litbook

Non-fiction


Мама — синоним слова «любовь»0

(Марголина Рахиль Исааковна: посвящение памяти)

 «Все смертно. Вечная жизнь суждена только матери. И когда
матери уже нет в живых, она оставляет по себе воспоминание, которое никто еще не решился осквернить. Память о матери  питает в нас сострадание, как океан, безмерный океан, питает реки, рассекающие вселенную…»
        Исаак  Бабель
        Советский писатель, журналист, драматург

«Легче забыть десять поцелуев, чем один»
        Жан Поль Сартр
        Французский писатель, философ
        Лауреат Нобелевской премии по литературе

Кажется, что еще совсем недавно, когда минул восьмой десяток,  я позволил себе оглянуться назад и посетовать о начале своего пути «фунэм ярид» на языке идиш или попросту «с ярмарки», когда перестаешь замечать, как с небывалой скоростью пролетают годы. Именно тогда возникло желание рассказать своим потомкам о моих родителях, бабушках, дедушках и всех родственниках, значительная часть которых стали жертвами Холокоста и погибли на фронтах Второй мировой войны. Когда закончилась война мы с отцом недосчитались 68 самых близких и дорогих нам людей, памяти о которых была посвящена статья «Память сердца» и другие материалы, вошедшие в мою книгу «Фарватеры прожитой жизни».

Фото 1 — Книга «Фарватеры прожитой жизни

Фото 1 — Книга «Фарватеры прожитой жизни

Признаться, я постоянно заглядываю в книгу, где помещены фотографии моих дорогих предков и каждый раз с болью в сердце представляю их трагическую судьбу: как в белорусском городе Слуцке, моя бабушка Хая-Сарра, за два дня до начала войны похоронившая мужа, деда Исаака, в одиночестве брела на верную смерть в колонне своих соотечественников, а другая бабушка Эстер-Гутэ из местечка Лапичи была расстреляна на своем огороде белорусским полицаем, местным старостой. Страшная история, как зверски были казнены моя двоюродная сестра Маша, совсем молодая девушка из Осиповичи и ее пятилетний братишка Исаак, которым удалось бежать из гетто и пойманы они были местным полицаем. На фронте погибли два сына бабушки Эстер-Гутэ, а их семьи и три большие семьи детей бабушки Хай-Сарры стали жертвами Холокоста. Все это лишь небольшая прелюдия к посвящению о самом дорогом и близком мне человеке, моей маме, с которой мне Всевышний незаслуженно отмерил всего-навсего 15 лет совместной жизни.

Фото 2 — Бабушки Хая-Сарра и Эстер-Гутэ

Фото 2 — Бабушки Хая-Сарра и Эстер-Гутэ

Фото 3 —Дедушка Михл

Фото 3 —Дедушка Михл

Моя мама, Рахиль Марголина (в девичестве Токер), родилась и до замужества жила со своей семьей в белорусском городе Слуцке. Из рассказов дедушки Исаака, во время наших нечастых довоенных встреч я узнал, что он долгое время работал на барже  и перевозил различные грузы по реке Березина. В семье было четыре сестры Фейгл, Хая, Рахиль, Сима и один брат — Шолом, которому удалось в первые послереволюционные годы уехать в Палестину. Здесь он стал известным скульптором и довольно часто, выполняя заказы по специальности,  бывал в Америке. По тем временам мама была достаточно образованным человеком: она окончила полный курс Одесской гимназии. Именно ее стараниями в нашей семье открыто бытовал идиш.

Фото 4 — Мои родители, отец Моисей и мама Рахиль

Фото 4 — Мои родители, отец Моисей и мама Рахиль

Становление нашей семьи проходило в белорусской деревне Копцевичи на Мозырьщине, которая исторически  входила в пределы пресловутой «черты оседлости». Вскоре после моего рождения семья была вынуждена  покинуть Минск и перебраться в деревню, скрываясь от преследований ОГПУ за причастность отца к сионистскому движению в Белоруссии. К сожалению, это отца не спасло: он был арестован и даже приговорен к тюремному заключению, к счастью непродолжительному.  О том, как в 20-е и 30-е годы в республике свирепствовали органы КГБ свидетельствуют ныне открытые архивные данные тех лет. Так, в одной из справок, подготовленных спецотделом МВД СССР приводится пометка:

«Всего осужденных за 1921–1938 г.г. — 2 944 849 чел., из них только 30% — уголовники, что означает, что осужденных чисто политических насчитывалось 1 883 тыс. человек».

Конечно же сюда входят и колоссальные жертвы так называемого «советского кулачества». По слезной просьбе одного из «раскулаченных» и высланных зажиточных белорусских крестьян, проходящих этапом через нашу деревню Копцевичи, мои родители приютили их дочь, подростка Тамару  Тарасевич.  Впоследствии вся ее жизнь была непосредственно связана с нашей семьей: она закончила школу и с благословения нашего семейства уже после войны вышла замуж. Помнится тогда ее навестила и родная мама, которая потеряла мужа и оставшихся с ней детей, а сама продолжала жить на поселении Крайнего Севера.

А наша семья, продолжая скрываться от «недремлющего ока государева» и необходимости улучшить возможности школьного образования для подросших детей, покинула Белоруссию. Мы переехали жить в тихий, ничем особо не примечательный провинциальный, но вместе с тем и областной российский город Курск.

Предвоенные годы в Курске остались в моей памяти, как самые счастливые годы в жизни нашей семьи. Тогда информация о разгуле в стране кагебистского бандитизма тщательно от народа скрывалась: вокруг гремели фанфары, утверждающие победоносное движение советского народа в светлое коммунистическое завтра. Сознательная идеологическая политика оглупления целого народа создавала иллюзию всеобщего благоденствия.

Фото 5 - Курск, Красная площадь (Цирк, ноябрь 1939)

Фото 5 — Курск, Красная площадь (Цирк, ноябрь 1939)

Рядом с Красной площадью, в самом центре города Курска находился красивый и чрезвычайно популярный среди населения парк «Первого мая», который очень любила посещать наша мама. Во время одной из таких прогулок мы познакомились с Идой Марковной Блох и ее единственной дочерью Гитель, которую все почему-то называли Туней. Оказывается, что это второе нарицательное имя стало производным от (Гита-Гитуня-Туня) и свидетельствовало о ее необыкновенной детской симпатии. При нашей первой встрече Гите было 9 лет, а автору этих строк 7 лет. Никому из нас и в мыслях не могло зародиться, что ровно через 15 лет, прибывший на побывку в отчий дом молодой флотский офицер встретит там свою давно знакомую подругу Туню. Потребовалась буквально пара недель и, с их обоюдного согласия, был юридически оформлен семейный брак, «возраст» которого к моему 90-летнему юбилею достиг почти 68 лет.

Фото 6 — моя жена Гита

Фото 6 — моя жена Гита

После привычной в своем однообразии деревенской жизни, городская жизнь казалась раем, а коммунальная квартира из двух комнат на шесть человек, по сравнению с нашей деревенской хатой, выглядела сказочными хоромами.

До войны я окончил начальную школу №5 и очень хорошо помню, как наша любимая учительница Августа Васильевна Маляревская, происходившая из старинного российского дворянского рода, тяжело переживала так называемую борьбу с «врагами народа», удаляя по указанию властей из учебников истории портреты и всю информацию о заслуженных людях страны, попавших в немилость власть предержащих. До сих пор помню, с каким старанием одурманенные школяры заклеивали листами чистой бумаги в учебнике Истории СССР для начальных классов портреты героев гражданской войны маршалов Егорова и Блюхера, причисленных бандитской властью к врагам народа.

Первый заместитель Наркома Обороны СССР маршал Егоров был расстрелян 23 февраля 1939 года, в день праздника Красной Армии и Военно-морского флота, еще ранее, в октябре 1938 года после пыток в Лефортовской тюрьме скончался бывший Командующий Особой Дальневосточной армией маршал В.К. Блюхер. Оба маршала были реабилитированы после смерти Сталина, в марте 1956 года.

И с еще большим, нескрываемым отвращением Августа Васильевна отнеслась к поиску, организованному по указанию властей на обложках обычных школьных тетрадей в копии известной картины Виктора Васнецова «Три богатыря» якобы зашифрованных «вражеских призывов» к свержению советской власти.

Еще запомнилось мне искреннее негодование нашей учительницы, когда на школьном бале-маскараде, посвященном наступающему 1941 году, первое место за самый патриотичный костюм было присвоено школьнице, которая обмотала себя кумачовой тканью, на которой большими буквами было написано «Социалистическая революция».

В результате, эти детские впечатления, пережитые вместе с нашей дорогой Августой Васильевной, наш патриотический победный настрой, провозглашенный в самом начале войны Молотовым — «враг будет разбит, победа будет за нами» очень скоро угас: наступили долгие годы войны с фашизмом, унесшей на фронтах и жертвах Холокоста миллионы человеческих жизней.

До сих пор не перестаю удивляться, как в те страшные «совковые» годы родителям удавалось сохранить привычную для нашей семьи неназойливую атмосферу «идишкайт» (еврейство), которая не могла не влиять на весь уклад нашей жизни. Конечно, никто из нас не ходил в синагогу, тогда ее попросту в городе не было, но у нас  в доме широко бытовал идиш, а между собой родители свободно изъяснялись еще и на древнееврейском языке и никогда не стеснялись и не скрывали своего происхождения. Родители свято берегли этот дар судьбы, а он естественно никогда не порождал семейных проблем: даже в принципе не могло существовать обстоятельств, способных заставить кого-либо из нас добровольно отказаться от своего происхождения. Эта тема никогда не являлась предметом семейных дискуссий, а достойный уважения родительский пример стал и для нас, детей, нерушимой традицией: никто из нас никогда не менял в документах своих истинно еврейских имен и фамилий, а тем более, национальной принадлежности.

Особое место во всем этом принадлежит главному персонажу повести Шолом-Алейхема «Мальчик Мотл». Это была единственная книга Шолом-Алейхема, еще до войны изданная на русском языке. Она стала в нашей семье настольной книгой, хоть чуть-чуть приоткрывшей нам мир традиций и самобытной культуры еврейского народа.

Мальчик Мотл, как и все евреи того времени, жил за пресловутой чертой оседлости, в своеобразном гетто, установленном царским режимом. Нельзя абсолютно исключить, что этот беспрецедентный опыт российской юдофобии был впоследствии широко использован нацистской Германией в «окончательном решении еврейского вопроса». Беспросветная нищета и бесправие жителей еврейского местечка, черносотенные погромы, инициируемые власть предержащими, заставляли евреев бежать из России.

Вместе с тем, 9-летний мальчик Мотл, будучи сиротой, никогда не чувствовал себя покинутым и забытым: он жил среди близких ему любящих людей, для которых забота о детях, а тем более — о сироте, считалась одной из главных заповедей Всевышнего. Мотл нередко бывал голоден и огорчен семейными невзгодами, но не переставал по-детски радоваться жизни. Даже когда умер отец, и все стали жалеть мальчика и прощать его шалости, он, с наивной непосредственностью, заявил: «Мне хорошо — я сирота».

Я до сих пор готов дословно воспроизвести отрывок из письма М. Горького, которым открывалась публикация повести «Мальчик Мотл». Назвав Шолом-Алейхема собратом,  Максим Горький писал:

«Книгу Вашу получил, прочитал, смеялся и плакал. Чудесная книга».

Cледуя этим семейным устоям, считаю в достаточной степени уместным поведать читателю о незабываемом и поучительном событии из своей собственной жизни. Было это очень давно, более 60 лет тому назад, когда я, тогда молодой офицер военно-морского флота, сопровождал своего отца на курортное лечение в Цхалтубо. Однажды отец пригласил меня съездить в соседний город Кутаиси, где в синагоге будет проходить традиционное празднование  еврейского нового года Рош Ашана. Мы приехали в Кутаиси, где в одной из множества синагог нас очень приветливо встретили, усадили на специальные гостевые места, вручили талесы и сидеры, и мы стали полноправными участниками этого традиционного праздника. Следует признаться, что я себя чувствовал обычным созерцателем, не имеющим ни малейшего представления о том, что происходит вокруг. Вскоре к отцу подошел один из раввинов, участников праздничной службы и предложил ему пройти на биму (синагогальную кафедру) читать Тору. Я до той поры практически не бывал в синагоге и, когда мой отец, которого политрук на фронте перед боем записал в коммунисты, начал читать (точнее петь своим прекрасным голосом) тору, а шамес, служка в синагоге, вторил ему очень приятным тенором, у меня невольно на глазах выступили слезы.

Закончилась служба, мы зашли в небольшой ресторанчик, отметили праздник фужером  «Хванчкары», и я с восторгом поведал отцу о своих переживаниях, когда слушал его чтение Торы. Естественным тогда «с моей колокольни» было мое обращение к отцу — действительно ли он настолько религиозен и верит в Бога, в честь которого так искренне пел молитву? Ответ отца был предельно коротким и беспредельно содержательным: «Человек так устроен, что жить без веры он не может. А теперь серьезно оглянись вокруг: кому сегодня, кроме Всевышнего, можно довериться?» С тех пор наши беседы с отцом тет-а-тет я стал называть «беседами с Эзопом». Именно они позволили мне, одурманенному с 15-летнего возраста военно-политической пропагандой, разглядеть истинную сущность «совка», а впоследствии легко находить своих единомышленников.

Надо еще отдать должное и образованию, которое я получил в Бакинском военно-морском подготовительном училище (предтеча нахимовских училищ). От обычных школ эти учебные заведения в первую очередь отличались превосходным составом преподавателей по всем дисциплинам: почти каждый из них был незаурядной, эрудированной личностью.

Отец провоевал всю войну, что называется «от звонка до звонка» и как человек, с недоверием относящийся к советской власти, он, по его же собственному признанию, за всю войну лишь единожды смалодушничал, когда перед очередным боем по настоянию политрука подписал коллективное заявление о приеме в партию. С тех пор, когда он обнаруживал объявление о предстоящем партийном собрании у него надолго портилось настроение: постоянно слушать бредовую коммунистическую риторику ему уже было в невмоготу.

Скромно и, вместе с тем, не слишком афишируя, но и не «уходя в подполье», в семье отмечались традиционные еврейские праздники. Особенно запомнился Йом Кипур. С утра я с мамой шел на рынок, где она покупала одну курицу и трех петухов (по числу и полу детей), а ближе к вечеру, когда садилось солнце, загадочно улыбаясь мама поочередно приглашала каждого из нас в отдельную спальную комнату и, читая молитву вершила символическое таинство искупления. Уже тогда мы знали, что этот традиционный обряд носит название «капорес». А уж в мою обязанность входило отнести всю эту живность  общинному «шойхэту» (резнику), где после разделки мясо раздавалось бедным людям.

В семье соблюдались и другие национальные традиции, но предпочтительным всегда был, утвердившийся культ еврейской музыки. Связано это было еще и с тем, что родители приобрели патефон, бывший тогда еще довольно изысканной редкостью. Пластинки с популярной тогда песней Леонида Утесова «Скажите, девушки, подрушке вашей» и песнями еврейских исполнителей: Шульман «А шнайдэрл бин их», «Вер вэйс ви махтмэн файфэлах», «Варнэчкэс» и Эпельбаума «А нигэн он вэртэр» частенько собирали всех желающих послушать музыку. А нам еще повезло, что отец от природы был одарен прекрасными вокальными данными и почти каждый день после работы и вечерней трапезы, удобно расположившись на диване, самозабвенно напевал религиозные песнопения.

Все круто изменила война. Поздней осенью памятного сорок первого года, пережив в траншеях несколько сильных бомбардировок города, началась наша борьба за жизнь, когда мама вместе с нами, четырьмя детьми, не достигшими даже юношеского возраста (мне едва исполнилось 11 лет, двум младшим братьям Евсею Самуилу соответственно 8 и 5 лет) в спешном порядке, последним эшелоном успели покинуть осажденный фашистами Курск. Отца с нами уже не было: он был мобилизован и в составе ополчения призван защищать свой город.

Фото 7. - Дети нашей семьи: сидят сестра Бася, Евсей и Самуил, стоит Михаил. 1940 год

Фото 7. — Дети нашей семьи: сидят сестра Бася, Евсей и Самуил, стоит Михаил. 1940 год

Первое испытание пришлось перенести на перевалочном пункте небольшого железнодорожного разъезда Отрожки под Воронежем, где большое количество эвакуированных всю холодную осеннюю ночь провели на перроне в  ожидании формирования товарного состава, который должен был нас увезти «туда — не знаю куда».

Пережив ночных налетчиков, от которых чудом, с помощью железнодорожных служащих, нам удалось защитить свои скромные пожитки и погрузиться в обычный необорудованный товарный вагон, который в составе эшелона больше месяца шел к неведомому месту назначения безо всякого режима запланированных остановок.

На одной из таких остановок в казахстанской степи, я был вынужден приобщиться к взрослым мужчинам и направиться с ними на добычу чего-нибудь съестного: терпеть голод становилось просто невыносимо. Я купил два небольших арбуза и, возвращаясь к эшелону с ужасом заметил, что состав, медленно набирая скорость, начал движение. Сам не знаю как, но мне удалось добежать до предпоследнего вагона, куда меня, вместе с моими арбузами, затащили пассажиры вагона. Вот тут-то для меня и начались ужасные переживания: вернуться в свой товарный вагон не было возможности, а время следующей остановки не знал никто. До следующей остановки эшелона, а случилась она почти через три часа, я молча обливался слезами, представляя в каком состоянии все это время находится мама. Этот случай, с благополучным исходом, позволил маме признать меня своим авторитетным помощником: с этого момента все семейные решения принимала мама, предварительно посоветовавшись со мной.

В результате череды тяжелейших пересадок, вконец измученных, изголодавшихся и, до неприличия грязных, эвакуационная судьба забросила нас в Бухарскую (ныне Кашкадарьинская) область Узбекистана на тупиковую железнодорожную станцию Китаб. Дальше, из-за отсутствия железнодорожного сообщения, около семи километров до городка Шахрисабз нам пришлось за отдельную плату добираться на одноосной арбе, запряженной ишаком.

Никому из нас, основательно одурманенных «совковой» пропагандой,  даже в самом страшном сне не могло присниться, что в хваленом и воспетом акынами Узбекистане есть города, облик которых будто скопирован с картин, изображающих цивилизацию раннего средневековья. Таким предстал перед нами город Шахрисабз: пустынные узкие и грязные улочки, перекошенные глинобитные домишки, скрытые непомерно высокими, тоже глинобитными заборами, ужасающая антисанитария из-за недостатка воды и напрочь, даже мало-мальски, отсутствующая канализация. Непривычно, даже со страхом воспринимались безликие, похожие на приведения, женщины в длинных светлых балахонах и паранджах, а также люди обоего пола, сидящие что называется «на корточках» посреди улиц и, прикрывшись халатами, отправляли свои естественные нужды. Об обычных туалетах в этом городе никто даже понятия не имел. Все наши попытки войти в контакт с местными жителями были абсолютно безуспешны: никто из них даже элементарно на бытовом уровне не владел русским языком.

Помню измученное, растерянное лицо мамы, глаза, полные слез, и, конечно же, себя, 11-летнего, старшего в семье «мужчину», бредущего рядом с ней, а на арбе сидят и хныкают наши голодные малыши. Пожилой узбек, владелец арбы, привез нас на окраинную улицу, носившую звонкое, запоминающееся название «Ахунбабаева». Разместили нас в совершенно не приспособленных для жилья складских помещениях, где не было даже печки для обогрева (на улице был конец ноября), исключалась элементарная возможность приготовить хоть какую-то  пищу. К тому времени в этих помещениях уже ютились семьи беженцев из Минска: страшно изможденные женщины, старики и много маленьких детей.

Все мамины попытки устроиться хоть на какую-нибудь работу оказывались тщетными. Единственное, что поддерживало наше полуголодное существование, — хлебные карточки по 400 гр. на каждого члена семьи и небольшие деньги от продажи маминого обручального кольца. Никогда не забуду мамины старания даже в этих нечеловеческих условиях отправить нас, старшую детвору, в школу, но очень скоро, буквально через пару месяцев, стало очевидным, что если не произойдет чуда, мы все погибнем здесь от голода.

Нет никаких человеческих лишений страшнее голода: это ни с чем не сравнимое медленное угасание жизни, и нет ничего ужаснее материнского горя оказаться беспомощным свидетелем голодного страдания своих детей. Именно это и происходило глубокой осенью и ранней зимой 1941 года в древнейшем городе Шахрисабз, где один за другим от голода и болезней умирали забытые Богом и  людьми, бежавшие от Холокоста дети, их мамы, бабушки и дедушки. Все беженцы в Шахрисабзе были евреями (подавляющее большинство из Белоруссии), и очень скоро всем нам стала понятна отчаянная безнадежность положения несчастных людей, попавших, как говорится, «из огня, да в полымя». Помнится, мама первой заметила, что я тяжелее всех переношу голод и стала искать возможности моего спасения.  До сих пор стыдно признаться, как вместе с одним местным пареньком мы бегали на рынок, где приспособились у женщин, торговавших с закрытыми паранджой лицами, красть лепешки. Я, конечно же, пытался скрыть от мамы это постыдное занятие, каждый раз убеждая ее, что меня этими лепешками угощают. Она, конечно же, догадывалась, и просила меня прекратить это постыдное занятие, но я не мог отказать себе в удовольствии подкормить наших постоянно голодных малышей, да  и сам, признаться, был не прочь попробовать этот деликатес.  Короче, смею утверждать, что поголовно все беженцы, стар и млад, которых эвакуация занесла в Шахрисабз жили только одной заботой: искать возможности спасения от голода.

Смешно и глупо сегодня искать виновников этой трагедии. Убежден, что они вовсе не были никакими юдофобами и, скорее всего, даже не знали такого слова. Это была привычная для советских властей безалаберщина и безответственность. Не поддается осмыслению другое: почему тогда, в ту тяжкую годину, никто из представителей общины бухарских евреев не пришел нам на помощь, не протянул руку помощи, хотя было общеизвестно, насколько сильна и богата всегда была община «сефардов», сумевшая, не в пример нам «ашкенази», бережно хранить еврейские традиции и духовность. Кто теперь может знать, сколько жизней могли бы тогда спасти жившие рядом с нами уважаемые соотечественники, и кто теперь может объяснить, почему они этого не сделали, нарушив тем самым основной постулат иудаизма, записанный в Торе: «Кто спасет одну жизнь — спасет целый мир».

И все-таки для нашего семейства чудо случилось: в этом аморфном сообществе куда нас занесла эвакуационная судьбина, нашелся человек, который спас нашу семью от неминуемой голодной смерти. Это был достаточно пожилой человек, политический ссыльный из Курска (сказалась общность землячества), с которым мы познакомились на рынке, где пытались продать какую-то очередную «шмотку», чтобы хоть как-то продлить наше полуголодное существование. Звали нашего спасителя, этого обаятельного пожилого русского человека, Авдеев  Иван Трофимович. По сей день его имя помнят и чтят в нашей семье, хотя с тех пор прошло уже без малого 80 лет. Именно он, Иван Трофимович, тогда настоял, чтобы мы как можно быстрее покинули это гиблое место и помог нам осуществить этот невероятный по тем временам замысел. Мама, помнится, специально подгадала наш отъезд на начало февраля, чтобы оставить голодающим соседям наши хлебные карточки.

В феврале 1942 года новым местом нашей эвакуационной жизни стала станица казачьего Семиречья — Талгар, в 20 км с лишним от тогдашней столицы Казахстана — Алма-Ата. Мама устроилась на работу красильщицей трикотажных изделий в местный промкомбинат, где и я, в то время пятиклассник, тоже подрабатывал возчиком или, как шутили мои знакомые, — «водителем кобылы». Это была довольно старая лошадь и в мои обязанности входило перевозить не емкий и не тяжелый груз для обеспечения хозяйственных нужд промкомбината. Но для начала нужно было хоть как-то обжиться и мы с мамой отправились во властные структуры станицы, чтобы оформить получение хлебных карточек и оформить наше поступление в единственную местную школу. На все это, помнится, ушел весь день и когда уже на улице стало смеркаться мы отправились домой, где нас ждала проголодавшаяся детвора. Путь предстоял долгий порядка 6-7 километров, так как жили мы на окраине станицы и, конечно же, погода: февральский пронизывающий мороз и ветер. Я, похоже, приуныл, потому что мама вдруг выступила с предложением спеть очень веселую шуточную песенку на языке идиш, которую она назвала «Марш еврейских легионеров». И мы с мамой зашагали под ритм марша, который, как оказывается, я не забыл по сей день.

Мы с мамой посмеялись и, с полученной по карточкам первой буханкой хлеба, бодро зашагали к нашей голодной детворе. Больше никогда мне не приходилось вспомнить нашу «строевую» песню: к, величайшему сожалению, лишь спустя почти 80 лет, этот эпизод вдруг возродился в моей памяти и стал одной из самых дорогих мне  семейных реликвий. Вообще-то мама очень любила петь, а любимой у нее была песня «Полюшко поле», которая была очень популярна и даже считалась народной, хотя ее композитором был Л.К. Книппер, автором слов поэт В.М. Гусев.

На новом месте житие наше тоже не обходилось без изобилия довольно скверных случаев. Если ограниченное средневековыми традициями и радикальным духовным воспитанием узбекское население Шахрисябза ничего знать не знало об «антисемитизме», то у казачества Семиречья весь негатив, что тоже возникал в их нелегкой, изувеченной войной жизнью, обзывался самым бранным словом — жид. Даже невинную маленькую птаху-воробья станичный люд, стар и млад, называли не иначе как жидом. За два с лишним года жизни в казачьем сообществе я так и не смог понять, за какие «заслуги» эту, в общем-то, безобидную птаху удостоили расхожей юдофобской кликухой. Не без основания я пришел к мысли, что станичная детвора, да и не только детвора, совершенно осознанно пользуется этой «воробьиной» философией, что само по себе свидетельствовало о воспитанной во всем Семиреченском казачьем сословии многовековой генетической неприязни к моему народу.

Не могу не воспользоваться случаем, чтобы познакомить читателя с прекрасным стихотворением на эту тему Александра Городницкого, которое так и называется — «Воробей»:

Было трудно мне первое время
Пережить свой позор и испуг,
Став евреем среди неевреев,
Не таким, как другие вокруг,
Отлучённым капризом природы
От ровесников шумной среды.
Помню, в Омске в военные годы
Воробьев называли «жиды».
Позабыты великие битвы,
Голодающих беженцев быт, —
Ничего до сих пор не забыто
Из мальчишеских первых обид.
И когда вспоминаю со страхом
Невеселое это житьё,
С бесприютною рыжею птахой
Я родство ощущаю своё,
Под чужую забившейся кровлю,
В ожидании новых угроз.
Не орел, что питается кровью,
Не владыка морей альбатрос,
Не павлин, что устал от ужимок
И не филин, полуночный тать,
Не гусак, заплывающий жиром,
Потерявший свободу летать.
Только он мне единственный дорог,
Представитель пернатых жидов,
Что, чирикая, пляшет «семь сорок»
На асфальте чужих городов.

Вместе с тем, все это не помешало маме стать авторитетным духовным провидцем среди женского коллектива своих сослуживцев промкомбината, единственного производственного предприятия станицы и, конечно же, множества  соседей.  Тогда практически в каждой семье станичников были фронтовики и, наша интеллигентная мама, располагая обычной возможностью общения добрым словом, вдруг, стала использовать местную языковую лингвистику, прослыв  праведным толкователем сновидений, всякий раз, завершая свой успокоительный душевный монолог фразой: «Дорогая моя, поверьте, — это все к лучшему». Мне иногда невольно приходилось присутствовать на маминых мистических сеансах и, признаться, сам готов был поверить моей дорогой Исааковне. Так ласково, по отчеству, маму называли женщины, чьи мужья и другие члены семей «ковали победу». Все они конечно же знали, что наш отец тоже воюет на фронте и это еще больше утверждало авторитет нашей мамы, как обладателя даром ясновидения.

И только одна лишь хозяйка дома, которая за плату сдавала нам на 5 человек одну маленькую комнатенку, постоянно устраивала шумные скандалы, требуя повышения платы или, в противном случае, нашего немедленного выселения. Но ни одного требования, к величайшему сожалению, мы выполнить не могли. И каждый раз мне с мамой приходилось ублажать часто пьяную разбушевавшуюся хозяйку, которая никого не стесняясь, ни наших, ни своих тоже малолетних детей, ругалась матерной бранью, не забывая при этом каждый раз напомнить о нашем «жидовском» происхождении.

Кстати, в начале 1942 года территорию рынка станицы Талгар вдруг стали обустраивать киношники, сооружая всевозможные ДОТы, ДЗОТы, окопы и даже виселицы. Не лишенные юмора станичники тут же стали судачить, что готовится съемка фильма: «Разгром немецких войск в Талгаре на базаре».

Рынок, в жизни жителей станицы Талгар занимал особое место, если учесть, что один-единственный магазин, в котором очень редко появлялись продукты и промтовары, которые могли бы хоть как-то обеспечить неприхотливые потребности населения. Поэтому рынок Талгара, который функционировал  только один день в неделю, в воскресенье, должен был решать все скудные  жизненные потребности станичников. Там и для меня нашлось торговое место: по воскресеньям меня, 12-летнего подростка, подрядил надомный предприниматель для сбыта своей тканной продукции. Случалось, что в базарный воскресный день я зарабатывал порядка 500 рублей, но по тем рыночным ценам это было небольшое ведро картофеля, что тоже было неплохим подспорьем для нашей многодетной семьи. В этом «предпринимательстве» я также не мог обойтись без помощи мамы, как, собственно, и она без меня. Это был надежный производственный тендем. Хоть мне порядком и доставалось, но базарная жизнь мне очень нравилась: наибольший интерес вызывали люди, с которыми невольно приходилось общаться.

Даже сегодня, когда с тех пор прошло уже так много лет, мне частенько приходится своим родным и близким людям рассказывать о моей маме и их бабушке и прабабушке Рахили, моей сестре Басе и братьях Евсее и Самуиле, причем очень редко эти воспоминания обходились без наших устных зарисовок рыночных будней казачьего Талгара. Это, пожалуй, единственное место, где можно было встретить истинно народный колорит  рыночного торговца военных лет: к, примеру, запомнилась фигура красивого грузина, который торговал анилиновыми красителями. Его естественной рекламой служила изуродованная ранением кисть руки обмазанная яркой вишневой краской и, сопровождал эту картину выразительный и очень громкий с акцентом голос: «Вишнёвый краска — полное убийство!»  Или вот другой торговец: солдат, потерявший на фронте ногу, продавал махорку, а реклама у него звучала, как зарифмованный содержательный клич:

«Табак малина, привезен из Берлина, от дедушки Мирона, тридцать два вагона! Курнешь — уснешь, вскочишь — больше не захочешь!»

Удивительной тогда мне показалась еще одна рыночная картина: очень пожилой, с болезненной одышкой человек, демонстрировал исполнение всего только одной песни «Бежал бродяга с Сахалина». Внешний вид исполнителя настолько соответствовал содержанию песни, что невозможно было оторваться от этого зрелища и сдержать слезы. Несдержанная реакция толпы на  эту «рыночную самодеятельность» уж очень точно отображала общий настрой людей военного лихолетья.

В той нашей жизни, практически все хозяйственно — снабженческие проблемы нашего семейства были на маме и на мне. Так, например, обеспечение топливом было связано с еженедельными заготовками дров в соседних лесосеках, которые располагались довольно далеко в лесу. Я вырубал небольшие сухостойные деревья, складывал в вязанки связывал их веревками и на себе тащил домой. Все было бы вполне сносно, если бы меня маниакально не преследовал молодой объездчик, который отбирал нарубленные мной дрова, да еще и норовил отхлестать меня нагайкой, изрыгая при этом грязную матерную брань. Меня же от этих бандитских набегов, как правило, спасала лошадь этого объездчика — антисемита, которая всячески противилась его бандитским порывам. С тех пор, а точнее, еще со времен работы возчиком в промкомбинате,  я с большой нежностью отношусь к этим умным животным.

Закончилось это все, когда наша мудрая мама, чувствуя, что теряет последние силы, едва дождавшись освобождения Курска, решила немедленно покончить с эвакуационной жизнью. Не обошелся наш долгий путь из Талгара без приключений. Об этом даже сегодня страшно вспоминать, но тогда мне 14-летнему подростку довелось быть невольным свидетелем беспредельной по бесчеловечности компании, инициированной «вождем всех народов»: по поголовному выселению из своих республик народов Северного Кавказа, крымских татар и калмыков. По пути нашего следования, на узловой станции Арысь, откуда ветки железнодорожных  путей расходились во все республики Средней Азии, мы обратили внимание на большое скопление товарных составов, все вагоны которых охранялись вооруженными часовыми и были переполнены людьми всех возрастов: от грудных младенцев до глубоких стариков. Пассажиры нашего вагона, перешептываясь, прильнули к окнам вагонов: отчетливо доносились слова «чеченцы, ингуши…»  Я выскочил в тамбур вагона и стал невольным свидетелем, как из соседнего товарного эшелона по самодельной лесенке тяжело спускается очень пожилой человек с пышной седой бородой. В руках он держал кувшин с узким высоким горлышком и умолял охранника разрешить ему сбегать за водой для больной внучки. Получив категоричный отказ, он зло выругался на своем родном языке и быстро зашагал за водой, даже не оглянувшись на угрожающий окрик часового. В следующее мгновение раздался выстрел, пожилой человек выпустил из рук кувшин, как-то неловко присел и упал навзничь. Стоявший рядом со мной немолодой человек положил мне руку на плечо и, прижав к себе достаточно громко произнес: «Запомни это, малец, на всю жизнь — такое даром не проходит». Этот эпизод  сталинского интернационализма в моей памяти остался навсегда и был неоднократной темой доверительных бесед с мамой.

Запомнилась мне остановка по пути следования из эвакуации в свой родной Курск на станции небольшого старинного городка в Оренбургской области с необыкновенным названием Соль-Илецкий. Позже я узнал, что городок этот расположен вблизи реки Илек (приток Урала), очень близко к границе с республикой  Казахстан, но знаменит он своими солеными и грязевыми озерами. Именно солью торговали старушки на привокзальном рынке Соль-Илецка, куда кинулись почти все пассажиры нашего поезда: тогда мы узнали о поваренной соли, как еще об одном из множества дефицитов товаров первой необходимости. Мы тоже приобрели несколько килограммов соли, которая послужила нам ценным бартерным товаром для приобретения на рынке кое-каких продуктов питания.

Таким образом, после почти трехлетнего эвакуационного скитания по советской окраине, в марте 1944 года мы вернулись домой. До конца войны оставалось около полутора лет. Нам пришлось еще много хлебнуть военного лиха. Достаточно начать с того, что наша довоенная квартира была занята городским военкоматом и мы впятером почти год были вынуждены ютиться на нашей бывшей маленькой кухне. После фашистской оккупации школа только начинала функционировать и непременным условием для зачисления в учащиеся непременно требовалось иметь свой собственный стул, т.е.  для каждого из нас четырех планируемых учащихся требовалось иметь всего-навсего четыре стула. Но вся наша «благоустроенная» кухня состояла из одного маленького столика и табуретки, на которых мама с трудом умудрялась сварганить для нас кой — какую кормежку. Мама устроилась на работу официанткой в столовой, так называемого  Городского Общепита. Я тоже подыскивал работу на летнее время и, очень скоро, мне удалось устроиться пионервожатым на детской оздоровительной  площадке для контингента  детворы сотрудников Областной больницы. Правда моя должность пионервожатого была лишь «вывеской», на самом же деле, я на своем велосипеде, где вместо сидения была подвязана подушечка (иначе я не доставал  до педалей) осуществлял функции снабженца. Кстати, на оздоровительную площадку были приняты и оба моих малолетних брата, что стало большой помощью для мамы, здоровье которой от непосильных бед и страданий заметно ухудшалось.

Чтобы понять, насколько мы бедствовали вполне достаточно будет привести такой пример: у меня с мамой на двоих была только одна дамская, с большими выточками, курточка.  В осеннее-зимний период у нас мамой это была единственная верхняя одежда, которой мы поочередно пользовались: мама, когда шла на работу в первую смену, а я, 14-летний семиклассник, был вынужден наряжаться в дамскую куртку, направляясь в школу во вторую смену. Следует признаться, что на такие «мелочи жизни» никто тогда не обращал  внимания, тем более, что для мальчиков и девочек в школах страны было введено раздельное обучение. Помнится, тогда у молодежи в величайшем почете было стремление поступить в военное училище. В нашем классе желающих связать свою жизнь с воинской службой была целая «когорта» учеников, в том числе и я. И когда в газете «Красная звезда» мы нашли информацию об открытии приема курсантов в Бакинское военно-морское подготовительное училище (предтеча нахимовских военно-морских училищ), мы всей группой отправили свои документы и вскоре получили сообщение о зачислении нас абитуриентами с уведомлением об условиях прибытия. Кстати, никому кроме меня из всей нашей условной «когорты», родители не разрешили поступать в это училище. Подоспевшее с фронта письмо с отцовским благословением, окончательно утвердило меня в принятом решении. Я был единственным, кто осуществил свою мечту.

Долгожданный мир принес всем нам радость великой победы, которая в немалой степени омрачалась беспросветной нищетой. Отец еще не был демобилизован, а мама выбивалась из последних сил, чтобы во что-то одеть и хоть как-то прокормить четырех своих малолетних детей. Мне было неловко, что я, по праву признанный старшим в семье мужчиной, лишаю все семейство, особенно маму, очень важной помощи. Однако была реальная надежда, что скоро   вернется отец.

В июне 1945 года, когда мне едва исполнилось 15 лет я уезжал из Курска. Во двор высыпала вся провожавшая меня ватага школьных приятелей.  А чуть в сторонке от них стояла мама и, едва сдерживая слезы, протягивала руки, пытаясь меня на прощание поцеловать. При таком массовом стечении людей, невольно спровоцировавших мою глупую подростковую стеснительность, я стал просить маму этого не делать и виновато произнес: «Скоро увидимся!».

К сожалению, этого не произошло: за месяц до моего приезда в первый военный отпуск  мама скоропостижно скончалась в возрасте 46 лет. И с тех пор, почти75 лет, меня уже 90 —летнего старика непрестанно преследует чувство вины: я не должен был себе позволить покинуть отчий дом, не поцеловав маму, тем более что со слов моей сестры Баси, мама умирала с моим именем на устах.

Даже в Энциклопедии поцелуев (оказывается существует и такая — М.М.) подчеркнуто, что поцелуй принципиально отличается от множества других нежностей: целуя, ты человеку делаешь приятное, но это всего лишь мелочь по сравнению с тем, что ты даришь ему как бы малую толику своей души, скрытой даже для тебя.

Кстати, поцелуи многократно упоминаются и в книгах Ветхого Завета — и всякий раз это не бытовой штрих, а мистический знак. Поцелуй, как сакральный акт, существует чуть ли не с Адамовых времен, поэтому в иудаизме жива традиция целовать священные предметы — мезузу, страницы Торы. Отсюда и христианский обычай целовать Евангелие, святые мощи и иконы. Собственно, вся наша жизнь — это, по большому счету, и есть поцелуй Бога.

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2020/nomer11_12/mmargolin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru