litbook

Проза


Феномен. Четыре рассказа0

МЕСТЬ

1

До утра мать будет стрекотать на швейной машинке. Кровь из носу, а костюм — весёленькую матроску с куцей складчатой юбочкой для сорокалетней толстухи — к утру вынь да положь. У толстухи важное свидание, может, судьба решается, очень на костюмчик рассчитывает… И так всегда — неделю мать волынила, валялась на диване, жалуясь на боли в боку, с другом своим Ермолаевым сутками трепалась по телефону — попросту говоря, ленилась. Пробил час, и в бешеном темпе, портя глаза и нервы, кроит ножницами, кладет строчку за строчкой!

Лёсик этого не одобряет, Лёсик — мальчик лет от десяти до двенадцати, томный, тонкий, смышлёный, с бархатно-чистой кожей и щёчками херувима: человек порядка, человек высокоорганизованный и на мать решительно не похож, хотя любит ее без памяти. Сам гладит себе брюки, в школу ходит с гребёнкой, потехи ради может и галстук-бабочку повязать, что по мнению маминых подружек, прозревающих в нём будущего светского льва, необыкновенно ему к лицу.

Сейчас Лесик подрёмывает, лёжа в постели. Одежда аккуратно развешана на спинке стула. У него странные биологические часы: в семь-восемь вечера неудержимо клонит ко сну, зато отоспавшись, потом до трёх ночи свеж как огурец. Да ещё за стенкой, где казарма, кровати в два яруса, солдаты заунывно тянут хмурые песни. Известно, когда поют солдаты, спокойно дети спят. Вот Лёсик и спит. Спит, да не спит, бдит, всё подмечает: опять мышка прошуршала — надо банку на ребро поставить, подпереть колышком, подложить сала кусочек… Мышка за сальцем, хвостиком вильнула… Подпорка непременно рухнет, банка ее, жадюгу, и накроет… За последний день — пять мышей, форменное безобразие! И весь дом, без конца обожаемый, полтораста лет как построили, безобразие — ни разу не ремонтировали. С потолка уже не штукатурка, — труха, дранка сыплется, того гляди, перекрытия рухнут, тяжелые добротные плиты, сработанные в давнюю царскую эру.

И батареи навсегда отключили, колобком прикатился нарочный из домуправления, объявил. Пёс знает, как они с матерью зиму перезимуют… Одно спасение: сейчас май на улице и редкая сирень пускает свечки среди камней и тёмной воды.

Хочет их взять измором академик Нечволодов — красивый старик с выпуклым как яблоко лбом и голубыми вдохновенными прядями. Он — директор музея, раскинувшегося по соседству чередой старинных чудесных дворцов. От казармы к музею надо пройти по гранитной дуге, переброшенной через узкий романтический канал, в коем, так исторически повелось, мокнут вздохи и девичьи грёзы вперемешку с разной плавучей пакостью. Брр… Говорить о ней неловко, а промолчать нечестно, — скользит там и сям по поверхности спокойных вод.

Этот музей, жуткое дело, как сундук по крышку набит разными диковинами, фонды и запасники переполнены, сокровища пухнут, буквально отсыревают практически под открытым небом и академик Нечволодов под благовидным предлогом отвоёвывает окрестные дома, выселяя простых и незнаменитых граждан. Чтоб, значит, сохранить и приумножить. Ну, с армией, положим, ему тягаться слабо, зато Лёсиков дом уже пуст за единственным исключением: Лёсик с матерью упёрлись рогом.

Взамен предоставляют современные благоустроенные квартиры с холлом, лоджией и встроенными шкафами, но в такой глухой тьмутаракани, что ехать туда тошно, страшно и непонятно зачем. Это из Центра-то, из родового гнезда, где Лёсик родился, и мать родилась, и мать матери, и мать материнской матери, то бишь, прабабушка, по семейному преданию владела этим домом, а теперь её прямое потомство гонят на край света, туда где торф, болота, туманы ядовитые…

Но и тут жить уже нет мочи. Финны в шикарных рабочих робах отбойными молотками разворотили двор, за твердую валюту Нечволодов нанял их переоборудовать под музей Лёсиково обиталище. Как-то раз, Ермолаев, который мамин друг, сослепу угодил в яму, а ведь ещё пьян не был, не успел, — ушибся, перепачкался, и Лёсик так смеялся, так ржал, прости Господи, что даже животом занемог, чуть внутри жила не лопнула…

Мать мысли Лесика читает наперёд, как, впрочем, и он её. Перестаёт стрекотать:

— Ермолаев в гости просится, пустим?

Лёсик деревенеет весь, скрывается под одеялом. Однако, мать настойчива и Лесик, сгорая от стыда, браня себя подлецом, угрюмо цедит:

— На отличный аттестат иду, мне заниматься надо, зубрить физику, а вы отвлекать меня будете. В субботу ребята придут с новыми кассетами, ты пироги напеки, особенно с капустой, ладно?

Не хочется её огорчать, но Лесик ничего с собой поделать не может. Его слово — закон, мать во всём, что касается их обоих, испрашивает согласия, и надо Лёсику отдать справедливость, он нечасто пользуется правом вето. Только в случае с Ермолаевым; с ним она другая — безбожно красится, хохочет, очки прячет в карман, несёт дикий вздор, да и вообще ведёт себя так, будто может легко без Лёсика обойтись. А вот Лёсик без нее не может, ни минуты.

Вздыхая, мать берётся за колесо машинки. Жаль её до слез, но тут Лёсик вспоминает Ермолаева: коротко стриженый, белобрысый, уверенный в себе мужлан. Ходит вразвалку, одет в поношенное замшевое пальто, такие в моде были лет пятнадцать назад. С каким наслаждением он выпорол бы Лёсика, Лёсик это чувствует всей кожей! Скулы сводит холодком опасности, исходящей от Ермолаева.

В последние их встречи, Лёсик специально нарывается, хочет даже пострадать, так как знает наверняка, что посмей Ермолаев поднять на него руку, мать с ним, с Ермолаевым порвёт сию же секунду. — «Гад я, гад», — искренне корит себя Лесик, но тут же сам и возражает, — «Разве нам плохо вдвоём?». — Он мечтает о тех блаженных временах, когда мать окончательно состарится, перестанет нравиться мужчинам и рядом с ней останется только он, Лёсик, преданный и верный.

«Однако ж, какая сволочь, этот Нечволодов!» — Лёсик хрустит пальцами. Мать ходила к нему на приём, просила подыскать новое жильё хотя бы в Центре, если нельзя остаться в доме, он угостил её сладким чаем с марципанками, грассируя, осыпал комплиментами, — а на прощанье скорбно уронил пряди на красивый лоб,

— голубушка, я бы рад, не в моей это компетенции…

«А дом отнимать в твоей компетенции?! Сволочь такая!» — Лёсик рывком сбрасывает одеяло, вскакивает на ноги. — Он добьётся своего, мать почти сдалась, только и думает, как ей с Ермолаевым уединиться!… — Придётся тяжесть борьбы Лесику брать на себя.

— Месть! — шепчет он, натягивая джинсы и свитер, — святая месть!

Нечволодов, их сосед, занимает просторнейший флигель одного из дворцов. В голове Лесика бродят разные идеи, одна уже выкристаллизовалась, самая пора опробовать.

— Ты куда?! — мать приостанавливает бег колеса.

«Не говорить же ей, куда и зачем…», — а врать Лесик не приучен.

— На улицу, — отвечает, немного подумав. — Пройдусь чуть, и обратно… — Он доволен: ни капли лжи, и одновременно, дал ясно понять, что не намерен давать отчёт за каждый шаг — не маленький!

— Не кажется тебе, сынок, что ты распустился, слишком много себе позволяешь? Спишь когда хочешь, идёшь, куда хочешь…

Если мать назвала его сынком, значит, здорово обиделась. Подтекст совершенно прозрачен: ты себе позволяешь всё, а мне — ничего, ноль целых, ноль десятых.

Мать права, Лёсик вынужден это признать.

— Ну, ма-а, — тянет он с мольбой, — мне совсем ненадолго, очень нужно…»А мне не нужно?» — говорит её взгляд. Смотрит как овца, побитая пастухом. Лёсик жалеет ее до боли в сердце, абсолютно она пред ним беззащитна…

— Знаешь, ма, — с трудом выдавливает он из себя, — суббота свободна, мужиков я приглашу в другой день, что-то настроения нет.

Она слегка повернула голову, в очках дробится отблеск лампы.

— А пирогов всё равно напеки, — вынужденно лицемерит Лесик, презирая себя за это.

Мать снимает очки дрожащими руками. Лёсик пулей вылетает из комнаты, только благодарных слёз еще не хватало!

На улице, несмотря на довольно поздний час, — светло, ветрено. Лёсик с корзиной — с ней он ходит осенью по грибы — торопится через мост. Корзина прикрыта мятой газетой, — Ермолаев… гад ползучий… — шепчет он с бессильной ненавистью, — хоть из дому беги! — Лесик на миг притормаживает и с размаху бьет ногой в гранитную тумбу.

2

Если до обеда академик Андрей Юрьевич Нечволодов ещё колебался, то после неплотного вкусного ужина решил бесповоротно — еду! Неизвестно сколько осталось жить, надо и о себе позаботиться… Международная ассоциация музеев пригласила на год в Италию прочесть курс лекций по музейному делу.

Италию Нечволодов знал превосходно, многократно бывал там по делам и без оных — научный туризм, романтические путешествия, чего только не происходило в длинной, насыщенной событиями жизни!

Верона, Флоренция, Специя, Тревизо, Лукка, Пистоя, Пиза, Пезаро, Ассизи и Фьезоле — музыка тихих и громких имен навевало сумасшедшее счастье.

«Кто-то сказал, самонадеянный идиот, что нельзя возвращаться в те места, где был счастлив. — Именно, именно, что надо, просто необходимо!» — восклицал про себя Нечволодов в полемическом задоре. Он даже покосился на «Блюттнера», а не сыграть ли в редкую минуту душевного подъёма какую-нибудь искромётную вещицу — скерцо или галоп, но тут осознал вдруг, как всё осточертело ему и опротивело: порыв угас, академик тоскливо прочертил пальцем по пыльному завитку канделябра, сдала Нюся, совсем не справляется!

И вправду всё страшно надоело — и «Блюттнер», огромный, неповоротливый как битюг, и золочёные бра с канделябрами, мраморные амурчики предположительно работы Карпо, эмали, медальоны с головками пушкинских прелестниц, Булль и Павловское бюро, средневековый Аахенскийреликварий — в нём академик обнаружил противозапорные свечи — вконец Нюся спятила!, портрет маршала Тюренна, сервиз профессора Гехта… — Нечволодов помрачнел, насупился.

Когда-то созерцание этих сокровищ дарило неизъяснимые восторги, теперь самые сильные чувства, которые они вызывали, — были скука и стыд. Стыд за то, что к шестидесяти пяти годам утратил принципы и нормы, казалось, растворённые в крови, присущие ему изначально, как человеку определённого сословия. И эта потеря мозжила постоянно, своего рода фантомная боль. Директорствовал уже четверть века, несметное число экспонатов прошло через руки, и разницу между своим и чужим незаметно перестал различать. Того же маршала Тюренна откопал в запаснике — поблёкшего, осыпающегося, с сильно разрушенным красочным слоем. Взял, атрибутировал, отреставрировал за свой счет, потом дома повесил, чтоб к маршалу вернулись его авантажность и лоск, растерянные за долгое время лежания на полке в пыли мордой вниз… Словно прилип к стене, не даёт себя снять!

А вот гехтовский кофейный сервиз, принадлежавший когда-то Фридриху Великому, — как заноза. Профессор начертательной геометрии Гехт, кстати, добрый приятель завещал музею, а перед кончиной передал ему, Нечволодову. И всё недосуг было провести экспертизу, оформить честь по чести… И тут Нюся, карга жилистая, вздумала кофию попить и раскокала чашку!  А в нём, что и было ценного, помимо происхождения, — его полнота: на двадцать четыре персоны. Теперь ценность упала едва ли не вдвое.

Кто действительно надоел хуже брехливого радио с телевидением, — так это Нюся — вечная домработница, самая близкая на свете душа! Как же время калечит людей! Глупая, сгорбленная старуха с признаками быстро надвигающегося маразма — будет ещё морока… А какая была красавица, когда из деревни попала в услужение в нечволодовскую семью! Статная, добрая, неиспорченная. Эти полные руки, оголённые до плеч, заставляли гулко колотиться юное сердце!

Прошла через всю жизнь — родители умерли, жён то ли он оставлял, то ли они его, детей не нажил, а Нюся с ним по-прежнему: тёмная, упрямая, да еще и теоретизирует — вещи должны служить людям, а не наоборот. Нет, в Италию её брать негоже, она там всех распугает, пусть лучше сторожит и стирает пыль.

Хотя Нюся, как это не грустно признать, кое в чём права. Этот музейный фетишизм неизбежно ведёт к нравственному оскудению. Любимый ученик Дима Хренов, изумлявший широчайшим научным охватом, играюче сопрягал целые эпохи и культурные ареалы — античность с инками, а русский художественный авангард с кроманьонцами. Нечволодов шутил полувсерьез: ты прославишь меня, как Аристотель прославил учителя Платона. Он привил Диме вкус к познанию материальной культуры, научил чувствовать вещи тактильно и зримо. Чтобы понять философию антикварного предмета, философию ремесленника, делающего вещь, Дима начал воспроизводить вещи в натуре. Он наделал шуму кикладскими идолами собственного изготовления, смоделировав линию их развития на протяжении почти восьмиста лет.

Американцы, просчитав на компьютере, подтвердили большую вероятность подобной динамики.

И вдруг — облом. Дима нарезал черных и желтых квадратиков и полосок, наклеил их в живописном беспорядке на лист серой тонированной бумаги — поймал нужный ритм. Снабдив, солидным искусствоведческим комментарием и подробной легендой, он втюхал это, с позволения сказать, произведение Краснодарской картинной галерее за приличные бабки. Автор, мол, круга Малевича. Авторитет Хренова как знатока, коллекционера и культуртрегера стоял очень высоко. Обман вскрылся случайно. Отклеился ярлычок и на обороте ясно проступил свежий фабричный штамп. Пришлось срочно отмазывать мошенника. Дима бил себя в грудь, каялся, сетовал, что бес попутал, обещал исправиться и отныне целиком посвятить себя чистой науке. Нечволодов был уверен, что Дима обречен. Кто однажды погрел руки на открытом огне, теперь не боится ожога. Хренов когда-нибудь вновь непременно сорвётся. Ни на том, так на этом. Ни страх позора, ни раскаяние уже не остановят.

В Италию, скорее в Италию! — Финны ловко обогнули казарму, неодолимую как Брестскую крепость, и приступили к следующему дому. Через два месяца обещали завершить полную его реконструкцию, ихнему финскому слову можно верить. Неизвестно почему академик вспомнил женщину из этого дома — тощую очкастую даму с потугами на элегантность, не желавшую оттуда выезжать. Уж как она кокетничала, как выламывалась, строила глазки, упрашивая оставить ее с сыном в этой развалюхе! Словно, от него это зависит… Пожалуй, она перешагнула грани приличий, у Нечволодова мелькнула игривая мысль, видимо, спровоцированная бродячим сюжетом из итальянских опер: поставила бы дама на карту собственную честь, если б он мог выполнить ее просьбу? Впрочем, подобные глупости его давно не волнуют!

Жалкое создание! Лепетала идиотскую галиматью, что переезд сына убьёт — мальчишка родился здесь, вырос, очень привязан к Центру, сердцу старого города, мостам и каналам, а психика у него ломкая… Трущобная психика, рабская!  Сама привыкла мыкаться в грязи и сырости и сыну навязала подобный образ мыслей. Трущобы — отчий кров, родные пенаты, да что она понимает-то, в отеческих гробах?! Его бы за волосы тащить, из этих подвалов…

…Ехать! Даже не ехать — лететь, хотя его мутит от самолётов. Академик взглянул на календарь — не позднее октября. Золотая пора! Жара спадёт, поспеют апельсины… Хотя поспеют ли, в том академик не был уверен, впрочем, знал наверняка, что два урожая в год снимают, а то и все три. Море тёплое, лагуны небесно-голубые и смуглые, улыбчивые люди под сенью пиний и олив нежно чирикают о любви… Падуя, Виченца, Бергамо, Равенна, Генуя, Салерно, Тоди, Амальфи,

Сан-Джиминьяно…

Каждое новое событие укрепляло его решимость. Ближе к ночи заявились гости с рекомендациями от лиц, заслуживающих доверия. Один — плешивый, с фрикативным «г» в произношении, обильно потел от провинциальной робости. Другой — молчаливый атлет в пёстрой ковбойке дышал мрачным достоинством как гладиатор и был взят первым для моральной поддержки. Принесли икону начала семнадцатого, святой Георгий, поражающий змия.

Увидев икону, Нечволодов только крякнул: из прославленного частного собрания, бисерного строгановского письма, пропала в блокаду, затем ненадолго всплыла и вновь исчезла. Не любил он предметов искусства с мутным, полукриминальным прошлым, а с другой стороны было бы желательно вернуть произведение в культурный оборот. Плешивый, поминутно утирая пот, поведал о тётке из Наровчата Пензенской губернии, уборщице в местной школе, сколько-то лет назад купившую икону за пятерку на колхозном рынке. Он, племянник из Миасса, соответственно Челябинской области, не специалист, но человек со вкусом и образованием, к тому же имеющий склонность к собирательству, когда по наследству к нему отошло скромное тёткино имущество, сразу догадался об истинном значении святого Георгия.

«Провенанс, конечно, не очень… Видно, не уголовники, уже хорошо», — порадовался Нечволодов с облегчением. В голову пришла блестящая идея показать гостям злосчастный гехтовский сервиз; осатаневшая Нюся умудрилась грохнуть еще два блюдца. Гости были очарованы чудесным розоватым колером, изящной и строгой прописью вензелей. Даже безгласный гладиатор раскрыл рот от  восхищения:

— В нашей губернии такого нет, среди коллекционеров будет сенсация!

Окончательную сделку перенесли на завтра. Из общеэтических соображений Нечволодов решил посоветоваться с покойным профессором Гехтом, его дух посулила вызвать баронесса Розен, крупная мастерица по части всевозможных спиритических сеансов.

Академик вышел проводить гостей. Сносимый ветром, проступал бледный серп луны на светлом ещё небе. Чёткие тени дворцов, реки и каналы, стекавшие по хирургически точным надрезам на хрупкой городской коже, — всё это было на руку Андрею Юрьевичу; он умело вёл свою партию на фоне грандиозно-прекрасных декораций.

— Что это, откуда?! — внезапно гладиатору изменило его программное бесстрастие, он отшатнулся, и академик увидел под ногами нечто:

на крыльце были аккуратно разложены три звёздочки, каждую из которых составляли четыре дохлые мыши, попарно соединенные хвостами. Прямо-таки композиция, орнамент явно рукотворный, автор — изрядный педант и эстет. Не сами же мыши поднялись на крыльцо, чтоб сдохнуть тут разом, да еще перед смертью исхитриться лечь в особом порядке. Может, ребус какой? Значит, их сюда принесли уже мёртвыми, а зачем? Глупая шутка, или злой умысел и желание досадить?

На коллекционеров зрелище произвело дичайшее впечатление. — Кто, кто мог сделать это?! — плешивый племянник ёжился от омерзения.

— Сделал тот, кому выгодно, — отчеканил гладиатор, уже успевший прийти в себя и Нечволодов машинально перевёл крылатое изречение на медный язык латыни.

ФЕНОМЕН

Шёл морячок через реку по высокому мосту. Вода под ним мутная, с песочком, больно ударяется о быки и сваи. Город стоит у моря в устье реки.

Лето. Раннее утро. Воздух с утра чист и как бы промыт росой. народу почти никого, кто в отпуске, кто еще дрыхнет. Машины начадить не успели… Благодать!

Шёл он себе, шёл, — ленточки по ветру, загребая просторными клешами, лихо перекатывал во рту папироску, как у них, моряков, это принято.

Лето. Погода самая прекрасная, когда свежо и жарко. Светит солнышко, с моря доносятся пряные морские запахи. И вот сзади нагоняет его молодой человек, примерно тех же лет, или чуть постарше, приметной наружности, рослый, с красиво растрёпанными русыми волосами, несмотря на теплынь в светлом бежевом костюмчике, при галстуке и с укладистым черным портфельчиком, известном в просвещенном народе под прозванием «дипломат».

Говорит, запыхавшись:

— Друг, — говорит, — выручай. Подержи минутку. — И протягивает ему «дипломат».

Морячок давно служит на эскадренном миноносце «Ретивый», полгода до дембеля, словом, парень бывалый. Знает, на улице часто пристают, то закурить дай, то двушку разменять. Этот портфель подержать просит. Шнурок развязался, что ли? Отчего ж не помочь, коли просит, не жалко. — Давай сюда свой чемодан, — отвечает.

— Спасибо, друг, — прочувственно благодарит человек в бежевом костюме, прикладывая к сердцу освободившуюся руку, а сам поспешает к перилам моста, заносит сначала левую ногу, потом правую, потом и весь, целиком, соскальзывает вниз как на санках с ледяной горы.

Тут всё прославленное флотское хладнокровие мигом с морячка сдувает и он натурально, как говаривали в старину, лишается чувств. Как стоял, так и сел, только «дипломат» под себя инстинктивно подсунул, чтоб штаны не запачкать. На флоте они все такие аккуратисты и щёголи.

Посидел, очухался. Башкой вертит туда-сюда. редкие прохожие брезгливо, с опаской обходят его стороной.

— Что вылупились?! — сердито рыкнул морячок. — Человек за бортом!

А они прячут глаза и прибавляют шагу, словно не понимая, о чём речь. Может, и вправду, момент прыжка проморгали, все заняты, дел по горло; или решили, что померещилось. А может, притворяются, что не видели, дабы не омрачать совесть чужой трагедией.

Морячок рванул к перилам и уже готов был нырнуть рыбкой, но тут же замер, отрезвлённый мыслью о порученном ему «дипломате»; вон, валяется бедолага, чёрная сирота.

Тогда он приставляет ко лбу сложенные козырьком ладони, зорко смотрит на воду. Скоро замечает необычное бурление, так в открытом море плещется большая рыба. И не просто плещется, а определенно плывет к берегу. «Ага-а!», — соображает морячок, «дипломат» подмышку, торопится сойти на берег к тому месту, куда по его расчетам должна эта рыбина причалить.

Точно, он и плывет. Размашистыми, уверенными сажёнками. Вот он уже выбрался на берег. От усталости его шатает, течение в реке довольно сильное. Льёт с него в три ручья, из карманов хлещет, из рукавов. Волосы на щеке слиплись в длинную мокрую верёвочку. Ботинки хлюпают. Он встряхивается, брызги летят веером. Разом вскипев, морячок подскакивает к нему, крепко берёт за грудки, будто желая по капле выжать пиджак заодно с рубашкой. — Ах ты, падло! — скрежещет он как ржавый якорь, — искупаться вздумал?! — А если б разбился, утоп?! — Он не знает, что ещё сказать этому психу.

А псих излучает покой и даже благость. Хотя размагниченным его нельзя назвать, он кроток и сосредоточен одновременно.  — Не переживай, — молвит, выдираясь из моряцких объятий, — я ничем не рисковал, это ж суицидальная попытка.

— Че-воо?! — пальцы у морячка разжались сами собой. — Чево травишь-то? С катушек съехал, так и скажи!

— У меня мания самоубийства в средней фазе, отчётливо выраженная симптоматика,  — поясняет мокрый насквозь и, тем не менее, обаятельный псих. — Если б я предупредил заранее, ты бы мог мне помешать.

— Конечно б помешал, — воскликнул морячок, — ты же уцелел чудом, Бог тебя спас!

— Бог тут при чём? — нетерпеливо отмахнулся псих. — Это ж клиника, случай, неоднократно описанный в литературе. Я самоубийца-неудачник, все попытки обречены на провал.

— Ты что, не доволен?

— Доволен, не доволен, какая разница! Я не волен, пойми! Есть сила, колоссальная силища, которой я покорен. Полностью в ее власти и прыгал не раздумывая.

— А если всё же промахнешься? Раз, другой, и кранты.

— Семь раз не хочешь? И как видишь, живой. — Произнёс псих едва ли не с гордостью.

— Все семь с моста?!

— Зачем с моста? — псих ухмыльнулся его наивности. — Колёса глотал, три пачки зараз, — откачали… В петле висел, вены резал…

— он показал морячку исполосованное запястье…— А-а, неохота вспоминать, да и мне пора, извини.

— Не-ет, погоди, — морячок никак не мог опомниться. — Значит, хочешь сказать, если прыгнешь второй раз, снова выплывешь?!

— Выплыву, будь спокоен.

— Свистишь, земляк, — сказал морячок, как топором отрубил. — Всплывёшь ты, всплывёшь, и то не сразу. Через месяц, когда газами разопрёт.

— Заколебал ты меня! — раздражённо дёрнулся псих. Морячок оказался пытлив и вместе с тем недоверчив, всё ему надо разложить по полочкам… —  Патологические процессы гораздо последовательней подчиняются логике естественных законов, нежели тривиальные явления психики, понял? — Объяснил как на семинаре, что еще надо?..

— А теперь пусти, мне обсохнуть, переодеться.

— Куда?!

— Очень уж ты любопытен, ладно, тебе скажу. В институт мне, к профессору, обсудить диссертацию… — Спасибо, что посторожил. — Псих, как ни в чем не бывало, принял портфель у ошарашенного морячка, похлопал по тугому боку, — предзащита на той неделе.

— А если б и его в воду, вслед за тобой?

— Я, немножко… того, признаю, но точно не лох. Дисер — пять копий уже напечатал, а «дипломат» подарить могу, только на кой ляд он тебе сдался, сухари в нём сушить?

—  похоже у психа на всё был ответ.

— Постой, постой!  —  морячок и впрямь был совершенно выбит из колеи, — я ведь тоже куда-то шёл, что-то собирался делать…, — он с трудом подбирал слова, — до встречи с тобой. Ч-чёрт, память отшибло начисто!

— Это твои проблемы! — холодно отрезал псих. Впрочем, был он уже не псих, а научный работник на кафедре или в лаборатории — чёткий, собранный, пробивной. Как в кино. И костюм — жёваный, в влажных пятнах, его не портил; постепенно разглаживаясь на ярком солнце, не висел мешком, а вновь внятно облегал фигуру…

— Давай разойдёмся по-хорошему, как в море корабли. — Подмигнул он морячку и тотчас забыл о его существовании.

Он удалялся вверх по склону, недосягаемо элегантный, удалялся чуть сгорбленный, помахивая портфелем, в мерцающем ореоле своих странностей. И морячок почувствовал себя обездоленным, ему стало пусто. Будто приоткрыли дверцу в неведомый, удивительный мир, а потом щёлкнули по носу: «Не лезь!».

Морячок настиг его у самой дороги, впился в рукав.

— Только без обиды, земляк. Складно врёшь, а я не верю. Докажи, прыгни ещё раз, может, тогда поверю. А профессор твой подождёт. Прыгни, а? Ну, что тебе стоит?

— И-эхх!! Тьма египетская! Ни хрена-то ты не понял, зря только бисер метал!.. — зло сплюнул бывший псих, а ныне деятель науки. — По заказу это не делается, нужно особое настроение, внутреннее движение души, чтоб вело, тащило, а страху не было… А так, высоты я ого-го как боюсь!

Но морячок слишком уж возбудился и слушал в пол-уха.

— Химичишь, земляк, всех кругом дураками считаешь. Клал я с прицепом на твои фокусы. Хочешь убиться? — На здоровье! Только других не путай. Теперь просто так от меня не отцепишься, с-щас прыгнешь как миленький, я — не я буду… — и за рукав его тянет.

— Пош-шёл ты!!…

Вот это мужской разговор. Крутой и нелицеприятный. А то загадки, тайны, да лапшу на уши. Морячок пока что никому не дозволял безнаказанно себя посылать. Этому хлыщу тоже даром не пройдет.

— На-а! — врезал с разворота, с оттяжкой, от всей широкой матросской души, так что ушибленный выронил портфель и, схватившись за челюсть, взвыл плачущим голосом:

— Гад! Ну. и гад же! Чего дерёшься?! Ты мне зуб выбил…

И вправду, полез в рот, вынул зуб как из стручка фасолину, внимательно осмотрел, завернул в платок и положил в карман. Он долго ещё причитал и бранился, ползал по земле, собирая листки рассыпавшейся диссертации, а морячок стоял над ним, готовый к отпору, но так и не дождавшись, отвлёкся поднявшимися из глубины подсознания образами памяти; даль разъяснилась  и перспектива проклюнулась, всё вообще поворотилось на прежние места, он даже знал наверняка, куда и зачем он шёл по этому проклятому мосту.

Правильно. С раннего утра намылился к Тоне Галакберовой, официантке портового ресторана. Он — в увольнительной, она — в отгуле, вот и решили объединить усилия для милых забав и культурного отдыха. Впрочем, сейчас эта цель, как бы под лупой нового опыта, показалась ему недостойной и мелкой. Он свернул с уже натоптанного пути на ближайшую почту, купил конверт, бумагу, в момент накатал письмо знакомой девушке Ксане Гузь — «ходил» с ней до призыва.

Девушка с достойными исканиями, окончила десятилетку, хотела учиться на врача-отоларинголога. Подробно описывая в письме происшедшее, он осторожно осведомлялся, не туфта ли это, уж больно плёвый парень, замухрышка, нет ему доверия. Если не туфта, — просил, — пускай подруга юных дней, Ксана Гузь, из книг и жизни наскребёт побольше родственных фактов, сей феномен природы его живо интересует. Еще сообщал, что несмотря на тяготы флотской службы, постоянные испытания и лишения, остаётся верен своему мужскому слову и твёрдо рассчитывает на взаимность, понимание и честное ее отношение… К чему именно, вздохнув, решил не уточнять.

На свой эсминец вернулся раньше положенного ему срока. Зыбко и ненадежно на берегу. Брюхо от пищи ломит и публика чумовая. Так-то вот.

НЕВЕСТКА 

Вещи Аллу Андреевну не просто любили, они ее обожали. Льнули к ней как к бережливой женщине, знающей секрет их долголетия, и были преданы по гроб жизни. Словно псы хозяину. Однако, решительно все псы, собаки любой породы, как их не корми, не ласкай, с течением лет неизбежно тучнеют, бегают медленней, гавкают тише, чуют слабей, словом, дряхлеют. Вещам же Аллы Андреевны, всем этим платьям, шляпкам, домашней и выходной обуви не было сносу, многие из них так и не состарились. Износ был исключительно моральный, ведь мода преходяща и лжива.

Тогда Алла Андреевна брала эту вышедшую в тираж тряпку, сама стирала ее в слабом мыльном растворе, полоскала, чистила отрубями, отпаривала, сушила, гладила под марлей, дырки латала и штопала, даже иногда деликатно подправляла тон химическим карандашом. Затем осторожно, дабы не помять, клала в деревянный прародительский сундук меж матовых листов бумаги. Вещь как бы мумифицировалась.

Алла Андреевна свято блюла закон: вещь гораздо больше портится от небрежного хранения, нежели от носки. Важно уметь положить ее так, чтобы потом взять в прежнем виде. И в межсезонье одежда укладывалась на покой столь же тщательно, аккуратно; ни моль, ни пыль ей не вредили.

Зато, когда мода совершала очередной виток и возвращалась «на круги своя», Алла Андреевна с тихим торжеством извлекала вешь из заветного сундука и надевала ее как свежекупленную. Более того, теперь ее одежда излучала высокородную музейную ауру, ту энергию, которой начисто лишены новые вещи.

Сын Алексей женился на Ане — приятной интеллигентной девочке, и Алла Андреевна щедрой рукой начала дарить невестке сбережённые наряды, благо ретро-стиль опять вошёл в моду. Подарки вроде манны небесной; из магазинов повымели всё, вплоть до пуговиц, а если где и торгуют, то краденым из-под полы и по сумасшедшим ценам.

Настала лето, а невестке на улицу выйти не в чем. Тут Алла Андреевна как нельзя кстати, выручила — лёгкий костюм из полузабытого нынче пестроватого креп-жоржета: юбка-разлетайка до колен и блузка без рукавов, приталенная, с глубоким вырезом на груди. Костюмчик сидел как влитой. Алла Андреевна в молодости была столь же стройна, если не сказать, тоща. Позже располнела от всегдашней картошки и нейролептиков, пришлось попринимать, жизнь не мёд была и не сахар.

Аня прыгала перед зеркалом, трясясь от возбуждения. Алла Андреевна умилилась так, что в глазах защипало. Вспомнила, что когда-то также остро радовалась каждой новой одёжке, также  одёргивала юбку на цыплячьих бедрах, почувствовала с невесткой близкую родственную связь. Эта похожесть грела ей душу.

В другой раз расползлись на ровном месте босоножки, только что купленные с двойной переплатой. — Полный абзац! — как говорит Алексей. Спекулянтам нет доверия, а в коммерческом — девятьсот тугриков: подошва и два ремешка, кровопийцы, всех бы скопом, на медленном огне!

И опять Алла Андреевна, волшебница, хозяйка медной горы — как из рукава: чешские туфли двадцатилетней давности, будто специально разношенные по ноге, в изумительном состоянии, только клеймо стерлось, но колодка цела абсолютно, без царапин и потертостей, каблук — просто фантастика! — не стёсан ни на миллиметр. В ремонт ни разу не сдавали, подковок не ставили — чудо! Особенно хороши были позументы на тупом мыске, благородно-тусклые с перламутровым отливом. Аня кинулась Алле Андреевне на шею, а мужа заставила раскошелиться на жемчужное колье для свекрови — три ее пенсии…

Но лучшим подарком от Аллы Андреевны безусловно стал пляжный болгарский халат с изысканным супрематическим рисунком: на густо-оранжевом фоне в колючем беспорядке разбегались индиговые штрихи и зигзаги. Халат умело льстил женщине, которая его надевала; моментально превращалась в знойную загорелую красотку. Алексей отчетливо вспомнил детство, летние поездки на юг; в Крыму или в Сочи мать укладывала его спать, а сама отправлялась в кампании санаторских ухажеров на берег моря «любоваться закатом и слушать ропот прибоя», —  звучала высокая поэтическая нота.

Аня использовала халат не совсем по назначению, — после ванны, отходя ко сну. Скоро он полностью заменил нелюбимую ночную рубашку, Алексея оторопь взяла, когда жена впервые распахнула халат, приглашая заняться любовной игрой. Долго не мог избавиться от тягостного чувства…

Ко всему привыкаешь, привык и Алексей к маминому халату на сонной жене. Теперь он только усмехался, представляя себе, что сказала бы мать, какую бы скорчила гримасу, узнай она о ночных похождениях халата. По существу, вещи Аллы Андреевны были неотчуждаемы,  Аня их носила, не имея права передаривать подругам, если ей надоедал их цвет и фасон. Вещи должны оставаться в семье, требовала Алла Андреевна. Ненужное она забирала назад, а затем передавала неведомым малообеспеченным родственникам, Алексей смутно знал их по именам.

Алла Андреевна всегда интересовалась дальнейшей судьбой подарка. К ее приходу Аня спешно натягивала дареную кофточку или косынку подвязывала, чтобы лишний раз удостоверить свекровь в том, насколько та добра и отзывчива.

Спрашивала мать и про халат, Аня отвечала на «голубом глазу»: мол, для моря, для пляжа, изредка дома вечером, «чтобы приблизить лето». Аллу Андреевну смущала эта романтическая трактовка, боялась, что до следующего отпуска халат не доживёт, истреплется. Говаривала: «Невестка — золото, одна беда, что неряха».

Алексей врать не любил и не умел, мать сызмала приучила его к тотальной честности, а тут помогал обманывать в охотку, с примесью садистического злорадства: «Уж на что мать безупречна во всех начинаниях, автоматом просчитывает сотни вариантов, — и так лопухнуться!».  Без сомнения, Алла Андреевна была бы глубоко шокировна, оскорблена, доброе отношение к Ане кончилось бы навеки. «Боже, какая распущенность, какой цинизм!» — самые легкие восклицания, какие только можно предугадать.

Её нравственные ориентиры и устремления лежали далеко за пределами сексуальной сферы. «Ведь не старая дева», — искренне поражался Алексей. Все ее поклонники, курортные и тутошние, не в счет. С гордостью Алла Андреевна рассказывала, как лихо она их отшивала. — «А зачем?», — однажды сорвалось у Алексея с языка, и он тотчас пожалел об этом. Алла Андреевна посмотрела на него, как на ненормального.

— «Удивительно, что она еще родила», — размышлял Алексей. Когда ему было два годика, Алла Андреевна рассталась с отцом. Алексей его не помнил, на единственной, чудом уцелевшей фотографии — он грузный, большеголовый, с туповато-печальной миной. Классический тип макроцефала, без патологии, конечно. — Что произошло меж вами? — когда-то добивался Алексей от матери. Она сразу ударялась в драматический крик, росло давление.

— Черный подлец, чудовище! Если тебе рассказать… — Ну, так расскажи, — не мог понять Алексей, что мешает, — авось, не растаю, не эскимо на палочке.

— Какой идиот, — у Аллы Андреевны дергалось веко, казалось, она  подмаргивает, издеваясь, а на деле страшно нервничала:

— Юный, бесчувственный дурак! Я просто щажу тебя, пытаюсь уберечь, а ты понять не хочешь! Слишком это мерзко, моя ошибка, мне и расхлебывать…

— Алексей скоро разобрался что к чему и однажды предположил по-взрослому:

— Я понял: он тебе изменил. Это бывает, не ты первая, не ты — последняя… Одного понять не могу, — зачем столько лет себя изводить?  Не можешь его простить, — плюнь и забудь.— Подлец! Сын своего отца!  — Алла Андреевна взорвалась как бомба. Уж на что комильфотная женщина, с манерами, но если ненароком тронуть, — темперамент захлёстывал… Разговор по-крупному проистекал на кухне, вот и озиралась она, рыскала вокруг распаленным взором, чем в Алексея метнуть — помойным ведром или кастрюлей кипящего киселя… Спас его сверкающий линолеумный пол и обои без единого пятнышка.

— Холуйское семя! — сдержалась Алла Андреевна, кошкой стрельнула в комнату, вытянула поясок из вечернего платья, что висело в шкафу на плечиках, вернулась, и наотмашь стеганула им Алексея. Получилось не больно, но обидно. Особенно резануло это, как его… семя. Из чего оно? Разве что из липкого тягучего киселя.

Алексей решил назло матери найти отца, передал через общих знакомых, что хочет встретиться. Отец прислал в ответ бодрую записку, надежда на скорое свидание распустилась ярким диковинным пламенем:

«Рад, что здоров. Жду на стадионе в пятницу у восточных трибун под часами. Классный футбол».

Алексей футбола страсть как не любил.

После отца с Алой Андреевной жили еще двое мужчин. Первый приходил поздно вечером ещё в коммуналку, когда соседи тушили электричество. Тайком прокрадывался в их узкий пенал.

Торопливо съедал ужин, мать стелила на полу, — в комнате было не развернуться. Всю ночь они шушукались как жуки в банке. Алексей засыпал под монотонное потрескиванье, а с утра с пола его настигала та же неразличимо глухая пелена звуков. И это было странно, потому что при свете дня из любовника Аллы Андреевны невозможно было выдавить и слова.

Был он тонок в кости, рыжеват, довольно симпатичен и пуглив по-воробьиному. Радио завопит на истошных регистрах, кто-то заденет походя — сжимается в узелок. За все время знакомства лишь однажды перемолвился с Алексеем, зато обратился к нему на «Вы». Как-то раз явился рано, лёг на Алексееву узкую кровать с шишечками, ноги свел крестом, чтоб уместиться, и — носом в матрас…

Пришлось для Алексея завести раскладушку, втиснуть впритык, месяц он скрипел суставами, мать на полу шумно вздыхала, а с кровати — тихо и жутко, как в склепе.

Позвоночник у юного сына ломкий и неокрепший, все будущие хвори, известно, закладываются в детстве. Обеспокоившись, мать вызвала врачей и санитаров. Избранника Аллы Андреевны перевернули на спину, простучали, повозили фонариком взад-вперед перед безучастной физиономией, заросшей колкой щетиной; диагноз — «наш клиент». Увезли.

Второй возник через несколько лет, — Алла Андреевна уже построила двухкомнатный кооператив — предмет вечной гордости, купила диван. Этот оказался вдовцом: седой, пожилой, на вид не слишком благородный разбойник, который и рад бы убивать и грабить, но в силу сложившейся ситуации вынужден постоянно себя осекать. Политесу был обучен, Алле Андреевне — цветы и торт, Алексею —  жвачку в разноцветной упаковке. К дарам прилагался отпрыск, угрюмый ровесник Алексея с накаченными мышцами и крошечным лбом. Он с порога засветил Алексею в глаз и это стало у подростков доброй традицией. Синяки и кровоподтеки сына рельефно оттеняли земную радость Аллы Андреевны. После каждого такого визита она упрашивала Алексея чуточку потерпеть, авось выродок и образумится. Пожилой разбойник объяснял, — незачем лезть, пацаны сами разберутся. Алексей понял, помощи ждать неоткуда и от полной безнадёги однажды впечатал в узкий палаческий лоб весь свой страх и бессилие. Получив внезапный отпор, мучитель заревел благим матом, а утративший олимпийское благодушие и вальяжность разбойник вцепился Алексею в скальп как вульгарный ирокез. К чести Аллы Андреевны она недолго раздумывала, за кого ей вступиться в жестокой схватке. Окатила разбойника из графина и мокрому, ошарашенному, указала на дверь вместе с орущим чадом. У сына потом просила прощения, — больше такого не было, ни до, ни после. Осталось у него смутное чувство вины: лишил мать последней любви.

Сын подрос и начал водить в дом девиц. Процесс естественный, однако, рождавший у матери множество вполне обоснованных фобий. Она боялась, хотя вовсе не была трусихой. Боялась, что Алексея окрутят, —  наградят сифилисом, ребенком, запачкают простыни, выцыганят денег, испоганят душу, пропишутся в квартиру, а потом отсудят пОтом и кровью добытую жилплощаль, да мало ли чего! Опасливое целомудрие разлилось в доме как кубок постного масла, сын вынес любовь «за скобки», подальше от родного очага. Он в совершенстве овладел торопливой «наукой страсти нежной» на чердаках и в подъездах.

Вскоре Алла Андреевна спохватилась: парню к тридцати, а семьи нет и не предвидится. Требовательность к вероятным кандидаткам в спутницы жизни упала ниже планки. Она приняла Аню безоговорочно — умна, хороша собой и площадь своя, но через год-другой захотелось большего: внуков. Аня еще в институте застудила придатки на колхозно-полевых работах и Алла Андреевна, поставив всех на уши, нашла-таки лекаря с нетрадиционными методами лечения — кудрявого провинциального молодца, лживого насквозь и способного на что угодно. Он и ворожил, и делал пассы, и тыкал иголками в разные чуткие, уязвимые места, Аня пропадала у него допоздна, Алексей сходил с ума от ревности. Однако иголки ли подействовали, или кто еще пособил, — он вполне допускал и такое, — только Аня забеременела. — Что свекровь задумает, то и сбудется, — мрачно высказалась она, когда Алексей вернулся из лаборатории с положительным анализом.

Родилась крошечная Софья, Сонька. Ликуя, Алла Андреевна обзванивала подруг. Пришла пора реализовать могучий бабушкин инстинкт. «Будет кому посидеть с малюткой», — надеялись молодые и просчитались. Алла Андреевна приходила к внучке раз в неделю, агукала, сюсюкала, выводила фальцетом, строила козу, словом, ловила кайф, устраивая для себя праздник.

Радовалась: Сонька снижает давление не хуже адельфана. А если сын доставал к столу свежего карпа или фруктов приносил с рынка, то можно сказать, программа вечера была выполнена целиком. — Чтоб не рухнуть на вас, я не должна перетруждаться, — мудро, не лукавя предупреждала. — Да уж, пожалуйста, не переутомляйтесь тут, — деревянно откликалась Аня, глухой не услышит издевки, но Алле Андреевне Бог заткнул уши, всё принимала за чистую монету.

Молодым родителям мать в изобилии раздавала полезные советы, очень вовремя, всегда к месту. У Соньки животик разболелся, орёт сутки напролет, а у Аллы Андреевны своя песня — срочно поменять перо в подушках…—  Раз в три года обязательно надо перебрать. —  Или заметит вдруг раскладушку, ту самую, давнюю, заслуженную,  кочевавшую с квартиры на квартиру… — В «Детском мире» купите на нее чехол… —  Мы сейчас ее выкинем, давно собирались… — Да вы что!  И представить себе не можете, когда она вам понадобится, — настаивала свекровь. Резонно, логика железная.

Особенно Аню возмущали детские обноски, которые свекровь собирала для внучки по знакомым, все эти фартучки, платьица, пинетки-туфельки, полуистлевшие, многократно б/у, но нужно отдать справедливость — стиранные-перестиранные, чистенькие. — … Она не может покупать сама, — защищал Алексей мать, — пенсия сто двадцать, —  еле на булавки хватает!

Алла Андреевна открыто похвалялась умением жить на эти жалкие гроши, жить достойно, полноценно, как она была в том уверена. То есть, через год ездить на курорт по путёвке со скидкой, со студенчества носить цигейку так, что ворс до сих пор блестит как молоденький. Но Аню не проведешь, Аня знает, чего это свекрови стоит, какая свирепая экономия… На чем? Да на всём, — на еде, шмотках, даже на здоровье — отвары и настои вместо заграничных лекарств! Крутые петли заплетает — народная медицина, вековой опыт, хотя ежу ясно, патриотизм удобен, — потому что дешев.

— Зато она никому ничего не должна, — доказывал Алексей жене. — Сию секунду может, не дай Бог, отдать концы и никто к ней не в претензии, — повторял он речи Аллы Андреевны почти дословно. — Тут есть чем гордиться, — соглашалась Аня без тени иронии, — только пусть ее добродетели с ней и останутся! Нечего Соньку впихивать в нищету! Ладно, мы люди конченые, но неужели и Сонька с рождения обречена таскать портки с чужого плеча?!

— Не хочешь, не бери, — отвечал Алексей отчуждённо. — Только в чём мать виновата? Откуда такая предвзятость, что, бойтесь данайцев?…— Все это унизительно, надоело ловить кость на лету! — выкрикнула Аня с тем надрывом, с каковым маскируют неуверенность в собственной правоте.

— Не понимаю. Человек дарит вещь, отдает безо всякой корысти…

— Ты не понимаешь, Алла Андреевна — поймёт, уж я постараюсь! — прозвучало почти угрожающе, —  как шлея под хвост. Да-а, в любой женщине таятся бездны неизъяснимые…

…Бывшая сослуживица Аллы Андреевны эмигрировала в США на ПМЖ и через полгода от нее сплошным журавлиным косяком потянулись на Родину вороха замечательных шмоток.

Алла Андреевна была в полной уверенности, — невестка рехнётся от восторга: кожаный жакет, шерстяной спортивный костюм в ярких этикетках, пеньюар из тончайшего газа, — чего там только не было! А та вдруг — на дыбы! С ледяной интонацией: «Извините, Алла Андреевна, я этого носить не стану». А ведь мечтала, в частности, о меховом манто, хотя бы из кролика, а тут подфартило, беличье, почти ни разу ненадёванное! Алла Андреевна совершенно расстроилась, тем паче, в чём дело понять не могла, а невестка в свою очередь, сообразив, что внятно объяснить всё равно не сумеет, ляпнула первое, что взбрело в голову и потому возмутительно грубое:

— К Вашей Розе у меня физическое отвращение, пардон, но после неё ничего больше не надену, — влажная, картавая, волосы на лодыжках очёсами; ё-мое, бритва же есть, может там, в Америке, начнет…

— Вот не думала, что Аня — такой примитив, —  позже выговорила Алексею мать, сдержанно негодуя,  — Роза — не красавица, кто ж спорит, но добрейшей души женщина. Низко презирать ее за то, что она — чужая, не нашего круга.

Если у свекрови сложилось мнение, переубедить ее бесполезно. Алла Андреевна крайне себе доверяла, а кому еще?  Ну, а коли заблуждалось, что ж, право на ошибку — её законная привилегия.

Но когда Алла Андреевна вдруг прозревала перед уродливо лысым черепом беспощадной истины, она терялась, становилась беспомощной, как девочка в лесу, или скорее, пожилая дама под натиском недугов; между прочим, именно такой дамой она и была.

Дымным июльским утром Алла Андреевна переполошила сына, примчавшись на такси — небывалое событие! Время выбрала, когда Аня с дочкой ушли гулять.

— Мне стало ясно, Аня меня не любит, просто терпеть не может — сказала, едва отдышавшись; внешне бесстрастно, будто смирившись со своей долей. Тут же добавила:

— Я бы многое отдала, чтоб она ко мне переменилась… — Подавив всхлип, трезво:

— Но это невозможно. Она не ведает снисхождения, как, впрочем, и я.

Алексей не нашел нужных слов, чтоб ее опровергнуть. Мямлил что-то вяло-утешительное — временное охлаждение, бывает, среди родных и близких, а так Аня к ней привязана, мыслями постоянно рядом… Конечно, разность возрастов, характеров, привычек… Алла Андреевна качала растрёпанной, против обыкновения, причёской как бы в пандан своим мрачным подозрениям и вдруг оборвала на полуслове:

— И здесь винить некого, — с печальной полуулыбкой сообщила неизвестно кому, в пустоту, — для себя вырастила, чтоб самой было удобно.

А через три дня Алексей, напуганный гробовым безмолвием телефона, кинулся к матери, и едва повернув ключ в замке и приоткрыв дверь, по тому, как горела лампочка в коридоре средь бела дня, как опрокинутой лодкой валялся одинокий шлёпанец, понял, что случилось непоправимое.

Алла Андреевна сидела на ковре вполоборота, приткнувшись щекой к дивану, нелепо подогнув под себя ногу; откупоренный пузырек с сердечными каплями постепенно вывеивался, чёрным вороном каркал и нёс в мир зловещие, бессмысленные пророчества не выключенный приемник — о жаре, засухе и вселенской гари.

Смерть не застала Аллу Андреевну врасплох, как она и рассчитывала. Деньги на похороны отложены загодя, квартира словно вылизана языком, цветы политы и не завяли, белье из прачечной, а вещи из химчистки… Невидимый гений дома насколько мог, длил и продлевал свои грустные минуты в осиротевших стенах. Аня и Алексей решили устроить поминки у себя, чтобы подольше сохранить стерильную заповедность ее жилья.

Покойница как нарочно выбрала такое время, когда все в разъездах, — никому не в тягость. Только до Розы в Бостоне сумели докликаться. Роза нарыдала в трубку на бешеную сумму, Аня, поклялась, что возьмет роскошную канадскую дубленку, которую та перешлет с оказией. По простоте душевной Роза подмешала ложку дегтю: дубленка можно сказать, новёхонькая, надела всего пару раз, ну, три, если честно — пять, последние зимы в Бостоне — теплые, слякотные…

Зато вновь проявился отец, словно нашли старую, давно забытую кассету. Вклинился в траурный перезвон и попросился к телу. Алексей извёлся от нравственной дилеммы звать-незвать, но Аня властно перехватила узду, потолковала с папашей по-свойски. — Не надо Вам приходить, — распорядилась без церемоний, — Алла Андреевна непременно бы огорчилась.

— Мне кажется, она бы простила меня, — попробовал возразить отец.

— Вы ей жизнь сломали, — рубила невестка с плеча.

— Все гораздо сложнее, я объясню…— начал было отец, но Аня немедленно его дезавуировала:

— Раз ничего нам не сказала за столько-то лет, значит, хотела, чтоб это умерло вместе с ней.

— Вы, наверное, правы, — кротко согласился отец. — Жаль, что дух её не успокоился, я за неё свечку поставлю.

— Не возбраняется, — с ледяной вежливостью отозвалась Аня, — хотя от церкви Алла Андреевна шарахалась как от чумы.

— Алёшу бы с внучкой увидеть, соскучился. — отец перед Аней заметно робел, потому и умерил свои притязания.

— Можно, — великодушно позволила Аня, — чуть погодя. На кладбище как-то дико…

В день похорон, несмотря на жутчайшую жару, Алексею настойчиво дуло в спину. Так в постели сползает одеяло и спина остаётся голой. После поминок, когда редкие гости разошлись и Аня убирала со стола, Алексей с пугающей отчетливостью разглядел то, что прежде едва замечал: как же наследила в их жизни Алла Андреевна, шагу не ступить без того, чтоб не наткнуться на зримые приметы её благотворной экспансии! Дух отлетел, но земное пребывание продолжалось: вот мельхиоровые вилки-ложки, купленные к энному, некруглому юбилею их свадьбы, одна мать и помнила эту дату. Лопаточка для пирожных — Алла Андреевна плешь проела, возмущаясь, как их прямо руками хапают. Или скатерть… Не скатерть, — поэма! Распадающаяся от ветхости, но с ковровым смуглым узором. А вкусовые репродукции — Ван-Гоги в золотых рамочках? А букеты из сухих трав и цветов — лунарии, физалии, полынь? У себя дома — красота живая, а тут никакой надежды, что будут регулярно поливать… «Как еще Аня распорядится этой мишурой?», — озабоченно подумал Алексей.

Они легли спать, вымотанный как чулок Алексей и Аня, полная скорбной решимости вознаградить мужа за понесённую утрату. Халат приоткрылся, она тесно прильнула к нему, прилипла как лист к оконному стеклу. Многие пары лечат невзгоды любовью. Её ласки напоминали наведённый обыск, она точно знала, где надо тронуть чуть-чуть, куда нажать, чтобы дремлющая до поры пружина ожила и распрямилась разом. Алексея охватила паника… — Не могу… Не хочу… — Последним напряжением сил он пытался укротить желание, нараставшее по параболе. — Мальчик, мальчик, мой мальчик! — заклинала она его страхи, убаюкивала волю, предлагая вечную как мир сделку: ему — абсолютную, твёрдости железобетона, защищённость, а взамен — покорность и послушание на любой срок, на время, навеки…

ТАЙНА ДВУХ

В апреле — ручьи и почки, набухшие зеленью. Всё врут календари: на улице зябко, асфальт подёрнут ледком, в воздухе плавают белые мухи. Оттого Арифу и неможется, южному солнцелюбивому растению. Кашляет он, клонится ниц усиками и черной мерлушковой волоснёй.

— Паршивый климат, — жалуется, натягивая одеяло на самый подбородок, — весенний снег, сущая нелепица! Как твердая вода, или мягкое железо… У нас уже миндаль отцвел. — Ариф приехал откуда-то из Средней Азии. Учился, женился, развёлся, неведомо как выцыганил площадь; теперь бездельничает целыми днями, страдает и ждёт тепла. — Вольно ж Вам было оставаться, — увещевает его Симов, сдобный, представительный мужчина, захаживающий к нему перекинуться в шахматишки; нынче тоже пришел навестить соседа. Чай уже выпит, в шахматы недоиграли, у Арифа мигрень. Собственно, пора и честь знать. Симову не по душе: Ариф уже год здесь живет, а все как на полустанке — стены облуплены, очёсы пыли по углам. — Вы бы тараканов поморили, не дай Бог, по дому разбегутся, — замечает он неодобрительно.— Да, тараканам раздолье, — рассеянно соглашается Ариф. — они, говорят, и на Северном полюсе… — Взгляд его лениво блуждает по комнате, упирается в низкое окно; сплошь разводы и пятна. — Тараканы, да еще некоторые…

Кадр словно в сегодняшнем кино. Всё по правде, а смотреть муторно, с души воротит. Смыть бы изображение, «Чистый» четверг на носу… Это Игорьков, здешний пропойца, выписывает кренделя, с утра уже принял на грудь. Поскользнулся, выронил авоську, бутылки рассыпались, запрыгали кеглями. Дуракам — счастье, ни одна не разбилась. Игорьков даже не понял, как ему повезло, подобрал их с нетрезвой основательностью, пересчитал и побрёл в свое логово, синюшный подвал.

— Вот кто пьян в любую погоду и всем доволен! — воскликнул Ариф едва ли не с завистью. — Как ему удается достичь такого внутреннего равновесия? Секрет, или слово знает…

— Какой там секрет! — раздражённо зевает Симов, не интересен ему Игорьков, мало сказать, глубоко антипатичен. Алкоголик, он и в Африке алкоголик.

— Не скажите, — Ариф сдёргивает с себя одеяло, вскакивает, прилипает к окну: Игорьков уже пересёк двор. Он заядлый спорщик, этот Ариф, хлебом не корми, дай попререкаться.

— Игорьков не так прост, как кажется, — говорит он проницательно, — у него своя жизнь, невидимая снаружи. Вы о ней и не догадываетесь.

— «Своя жизнь»! — передразнивает Симов. Он собирается уходить, спорить не о чем, вещи очевидные. — Утром выпил, день свободен. И вся философия…

— Это он для Вас так, — любит Ариф противоречить, любит и когда ему возражают.

— Вы оболочку видите, она, конечно, мерзопакостна, слов нет. А смысл от Вас сокрыт, тайну он носит внутри, она и есть главное содержание его жизни, — увлёкся Ариф, импровизирует на ходу.

— Содержание его жизни равно объему выпитого им спиртного, — афористично формулирует Симов. последнее слово за ним, так он полагает.

И напрасно. Он заглотнул наживку, которую искусно подбросил коварный азиат. В полемике Арифу нет равных, самочувствие крепнет, уже и холод не помеха.

— А если я расскажу нечто такое, о чём Вы не подозреваете? — вкрадчиво, почти напевно предлагает Ариф.

— А мне зачем? — брезгливо отзывается Симов, — это Вам он в новинку, а нам,  — ребром ладони проводит по горлу, — вот где… Спасибо, намозолил глаза!

— Джаст э минит, как говорят англичане, — подвижная физиономия растягивается как у клоуна, миг, и Ариф превращается в дервиша, того гляди, завертится волчком. Мысль концентрируется в фокусе:

— Если я скажу что он… это… живет с Вострухиной, Вы как?— С Вострухиной, что? — повторяет Симов машинально, до него туго доходит.

Ариф не дает расслабиться, поясняет. — Натурально. Она его любовница, ходит к нему тайком, — блефует Ариф. Откровенный блеф, ему не в шахматы, —  в покер играть!

— Ну, Вы загнули, — хохочет Симов, колышется всем своим крупным телом, — богатая фантазия! Сочинитель, ей-Богу, направление, правда, странное…

— А чего тут странного? — кротко вопрошает Ариф, а сам про себя руки потирает: поймал-таки Симова на крючок, разбудил любопытство. — Я Ваши доводы знаю наперед: он ей не пара, вдвое моложе. Она завуч, пред ней все на цыпочках, а он — пробки из бутылок, она — книжки-тетрадки, дети в школу собирайтесь, а он — беспросыха… Так?

— Не только так, — сердится Симов. Нелепый разговор, всё ясно как дважды два.

— Они даже не здороваются, не видят друг друга в упор! Если б что-то было всерьёз, дом бы уже на ушах стоял! У нас мышь не проскочит…

— Маскировка, в этом и соль, — Ариф любое возражение парирует, с лету. — Это мы с Вами публично общаемся, в гости туда-сюда, треплемся, а у большинства всё по-тихому, в норках сидят, кровное прячут. Вы, конечно, заметили, как оба они одиноки, — Ариф драматически воздел к небу длани, — кругом семьи, дети пищат, носятся как угорелые, ко мне родня наезжает периодически, красивые женщины, а к этим — никто. никогда. Она — завуч, контакты обширные, я знаю, сам преподавал… Ладно, мужа нет, а где ученики, коллеги, почему на дом не ходят? А этот, Игорьков, пьянь распоследняя, гложет один, без собутыльников… Такое бывает? — Он на секунду смолк, перед решающим выводом:

— Не-е, они не одни, их двое. Пара. Только тайная, потому что оба разные, — привычки, статус. Следуют параллельными курсами, а ночью сходятся, под покровом темноты. Слухов страшатся пуще огня!

— Бред! Наплели с три короба, это еще доказать надо… — Симов вынужден признать: известная логика в его рассуждениях есть, хоть и весьма сомнительная.

— Чужие тайны не доказывают, их вываливают на первых страницах газет –нате вот! — эффектно закончил Ариф. Совсем уже выздоровел, — яблоко грызёт и сахарные зубы скалит.

Задал он Симову задачку. Гвоздём засело в голове, да или нет? Аж похудел от умственной перегрузки. Кое-какие улики, большей частью, косвенные, Симов подсобрал. Покопался в недавнем прошлом: злющая шавка с визгом кидалась на Вострухину, норовя укусить, а случившийся поблизости Игорьков отвадил её палкой. А то выставила на помойку старый охромевший стул, Игорьков под шумок оттащил его в подвал. Фактики, постепенно накапливались, обещая со временем сложиться в исчерпывающую картину.

Только Симову по натуре претило подобное крохоборство. Не ищейка он, и не сыскарь, что-то по углам вынюхивать. Маневры эти, обходные — ну их, к лешему! Прямо в лоб спросить, — оно и честней, и проще. Почему-то он уверен был: не станут счастливые любовники отпираться. С Игорьковым, конечно, легче, только квасит, подлец, беспробудно, и несёт от него тухлой кислятиной! — Чистоплотный Симов буквально вымирал от запахов.

А с Вострухиной утром и вечером в одном автобусе: на работу и — обратно. Внешне ничем не примечательна: ровный, аккуратный куль обецвеченных волос, впалые щеки, обтянутые серой кожей, всегда наглухо запахнута в зависимости от сезона — в пальто, сидящее на ней как панцирь, в сумеречный плащ или столь же унылую блузку. При том — трогательный птичий след возле ушка, при том подрагивающие, полумесяцем брови, правая задрана круче левой. Черты лица, не лишенные известной милоты.

И однажды Симов не выдержал. Вышли из автобуса, у Вострухиной по сумке в каждой. Как Игорьков с авоськой — аналогия, пускай, и поверхностная. Сумки отнял, Вострухина отбивалась, но Симов сильней по определению. Дорожка метров сто, в колдобинах, слабо освещена. — Леонида Евгеньевна, — заковыристое имя вспомнил с трудом, — поймите меня правильно, необходимо разобраться… — бледная, непроницаемая, как гладильная доска. Симов сопит не от стеснения, от важности того, что хочет сообщить:

— Конечно, это сугубо Ваше дело, но история, увы, получила огласку, стала достоянием слишком многих…

— Что за история? Выражайтесь яснее. — Училка из нее так и прёт, сухая закорючка!

— Будто у Вас с Игорьковым тайная связь.

Вострухина норовисто вскидывает лицо, с треском отлетает пуговица на вороте. — «Как же ее должны ненавидеть дети!» — успевает подумать Симов. Постыдно сдаёт позиции, ставит сумки наземь: «Что, разве не так?» — Шаг его размашист, упруг, слух он отключил — проклятья, стоны прочь и мимо, опасается только камня в спину…

Непохожий сам на себя, всклокоченный и потный врывается к Арифу. Девичий гомон сквозь музыку. — Хорошо, что заглянули, — радостно встречает Ариф, — три женщины сразу, так не договаривались. — Неправда Ваша! — с горьким укором сказал Симов, — к черту Вашу гипотезу, между ними — ничего, фикция, пусто пусто!

— Это они Вам сами доложили?

— Я по лицу понял, Вострухиной.

— Ну, это не аргумент, я лицом слеплю что угодно… — изобразил. — Ариф, Ариф!

— позвали из комнаты оживленными женскими голосами.

— В другой раз обсудим, — Ариф пригнулся к Симову, заговорщицки зашептал:

— Помогите мне, Вы же видите, они — очаровательны…

— Не впутывайте меня в Ваши возмутительные игры! — обиженно и сурово отрезал Симов.

Позади Чистый четверг; Великая пятница и Светлое Воскресенье тоже позади. Солнышко не сходит с неба целую неделю. Лужи выпиты, нежной сыпью там и сям лезут почки, теплые ветра гонят прах по чуть ожившей земле. Потому и Ариф повеселел. Окно настежь, он свесился по пояс — откуда что берется, бугрятся мускулы, курчавится грудь. — Когда тепло, жить можно везде, — говорит он убежденно. — Рядом Симов, только что получивший шах и мат; они помирились. — Не убрались? — пеняет он Арифу. — Вы как всегда правы!  — Ариф виновато трёт щеку о плечо. — Хоть убейте, нет у меня ощущения своего жилья! Если я и женюсь, то только на горничной, пусть метет и унитаз скоблит.

Двор дышит весной. Костлявый стук домино, дети играют в салки, кто-то возится в чахлых кустиках. Почти идиллия. Нарушают ее двое, Симов не верит своим глазам — Игорьков и Вострухина, одетые по выходному. Дружеский променад, беседа, кавалер придерживает даму под локоток. — Дефиле, на виду у всего двора, вышли из тени! — Арифс воодушевлением пихает Симова.

Особенно хорош Игорьков: в голубой фуражечке, мятом кордигане с белым модным шнурком заместо галстука, — одолжил у кого-то. Подслеповато щурится как человек, принципиально не озирающийся по сторонам.

— Люди добрые! — Игорьков срывает с головы фуражку, машет ею в воздухе. — Кое-кто в нашем доме муссирует слухи… — Симов отпрянул, спрятался за Арифа — … И чтоб защитить честь уважаемой женщины, вынужден обнажить интимную подробность, которую принято скрывать…

— Ариф превратился в одно гигантское ухо… — Не маячит у меня! — с надрывом выкрикнул Игорьков, -проклятый алкоголь извел мужскую силу.

— Люди добрые! — перекрыл его звучный учительский глас, — Стыдиться мне нечего, я — старая дева, ни один мужчина доселе не коснулся меня!

— Какие люди! —  зарыдал Симов, раскаяние осенило его прозрачным восковым крылом. — Высшей духовной пробы!

Ариф рывком вдвинулся обратно в комнату, пламенел румянец и рот полон сверкающих алмазов, он был в своей стихии. — Вот мы и узнали тайны души, разверстые как раны. Можете свободно вложить в них персты… Во дворе вновь затрещали доминошные выстрелы. Дети швырялись песком и противно вопили. Срочно нужен был дождь, мощный, весенний ливень, еще лучше — гроза.

 

Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer11/gankin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru