать два или около того, довелось прочесть Набокова — «Отчаяние». Там есть выражение — «раковинный гул вечного небытия«…
И — вслед за Евтушенко, — ужасаюсь я этого раковинного гула. И исступлённо хочу — быть. Вечно, вечно, вечно — быть. Очень давно во мне поселилась эта надежда на бессмертие, на вечную жизнь. И мысли о Боге связаны — не только, но прежде всего, — с этой надеждой.
И для меня совершенно очевидно: если нет бессмертия, то нет Бога. Ну, некая философская «первопричина сущего» и тогда, может, есть, потому что остаются в силе вопросы о том, откуда взялось «всё». «Безначальность» и тогда остаётся нонсенсом… Но дело не в том. Бог для меня — не «первопричина», «абсолют», «мировой разум» — или как бы уж там ещё ни называть, — а личность. Некто, с кем для нас, людей, возможны отношения.
Если некто к кому-то или чему-то определённым образом относится, объект отношения уже не может быть тем, кого (или что) можно взять и равнодушно выкинуть на свалку. И не может быть предназначен для предстоящего — раньше или позже, — выкидывания.
Это примерно как было в одном из замечательных «Денискиных рассказов» Виктора Драгунского. Захотел Дениска учиться боксу, но мама сказала, что покупать грушу — дорого. И дала ему вместо этой самой груши, для отработки ударов, — старого плюшевого мишку. И вот стоит мальчик, и смотрит на этого мишку, которого он когда-то кормил, «нянькал», к себе прижимал на ночь… и неужели я по нему, по глазёнкам этим, теперь колотить буду?.. И он заплакал…
Мишка уже не был нужен для игры, но он остался объектом отношения. То, что дорого нам, к чему мы были привязаны, нами обычно сберегается. В отличие от тряпки или салфетки, использованной и бросаемой в мусорное ведро, я не выброшу, например, единственную (остальные, увы, побились) оставшуюся от советского сервиза фарфоровую чашечку, из которой любил когда-то пить чай, пусть даже она и треснула давно… Не выброшу — жалко. Неживая, а всё одно жалко… Вот и Богу-личности нас «выкидывать в небытие» должно быть жалко, хотя бы так, как Дениске мишку своего…
Если Бог — личность, то должен же Ему быть кто-то дорог. И кто же тогда в первую очередь, если не мы? Ибо мы — не в пример этому мишке живые и разумные, — даём Ему возможность быть не только субъектом, но и объектом живого и осознаваемого отношения. И если уж мальчику жалко даже игрушку, с которой когда-то возился, то неужели не жалко Тебе, Боже, дать исчезнуть тому, кто Тебе… что-то говорил… или хотя бы смотрел живыми глазами в пространство, надеясь, что Ты видишь его. И на Тебя смотрел бы, если б… Ну, тут уж давай без претензий, это Ты сам так устроил, что на Тебя — нельзя…
— 3 —
И Он, Бог, не может не пребывать с нами в некоей взаимной зависимости. Ибо любая взаимосвязь порождает и зависимость столь же обоюдную.
Представим себе пускай даже безраздельно властвующего над подданными царя — ну, или господина, который неограниченно волен над «головами, и животами» — и чем бы уж там ни было, — принадлежащих ему рабов. Что будет, если он позволит себе вести себя с ними исключительно по своей прихоти? На кого указательный палец правой руки укажет, тому перстень подарит, а на кого мизинец левой ноги, того псами затравит. И даже не поинтересуется — кто из этих двоих в чём-то виновен, а кто верный слуга? Ну, и будут ли ему служить-угождать? Да кому это надо, если его действия «неисповедимы», ничем не обусловлены, кроме «тыка»? Тогда — гуляй пока можно, всё одно пропадать… Наше человеческое поведение относительно чего бы то ни было живого или считаемого живым — от комара над макушкой и вплоть до Бога, — формируется надеждой на хотя бы частичную, вероятностную предсказуемость реагирования на то, что мы сделаем. На комара замахнусь, — скорее всего, испугается и улетит. Богу помолюсь, — может быть, смилуется, даст что прошу…
Рабы это понимали, и само рабство их зиждилось на сознании, что они до некоторой степени могут контролировать поступки властей предержащих, «управлять» их действиями. Хорошо услужу — может, и не побьют или, если и побьют, то не очень больно…
Но может ли быть «рабом» тот, с кем поступают лишь по голой прихоти? И — осознавший, что от его старания «получше услужить» ничто не изменится; лишившийся надежды на эту самую возможность контроля… «Раб» в таком положении — уже не был бы рабом. Он был бы — сколь бы странно и страшно это ни звучало, — «свободным».
Это с изумительным психологизмом изобразил А. К. Толстой в «Князе Серебряном». Фёдор Басманов, по некоторым данным (включая «Историю» Андрея Курбского, которой, впрочем, полностью доверять нельзя) и по откровенным сюжетным намёкам гомосексуальный любовник Ивана Грозного (а к тому же законченный, бесстыжий и безжалостный подонок), переживал, что царь «охладел» к нему, и ездил к мельнику-колдуну, чтобы вновь «причаровать» царское сердце. И этот колдун — схваченный по его же доносу о том, что другой опричник, Вяземский, ездит на мельницу, желая якобы «извести» ворожбой царя, — сообщил, что и сам Басманов бывал у него. Царь, которому «Федька» надоел, воспользовался случаем и приказал Малюте пытать его, дознаваясь о замыслах отравить или уморить царскую особу, — чтобы затем, разумеется, казнить в муках… Басманов в отчаянии молит о пощаде, валяется в ногах; но в ответ слышит издевательские слова царя… и даже родной отец, тут же стоящий, отступается: прочь — тот не сын мне, кто против государя… И он осознаёт — нет, не пощадят; не спастись — ничем!.. И… слово Толстому:
«Тогда в сердце его произошла перемена.
Он понял, что не может избежать пытки, которая жестокостью равнялась смертной казни и обыкновенно ею же оканчивалась; понял, что терять ему более нечего, и с этим убеждением возвратилась к нему его решимость.
Он встал, выпрямил стан и, заложив руку за кушак, посмотрел с наглою усмешкой на Иоанна.
— Надежа-государь! — сказал он дерзко, тряхнув головою, чтобы оправить свои растрепанные кудри, — надежа-государь! Иду я по твоему указу на муку и смерть. Дай же мне сказать тебе последнее спасибо за все твои ласки! Не умышлял я на тебя ничего, а грехи-то у меня с тобою одни! Как поведут казнить меня, я все до одного расскажу перед народом! А ты, батька игумен, слушай теперь мою исповедь!..«
В реальности Басманов был то ли и в самом деле казнён, то ли куда-то выслан, но примерно пятью годами позже. Имеются разные версии: согласно Карамзину, он по приказанию царя убил своего отца, Алексея, хотя даже и этим сам от казни не спасся… Но, в конце концов, Дюма с французской историей тоже не церемонился. Этому Басманову — в «параллельном» мире «Князя Серебряного», — терять нечего. И… где же он… как же это назвать? «Оставь надежды всяк сюда входящий…» Фёдор Басманов, конечно, не читал Данте, но эта строка — не о нём ли? Он лишился земной надежды, он в земном аду.
На пощаду власти небесной он всё ещё может надеяться, и… как знать?.. Дальше, по сюжету, он отца физически не убивает; правда, под пыткой даёт на него показания — мстя ли за то, что не заступился батюшка, или просто чтоб передохнуть от мучений, пока оговор будут записывать… Перед казнью же, на плахе уже стоя, закричал — покаяться всему народу в грехах своих хочу, — но Малюта быстро отрубил ему голову, и он («последнею наглостью», по авторскому тексту) избавился от казни затяжной и более мучительной… Как бы то ни было, уже и за пытки одни многое на том свете, наверное, могло бы проститься… и, вспоминая процитированную сцену, я не раз ловил себя на том, что отчасти сочувствую этому педику и мерзавцу… И на том, что даже на фоне прочих изуверств ужасным кажется — как же царь-то посылает того, кто был ему определённым образом — что бы ни думать о таких связях, — «близок»… посылает на терзания тело, которое… ладно, хватит об этом…
Но, как бы то ни было, перед земною властью этот Басманов, в романе, — уже свободен.
Это запредельная, адская свобода. Так свободен тот, кто знает: нет пощады. В христианском именовании человека «раб Божий» — щадящий смысл. Ибо если ты раб, пока ты раб, тебя ещё могут пощадить.
А свобода? «Путь свободы — крестный путь страдания» (Николай Бердяев, «Миросозерцание Достоевского»). Человек свободен тогда, когда Бог молчит… безмолвствует… Когда ничто не обещано и ни от чего нет гарантии, когда на уста просится возглас — Бога нет!..
Да, иначе действительно — рабство, зависимость. Настоящая свобода избрать добро или зло, дерзание или бегство от опасности, риск любви или тоску одиночества, — эта свобода возможна только если распахнуты и высь, и бездна…
Но что делать тому, кто не хочет этой свободы, а хочет — пощады?
Что делать тем, для кого эта свобода — если бы даже в неё и поверить, — не есть ценность, ради которой оправдано было бы допущение всемогущим Богом пучины зла?
Зло! Почему оно есть?!
— 4 —
«Не хочу я удобств. Я хочу Бога, поэзии, настоящей опасности, хочу свободы, и добра, и греха.
— Иначе говоря, вы требуете права быть несчастным…
— Пусть так… Да, я требую.
— Прибавьте уж к этому право на старость, уродство, бессилие; право на сифилис и рак; право на недоедание; право на
вшивость и тиф; право жить в вечном страхе перед завтрашним днем; право мучиться всевозможными лютыми болями.
… — Да, это все мои права, и я их требую».
(Олдос Хаксли, «О, дивный новый мир!»)
Я жучка в траве поймал —
До чего ж бедняжка мал!
Рвётся, рвётся прочь с ладошки,
Да силёнок нет у крошки…
(перевод израильской детской песенки)
Первым делом признаюсь читателю, как жучок жучку: я-то не спешил бы улизнуть с ладошки, даже если б и в силах был. Ибо теплится во мне надежда, что ладошка эта — всё-таки Божья.
Я не любитель афоризмов, считаю их в основном псевдомудрыми пустышками. И если большая часть ещё ладно — безобидная лапша, — то иные ужасают своей кощунственной бездумностью. «Человек — кузнец своего счастья!..» Скажете ли вы это безнадёжному инвалиду? Или тому, чей близкий убит нелюдем в чудовищном теракте? Или девочке, в четыре года угодившей на бегу под топор пьяного, который вовсе даже и не в неё целился — нет, в соседа, такого же забулдыгу. И оставшейся без половины черепа — даже не по вражде чьей-то, а по ошибке…
«Человек — кузнец своего счастья?» Такие афоризмы придуманы теми, кто уже вырос и вошёл в силу, в разум… Кого миновала врожденная инвалидность и не постиг несчастный случай в возрасте едва ли не младенческом.
Вообще, конечно, даже и из тех, кто вырос, далеко не всем дается шанс быть — нет, не быть, а скорее в блаженном упоении казаться самим себе, — созидателями своей участи. Или — избранниками счастья. Лишь немногим, лишь некоторым, да и то всё больше в художественной литературе. И как же обольстительны для нас такие случаи!
Кто-то совершил подвиг, и получил награду, и, вернувшись к возлюбленной, лежит в её сладостных объятиях. А его товарищи лежат в объятиях колышущихся, содрогаясь от крови, трав. А они ведь тоже были молоды, отважны, умны… Но они так и остались статистами, тем фоном, на котором довелось блистать этому одному, — ибо именно ему посчастливилось пройти в ферзи. Ибо некий игрок, движущий фигуры, именно его предназначил — ещё до его рождения, — на эту роль. А тех, остальных, рухнувших с коней, определил явить собою коллективный трагический фон, призванный оттенить его доблесть и его счастье. А почему предпочтён именно он, — не узнать на этом свете ни ему самому, ни товарищам тем, ни их близким… ни рукоплещущим, ни скорбящим…
Чтобы одна пешка стала проходной, — сколько фигурок должны быть сбиты, не удостоившись ни счастья, ни славы?
Вот свадьба Мариуса и Козетты. Мариус храбро сражался на баррикаде, он изранен, но лицо не пострадало; а потом он, без сознания, унесён Жаном Вальжаном через подземный лабиринт; и вот он венчается с любимой, а где его друзья, где Анжольрас, Комбефер, Курфейрак, где безнадёжно влюблённая в него и заслонившая его собой от пули Эпонина, где Гаврош — обаятельный, весёлый, самоотверженный?.. Только один Мариус Понмерси остался из всех, кто был так молод и отважен. Он получает всё. Он женат по любви. Он барон. У него более полумиллиона франков. А они — сбитые пешки, — сброшены с доски.
Упрекнуть его совершенно не в чем. Но он получает всё, а они — сметены.
А вот Квентин Дорвард, на глазах своей возлюбленной сбивающий с коня герцога Орлеанского; а его товарищ (гасконец, но, увы, не д’Артаньян) — пал в схватке с сильнейшим из сильных, Дюнуа. Дорварда тоже не за что корить, он не выбирал себе заведомо более слабого противника; тот, с кем он сшибся, был даже как бы и «главнее». Но товарищ — убит, а Квентина ожидает счастье с прекрасной Изабеллой.
Мы читали эти замечательные книжки. И многие другие — о подвигах, о безмерной храбрости, о преодолениях и свершениях. И, захваченные обаянием героев, — мы были и чувствами, и мыслью с ними, восхитительными… И кому же из нас не мечталось порой — «А если бы я, именно я был тем самым!..»
Да, мы воображали себе это. И, конечно, понимали, что путь доблести — это путь риска. Что можно и не одержать верх, а оказаться поверженным. Но… эх, друзья мои, если бы риск состоял только в этом! Если бы игра имела лишь два предполагаемых исхода. Либо ты увенчан победой, либо… листаем классические страницы:
«… Владимир Ленский здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт!»
Он не создал семьи, не стал отцом, не одолел в бою, но он, по крайней мере, погиб красиво… Или — если хотите что-то из древности, — тот юный и отважный Протесилай, первым из ахейцев ступивший на троянскую землю и — первым же из них, согласно предсказанию, сражённый. Не кем-нибудь там — самим великим Гектором. Тоже красивая смерть, тем более, что оплакивает его прекрасная Лаодамия…
С такими павшими тоже возможно соотносить себя. Но если уж мы окунулись в мир троянских преданий, — что думаете вы о спутниках Одиссея? Он — главный герой, — вернулся, истребил женихов и воссоединился с верной своей Пенелопой. Ну, а они — статисты в этом спектакле? Они, наверное, радовались, пройдя живыми сквозь все бои; но потом-то! Кто-то из них был пожран циклопом, кто-то — Сциллой… а что стало с большею частью? Утонули… захлебнулись в волнах… И не лучше ли уж было бы им пасть подобно Протесилаю?
В том-то и дело, что диапазон возможностей не сводится к двум полюсам: блеск победы либо красивая гибель. О нет! Он стремится к бесконечности. Да, некоторые из живущих достигали звёздных высот; эти высоты не недосягаемы, небеса не смыкаются над нами непроницаемым куполом — нет, можно рвануться ещё и ещё выше… Зато внизу… А внизу — пучина, и там — возможность не только поэтично-утончённых, но и непредставимых в своей чудовищности страданий! Там возможность быть рождённым в отхожую яму. Или родиться безнадёжным инвалидом. Или попасть в лапы садиста, маньяка… Или быть «нежеланно появившимся, ненужным и мешавшим работе» (по эпически бесстрастному описанию Льва Толстого) младенцем, которого — поскольку он «не нужен», — окрестив, не кормили, и который умирал от голода. Такова участь пятерых старших — Господи, веси, — братиков, сестричек, ли, — Катюши Масловой…
Здесь — отступление. Цитирую:
«Маслова была дочь незамужней дворовой женщины, жившей при своей матери-скотнице в деревне у двух сестер-барышень помещиц. Незамужняя женщина эта рожала каждый год, и, как это обыкновенно делается по деревням, ребенка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося ненужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода…«
Так вот, будь нечто подобное «обыкновенным», это было бы страшнее всех на свете войн и репрессий, это было бы страшнее Хиросимы и расстрелов в 1937-38-ом, якобинского террора вкупе с вандейским и республиканского с франкистским! Это было бы сопоставимо — возвращаясь к Холокосту, — разве что с Менгеле и с тем, что творили (в том числе над маленькими детьми) нацисты и их приспешники. Только с этим!..
Но выделенное мною в цитате «обыкновенно делается по деревням» — на великописательской совести Толстого. Ибо откуда он, при всём уважении, знал?!! Если и поступали так отдельные изуверки, то не рассказывали же они об этом! И возможны ли «барышни» эти — знавшие?!!
Нет, не возможны (именно так — раздельно). На самом деле было иначе. Смотрим статью «Инфантицид и криминальный аборт в сельской России: прошлое и современность», д-р Безгин В. Б., журнал «Юридические исследования» 2013, № 4, стр. 196-229. Были случаи детоубийства, но не «обыкновенным» делом считалось это, а тягчайшим грехом.
«… в деревнях Новгородской губернии (1899 г.) как только становилось известно, что какая-нибудь девица забеременела, то староста созывал сход, на который призывал ее с родителями. Сход добивался признания в беременности самой девицы и подтверждения этого факта ее родителями. После чего староста предупреждал девушку: «Ты, голубушка, беременна, смотри, чтобы ребенок был цел!», а также ее родителей: «А вы хорошенько смотрите за ней; в случае греха — отвечать будете!»… «Убить своего ребенка — последнее дело. И как Господь держит на земле таких людей, уж доподлинно Бог терпелив!», — говорили орловские крестьяне. Суждения крестьян Ростовского уезда Ярославской губернии были схожи: «Ежели, ты приняла грех, то ты должна принять и страдания, и стыд, на то воля Божья, а если ты избегаешь, то, значит идешь против Божьего закона, хочешь изменить его, стало быть, будешь за это отвечать перед Богом«. Звучали и более легкомысленные мнения на этот счёт, но я привёл то, что отражало типичную позицию русских крестьян. Религиозную, нравственную, человеческую!..
История Катюшиных братиков ли, сестричек ли — подобно изображённому другим Толстым Федьке Басманову, — из параллельного мира. Быть может, более жуткого, чем наш. Но и в нашем жути хватает. И вся эта жуть ведь тоже входит в число тех «прав», на которые притязает юный герой Олдоса Хаксли — «мистер Дикарь». Он не может жить в «дивном новом мире», среди запрограмированных «счастливых» марионеток, он, волею обстоятельств, вырос в «дикарском заповеднике», в обществе индейцев, живущих «по-старому». Он хочет жизни, лицевая сторона которой — возможность духовности и милосердия, отваги и подвижничества… Да, но отвага и милосердие возможны лишь там, где есть и изнаночная сторона — наличие страждущих и истязаемых, обездоленных и недужных. Которых не спросили, хотят ли, согласны ли они на такую, именно такую роль на подмостках нашего мира… В принципе, и избранных, тех, которым довелось досягнуть высот, — их тоже не спросили. Им это выпало. Но любой начинающий жить и мечтающий о подвигах — знает ли он, к чему предназначил его раздатчик ролей?
Ты отважен, молод, жаждешь боя —
Словно глянул автору в тетрадь
И увидел: главного героя
Ты назначен в действии сыграть.
Словно знаешь — в строй клинков подъятых
Ты влетишь, отвагой опьянён,
Не попав в ноль целых икс десятых
Скошенных пристрелочным огнём.
Словно знаешь: даже если ранит,
То — в предплечье разве… и слегка;
И, врачуя, в очи нежно глянет
Та, чья столь целительна рука…
Словно твёрдо знаешь: не нашепчет,
Не велит судьбинный шорох злой
Быть меж теми, чей задет кишечник,
Иль… подставь уж сам все «иль», герой!..
Словно из провидческой науки
Ты черпнул: тебе, уж если пасть,
То — как пели встарь, — раскинув руки,
А не на ошмётки разлетясь…
Ах, дитя! Солдатиков построив,
Властвуя, как бог, над миром их,
Ты избрал — не так ли? — тех героев,
Что тебе милей, ценней других.
Тот, чей щит со львом… А тот красиво
Меч взметнул — будь «немец» он иль «наш»;
Им — не так ли, — сгинуть без актива,
Стать безликим фоном ты не дашь?..
Если же, толчком оплошным сбитый,
Вдруг герой статисту в ноги шмяк, —
Ты их вновь расставишь деловито,
Ты сыграешь снова… Иль не так?..
Отступление: это мне из моего детства аукнулось… Были у меня и солдатики, и воин со львом на щите, и набор «Ледовое побоище», десять на десять, зелёные рыцари и красные дружинники во главе с моим тёзкой на коне… И чудесные старинные шахматы в доме были — пешки и офицеры («слоны») в виде ландскнехтов, очень для таких игр подходили, устойчивые, мощные… А стрелял я карандашами, резинку оттягивая… карандаш, впрочем, кувыркался, и приходилось внимательно отслеживать, кого именно с лёту он задел, прямым, так сказать, попаданием. Кого с лёту, тот — сбит, а кого кувырком-отскочем, — не считается, тех я ставил обратно в строй… Вообще играл я довольно «честно», надо сказать, и, в отличие от того, к кому риторически обращаюсь в этих стихах, не «переигрывал». Дело, однако, в том, что у меня не отрывочные игры были, а «история» — с государствами, крепостями и всем прилагающимся; а «главных героев» мне не надо было «воскрешать», поскольку, по изначальной задумке, по условиям всей эпопеи, они и не «погибали». Никто не «погибал», сбитый выбывал лишь из данного конкретного боя… И женские персонажи, кстати, были: маленькая неразъёмная матрёшка и миловидная «Красная Шапочка»: из конфетного фантика вырезал, на фанерке обвёл, выпилить фигурку не поленился и наклеил. Без них не так интересно игралось бы…
Но пойми, ребячьих игр создатель,
Правда в том… ах, что поделать с ней,
С правдой той, что сам ты — лишь солдатик,
И как знать — из тех ли, кто «ценней»?
Тот ли ты сверхценный, предпочтённый,
Кто храним, чей свыше мечен путь,
Иль из тех, кто скорбною колонной,
Под оскалом псов влачится в жуть?..
Ты, взыскуя подвига, не знаешь,
Что обрящешь… звёздный блеск высот
Иль — безмерность мук, когда одна лишь
Мысль-мольба — о выстреле в висок…
Не проси же с глупостью гайдучьей
Испытаний, жизнь игрой сочтя!..
И на тех, чья цель — благополучье,
Не смотри с презрением, дитя!
«Что наша жизнь? Игра» — так возглашает герой оперы. Но человек намного более умный — Булат Окуджава, — поёт иначе: «Наша жизнь — не игра…»
— 5 —
Так вот, читатель, как жучок жучку, предлагаю тебе вопрос.
Допустим, явился тебе ангел, и сказал тебе:
«Звёздные вершины сверкают над вами, живущими; и се, жезл Божий над миром, указующий на избранников, кои досягнут пределов тех; и, пока живёшь в мире сём, можешь и ты войти в их число; но и пучина зла под стопами вашими; и, пока живёшь в мире сём, нет тебе ручательства, что не под твоими стопами разверзнется она и что не ты претерпишь ужаснейшие из мук…
И се, дан тебе выбор. Решай — остаться ли миру таким, каков он есть ныне, или преобразиться. Пребывать ли ему, как был он доселе, раздёрнутым и устремленным в безбрежность как звёздную, так и ужасающе-пучинную? Или же сузиться ему; если же так, то не будут уже грозить никому ни увечье, ни утрата любимых, ни гибель страшная; но ни доблесть, ни святость, ни сострадание, ни мудрость не воссияют более. Ибо для того, чтобы сострадать, нужны страдающие; и для того, чтобы спасать, нужны бедствующие; и венца святости достойны лишь те, кто претерпел испытания тяжко-мучительные. И высшая мудрость возможна только там, где предстают вопросы бездонные, и только те могут ставить их, кто искушаем тайною мирового зла.
Прекрасным цветам сим — не взрастать тогда более, ибо лишь на болоте человеческого страдания возможны они.
Не вопрошай же о том, почему именно тебе явился я и именно за тобою выбор; ибо я сам не знаю сего — знает только Бог, пославший меня и препоручивший мне произнесть устами своими услышанное тобой.
Помысли же и реши, живущий!»
Что же ответил бы ты? Сказал бы ангелу: «Уничтожь бездну, и да не будет никто во веки веков истязуем ею»?
Или, может быть, ты — пусть и ужаснувшись уделу, выпавшему иным, — всё же молвишь:
«Нет, не может наш мир иметь смысл, если, словно реку каменными берегами, ограничить и смирить жизнь пределами, если лишь на мягкий и нестрашный покров травы или снега можно будет падать живущему, но лишь до некоего купола и не выше сможет он возноситься. Тогда жизнь станет подобна игре с умеренными ставками — подчас, быть может, увлекательной, но не захватывающей; игрой, не грозящей побеждённому отчаянием, но и не сулящей победителю восторга. К чему же она? Нет, да будет беспредельность и в прекрасном, и в жутком; ибо лишь тогда сможет сбыться и раскрыться в человеке образ Божий; ибо в беспредельности — божественное начало. И лишь мучительно боясь за любимых, может человек любить; и лишь содрогаясь от страха бездны, может он восславить светлый рай спасения от неё. Скорбя о тех, кто пал в чудовищную пучину зла, я всё же не решусь уничтожить её ценою отлучения нашего от вечно-звёздных высот над нами. Ибо в том мире, в коем мы пребываем, некоторые — пусть лишь немногие, — причащаются сияния их; если же сузить и смирить жизнь, то никому не будет доступно это».
Кто-то выскажется так… И не поступится прекрасными цветами доблести, святости и мудрости… И согласится во имя их сохранения на хищно скалящуюся бездонную пропасть зла.
Ну, а сможет ли он — согласившись, чтобы она была, — взглянуть в глаза тем, кто пал в неё?.. Тем, кто оказался жертвой. Статистом. Тем, кто попал на клыки чудовища, обернувшегося… то ли врождённым увечьем, то ли несчастным случаем… то ли, то ли, то ли…
Услышь это они, — из их глаз сверкнули бы немые и в немоте своей страшные молнии проклятия.
Проклятия — не знаю, заслуженного ли, но, по крайней мере, обоснованного. И тем, что их это решение оставит в чёрной бездне горя, муки, ущербности, и тем, из чьих уст прозвучало оно. Тот, кто изрёк бы это, сделал бы свой выбор не перед началом поприща — в чём бы ни заключалось оно, — а постфактум! Когда лично его многое — уже миновало! Его уже родили и выкормили. Он уже вырос, не застигнутый жутью, которая пресекла бы его жизнь прежде чем он начал бы что-то осознавать. Его разум светел, его плоть не увечна, ему улыбались женщины, он созидал и свершал… Не всё было успешно, но наряду с проигрышами бывало и торжество. Он жил и живёт полнокровно, ему выпали карты, среди которых мелькают в том числе и козырные. Он, так или иначе, уже не растёрт в прах не успев ничего…
— 6 —
Сказать «пусть диапазон возможностей остаётся беспредельным» означало бы — одобрить условия игры, уже отыграв… только ли первый тайм, несколько ли… И честно ли это?
И возражу сам себе. Может быть, и «честно» по-своему. Ибо игра этого «приемлющего зло» не заканчивается лично на нём. Допустим, сам он из тех, к кому жизнь повернулась светлой стороной, и завершит он свой земной путь без мук, в своей постели, окружённый любящей семьёй. «Насытившись днями», по замечательному выражению из книги Бытия. Да, но у него же близкие, у него, по всей видимости, дети, и будут, очень вероятно, внуки, правнуки… Потомки, которым «игра» ещё всецело предстоит… И что выпадет им? Согласившись на то, чтобы продолжала колыхаться и кипеть страшная пучина горя и мерзостей, будет ли он уверен в том, что среди тех, кто канет в её чудовищный зев, не окажется кто-то из тех, кто дорог ему?.. И что не воскликнет он в беспредельной скорби, узнав об этом — ещё на земле или отойдя уже в мир иной, — «уж лучше было бы самому мне претерпеть такое!.. «
Он тоже не застрахован от ужасов зла. И, согласившись на мир, бесконечно распахнутый и высям, и пучине, — кто знает, чему подвергнет он этим своим решением тех, кого любит…
Ну, так что бы ты ответил ангелу, читатель мой, если бы он предстал тебе?
Но, наверное, ты подумаешь: а сам автор?
А что выбрал бы я?
В моей душе, не умолкая, звучит то, о чём — в фантазии Ивана Карамазова, — спрашивал великий инквизитор Иисуса:
«… Иль тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных?..«
«… Да неужто же и впрямь приходил ты лишь к избранным и для избранных?..«
Ну конечно же, я уничтожил бы пучину зла. Это уже ясно читающему. Но, чтобы мой ответ не завис на воздусях облачком без явных очертаний, чтобы имел он живую стать, нужно некоторое знакомство со мной, ставящим этот вопрос.
Мой выбор предрешён, помимо прочего, ещё и тем, что сам я в число помянутых избранных не вхожу. Мне никогда не быть духовным титаном, сколько бы я ни мыслил о вечном. Духовные вершины доступны лишь тому, в ком горит пламя жертвенности; я же давным-давно осознал, что ни во имя веры, ни ради познания истины не пожертвую безопасностью и удобством. И не выдержал бы настоящих больших страданий; и если бы спросили — есть ли во мне сила претерпеть некие испытания, — испуганно крикнул бы, что нет, нет, нет!.. и где мне расписаться, что нет у меня этой силы… не надо проверять, поверьте на слово, что не было её, и нет, и не будет!
Если уж надо добавить чуток конкретики о себе, то, вот, пожалуй, фрагмент из того, что названо мною «Автопортрет в пятнадцать лет»:
… А я, чтобы выглядеть закалённым, зябну в одной ветровке,
Но понимаю — не дошколёнок, — никчёмность такой рисовки…
Знаю, что прыгать не стану в бездонность, что очень домашний мальчик,
Чья не зайдёт к приключеньям склонность дальше кина про команчей,
Что не рванусь, как дитя к гостинцу, в хмельные объятья боя,
И, выбирая — спастись иль постигнуть, — не предпочту второе;
Что к облакам не взлечу, словно Феникс, ибо в огонь не кинусь…
Короче, пишет все эти строки человек, «испытаний» никогда не желавший и особыми духовными силами не наделённый. Они ведь проверяются не в любые моменты жизни, а именно когда плохо. А плохо бывает подчас любому — у каждого своя ноша; и я лично под своей очень быстро сгибался.
Когда бывало плохо, те горошины, шипы, зубцы, что ранили, казались мне чьею-то изощрённой издёвкой. И виделся мне тогда вселенский палач, подчас играющий в наши души, а порой режущий по ним, чтобы то изваять из них нечто острым своим резцом, то исторгнуть «лакомое» (душевные движения)… И жизнь казалась жутким капканом, а Бог — постольку, поскольку Он присутствовал на полотне мироздания, — казался иной раз вселенским предателем.
«Я крикнул вновь в пустую даль два слова — Бога нет! Я вновь извлёк их звук, их сталь из ножен тьмы на свет. Я их, точь-в-точь голыш в пращу, вложил в смятенье уст. За боль души я ими мщу, за страх, за крыльев хруст. Превращена судьбой-пургой душа в моток тряпья; и если мести нет другой, неверье — месть моя!..
Неверье не прибавит сил, оно — самообман. Бог есть. Он землю сотворил. Дух жизни Богом дан… Пусть сотворил! Пускай Он есть! Сжимаясь в злой комок, неверьем я свершаю месть тому, кто не помог… Кто предал — раз, другой, седьмой, и вновь, дай срок, предаст; чьим скальпелем в душе больной искромсан каждый пласт…»
Всё это ещё очень мягко. На невзгоды жизненные, если по-честному, случалось мне откликаться очень даже истерично… матерясь, проклиная… Но не доброго Бога — нет, палача и предателя… И казалось, что весь мир — огромная ловушка, или ристалище, куда выпускают в лучшем случае на гладиаторский поединок, а в худшем — просто на растерзание. Или ферма, где выращивают, чтобы слопать…
Но была, несмотря на это, всегда и надежда — на чудесное вызволение. Светились искры надежды на то, что всё же есть некая сила, безусловно добрая к нам. И слагались вопрошания — почему, зачем зло?
— 7 —
Здесь могут спросить: да почему же такие мысли и чувства были, в связи с чем? Кто-то, прочитав, подумает: ну и досталось же ему, наверное… Но, представьте, нет!.. Написано всё это человеком, в чьей жизни — Бог миловал (молю — да милует и впредь), — не было доселе ничего особо тяжёлого. Конечно, были обиды (но… в самом-то деле, — «А у кого их нет? У чурбаков», верно отметил Евтушенко), и боль, и страх довелось испытывать, но всё это — в обычном, неизбежном для любого из живущих объёме: настоящие страдания мне только из книг знакомы. И упаси Боже с ними въяве столкнуться!..
Да, но помимо объективной оценки доставшегося человеку в этой жизни, существует ещё и субъективное восприятие переживаемого. И таких бэкингемских принцев и принцесс на горошине достаточно немало… не один я таков, сам лично знаю довольно многих, среди таких в основном и кручусь… А к тому же я никогда и не притязал на духовное первородство; а если так, то мне позволено быть слабым, и ужасаться настоящих страданий, а столкнувшись с чем-то «стресообразующим», расплакаться и раскричаться порой, как грохнувшийся с велосипеда мальчуган, разбив в кровь колено…
Если бы прилетел ко мне ангел и вопросил — уничтожить ли вселенское зло? — я крикнул бы ему, восторженно воздымая дрожащие руки: «Да! Да! Да!»
Мой ответ ангелу был бы ответом человека, навсегда и всерьёз устрашённого самим фактом наличия на свете той самой бездны горя, мук, истязаний. И исступлённо жаждущего, чтобы спасал, и ограждал, и защищал неотступно-неотлучно близких моих и меня Некто добрый, бережный, прощающий и щадящий!..
Мой ответ ангелу был бы ответом человека, в силу впечатлительности не просто боящегося соприкоснуться с чем-то страшным лично, но содрогающегося и от полуосознаваемого ассоциирования себя и тех, кто мне дорог, — с кипением этой пучины. Ну, и искренне… да, мне кажется искренне… ужасающегося тому, что кого-то она настигает, кто-то — хоть бы и совсем чужой, — в неё падает… Это содрогание перед бездной трудно расщепить на компоненты, но мне хотелось бы думать, к чести своей, что тут не только эгоистический страх. Лгать не стану, уверенности у меня нет, но мне кажется, что всё-таки не только он.
И зло вселенских масштабов, беспощадное, сверххищное и, в отличие от щуки, никогда не насыщающееся, не могу я представить себе ни «падшим ангелом», ни вообще чем-то таким, чтобы можно было с ним «разговаривать» (как, допустим, с Мефистофелем или Воландом… хоть и ничего, кроме вечного ада, не желаю я Воланду за это подлое подсолнечное масло) или что-то там ему «подписывать». Нет, в моём видении мира это злое начало — «антикосмически» чуждо слов, букв, облика… всего, что может быть присуще миру людей. И оно ни в коем случае не «Богом создано». Нет, это некое изначально существующее вопреки Ему чудище, а при нём, быть может, — адская стая хищных бесов с ядовитыми и острыми щупальцами, глумящаяся над живущими.
И тогда Бог, получается, не всемогущ (ну, разве что по титулу и в идеале), но я не только «прощаю» Ему это, а более того — отчаянно жажду, чтобы в реальности было именно так.
— 8 —
Уже очень давно не выдерживает моя душа ни идеи, ни образа Бога, от которого якобы также и зло, — сколько бы ни слышал и ни читал я доводов, что оно — зло, — тоже нужно и служит Божьему замыслу.
Нужно — зачем? Чтобы возможна была свобода? Но где она и для кого? Для тех, кому терять нечего… адская свобода Федьки Басманова?..
Нет, конечно, — скажут мне, — свобода выбора, свобода воли человеческой.
Но зачем пресловутый «выбор», если человек не знает, к чему может он привести? Выйти ли из автобуса на ближайшей остановке, чтобы перекусить слоёным пирожком? На ближайшей… а на следующей, минуты через три, этот автобус будет взорван бешеным террористом-самоубийцей…
Мне ответят: свобода выбора совмещена с предопределённостью множества жизненных звеньев; и она, может быть, «включается» лишь когда принимаются религиозно и нравственно значимые решения.
Ну, тогда смотрите: 28-ое июня 41-го, к городку подступает фронт… но верующий еврей отказывается уехать последним поездом на восток, ибо суббота… и ещё не стопроцентно ясно — иначе не успеть. Знай он точно, что это единственная возможность спастись, — уехал бы, ибо вступил бы в силу принцип «пикуах нефеш» (попечение о душе): ради спасения жизни — можно. Но он — не знал, сколь стремительно немцы ворвутся и отрежут все пути бегства… И — погиб.
Мне ответят на это: истинно свободен тот, кто действует, веря, что превыше всего на свете — в том числе обычного житейского блага, — божественный замысел. Замысел, согласно которому — как знать, не лучше ли было этому человеку именно погибнуть, а не спастись…
Но тогда надо отрешиться от привычного нам восприятия «хорошего» и «плохого»… А мы и не в силах, и, если вдуматься, — должны ли?.. Останемся ли мы сами собой, если «отрешимся»? И потом, ступив на путь такого «оправдания» тех или иных зол некими «божественными планами», можно дофилософствоваться… мало ли до чего — инквизиторы вот ведь думали, что «спасают души»… Тут разные возможности открываются…
И если этот человек, отказавшийся уехать на восток 28-го июня, сознательно предпочитал вероятную гибель, чтобы не нарушить заповедь о субботе, — тогда это жертвенная самоотдача, доступная только исключительно сильным. Тем, кто в служении Промыслу бремя на плечи свои добровольно возложит.
Но неужели только для таких — то, что, согласно этой трактовке, следует понимать под «свободой»? Ибо огромному большинству людей она недоступна. В том числе, разумеется, мне лично.
И может ли она быть той ценностью, которая «оправдала» бы зло или хотя бы позволила говорить о том, что оно «имеет смысл»? Не может! Сама нравственность вопиёт против подобного «осмысления»! Надо же… ради свободы для «избранных» — страдают все!..
Ведь и каждый из нас, обычных слабых людей, — тоже, чай, живая душа. И некоторые из нас тоже взыскуют ответов на вечные вопросы. Так в чём же «смысл страдания» не для жаждущих «освящать Имя», не для титанов — для нас? Для всех?
А если для всех, так пойдите к безнадёжному инвалиду — с ДЦП, или дистрофией мышц, или к такому, который и питается через трубку специальную, то есть лишён даже удовольствия от еды и питья… Или к тому, с кем произошёл несчастный случай, или… Много тут разных «или»…
Пойдите к ним и попытайтесь объяснить им — зачем нужно зло? И в чём смысл их посланничества (есть такое понятие в иудаизме) в этот мир…
Скажите им — о свободе выбора.
И скажите им: не будь зла, как бы постигалось добро? И постарайтесь не опустить глаза, говоря о «добре» — им, чья жизнь состоит из сплошной и непрерывной муки.
И скажите им: не будь зла, как бы совершались подвиги доблести и добродетели? И ответьте им на вопрос — а чем служат они для того, чтобы эти подвиги стали возможными? Не удобрением ли? Ибо кому бы сострадали милосердные, не будь чьих-то мук? И кого бы спасали доблестные, не будь тех, кто погибает? И с кем бы делились щедрые, не будь страждущих и голодающих? И цветок добродетели, который не может взрасти иначе, нежели на поганых болотах земного ужаса, — не становится ли сам ужасным? И лучшие движения души не несут ли на себе печать порочности, если добыты острым, с садистски изогнутыми зубцами, заступом, вскопавшим эту душу, не останавливаясь перед криками боли?
И скажите им, что жизнь без трагического надрыва, без борений и преодолений, без грозящих опасностей и сияющих побед была бы скучна. А заодно поясните им, в чём именно для них может заключаться драма борьбы и сияние побед.
И расскажите им о душе, которая, прежде чем вселилась в тело, пожелала «заслужить» блаженство в вечности (есть и такой способ осмысления зла). О душе, которая не захотела неизменно пребывать в «детском» состоянии и получать всё даром из родительских рук, подобно малышу, а пожелала «заработать» нескончаемые радости…
Потрудиться! Но разве труд — это муки и «заработать» — это обязательно «выстрадать»? Конечно, человек рождается не для безделья. Но разве настоящий отец, приобщая сына к своему мастерству, обрекает его на истязания? Нет, настоящий отец хочет, чтобы удобно и уютно было сыну трудиться, чтобы творчески и весело работалось ему. При чём тут страдания, немощи, обиды, будь они прокляты?..
И что бы это за «душа» такая, которая «захотела страдать»? Значит, она просто предала меня, ибо моя личность страдать ни в коем случае не хочет. О душе и личности мы ещё поговорим, впрочем…
А есть ещё и такое толкование: не будь на свете зла, не было бы возможно верить в Бога. «Credo quia absurdum». Пребывая в раю, мы знали бы, что мир идеален, и, даже если Создатель и не показывался бы нам и не говорил бы с нами, элементарная логика диктовала бы нам уверенность… фактически знание — есть Некто добрый и мудрый, давший нам это блаженство. Мы знали бы; а верить можно — лишь вопреки. Вопреки ужасам бытия, страху, боли, обиде, вопреки тому, кем может иной раз представиться сам Бог, если считать, что Он всемогущ, но допускает всё это? Не палачом ли, не садистом ли?
Значит, зло на свете для того, чтобы создать возможность веры? Но что станется тогда с образом Бога? Что такое, в конце концов, «вера»? Это состояние души… Ну, так может ли она иметь больший смысл, большее значение, чем именно образ, чем сам объект предполагаемой веры? Можно ли возводить в абсолют — состояние… или процесс? Ведь тогда получилось бы, что «вера» — нечто аналогичное «игре». Смысл игры — она сама, а не мяч, которым играют. А смысл веры, коли так, — тоже сама вера, а не Т(т)от, в кого она… Но если, кем (О)он там ни будь, верующий всё одно верит, то образ Е(е)го тогда имеет не больше значение, чем мячик, улетевший на трибуны: мальчишка с кромки поля другой подаст…
Нет, ни вера, ни свобода, ни святость, ни доблесть, ни мудрость — даже все они вместе взятые, — не могут быть высшими ценностями, ради которых имела бы некий смысл пучина зла.
— 9 —
Тут мне, наверное, возразят: если надеешься на вечность, то что значит благополучие в этой мимолётной земной жизни, и что значит достающееся на долю человека в этом мире — допустим, в том числе и страдания?
Но как же это «что значит»? Если это «не так уж и важно», то для чего же тогда вообще дана нам эта жизнь? И почему тогда так уж виновен убийца… что уж такого отнял он у жертвы своей, если подобным образом рассуждать?
Мне скажут на это: земная жизнь важна, очень важна, но не тем «как живётся», а тем, «кто ты». Возможностью духовной самореализации, преодоления злого начала в самом себе, возможностью достижения тех самых высот добродетели, доблести, мудрости… достижения своего личного максимума в этом смысле… Когда ты перейдёшь в вечность, по-настоящему важным тебе покажется только то, осуществил ли ты заложенный в тебе твоим Создателем духовно-нравственный потенциал. Только это ощутишь ты как значимое, всё же остальное — триумфы и обиды, боль и торжество, — станет для тебя лишь ненужной шелухой, отбрасываемой прочь обёрткой.
Да? Самореализация?… И вновь — идите к замученному или погибшему под колёсами в три-четыре года ребёнку и поговорите об этом с ним! И с тем же самым практически обездвиженным инвалидом…
И слышу в ответ: ты забыл о возможности переселения душ. Они, наверное, понесли кару за зло, которое совершали в предшествующих воплощениях. И будут вознаграждены в последующих.
Кто «они»? Вот и настало время порассуждать о «душе» и «личности». Именно — кто? Злодей из предыдущего цикла — страдалец ли из текущего? Это некто иной. Преемственность разве не обуславливается памятью? Тот, кого этот страдалец не помнит, не может быть — им! И грехи — не его.
Это именно так, даже если душа — более тонкая субстанция, чем личность. Даже если она и «переселяется». Объясняющие реинкарнацией несправедливость, страдания невинных, — низводят не только переживания личности в земной жизни, но и личность в целом на роль… кокона, скорлупы, кожуры… или, как бы уж там ни назвать, но некоей раз за разом осыпающейся шелухи.
Зачем она тогда — личность? Она может иметь смысл только будучи не «шелухой», а сущностью сверхценной и бессмертной. Только если она и в вечности сохраняет память о том, что было с нею в земном мире, и если в ней и там, за чертою, продолжают жить, и пылать, и быть столь же значимыми любовь к близким, гордость свершениями, обиды… И, конечно, желания… начиная с желания, чтобы у любимых, ещё живущих на земле, было всё-всё хорошо… Личность имеет смысл, если она и там, и за гранью, — останется собою. А остаться собою она не сможет ни в коем случае, если ей покажутся мелочью раны её, рубцы её земные. Если в сравнении с мигом пребывания в царстве Божием все здешние радости ничто, — тогда зачем же и весь этот морок земной?
И, кстати, грехи самые тяжкие тогда тоже должны утратить своё значение: подумаешь, земные радости у кого-то злодей отнял… ну и что, если вечные предстоят? Разве что свою душу этот злодей, конечно, подставил…
И что бы это за личность была, если бы, оказавшись в вечном раю и пусть узрев нечто такое, о чём и помыслиться ей на земле не могло, «проникшись и осознав», пожелала бы своим близким, ещё пребывающим на земле, — «испытаний»!.. Вместо того, чтобы желать им, чаять для них — любви, уюта, пощады, радости, удобства!.. Я лично не могу себе представить, чтобы отец, и бабушки, да и все те родные, которых я на земле совсем или почти не узнал, желали мне, жене моей, маме, сыну, дочке (и, дай-то Боже, внукам, и правнукам, и так далее) прохождения через некие «горнила», «искусы», тяготы! Нет! Они желают нам счастья, счастья, счастья! Исполнения желаний!.. Которое и есть истинная самореализация!
Одно из двух. Вариант первый: эта земная жизнь — всерьёз, и тогда ничто из земной нашей клади и ничто из утрат никогда не сдуется. А из чего мы состоим, если не… если не в огромнейшей степени из желаний своих? В первую очередь — из них!
Вариант второй: там, в вечности, то, что было для меня здесь болью или восторгом, скукожится в моём восприятии. И я воскликну: «Надо же, и ради такой чепухи я переживал?»
Отступление: мне это ой до чего ж знакомо… Я несколько лет играл в настольный теннис в секции недалеко от дома — сейчас, правда, пока не хожу, нет удобных вечеров по расписанию… Играю я слабо, по-любительски. Но вспоминаю — иной раз, когда решающая партия… когда очко в очко… желание выиграть — исступлённое… сердце дробь отбивает… губы чуть ли не молитву шепчут… Ну, а через час-другой — дома, и заботы совсем другие… и думается — ну из-за чего я так с ума-то сходил, тоже мне… будто решающий удар в серии пенальти на чемпионате мира по футболу…
Да, так бывало, и это естественно, но я не допускаю мысли, что, переместившись в вечность, буду испытывать нечто подобное. Если некоторые вещи действительно «сдуваются», то — уже здесь, на земле. Но через всю жизнь проходят неугасающие чувства, желания, мечты. Неугасающие и — дай Боже, — неугасимые. Не подлежащие угасанию никогда. Ни здесь, ни в мире вечном. Иначе я стал бы уже словно бы и «не собой».
Не хочу такой «переоценки ценностей»! Этот «второй вариант» — подл до невозможности!
«Чего стоят наши желания?», «Мало ли что мы хотели?»
И фразы, если вдуматься, — подлые! Я стыжусь, что и мне довелось пару-тройку раз крикнуть это своей дочурке, когда выводило из себя непослушание…
Если «мало ли» и «чего стоят желания», то — чего стоим мы сами? Ибо личность — разве не состоит в огромной степени именно из желаний своих? Нет, не только из них… Скорее так:
Мы из желаний наших состоим,
Из памяти, из боли о неспетом,
Из старости грядущей, чьим приметам —
Сколь бой ни длись, — однажды всё ж сдадим
Град плоти и души… И кто из нас
Не соткан — сколь ни вязнем в мелком вздоре, —
Из дрожи, что сожмёт в комок подчас,
Когда услышишь вдруг о чьём-то горе…
Мы сшиты из боязни перемен,
Из страха, что в конверте похоронка,
Из вымотанных нервов, жил и вен,
Что изнурила бешеная гонка.
И час ночной — за то благословен,
Что нам даёт подобье передышки.
Как здорово, что гасятся огни!
Закрой глаза, поспи, опередивший;
И не успевший — тоже отдохни!
Забудь, что слаб, забудь, сколь мир жесток к нам;
И сны твои да будут про любовь.
Ты из неё — не правда ль? — тоже соткан;
О, если б, словно рекам малым в Обь,
В неё любой досаде, боли, грусти
Вливаться — и когда бы всем нам в ней
Найти исток, вместилище и устье,
И щит, что стен стобашенных прочней!..
И всё же самым истинным, извечным
О нас, о тех, кто жил и кто живёт,
Всегда пребудет образ — некто ль, нечто ль, —
К кому… к чему стремимся… и вот-вот
Получим! Тех несбывшихся «хотелок»
Волшебный свет по всем путям земным
Нам в душах — и ребяческих, и зрелых, —
Носить всегда. Их отблеск негасим:
Сколь ни было б то встреч, то перестрелок, —
Мы из желаний наших состоим.
И я не могу представить себе иной вечности, нежели та, одно из имён которой (пусть не единственное, но одно из…), — «исполнение желаний». И в которой каждому будет дано воздвигнуть все не построенные и не достроенные им воздушные замки. И не только воздушные, а — любые. Песочные, стеклянные, прянично-конфетные, сахарные…
И в этой вечности каждый из нас сможет стать и пребывать, сколько вздумается, «главным героем».
— 10 —
Я — каждый здесь расстрелянный старик.
Я — каждый здесь расстрелянный ребёнок!
Евтушенко, «Бабий Яр»
Отступление. Здесь уместен этот эпиграф и по смыслу, и потому, что автор… Если я когда-нибудь напишу эссе о Евгении Евтушенко, то заглавием будет — «Человек, который любил людей». Сколько же всего открыл он мне, когда читал я, юный, его стихи, баллады, поэмы, в которых — то самое, воспетое им, «великолепье длиннот»!.. И скольким движениям души были и остаются созвучны его стихи! И ужасу перед небытием, и желанию, чтобы тебя принимали со всеми твоими слабостями, и… да мало ли чему ещё!.. Он любил людей — простых, обычных! И лифтёршу Машу, которой… «под сорок… грызёт она грустно подсолнух», и диспетчера Изю Крамера, которому тоже сорок, а жены всё нет, а возлюбленная погибла в гетто… И тех бабушек с малышами в колясочках… И солдат штрафного батальона, безмолвно погибающих за Родину, «как гвардии солдаты»… И аляскинского золотоискателя Боба, который, овдовев, «не отрыл, а зарыл свой самородок»… И невольно подслушанную на станции Зима женщину, у которой «… есть дети, дом, но есть ещё душа; а в ней какой-то холод, лютый холод…» И уставшего от профессии — убивать (пусть лишь быков, но всё же), — матадора, сына испанской крестьянки… И тех, кто страдает от неразделённой любви, смешной, «как профиль Сирано де Бержерака»… И едва ли не любому своему помыслу и настроению находил я отклик в его стихах — с юности… И кто не нашёл бы?! Воистину, надо очень любить людей, чтобы так писать!
Не знаю точно, насколько повлияло в данном случае написанное им, но что-то привело меня на край того обрыва, под которым лежат не только эти расстрелянные, а вообще все те, которых не спросили, согласны ли они идти стезёй подвига, самоотдачи, риска, жертвенности, согласны ли они испить ту или иную чашу… те, которым просто выпало послужить фоном великих свершений, почвой для взрастания цветов доблести и святости, жертвами во имя…
Во имя Божьих чудес?.. Я знаю историю Исхода. Моисей — велик.
«И не было более у Израиля пророка такого, как Моисей, которого Господь знал лицем к лицу, по всем знамениям и чудесам, которые послал его Господь сделать в земле Египетской над фараоном и над всеми рабами его и над всей землею его, и по руке сильной и по великим чудесам, которые Моисей совершил пред глазами всего Израиля» (Втор. 34, 10-12)
Да, но если вернуться на много лет назад, то «… фараон всему народу своему повелел, говоря: всякого новорожденного [у Евреев] сына бросайте в реку…» (Исх. 1, 22). И — бросали. Младенец Моисей был спасён и прожил великую жизнь… ну, а как же быть с теми, брошенными?
(А ещё, скажут мне, и с теми египетскими первенцами, гибель которых была десятой казнью и многие из которых тоже были детьми. Да, соглашусь…)
И как быть с теми, выведенными из Египта и умершими в пустыне — слабыми, отчаявшимися, желавшими вернуться… Да, рабами, но разве они были в этом виновны?.. И что они могли сказать Богу?
«Нас отметив святым перстом,
В пыльно-жгучие кинув дали, —
Не казни нас за рабский наш стон!
Мы устали… мы так устали!
Не казни нас за то, что слабы,
Что боимся песчаного ада…
Не хотим мы особой судьбы,
И потомкам её не надо…»
Никто из них не был героем, они предпочитали комфорт подвигу, но…
«Что ж… мы знаем — остались они
В тех песках. Их тоска о доме,
Стон, что тягостно жить на изломе,
Крики — в край, что покинут, верни, —
Смолкли там навсегда… В Девтрономе
Так написано — извини».
(Deuteronomium (лат.) — Второзаконие)
И через тридцать и сколько бы там ни было ещё веков будоражит меня образ этой их доли…
Отступление. Тема «Исхода» звучала ещё задолго до моего рождения и продолжает звучать сейчас в связи с миллионами людей, приезжавших и приезжающих сюда (когда-то — на Израильскую Землю, теперь — в Израиль) из стран, где родились. Я подхватываю эту аллюзию, но к себе лично её прилагаю лишь постольку, поскольку она пробуждает мотив сопереживания. Ибо сам, подобно многим, испытал разлуку с землёй, где вырос. Только в этом смысле и соотношу себя с теми странниками, ни в коем случае ни «соизмеряю» пережитое мною или кем либо из окружающих меня — с той долей… Тем более, что наш (мой и многих подобных) приезд сюда был обусловлен не идеологическими причинами, а желанием (в котором не вижу, кстати, ничего предосудительного) жить уверенно и удобно, благополучно и приятно. И ещё тем более, что я лично не испытал ни «ужасов антисемитизма» в стране исхода, ни сколько-нибудь серьёзных — материальных, а не душевных, — тягот адаптации в той, где теперь живу. Стресс, положим, был… ну, а кто же со стрессами не сталкивался… но теперь — и давно уже, — чувствую себя уютно, всё устраивает…
(Отступление: кроме климата; но проклятый кошмар жары сейчас приходит, и надолго, почти во все страны, а у нас хоть нырнуть под качественный кондишен практически всюду можно)
…и правильным считаю то, что совершилось; и продолжаю жить именно здесь не по идейным соображениям, а потому что удобно, надёжно и, опять же, уютно… Потому что здесь я — дома.
А эти, покинувшие когда-то, в древности, кров и очаг… они всю оставшуюся жизнь пребывали в пути. Из них — ни одному так уже и не довелось прийти домой … почувствовать себя дома.
«… Ни курка, ни клинка
Не сжимал я, но голос мне слышен
Тех скитальцев в объятьях песка…
Боже, как же мне боль их близка!
И не ею ль весь стих мой вышит?..
Через бездну веков — на неё ль
Не откликнусь? Пусть жив я… пусть зажил
Мой рубец, — как близка мне их боль,
Тех, кто был в край иной пересажен.
Ибо с плеч и моих ниспадал
Первый цвет не в краю, где угасну…»
Как знать — что, если я в том числе и для того понадобился, чтобы осмысливать именно эти стороны бытия, осмысливать жизнь с точки зрения тех, кому нужна «не свобода, а пощада»… Хорошо, если так, потому что такое осмысление может быть нужно не эксклюзивному «Богу Авраама, Исаака и Иакова» (а также Моисея, Давида… и всех избранных для величия и своё избрание оправдавших), а Богу, который и этих скитальцев, и всех бегущих от испытаний, взыскующих «мещанского благоденствия» — любит и понимает нисколько не меньше. Для которого на свете не может быть «статистов». Который не всё может, но может испытывать чувство вины за всех безвинно погибающих и страдающих, за любую из жертв, за любого угодившего «под раздачу», за любое «не повезло», «не сложилось», за несбывающиеся мечты и издёвку судьбы, за чудовищный заступ, вскапывающий души человеческие… За бездну зла, не Им созданную, а вопреки Ему разверзшуюся.
И, если так, — можно надеяться, что Он есть и что Он эту бездну зла когда-нибудь всё-таки победит и уничтожит. И тогда — преобразит мир так, что — ведомыми Ему путями, — каждый из живущих станет самым главным, и получит всё по своей мечте… И тут мне уже нечего добавить, потому что я и представить не в силах, как бы это могло статься… Но на то и Бог, дело за Ним…
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2020/nomer8_10/manfish/