1
Я начал читать пьесы в северной, зимней стране, в городе с ганзейским прошлым.
Тускло сияющий петушок на шпиле, венчающем купол собора, парит над городом и рекой, медленно несущей свои воды к заливу. Купол из эпохи барокко венчает высокую, всю из прямых углов, напоминающую о готике башню, вырастающую над тяжелым романским основанием тела собора. Под затянутым облаками небом с уходящим в него шпилем Домского собора, лежат строения старого города с грязновато-красным собором св. Петра, серой Пороховой башней и желтыми стенами Рижского замка.
Вода в реке — изумрудно-серая, с примесью желтизны у берега. Небо над Даугавой низкое, покрытое серо-голубыми балтийскими тучами. Время от времени ветер отгоняет тучи, и тогда узкие и кривые улицы старого города освещают лучи солнца.
И собор и город были заложены в 1201 году прибывшими на берега Даугавы крестоносцами во главе с бременским архиепископом Альбрехтом. Архиепископы долгое время управляли постепенно возникшим вокруг строившегося собора ганзейским городом. Слияние местных балтийских племен с ливами в единый народ началось после прихода крестоносцев. Завершилось оно четыре столетия спустя и первым письменным свидетельством существования латышского языка стал «Латышский катехизис» («Lettisch Vademecum»), датируемый 1631 годом.
Орган появился в соборе во второй половине девятнадцатого века.
2
В день нашего приезда светловолосый Айвар Декснис, сын хозяев квартиры на Виландес, повел меня прогуляться по городу. Ему было лет 13-14, он был несколько старше меня. Мать Айвара преподавала в школе, где он учился. Перед тем как выйти на улицу Айвар привычным движением головы откинул светлые волосы, накинул пиджак и пристегнул к поясу под жилетом кожаные ножны с финкой.
— На улице часто подходят и просят 10-15 копеек; если показать финку, сразу отстанут, — объяснил он.
Его отец был высоким, крупным мужчиной со светлыми, с проседью усами. Инженер-механик, он когда-то работал вместе с моим отцом. В послевоенной Латвии все еще не хватало квалифицированных технических кадров. Мои отец и дядя приехал в Ригу за полгода до нашего с мамой приезда. Отец был инженер-механик, дядя — механик и оптик, и оба достаточно быстро нашли работу, после чего начали искать жилплощадь для своих семей.
До войны мои родители жили в Одессе, но во время войны дом на Мясоедовской, где они жили, был частично разрушен. Противоположная сторона улицы представляла из себя руины, их называли «развалка». Наша семья уехала в Грузию и обосновалась в Сухуми. Мне было лет десять, когда дядя, работавший вместе с моим отцом, спросил меня:
— Ты знаешь, что такое ТЮЗ? Это театр для детей. В Риге есть такой театр, и ты его скоро увидишь.
Декснисы строили просторный дом в сельской местности неподалеку от Риги и собирались вскоре покинуть квартиру на Виландес, тихой, тенистой улице со строениями в духе югендстиля. Отец Айвара согласился прописать моего отца на свою площадь и затем оставить нам эту площадь за определенное материальное вознаграждение.
Улица Виландес располагалась в тихой части городского центра, неподалеку от старинных, буковых аллей Стрелкового парка и набережной Даугавы. Через дом от нас стояло здание закрытой церкви.
В квартиры с выходившими на Виландес окнами можно было попасть, поднявшись по широкой лестнице, начинавшейся за дверью парадного подъезда. В квартиру, где мы жили, вела темная лестница со двора. Окна квартиры выходили в колодец, а свет заглядывал в комнаты на несколько часов в день, и для того, чтобы читать книгу, требовалось зажечь свет. Мебель в квартире была темного, резного дерева, на одной из стен висела картина, на которой парень и девушка в крестьянских башмаках и национальных одеждах разговаривали у сельской изгороди, позади наступал сиреневый вечер. На противоположной стене висела картина в резной золоченой раме. Это был пейзаж: поле с голубоватыми тенями соломенных скирд, освещенных полуденным, выглянувшим из-за облака солнцем.
Наша соседка Фелиция, седая, бледная и болезненная женщина средних лет, была верующей католичкой; она регулярно ходила к мессе. Встречал я ее только на кухне. Жила Фелиция в комнате для прислуги, расположенной против кухни, вместе со своей старухой-матерью, которую она привезла из Латгалии, провинции на юго-востоке Латвии. Как-то раз я сообщил ей о том, что прочитал державинскую «Оду к Фелице», и она усмехнулась в ответ.
Отапливалась квартира высокими, до потолка, печами-голландками. В подвале дома у нас был сарай, куда каждую осень завозили дрова и уголь. Обычно, придя из школы и сделав уроки, я шел в сарай, рубил поленья на щепки для растопки и приносил домой дрова, щепки и уголь. Затопив печь, я усаживался с книгой у огня, ожидая возвращения родителей с работы. Помимо растопки печей, я помогал развешивать и собирать выстиранное белье с веревок на обширных и высоких чердаках, где жили голуби.
После отъезда Декснисов в одной из принадлежавших им комнат остался их дальний родственник, — высокий, статный, светловолосый и сероглазый, всегда чисто и аккуратно одетый студент по имени Таливалдис Янсонс. Перед уходом на занятия он надевал на голову синюю вельветовую кепку с коротким черным козырьком студента Сельхозакадемии. Вернувшись, он обычно сидел над своими конспектами, но иногда отрывался от занятий и готовил себе еду, состоявшую из тушеной капусты или вареного картофеля со шпеком, которую запивал чаем. Попивая чай, он порой наигрывал народные мелодии на коклес, небольшом щипковом инструменте, напоминавшем балалайку. Время от времени Таливалдис уезжал к себе домой. Его семья жила на хуторе, в просторном каменном доме, в двух часах езды от Риги. Хутор окружали картофельные поля. Поодаль стояли огромные, выстроенные из камня и дерева амбары и риги. На Виландес Таливалдис возвращался с запасом продуктов в холщовом мешке.
После завершения учебы Таливалдис уехал из Риги, и в комнате появилось пианино.
Учительница музыки Ливия Эрнестовна, невысокая, с резными скулами, янтарным ожерельем на шее и прозрачными, когда-то синими глазами иногда оставалась после урока и за чаем рассказывала маме о довоенной жизни и массовых ссылках латышей в Сибирь. Одним из сосланных был ее приятель-художник. — «Он, кстати, тоже был еврей, — добавила она, — и сказал, что французские краски для живописи, они исчезли из продажи в то время, лучше ленинградских.»
3
Просторное, с огромными окнами, двухэтажное, необарочное здание Музея латышского и русского искусства было построено в начале XX века на краю городского парка. От огромной внутренней лестницы тянулись анфилады залов с картинами, скульптурами и стендами с расположенными за стеклом рисунками.
Романтический портрет молодого человека кисти Карла Брюллова соседствовал с темным, притушенным вариантом «Неутешного горя» работы Ивана Крамского. Присутствовали «глубокий обморок сирени» кисти Константина Коровина, сияние атласной ткани и глаз молодой женщины на портрете кисти Никанора Тютрюмова, и синие облака выполненных в Гималаях работ Николая Рериха.
Монументальные полотна Карла Гуна, посвященные событиям Варфоломеевской ночи, находились в залах второго этажа, по соседству с работами воспевших свой край латышских художников-пейзажистов Вильгельма Пурвитиса, Юлия Феддерса и постимпрессиониста Яниса Валтерса, переселившегося в Германию вскоре после революции 1905 года.
В коллекции графики присутствовал и сделанный в 1908 г. рисунок Евгения Лансере «Сухумская бухта». В первые годы жизни в Риге я тосковал по оставшимся в Сухуми друзьям и моим прогулкам по горе Трапеция. Под горой стоял дом, в котором мы жили. Жизнь на Юге была другой: она была открыта окружающей природе, горе, холмам и тропинкам, уходившим в сторону холмов, с которых можно было увидеть море. Однажды мне пришло в голову, что если я заболею туберкулезом, то меня повезут лечиться на Юг. Туберкулез еще не был побежден в то время. О легочных заболеваниях и чахотке я слышал от мамы, она работала на «Скорой помощи» и рассказала мне о Чехове и его сложных отношениях с Левитаном.
По соседству с музеем, на бульваре Кр. Валдемара, в псевдоготическом здании с покрытыми плющом стенами из темно-красного кирпича располагалась Академия художеств. Каждую весну в Академии открывались выставки студенческих работ. На огромных полотнах изображены были коровы, луга, рыбаки, сети, цветы и заснеженные зимние просторы. Студенты не жалели белил. Их наставники, люди средних лет, в клетчатых пиджаках и свитерах, с высокими с залысинами лбами и сильными, привыкшими к работе руками, прохаживались меж картин.
4
Арочные ангары центрального рынка, что по соседству с железнодорожным вокзалом, были спроектированны как эллинги для цеппелинов и построены еще во время Первой мировой войны, когда Рига была оккупирована немецкими войсками. Свет проникал сквозь стеклянные арочные крыши и падал на прилавки с мясом, птицей, овощами, фруктами и цветами. Снаружи лежал снег, внутри пахло солеными огурцами и квашеной капустой. К тому же на рынке имелись будки, где продавались книги, что делало рынок еще привлекательнее.
Моя мама работала врачом «Скорой помощи» и всегда брала с собой на дежурство какую-нибудь книгу. Однажды мы привезли домой с рынка два желтых тома «Войны и мира» и книгу с голубой, как волна, обложкой, — это были рассказы Александра Грина.
Приносил домой книги и отец, причем книги были самые разные. Это могла быть книга с романами Ильфа и Петрова или «Дон Жуаном» Дж. Г. Байрона в переводе Т. Г. Гнедич. Кроме того, мой отец подписывался на разнообразные собрания сочинений и сборники документов. Так я познакомился с материалами Нюрнбергского процесса.
В те годы тома «Войны и мира» преследовали меня. Об этой книге часто упоминали в своих разговорах взрослые, слова о войне и мире были чем-то обыденным.
Впервые я увидел «Войну и мир» в витрине книжного магазина в Дубулты, на Взморье, но тогда я не понял, о каком мире идет речь, о перемирии между войнами или о большом мире, в котором мы жили. В тот день мама купила книгу Э. М. Ремарка «Время жить и время умирать» с открывающей ее фразой: «Смерть пахла в России иначе, чем в Африке.»
Готический шрифт названия на обложке книги помещал роман в один ряд с сохранившимися на отдельных зданиях и соборах надписями на немецком и с мощеными булыжником улицами с фасадами домов, выдержанными в «югендстиле». Иногда на таких улицах вывешивали красные со свастикой фашистские знамена, ставили у кромки тротуаров черные поблескивающие автомобили марки «Мерседес-Бенц» и голубые «Хорьхи», затем перекрывали движение и уже после этого начинали съемки сцен из кинофильмов с сюжетами недавней истории.
Немцев, однако, в Латвии не было. Прибалтийские или остзейские немцы, проживавшие в Латвии с начала XIII века, покинули Латвию и переселились на территорию рейха в соответствии с протоколами пакта Молотова-Риббентропа осенью 1939 г. В июне следующего года на улицах Риги появились советские танки, а незадолго до начала войны новые власти выслали на «спецпоселение» в Сибирь и Казахстан несколько тысяч человек. Одним из них, очевидно, был и художник, друживший с Ливией Эрнестовной. Рассказывала она и о тех, кого выслали в Сибирь уже после освобождения Риги от немецкой оккупации в 1944 году.
5
Родители мои любили театр, бывали на спектаклях Театра русской драмы, и когда я подрос, начали брать меня с собою. Спектакль по пьесе Павла Когоута «Такая любовь» остался в памяти возникавшим в финале перестуком колес приближающегося поезда и взлетающим на ветру красным шарфом героини. На утренние спектакли в Театре оперы и балета, в основном на балеты, я ходил один, это было воскресное развлечение. В Театр юного зрителя мы иногда ходили чуть ли не всей школой, иногда группами в несколько классов. Домой я возвращался по ночному городу вместе со школьными друзьями. Ночной город был другим — темным, малопредсказуемым, иногда опасным, и я начал понимать, что означает возвращение домой. Спектакли ТЮЗа наводили на меня тоску, они были неотторжимы от того, что мы проходили в школе; нам что-то внушали, чуть более или чуть менее убедительно.
Загоралась свеча в комнатке, где жила крошка Доррит, спорили между собой герои Розова, суетливо передвигался по сцене Чичиков в исполнении Аркадия Астрова, премьер театра Рудольф Дамбран с трагическим надрывом произносил монолог «ученика дьявола» из пьесы Шоу, игрались спектакли по сентиментальным пьесам Эриха Кестнера с непременными травести в коротких штанишках, — все это была одна и та же бесконечная фальшь, напоминавшая о картинах Декснисов с пейзанами и стогами сена.
Спектакли Театра юного зрителя я невзлюбил совершенно естественно, в одном ряду с огромным количеством фильмов-спектаклей МХАТа и Малого театра, увиденных на телеэкране размером с почтовую открытку. Позднее персонажи стали несколько крупнее и значительнее, благодаря появлению линз, заполненных дистиллированной водой. В спектаклях этих было что-то музейное, а иногда они напоминали нелепый цирк со стареющими и страдающими клоунами: так воспринималась расплывшаяся Алла Тарасова и Павел Массальский с пудовым, налезавшим на стоячий воротник затылком, изображавший гвардейского офицера, только что пристрелившего Фру-Фру.
Уже в наши дни я узнал из дневников Е.С.Булгаковой, что этот, привезенный в Париж спектакль не имел того успеха, на который МХАТ рассчитывал: «…про Аллу Тарасову французы написали, что она похожа на дебелую марсельянку, что в белогвардейских газетах писали, что у Еланской такая дикция, что ничего не поймешь, что вместо слова — мерзавец — она произносит «нарзанец», что, конечно, понятен испуг Анны Карениной, когда она увидела в кровати вместо своего маленького сына — пожилую еврейку (Морес) и т.д.»
Сама Елена Сергеевна Нюренберг родилась в октябре 1893 года в Риге и детство свое провела в доме 1 на ул.Виландес, по соседству с домом 5 на той же улице, где жили мы. Сопоставляя эти факты я прихожу к заключению о том, что своим негативным отношением к этому спектаклю МХАТа я обязан влиянию бесов «нехорошей улицы» Виландес.
К счастью, каждое лето в Ригу приезжали на гастроли театры с молодыми актерами из Москвы, Ленинграда и других городов. Привезенные спектакли увлекали современностью эмоций и иной энергетикой общения, отрицавшей саму идею «четвертой стены» между зрительным залом и сценой.
6
По дороге в школу я проходил мимо Петровского парка, где рос дуб, посаженный Петром I в те дни, когда русские войска в ходе Северной войны впервые вступили в Ригу. Через дорогу стояли кирпичные руины разрушенной в последнюю войну ткацкой фабрики. На кирпичном заборе против школы было написано «жидман». Метровые буквы, нанесенные черной краской.
После войны русскоязычное население города непрерывно росло. Немалое количество отставников желало поселиться в городе на основании того, что воевали или служили в этих краях. Это создавало постоянные трения в партийных органах, городской администрации и порождало самые разные слухи. Время от времени кто-то из руководства терял свой пост из-за «проявлений буржуазного национализма», связанного, надо полагать, с двадцатилетним существованием Латвии в качестве независимого государства в период между двумя мировыми войнами.
Это была чужая, покоренная страна, и латыши относились к пришельцам не слишком дружелюбно, что ощущалось и, в лучшем случае, выражалось в подчеркнутом молчании, в основном же они были вполне корректными и вежливыми. Они нас терпели, презирали и, наверное, тихо ненавидели.
7
Здание школы, где я учился, стояло против улицы Дзирнаву (Мельничной), недалеко от завода, где работал мой отец. Иногда я приходил к нему на работу, и он помогал мне решать задачи по математике. В его кабинете на втором этаже стоял большой письменный стол с черным телефоном и чертежная доска у окна. На первом этаже стояли тяжелые, сияющие под электрическим светом станки, а на полу лежали горы металлической стружки.
Серое, трехэтажное здание школы спроектировали в 30-е годы. Площадки между лестничными пролетами были украшены гипсовыми бюстами вождей и транспарантами с их высказываниями. Школьники обязаны были носить форму. Выходя к доске, девочки делали книксен, а мальчики щелкали каблуками и кратко, на мгновение, опускали головы. Это была обычная школа того времени — с завучами, играми в мяч и драками во дворе, ябедами, столовой в подвальном этаже, с вкусными глазироваными шоколадными сырками, и большой библиотекой. В день моего появления в школе мой новый одноклассник Суханов внезапно сильно толкнул меня, и я отлетел к стене.
— Теперь мы знаем, какой ты силы! — крикнул Суханов и убежал, опасаясь сдачи.
Это было неожиданно, глупо и очень естественно.
8
По дороге домой я проходил улицу Видус, что означает «Средняя». На ней, в старом доме с надписью «Salve» на мраморном полу у входной двери жил мой товарищ Миша Пестряков. Его отчим водил мотоцикл и был похож на японца. Миша был выше меня, близорук, носил очки и любил читать книги. Однажды я взял у него почитать повесть Дж. Конрада «Дуэль». На обложке были изображены французские офицеры, на них падал снег. Рассказывала повесть о событиях эпохи наполеоновских войн, но образ и значение войны 1812 г., о которой нам рассказывали в школе, не совпадали с представлением о «проклятой зиме 1813 года», как называл ее один из героев повести. Это была странная и необычная книга, вернее, таким был голос автора, но сама история, рассказанная Конрадом, казалась знакомой. Позднее я понял, что сюжетная коллизия была позаимствована у Пушкина, из повести «Выстрел». Воззрения Конрада на природу человеческих взаимоотношений на войне отличались и от взглядов Толстого, эпопею которого я прочитал через несколько лет.
Клиника челюстно-лицевой хирургии, где я читал «Войну и мир», располагалась этажом выше классов консерватории им. Язепа Медыня. Рулады певцов и пассажи пианистов доносились до операционной и помогли мне отвлечься от проведенной под местным наркозом операции.
Один из пациентов обширной палаты, в которой я лежал, пострадал при взрыве мины, на которую он натолкнулся в поле. Мина лежала в поле со времен войны. Ему уже сделали несколько операций, пытаясь воссоздать подобие человеческого лица. Профессор, который ежедневно навещал его, планировал провести новую. Газеты в те дни скупо сообщали о восстании в Венгрии.
На улице Сколас (Школьной), где находилась консерватория, я бывал и позднее. Там жили две знакомые мне по школе девочки, к которым я иногда заходил уже в старших классах. Жила на этой улице и знакомая моей мамы, невысокая, очень худая женщина с желтоватой кожей, темными, как маслины, глазами, тонким, крючковатым носом и вьющимися, смоляными, коротко пострижеными волосами. Звали ее Салли, она работала бухгалтером еще со времен буржуазной Латвии и любила оперу. В годы войны она сумела бежать из немецкого концлагеря и в конце концов оказалась в партизанском отряде на севере Италии.
— Вы не поверите, но когда я попала в Италию, я начала петь, — рассказывала она. — В Италии чудный воздух, там я пела, — говорила она, — а потом я вернулась домой и голос пропал.
9
Дважды в неделю я оставался в школе после уроков для занятий с учительницей латышского языка, пожилой дамой с посеребренной головой и прозрачными, чуть искрящимися глазами. Занимались мы по самоучителю для взрослых. После двух лет таких занятий я продолжил изучение латышского языка вместе с одноклассниками.
В старших классах латышский язык преподавала новая учительница. Это была бледная молодая женщина со светлым лицом и тонкими, аккуратно зачесанными светлыми волосами, в темном атласном халате, накинутом на строгого фасона платье. Звали ее Инга Яновна Герасимова. Поначалу ей было трудно привлечь внимание класса, и порой она срывалась на крик. Иногда казалось, что она находилась на пределе сил. Вскоре наш преподаватель химии, Иван Андреевич, крупный, с залысинами мужчина с обстоятельным басом, здоровым цветом лица и добродушно-беспощадным юмором, объяснил нам, что все, кто нарушают порядок на уроках латышского языка, будут иметь дело с ним лично.
— Кнутом отхлещу, — пообещал он.
Иван Андреевич был казак, справный мужик и словам его поверили. Наша учительница латышского языка стала его женой после того, как Иван Андреевич остался вдовцом с двумя детьми на руках. Ничего, однако, не изменилось в ее отношении к нам, нас она по-прежнему тихо ненавидела.
Позднее, на выпускном экзамене, я прочитал отрывок из рассказа Рудольфа Блаумана «На льдине», об унесенных в море рыбаках, и пересказал его содержание.
В старших классах я вместе с одноклассниками не раз выезжал в сельскую местность на уборку картошки. Спали мы на брошенных на пол тюфяках, в одной из комнат большого крестьянского дома, выстроенного из камня, с утра уходили в поле и собирали выкопанный трактором картофель. Хозяева хутора кормили нас супом со шпеком, картошкой и грибами. Русского языка они не знали. Иногда мы ели темную, тушеную с луком и салом капусту. Пили молоко с темным деревенским хлебом, намазанным желтым маслом. Грибы наша хозяйка жарила с луком и заливала сметаной. Картофельные оладьи и вареные яйца готовили на завтрак в выходные дни.
В свободное время мы разбивались на группы и уходили к реке, валялись на траве или отправлялись к сторону леса. Кое-кто уходил покурить, сидя на согретом солнцем валуне. Сверкали голубыми проблесками поверхности реки, запруды и озера с поросшими тростником берегами и деревянными мостками.
В дождливые дни мы валялись в ригах на сене или по очереди прыгали на сено из-под сходившихся под крышей стропил. Здесь же покуривали и выясняли отношения, кое у кого оставались синяки. Никто не воспринимал нас как серьезных работников. Шофер и тракторист, грузившие собранные нами ящики картошки в кузов грузовика, нас просто не замечали или усмехались, поглядывая на нас. Они привыкли передвигаться по разрыхленной и вскопанной земле и много курили.
И в городе, и в деревне помнили последнего президента независимой Латвии Карлиса Ульманиса. Он родился в состоятельной крестьянской семье и позднее организовал Латышский крестьянский союз, который привел его к власти после обретения страной независимости в 1920 г. При нем была снесена часть зданий Старой Риги, которую он не любил, считая немецким городом. В период между двумя войнами Латвия продавала бекон и свинину в промышленно-развитые страны Европы. «Что есть — то есть, чего нет — того нет», — любил говорить Ульманис.
10
Наш классный руководитель Ольга Владимировна Курочкина, спортивного сложения женщина с желтыми, пергидролевыми кудряшками и крючковатым носом, преподавала математику и время от времени объясняла нам, что наши соседи, родственники и, возможно, даже члены семьи слушают передачи Би-Би-Си.
— Это очень плохо, — говорила она, — и вы должны рассказывать мне об этом.
Мой дядя регулярно слушал передачи Би-Би-Си, и я, бывало, слушал их вместе с ним, но я понимал, что рассказывать Ольге Владимировне ни о чем нельзя. Муж ее служил в какой-то военной части. Однажды она заболела, и мы навестили ее. Она жила в темной коммунальной квартире неподалеку от Пороховой башни. С собой мы принесли букет цветов и красные яблоки с базара.
В коммунальной квартире жил и мой дядя со своей семьей. Он хотел уехать на Запад и надеялся, что уехать из Риги будет легче, чем из других городов. В войну он был солдатом и однажды объяснил мне, что такое «макуха», или жмых, из которого делали хлеб во время войны. Рассказывал он и о расстрелах в одесской ЧК под шум заведенных автомобильных моторов. Все эти рассказы вызывали опасения у моих родителей.
— Мендель, о чем ты рассказываешь ребенку? — спрашивал мой отец. — Кругом люди…
— Ничего, он все понимает, — ответствовал дядя, — и никому не скажет.
Поначалу мой дядя с семьей снял комнату в квартире за Двиной, в московском форштадте, так этот район называли в ту пору. Через несколько лет они переехали в квартиру с одной соседкой на другой берегу реки, ближе к центру города. Квартира была светлая, с паркетными полами, в них отражались полки с книгами, которые он любил и собирал. По его совету я прочитал сборник «Семь рассказов» Уильяма Фолкнера, один из них, «Поджигатель», был совершенно необыкновенным. Жизнь без соседей была в ту пору мечтою многих.
Один из наших преподавателей математики, отставной военный летчик, сухой, высокий мужчина со спокойными глазами и рыжеватым вихром на лбу, которого мы между собой звали Жорой, жил в здании школы, в очень маленькой аккуратной комнатке для вахтера. Недалеко от школы жила и преподаватель литературы, рыжая, сияющая и стройная Галина Моисеевна Ошуркова, или Галочка, как ее звали другие педагоги. Она говорила глубоким, грудным голосом, ее лицо было усыпано веснушками, голубые глаза светились, ресницы то и дело вздрагивали. Ее муж был летчик гражданской авиации, широкоплечий, с волнистыми темными кудрями и широким, загорелым лицом. Однажды в начале лета они прогуливались по улице неподалеку от школы, на плечи ее был наброшен синий китель.
Подполковник Максимов, бесцветный человек с прозрачными глазками, в зеленоватом выцветшем мундире, обучал нас военному делу и стрельбе в тире, куда мы приходили по вечерам после того, как изучили материальную часть оружия, и научились собирать и разбирать его. В тире пахло горелым.
На уроках труда мы вырубали из железных заготовок кронциркули. Наш учитель по труду чем-то напоминал подполковника Максимова. Это был могучий черный человек в синем мундире, фамилия его была Чугунов. В школу он приезжал на мотоцикле.
Школа была большая, с перегруженными классами, в классах было немало переростков, они обычно сидели на последних партах, на «камчатке», там же, в основном, собирались на перемене те, кто хотел послушать рассказы «камчадалов» о плотских утехах или услышать зачитываемые вслух куски из самых различных книг, вплоть до отдельных страниц «Тихого Дона». Порой этого рода активность сопровождалось попытками прижать к стене тех или иных учениц с развитыми формами. Обычно жертвой становилась та, которая не сумела дать должный отпор. Кончалось все ее слезами, жалобами, собраниями и дисциплинарными мерами, вплоть до отчисления из школы.
Заканчивая седьмой класс, мы узнали, что нашу школу разделили, и мы с сентября начнем учиться в новой школе. Вечером, после окончания последних экзаменов, я и мой товарищ Володя Зайцев вышли в пустой школьный двор, набрали камней и разбили множество маленьких окон в школьном сарае. Настроение у нас было хорошее, был теплый, светлый вечер.
Наш класс переформировали, из него вылетели все двоечники и второгодники, и мы продолжили обучение в новой школе, в здании с паркетными полами, где ранее располагался райком партии. В школе была кабинетная система обучения. Володя, вместе с которым я перешел в новую школу, был отличник. Его мать преподавала нам историю. У Володи был младший брат, похожий на отчима. Отчим был крупный, суровый на вид мужчина в полковничей форме, которого мой товарищ терпеть не мог. Володя ему часто дерзил. Однажды я заметил, как в ответ на Володину дерзость отчим вздохнул, однако промолчал.
Немало военных, офицеров армии и флота, жили в квартирах старого города. Один из них — морской офицер, который преподавал в Мореходном училище, однажды рассказал моему отцу о том, что до перехода на педагогическую работу работал помощником военно-морского атташе в советском посольстве в Вашингтоне и побывал в немалом количестве стран.
Иван Кузьмич был среднего роста, костистый, сухощавый, несколько бледный мужчина. Говорил он тихо, никогда не повышал голос, любил кориандровую настойку, был лыс, увлекался реставрацией и изготовлением мебели из орехового дерева. По-моему, он страдал язвой желудка и хорошо помнил те времена, когда его могли задержать за деятельность, несовместимую с его статусом. Рассказывая о тех временах, Иван Кузьмич иногда складывал кулаки определенным образом, поясняя, как на него могли надеть наручники.
Жена Ивана Кузьмича, Ася, кудрявая, свеловолосая, несколько располневшая певица, иногда выступала на сцене Дома офицеров. Жили супруги с сыном Игорем в отдельной квартире, где почти всегда горел электрический свет и пахло морилкой. Работа в Доме офицеров давно наскучила Асе, но она не знала латышского языка, и это мешало ей найти другую работу.
11
Однажды, чуть наклонив голову вперед, наш преподаватель физики упомянул о том, что, согласно гипотезе Иммануила Канта, наша Солнечная система возникла из первоначальной туманности. Глядя на нас подслеповатыми темными глазами из-за очков с толстыми бифокальными линзами, Исаак Ионович добавил,
— Изучение туманностей — одна из развивающихся областей современной астрономии, а понимание теории эволюции туманностей требует глубоких математических познаний.
Наш преподаватель физики сутулился, его седые, когда-то черные, расчесанные на пробор волосы открывали прорезанный морщинами лоб. У него были сильные руки, опутанные голубыми венами, надувавшимися, когда Исаак Ионович переносил тяжелые приборы из своей комнаты при кабинете физики и устанавливал их на длинном деревянном столе перед широкой черной доской. Иногда он звал кого-нибудь из класса на помощь; я часто помогал ему относить назад физические приборы и тяжелые электрические батареи в деревянных ящиках.
Говорил Исаак Ионович медленно и внимательно выслушивал ответы на свои вопросы.Так же не спеша он шел, чуть сгорбившись, по коридору , направляясь в учительскую. Его темные туфли на толстой подошве отражали свет из окон. На нем был темный костюм, белая до голубизны рубашка и чуть приспущенный черный галстук. Иногда он курил папиросы у себя в кабинете.
Говорили, что до войны, во времена буржуазной Латвии, Исаак Ионович сидел в тюрьме. Во время всевозможных торжественных школьных собраний он вел себя очень серьезно и при исполнении гимна стоял навытяжку, прижав чуть согнутые в локтях руки к телу. Нам это казалось забавным. Жил он в собственном доме в Межа-парке, куда зимой многие рижане ездили кататься на лыжах. Говорили также, что у него молодая жена. Кто-то встретил его в день поминовения на еврейском кладбище в Шмерли. Вместе со многими другими евреями его родственники погибли в лагере Куртенгоф под Саласпилсом.
— Вы должны относиться к учебе серьезнее, — иногда говорил он.
Однажды он вручил мне сборник задач повышенной трудности. Несколько раз направлял меня на олимпиады по физике, где я получал призы. А как-то вечером мы собрались у школы, и он повел нас в обсерваторию при университете. Мы увидели телескоп и звездное небо в раскрывшемся секторе купола.
Вскоре у нас в школе появились студенты с математического факультета университета, они вели уроки в рамках своей педагогической практики. Занятия в нашем классе вела молодая, высокая и суровая на вид еврейка. На голове у нее было густое облако темных, вьющихся волос. Чуть желтоватая кожа, густые брови и темные глаза должны довершить портрет. Одевалась она всегда во что-то невообразимо серое. Это была строгая и серьезная молодая женщина. Однажды она сказала мне:
— Вам не следует заниматься наукой. Хотя вы можете увлечься, многое понять и даже что-то выдумать, методичная научная работа — это не для вас. У вас совершенно другой характер.
12
В те годы я читал все, что попадало мне в руки, в том числе и историю географических открытий. Читал я и афиши на круглых афишных тумбах. Помню снежный день, когда я впервые прочел афишу, сообщавшую об исполнении «Страстей по Матфею» в Домском соборе. В списке действующих лиц я обнаружил Понтия Пилата и его жену, о них я прочитал рассказ в только что полученном томе сочинений Анатоля Франса.
Время от времени я доставал из почтового ящика открытки из магазина подписных изданий, извещавшие о поступлении новых книг, которые следовало выкупить. Новые переплеты и чистые, впервые открытые страницы замечательно пахли. Некоторые строчки запоминались сразу:
Как молодой повеса ждет свиданья
С какой-нибудь развратницей лукавой
Иль дурой, им обманутой, так я
Весь день минуты ждал, когда сойду
В подвал мой тайный, к верным сундукам.
Магазин подписных изданий находился в центре города, рядом с кинотеатром «Рига», так называли бывший «Сплендид Палас», построенным в эпоху Art Deco, где перед вечерними сеансами играли струнные квартеты и продавали отличное крем-брюле. В этом кинотеатре всегда шли первоэкранные фильмы.
Шоколадные палочки с мороженым и орехами продавали в соседнем кинотеатре документальных фильмов «Спартак», где фильмы шли без перерыва, а публика входила и выходила из зала во время сеансов. В «Спартаке» шли фильмы о путешествиях в Африку и в Латинскую Америку чешских журналистов Ганзелки и Зикмунда, английский документальный фильм-балет «Жизель» с Галиной Улановой. В титрах перед началом фильма указывалось: «На спектакле присутствовала Ее Величество королева Елизавета», что было совершенно необычно.
Любил я и кинотеатр «Айна», расположенный совсем близко от старого города, где часто шли немые фильмы, такие как старый фильм Б. Барнета «Месс-Менд» и фильмы, рассчитанные на любителей кино, в том числе и восстановленная версия снятого в Алма-Ате «Ивана Грозного».
Подписаться на некоторые собрания сочинений было непросто, нужно было предварительно сходить на несколько перекличек и отметиться, дабы не утерять очередь. Однажды я направился на перекличку вместе с отцом. Было солнечное и свежее сентябрьское утро, с Даугавы дул легкий, свежий ветерок. В парке через дорогу от книжного магазина, вблизи которого проходила регистрация, желтели листья. Речь шла о подписке на 10-томное академическое собрание сочинений Пушкина. Коричневые, с золотым тиснением, небольшого формата последние тома Собрания с публицистикой и планами ненаписанных сочинений я перечитывал и не раз. В текстах было что-то незаконченное и летящее, как и в «Маленьких трагедиях» со слепым скрипачом и обращением: «Проклятый жид, почтенный Соломон…»
Иным образом, сходным по тембру со звучанием виолончели, воздействовал на меня сборник посвященных Праге легенд, составленный Алоизом Ирасеком, с историей о студенте и черте, и легендами о деяниях пражского каббалиста Иегуды Льва бен Бецалела. Одна из легенд рассказывала о Големе, вторая — о библейских персонажах, вызванных каббалистом на голую стену в пустой зале пражского замка. Прага, встававшая со страниц сборника, казалась в чем-то созвучной Риге.
В очереди на подписку стояло немало евреев, возможно, именно они и превалировали в этой очереди. В основном это были серьезные, жесткие мужчины, прошедшие войну, Крым и рым. Они узнавали друг друга по каким-то ускользавшим от меня приметам. Слово «фронтовик» означало многое. К тому же многие из них попали в Ригу из разных стран, от Польши, Румынии и Франции до Канады и Бельгии. Превратности войны, истории разделенных семей и ситуация «железного занавеса» создали невероятную смесь персонажей.
Помню одного уроженца Бессарабии по имени Эмиль Дехман. Это был могучий, медлительный человек с голубыми глазами и остатками рыжей шевелюры над большим розоватым, с веснушками, лбом. Юность свою он провел в Бухаресте, участвовал в студенческом движении и побывал на допросах в сигуранце. Затем он бежал в Россию, воевал, был тяжело ранен — оттого говорил с придыханием, медленно подбирая слова. Ему, как и другим, хотелось, чтоб его дети знали русский язык и читали книги на русском.
Неподалеку от магазина подписных изданий, на улице Петра Стучки, находился магазин, где продавались антикварные книги и книги на иностранных языках. Множество старых книг было связано с теми временами, когда в Ригу из России устремились деятели литературы, живописи, культуры и издательского дела, не нашедшие себе места в послеоктябрьской реальности. Присутствовало немало нот и книг, изданных в Германии, и множество книг издательства Penguin. Книги на английском привозили моряки и рыболовы, ходившие в Балтийское море и в Атлантику.
Наш преподаватель английского языка, смуглая дама с темными, тронутыми сединой кудрями и очень живыми карими еврейскими глазами, не раз, слегка грассируя, объясняла нам, что изучала английский в те времена, когда в Латвийском университете преподавали выпускники Кембриджа. Упоминала она и о том, как в студенческие годы заучивала сотни слов на память прямо из словарей, сидя в электричке, по дороге в город со взморья.
Она принадлежала к числу тех латышских евреев, которые не погибли в концлагере, в войну в эвакуации или в Сибири, и вернулись в Латвию. Они и их дети говорили по латышски, зачастую свободно говорили по немецки и обычно посылали своих детей учиться в латышские школы. Представители этой прослойки смотрели на нас, евреев, приехавших в Латвию после войны, несколько свысока, полагая себя частью иной, западной цивилизации.
13
По дороге со взморья на городской вокзал электричка проезжала по железнодорожному мосту над Даугавой. Первый рижский мост был построен в 1701 г. по приказу шведского короля Карла XII. В начале двадцатого века немецкие строители построили еще один мост через Даугаву. Это был подарок от ганзейского побратима, — Любека. Позднее этот мост снесли.
У Валдемарского моста, в глядевшем на Даугаву Рижском замке, располагался открытый в 1920 году музей зарубежного искусства с артефактами последних двадцати пяти столетий. Свет из окон падал на мраморного Августа, «Давида» Вероккио, на копию возрожденческого «Умирающего раба» и античного «Дискобола», на покрытые клинописью стелы. Закругленные потолки узких переходов между залами соединяли мумии Древнего Египта с залом, содержавшим копию микеланджеловского «Моисея». В одном из узких коридоров спала под светом из окна мраморная Психея, в следующем полутемном зале соседствовали двусмысленно-прекрасный, напоминавший девушку, «Юноша с лютней» кисти Караваджо и портрет придворного кавалера кисти Антониуса Ван Дейка. Коллекция была не слишком велика, удачно вписывалась в атмосферу замка и, казалось, соответствовала гипотезе о конечности и постижимости мира.
Обычно в музее было прохладно и довольно пусто.
14
Шумно и оживленно бывало на спортивных соревнованиях. Спорт был естественной частью жизни, к которой ты приобщался в Риге чуть раньше или чуть позже. Сергей Хабаров был бронзовый призер Олимпийских игр в Хельсинки. Знаменитый профессиональный спортсмен времен буржуазной Латвии, он, помимо фехтования, занимался боксом, метанием ядра и парусным спортом. Хабаров был крупным, веселым человеком с лукавыми глазами и отличным чувством юмора, к нему тянулись спортсмены. Он несколько напоминал Курда Юргенса, знаменитого немецкого актера тех лет. Тренировки и бои включали в себя звон шпаг и рапир, блеск эспадронов, запах пота, провода и электрические звонки, когда выпад рапиры достигал своей цели. На официальных соревнованиях фехтовальщики состязались, выходя на дорожки в белых костюмах и масках.
— Батман! Кварто! Секундо! Терц! — восклицал Хабаров, комментируя выпады, приемы защиты и нападения. Костюмы фехтовальщиков постепенно серели от пятен пота. По окончанию поединка соперники снимали маски, откидывали падавшие на лоб волосы — пот лился по их лбам.
Позднее мы с Толей Набойченко, моим товарищем, начали ходить на секцию классической борьбы в «Динамо», которой руководил Эйжен Бауманис, профессиональный борец времен буржуазной Латвии, со сплюснутыми ушами, размятым носом и жесткими захватами, которые он демонстрировал в ходе тренировок. Он всегда приезжал на тренировки на велосипеде, и его пульс никогда не превышал 60-ти ударов в минуту. Помню довольную улыбку, появившуюся у него на лице после того, как один из студентов сельхозакадемии рассказал ему об удачно примененном в уличной стычке броске.
Толя был сыном полкового музыканта. Он умел играть на трубе и всегда носил перешитый, синий с золотыми пуговицами, китель своего отца. Отец его был такой же гибкий, курчавый и жилистый, как и Толя, но кожа на лице — темнее. Каждый день Толя подшивал свежие подворотнички к кителю, отец его был очень строг и следил за тем, чтобы подворотничок у Толи всегда был чист, а ботинки, на которые ниспадали брюки, пошитые из черного «офицерского» материала, начищены до зеркального блеска. Мать его я не помню, возможно, ее просто не было. У многих не было отцов, у других отцы были приемные, «мачеха» было словом обыденным.
Борьбой занимались самые разные люди, — санитары «скорой помощи», студенты сельхозакадемии, было и трое парней с Северного Кавказа, они учились в строительном техникуме. Обмен мнениями и признаниями в душе и раздевалке, после окончания тренировки, приоткрывал порой подробности личной жизни. Санитар Леон Дах, чувствовавший себя гораздо увереннее благодаря приобретенным на ковре опыту, рассказывал о своих подружках, забиравшихся к нему в постель с бутылкой красного вина и пирожными. Регулярно появляясь на тренировках, Леон любил, поблескивая темными глазами, рассказывать о тех, кто, случалось, падал на его мускулистую с пятном темной растительности грудь.
Помогли тренировки и мне. Однажды, в последний школьный год, ко мне на перемене пристал недавно перешедший в наш класс паренек с пробивавшимися черными усиками, по фамилии Максименко. Он занимался вольной борьбой и был несколько крупнее меня, но мне удалось обхватить его и провести хороший бросок с полуоборотом так, что он оказался лежащим на длинном столе перед доской.
Спустя некоторое время я заметил, что сидевшая в ту перемену за своей партой Наташа Яковлева стала с интересом смотреть на меня. У нее были живые карие глаза, бледно— вишневые пятна румянца и полные губы. На наш выпускной вечер она принесла небольшой букет из белых бутонов. Наутро после выпускного вечера я провожал ее домой. Она жила в большом доме на бульваре Падомью, рядом с Оперным театром.
15
Существовал определенный тип девиц, тяготевших к спортсменам — борцам, боксерам, волейболистам. Обычно это были светлые, кудрявые девушки с яркими губами и накрашенными щеками, в коротких юбках. Они походили на больших кукол, и, вцепившись в рукава своих избранников, уже принявших душ после схватки на ковре или на ринге, гордо оглядывались, не забывая прижиматься к своим избранникам. Спортсмены в те годы носили пиджаки из шерстяных ворсистых тканей букле, узкие брюки, туфли на толстой подошве и коротко стриглись. На своих подруг они словно бы и не обращали внимания.
На одном из первенств Европы, проходившем в крупнейшем из спортивных залов Риги, я увидел выступавшего в роли судьи великого борца и метателя ядра, эстонца Иоганнеса Коткаса. Своей мощной фигурой и светившейся под лучами прожекторов огромной лысой головой он напоминал прославившегося позднее пианиста Святослава Рихтера. Толпа восторженно приветствовала его появление на помосте с борцовскими коврами.
Окончания соревнований нередко приводили к дракам. Несмотря на дополнительные наряды милиции и изобилие военных патрулей, драки возникали даже у Дома офицеров, стоявшим на краю Стрелкового парка. На другом краю парка, тяготевшем к реке и порту, располагались строения Мореходки. Иногда курсанты дрались с местными парнями. Случалось это и в парке, и на танцах, в пивных, на улицах, на танцульках в «Баранке». Шпана разных мастей прогуливалась по улицам с финками и кастетами. Небольшие шайки контролировали целые районы.
Проститутки всех возрастов прогуливались у расположенного неподалеку от центра Матвеевского рынка. Вокруг было множество пивных, торговавших светлым, янтарным и темным пивом и бутербродами с килькой, шпротами, салакой и розетками масла. Пивные соседствовали с разнообразными кафетериями. Последние удовлетворяли потребность в уюте и предоставляли возможность провести часок в беззаботной болтовне, — предлагая кофе, булочки, пирожные, «Бенедектин» в небольших треугольных рюмках и сладкие вина. Такие рестораны, как «Голубой Дунай» или «Таллин», пользовались особой, тянувшейся с довоенных времен известностью «злачных мест». Да и весь город продолжал сохранять свой западный, довоенный облик.
Бульвары и сады, серые, облицованные плиткой или черным мрамором нижние этажи правительственных зданий, доходные дома, выстроенные в характерном для начала века «югендстиле», мощеные камнем улицы и звенящие на поворотах трамваи, аккуратно подстриженные газоны, голуби, кафе и бары с высокими стульями у стоек, вежливость официантов, чистота, вывески, соборы, фотоателье, магазины мебели и шерстяных изделий, сверкающие витрины цветочных лавок, — все это осталось от прошлого. Памятник Ленину против серого правительственного здания на пересечении двух главных улиц городского центра, красные флаги и транспаранты были всего лишь косметической данью сложившейся после войны геополитической реальности.
К вечеру у газетных киосков возникали длинные очереди, поступала в продажу вечерняя газета «Ригас Баллс», «Голос Риги», выходившая на двух языках. Среди прочего газета печатала и отрывки из романа «Корабль дураков».
В те годы я увлекался мелодиями из программы «Час джаза» на волнах «Голоса Америки», начинавшейся пьесой Оскара Питерсена «Night train». Пульсирующий зеленый глаз радиоприемника, доносившего энергию и ритм этой музыки, казалось, манил обещаниями иного…
16
Каждое лето мы выезжали на взморье, а лет через пять после приезда в Ригу приобрели дачу в поселке Асари, довольно далеко от особого мира центральных станций Дубулты, Майори и Дзинтари с их асфальтированными улицами, домом-музеем поэтов Аспазии и Яна Райниса, сверкающим голубым рестораном «Лидо», книжными магазинами, кинотеатрами и выстроенным в стиле Аrt Deco концертным залом.
Двоюродный брат моего отца, Александр Гольдштейн, стройный, невысокий мужчина с быстро меняющимся выражением смуглого, живого лица, с темными глазами и вьющимися иссиня-черными кудрями, внешне чем-то напоминал Пушкина. Дядя Саша уделял немало внимания своей внешности. Он часто выступал в том концертном зале как чтец или конферансье. Иногда он выступал не один, а с женой, Гайдой Бишоп, иллюзионисткой. Она говорила по-русски с приятным латышским акцентом и была похожа на светловолосую, стройную русалку. Ее родственники жили за океаном.
Узнав, что я занимаюсь классической борьбой, дядя Саша предупредил меня о возможности того, что со временем моя шея утолщится, а уши потеряют форму.
-Ты ведь раньше занимался фехтованием, — сказал он, — зачем тебе эта борьба?
В тот день он встретил меня на улице; я шел домой со спортивной сумкой через плечо. Он стоял против меня в великолепном сером пальто и улыбался; пальто ему шло, и люди обращали на него внимание. Дядя Саша вырос в Ленинграде, где и стал актером, должен был играть роль молодого Пушкина в кино, но ушел на фронт и заканчивал войну в Прибалтике. Ему нравился Вильнюс, но во время гастрольной поездки в Ригу он встретил Гайду, и судьба его была решена. Постоянным источником напряжения между ним и Гайдой было волокитство дяди Саши. Иногда эта пара появлялась у нас на даче в расстроенных чувствах, и тогда мои родители пытались их примирить.
Обнесенный деревянным забором серо-зеленый дачный коттедж с застекленной верандой располагался за линией железной дороги, следовавшей линии залива. Во дворе и вдоль ограды, выходившей на усыпанную хвоей песчаную улицу, росли сосны. Улица, что вела к станции, пересекала рельсы и бежала к дюнам, постепенно исчезая и превращаясь в усыпанную белым кварцевым песком тропинку, по обе строны которой росли сосны. За ними шумело море, простиралась обширная полоса светлого пляжного песка.
Морская гладь прерывалась высветленной, с желтизной, водой над полосами отмелей. Я научился плавать, переходя от одной мели к другой. Произошло это в первое же лето после нашего переезда в Ригу. Я пришел к морю днем и в отлив незаметно дошел до последней, третьей, мели — пока не стало ясно, что уже начался прилив и обратно мне не пройти, — тогда я поплыл.
За морем находилась Швеция. Иногда я слышал разговоры о людях, которые на моторках бежали туда или в соседнюю с ней Данию. Некоторые уходили зимой по льду залива. Летом в водах залива вылавливали сельдь, кильку, салаку.
Прогулка по берегу до рыболовецких хозяйств была долгой, лучше всего было отправляться на такие прогулки в компании. Мы доходили до мест, где на берегу находились вытащенные из воды моторные лодки, катера, сушились на солнце просмоленые лодки, висели сети на ветру.
Однажды зимой мой отец затеял переустройство пространства под высокой крышей нашего коттеджа. Работа эта заняла несколько дней, я ему помогал, Так у нас возникли две дополнительные комнаты в мансарде, куда вела внутренняя лестница, и я перебрался наверх, в длинную узкую комнату с большим окном. Из окна видна была часть двора, забор и калитка.
Обитатель одной из соседних дач был математик, сотрудник латвийского университета. Это был обстоятельный и полноватый прибалт, отец его был латыш, а мать родом из Польши. Он заочно соревновался с ленинградским математиком Линником, специалистом по теории вероятности и математической статистике. Однажды он долго объяснял мне причины, по которым его не удовлетворяли полученные Линником результаты. При этом он посмеивался от удовольствия, ему нравилось следить за развитием идей в собственном пересказе. В свободное время он иногда копался в небольшом огороде, выращивая для себя капусту, морковь, лук, огурцы и помидоры. Помимо этого он ухаживал за грядками клубники.
Запомнил я и преподававшего в техникуме математика по фамилии Леви. Он свободно говорил по латышски и любил возиться со своими маленькими детьми. У него была круглая, как шар, голова и очень белые руки с перекатывающимися буграми мышц. Иногда он садился за стол и начинал что-то быстро писать в толстой общей тетради с черным переплетом. Перед этим он надевал круглые очки в черной оправе, которые увеличивали его темно-серые глаза, внимательно смотревшие на все попадавшее в поле зрения. У него были тонкие губы, слегка фиолетовые. Однажды отец рассказал мне, что Леви еще мальчишкой попал в гетто и чудом спасся оттуда; кто-то из обслуживающего персонала тайком вывез его из гетто в повозке и воспитал, как своего сына. Родители Леви отдали тому человеку за сына все, что у них еще оставалось. Леви их больше никогда не увидел.
Каждое лето возобновлялось мое знакомство с Гунаром и его братом Эгоном. Это были воспитанные, вежливые ребята. Их мать каждое лето подрабатывала в небольшом магазине на одной из соседних улиц, и жила с сыновьями во флигеле соседской дачи. Обычно мы и еще две девочки с соседней дачи вместе ходили купаться, играли в волейбол, в карты и в серсо. Иногда мы жгли костры. Потом наступала осень, и мы разъезжались. Жили мы в разных районах города и почти не встречались. Случайно сталкиваясь с нами в городе, Гунар и Эгон, если они были в компании, вежливо, но сухо здоровались и проходили мимо. Они учились в латышской школе.
17
В игре в волейбол на пляже присутствовал определенный мистический привкус. Иногда с дюн видны были играющие в волейбол живые человеческие круги на уходящей в обе стороны песчаной ленте. Казалось, игра объединяла солнцепоклонников, организуя их в медленно вращавшиеся человеческие цепи.
Дорога через сосновый лес к реке Лиелупе, берега которой утопали в высокой траве, занимала около двух часов. Шли мы, постепенно удаляясь от моря. По дороге мы собирали чернику, которая росла вблизи зарослей папоротника. В воде у берега белели большие кувшинки на длинных толстых стеблях, уходивших в придонную тьму. Вода в середине реки была теплая и прозрачная.
Кое-где по дороге к реке, на расчищенных от подлеска краях дачных участков попадались недостроенные дома. Иногда на шесте висел венок, сплетеный из дубовых веток и листьев. Такие венки, честь ношения которых доставалась мужчинам с именем Янис, были неотъемлимой частью праздника Лиго, одной из разновидностей празднования ночи на Ивана Купалу, т. е. летнего солнцестояния, — такой же частью, как и бочки с горящей смолой на вкопанных в пляжный песок шестах, факела, хороводы, национальные костюмы и распевающие народные песни люди. Взявшиеся под руки люди организовывали шеренги и прогуливались по пляжу под темным небом, между морем и дюнами. У этого праздника солнцеворота был свой привкус, возникавший от смешения вкусов темного хлеба, горьковатого пива и сыра с тмином. Множество гуляющих и поющих людей, факелы и костры оживляли тянущуюся на десятки километров темную полосу пляжей и бегущие к берегу волны.
Немало людей приходило по утрам на берег в поисках янтаря. Обычно они брели вдоль полосы прибоя, тщательно всматриваясь в песок и гальку в надежде обнаружить янтарь, который иногда выбрасывало море.
Янтарь пользовался популярностью не только как камень для ювелирных украшений, с ним связывали определенные мистические верования; отличал он и хранителей национального начала. Гадальщиков и гадалок, а таких было немало в те годы, можно было узнать по языческого стиля украшениям, выполненным из янтаря и серебра. Заколки и броши, кольца, а порой и эффектный посох, трость или палка крупного, эффектного старика или пожилой, с седыми кудрями женщины могли быть изукрашены янтарными инкрустациями. Сочетались они обычно с плотными тканями, домотканной шерстью и коричневой обожженной глиняной посудой. Мир языческий бродил где-то рядом, пробуждаясь и обретая силу 23 июня, в Янов день, Лиго.
18
В дождливые дни я время от времени ездил на велосипеде по черному мокрому шоссе в Дубулты. Библиотека располагалась в одноэтажном деревянном коттедже с эркером и характерной для этих краев крышей со шпилем и двумя слуховыми окнами.
Слева от входа располагался читальный зал со свежими номерами журналов на стендах. Среди них были и польские журналы, посвященные кино, они чрезвычайно отличались от советской полиграфической продукции и качеством бумаги, и стилем подачи материалов. Постепенно я начал читать их, с пятого на десятое, о чем-то догадываясь, а что-то сопоставляя с тем, что я уже знал. Я узнал о фильмах Феллини и Логана, увидел кадры из фильма А. Ренэ 1959 года «Хиросима, любовь моя» по роману М. Дюра.
За порядкома в библиотеке наблюдала девушка с пепельными волосами. На ее платье был накинут черный атласный халатик. На столе перед нею стояло фото Жерара Филиппа за стеклом в темной рамке. Под стеклом поверх фотографии бежали написанная черными чернилами роспись актера и еще пара слов по-французски. Обычно девушка с пепельными волосами просматривала журналы. За окном шел дождь.
Фильмы «Фанфан-Тюльпан», «Красное и черное» и «Пармская обитель» с Жераром Филиппом были необычайно популярны в те годы, также как и песни Ива Монтана, а в кинотеатрах на Взморье каждое лето показывали фильм Жана Кокто «Опасное сходство» с Жаном Марэ и Даниэль Даррье, снятый в 1948 г.
Читал я и переводы с французского. Поразительный «Гобсек» де Бальзака, хроники и романы Стендаля, и, наконец, «Хроника времен Карла IX» Мериме. Затем пришел период чтения Флобера. Огромный, в темном переплете том с иллюстрациями В. Милашевского включал и некоторое количество писем. Я запомнил отзыв Флобера об эпопее Толстого: «…Первые два тома возвышенны, но в третьем он летит кубарем вниз. Он повторяется и философствует! В конечном счете виден барин, автор, русский, а до того была лишь природа и человечество…»
Границу, указанную Флобером, я ощущал довольно четко. Я жил до 10 лет в Грузии, юность провел в Латвии, страны эти отличались друг от друга чрезвычайно. Но я не жил в России и русское мне было знакомо лишь по прочтенным книгам и поездкам с отцом в Москву и в Ленинград. О Достоевском в школе не упоминали, равно как и о множестве других русских писателей, и я не без внутреннего сопротивления уступал нервической силе его тектов, прочитывая, по мере их получения из магазина подписных изданий, очередные тома его десятитомного собрания сочинений, выходившего в 1956-1958 гг.
Фонды библиотеки в Дубулты располагались справа от входа в коттедж. Покопавшись в каталоге, я протягивал сотруднице библиотеки, которая сидела за деревянным барьером, списанные с картонных карточек названия. Эта молодая женщина походила на ту, что сидела в читальном зале, но была несколько старше, и волосы ее были цвета лежалой соломы.
Женщина за барьером уходила к полкам и через несколько минут возвращалась с книгами. Иногда, внимательно посмотрев на меня, она говорила, что мне еще рано читать подобные книги. (В те годы нас оберегали от эротики Возрождения, от физиологизма Золя, откровенностей Мопассана и даже от советских романов вроде «Оттепель» И. Эренбурга и «Не хлебом единым» В. Дудинцева.) Потом она делала запись в моем читательском абонементе, я расписывался, засовывал книги в сумку, садился на оставленный на крыльце под навесом велосипед и направлялся обратно, в Асари. По обе стороны дороги росли липы, часть дороги шла через сосновый лес.
Иногда я брал в библиотеке сборники пьес. Все началось с томика пьес Мольера и «Дон Жуана». Чтение пьес оказалось увлекательным занятием. Особенно в те дни, когда за окнами застекленной веранды шел дождь. Потом мне пришло в голову, что чтением пьес, должно быть, увлекалось немалое количество людей. Иначе как было объяснить тот факт, что многие сборники были заново переплетены? Добротные синие, серые и зеленые с наклонными полосками переплеты с треугольными, из кожи, углами, пожелтевшие страницы с нередкими пометками и вопросительными знаками…
В то время я еще не был знаком с размышлениями, одного из крупнейших немецких философов двадцатого столетия Ханса-Аншеля Вундерлиха (1901 — 1993) о природе нашего интереса к различным жанрам литературы.
В своей итоговой книге «Память и ничто» (Gedächtnis und Nichts, 1976) он писал, что человеческая память устроена как палимпсест ( фундирующая, или видовая память) и набегающие друг на друга облака ( персональная компонента памяти). Проясняя свое сравнение памяти с облаками. философ утверждал, что неясные начертания ушедшего и наши попытки наделить его смыслом постепенно превращают существующее в нашем сознании прошлое в пьесу с более или менее правдивыми ремарками и репликами действующих лиц, обреченных на призрачное существование. Именно этим, заключал философ, и объясняется наш интерес к театру: мы готовы пойти на жертвы ради обретения смысла. Говоря о жертвах, философ имел ввиду ту часть нашей жизни, которая целиком и безвозвратно уходит в ремарки. Существование ремарок, полагает он, есть не что иное, как обещание рождения романа и даже эпопеи…. Люди, не умеющие или неспособные забывать, не могут познать смысл происходящего, утверждал он.
19
В год окончания школы мы переехали в дом на площади перед Домским собором. Квартира была под самой крышей; это была перестроенная мансарда, из окон открывался вид на крыши Старой Риги. Теперь я проходил мимо собора каждый день. Возвращаясь домой, я иногда спускался по кирпичным ступеням в собор и вместе с прихожанами слушал органную музыку. Похоже было, что собор осел за семь веков существования города, уровень пола в храме был значительно ниже уровня улицы.
Возвращаясь из школы, я шел по бульвару Аспазии вдоль городского канала, а затем сворачивал на площадь Свободы, с установленным в 1935 году монументом борцам за независимость Латвии. У основания серого монумента стояла скульптурная группа: национальный герой Лачплесис, побеждающий медведя, епископ Альбрехт, крестоносцы и закованные в цепи рабы. Фигуры из серого камня выдержаны в стилевых рамках сурового нордического искусства с его стремлением к обобщению и символизму. По контуру основания располагались барельефы с историческими персонажами, от отцов-основателей государства до хранителей традиции народных песенных празднеств и «латышских стрелков». Венчал памятник пилон с установленной на его вершине женской фигурой. Высеченная в камне надпись гласила «Tēvzemei un Brīvībai» («Отчизне и Свободе»). Городской канал с его зелеными берегами, Бастионная горка, Оперный театр и городское бульварное кольцо с четырех— и пятиэтажными строениями конца XIX — начала XX веков замыкали окружающее памятник пространство.
Один из бульваров носил имя мужа поэтессы Аспазии, поэта Яниса Райниса. Его поздние фотографии запечатлели огромный обнаженный лоб и печальный взгляд глубоко посаженных глаз, прямой нос, белую бородку клинышком и белые же полоски усов. Это был человек Севера, с очевидным внутренним тяготением к мистическому.
Бульвары обрели имена поэтов в 1920 году, по возвращению их из четырнадцатилетней эмиграции в Швейцарию. Один из столпов молодой национальной культуры, создатель жанра трагедии в латышском театре, Райнис стал и одним из авторов первой конституции Латвии. Позднее он несколько раз наезжал в Швейцарию и мечтал вернуться туда насовсем.
Бульварное кольцо излучает спокойствие и уверенность в будущем. В чистых, сверкающих окнах домов отражается освещенная солнечным светом листва и пилон с женской фигурой с простертыми над городом руками.
20
В последнюю нашу школьную осень мы всем классом съездили в Восточную Пруссию. С нами поехал директор школы, преподаватель истории Николай Фрицевич Гендрик. Ему было лет сорок пять в то время. Родился он в России, куда его семья переселилась из Латвии после начала Первой мировой войны. Их родственник был в то время губернатором Курляндии. Отца Николая Фрицевича и его старшего брата репрессировали в начале 30-х годов, а остальных членов семьи выслали; Николай, у которого на руках осталась мать, племянница и младший брат, стал работать в школе на Алтае. Во время войны наш историк воевал в составе Латышской дивизии, был ранен, контужен, награжден; окончил войну в чине лейтенанта.
Иногда, волнуясь, Николай Фрицевич слегка заикался и, обращаясь к нам, любил использовать оборот «понимаете ли». Он был строен — правда, уже начинал полнеть, высокого роста; одевался обычно в серый элегантный костюм, носил темные рубашки и синий галстук, оттенявший его серо-голубые глаза; и был несколько старомоден в общении. В галереее героев 1812 года портрет его в генеральском мундире того времени был бы вполне уместен.
Однажды, рассказывая о борьбе за русский престол в послепетровский период, Николай Фрицевич упомянул имя капитана Ивана Симоновича Гендрикова. В 1741 году Гендриков участвовал в аресте регентши Анны Леопольдовны. Вскоре после ее ареста Иван Симонович был возведен своей теткой, новой императрицей Елизаветой Петровной, в графское достоинство и переведен капитан-поручиком в Преображенский полк. Со временем ему был пожалован чин генерал-аншефа. Рассказывал Николай Фрицевич и о сыне низложенной Анны Леопольдовны, молодом, 23-летнем Иване VI Антоновиче, который с 16 лет находился в одиночном заключении в Шлиссельбургской крепости и был заколот охраной при попытке заговорщиков освободить его.
— Несчастный Иван VI Антонович! — восклицал Николай Фрицевич.
Сюжет сей особо волновал его. Полвека прошло, но я помню его голос и интонацию. Казалось, рассказывая нам о трагических страницах истории того периода, Николай Фрицевич делился с нами семейными тайнами, однако о своем родстве с Гендриковыми он никогда не упоминал.
Он осуждал деспотизм и жестокость, и высказывался в поддержку идеи просвещенного и гуманного правления. Его рассказы были полны страсти и патетики. Подобным же образом рисовал он для нас и события истории нашего века.
— Понимаете ли, молодые люди, — восклицал он, — после Февральской революции Россия была самой демократической страной в мире!
Из его рассказа о смерти Орджоникидзе и казни Бухарина ясно следовало, что Сталина и его сподручных он считал палачами, впрочем, он никогда не говорил об этом прямо.
21
Когда до Кенигсберга оставалось, по выражению нашего преподавателя истории, всего лишь «несколько десятков верст», автобус остановился. Выйдя из него, мы оказались посреди уходившей в даль равнины. Легко перескочив через канаву на обочине и подойдя к бескрайнему желтеющему полю, Николай Фрицевич выпрямился и, широко развернув руку, сказал:
— Да, молодые люди, это и есть то самое поле битвы при Прейсиш-Эйлау.
Речь шла об одном из самых кровавых сражений эпохи наполеоновских войн, произошедшем в феврале 1807 года, в ходе которого французы разгромили русские войска.
Итак, мы направлялись в Калининград, который до конца войны назывался Кенигсбергом. Ехали мы туда на автобусе через Литву. Кроме директора, из учителей с нами была Марианна, студентка биологического факультета университета, проходившая практику в нашей школе. Она ходила в темном, под горло, свитере, черных брючках, сером пиджачке и туфлях на невысоком каблуке. Руки она по обыкновению держала в карманах. Марианна была коротко стрижена, волосы падали ей на лоб, почти достигая густых бровей. Глаза были карие, щеки тронуты розовым, нос продолговатый и ровный. По лицу ее бродила неопределенная улыбка. Марианна сутулилась, иногда курила на остановках, с ней было легко и интересно разговаривать, она не смотрела на нас свысока.
Время от времени, останавливаясь в маленьких литовских городках, мы устремлялись в книжные магазины. Марианна охотилась за недавно поступившей в продажу книгой финского писателя Мартти Ларни «4-ый позвонок». Это была сатира, описывающая путешествие и приключения финна в Америке. В конце концов, нам удалось купить эту книгу в Черняховске. В ней было немало замечательных деталей, повествующих о массовой культуре. Я помню слова из рекламной песенки, в ту пору они казались очень смешными:
Горит огонь в груди у нас
Как нефть компании «Техас»…
Постепенно разговор перешел на кино, и тут я начал рассказывать Марианне все, что узнал из журналов, — о кино, актерах, фильмах, сценариях, монтажных листах и съемках в контражуре, против света.
22
В центре основанного в 1255 г. тевтонцами города Кенингсберг, неподалеку от развалин Замка Трех Королей, находится могила Иммануила Канта. По углам параллелепипеда из черного мрамора, стояли четыре черные чугунные трубы, соединенные провисавшими до земли толстыми железными цепями. Позади надгробия — единственная оставшаяся невредимой стена кафедрального собора. Руины его не были снесены только потому, что у стен был похоронен автор «Критики чистого разума» и «Трактата о вечном мире», объяснил нам Николай Фрицевич.
За мраморным параллелепипедом с именем философа и датами его рождения и смерти темнел вход в сохранившуюся стену собора. Винтовая кирпичная лестница привела меня на крышу. Отсюда видны были развалины замка на холме у места слиянии двух рукавов реки Прегель, вымощенные булыжниками улицы, сохранившиеся старые дома, виллы и желтеющие кроны деревьев. В двухстах метрах к северу от развалин замка, за оперным театром находился блиндаж, в котором был подписан акт о капитуляции немецких войск.
23
Мы провели в Калининграде несколько дней, а затем вернулись в Ригу. Вскоре пришла зима, выпал снег, булыжники стали скользкими, по улицам шли звенящие трамваи.
В те годы уже началась космическая гонка, и по телевидению иногда показывали хроникальные кадры со взрывающимися на старте американскими ракетами. Кадры эти иногда становилось предметом обсуждений на школьных переменах.
Однажды Николай Фрицевич вызвал меня к себе в кабинет и сказал:
— Игорь, ты — неглупый юноша и должен понимать, где и что можно говорить… Твои рассуждения о том, что взрываются, скорее всего, не только американские ракеты и спутники, могут быть неправильно истолкованы. Надеюсь, ты понимаешь меня?
В тот день я опоздал на урок литературы. Галочка — кудрявая, рыжая и сияющая — уже стояла у доски и рассказывала о направляющемся на дуэль Пушкине,
— Был ранний петербуржский час, — говорила она, — час извозчиков и молочниц…
— Извините, — пробормотал я.
Галочка обернулась ко мне и спросила,
— Откуда вы, прелестное дитя? — вызвав смех у всего класса.
— Я к вам пришел из коммунистического далекó, — ответил я, цитируя поэта, призывавшего сбросить Пушкина с «парохода современности».
— В таком случае придите лучше на следующий урок литературы, а пока прогуляйтесь, проветрите свою буйную голову, — предложила Галочка.
Я закрыл дверь и остался в пустом коридоре.
В ту пору нам уже пообещали пришествие коммунизма, и когда я как-то спросил отца о том, чем все это кончится, он ответил:
— Очередная авантюра. Или забудут и промолчат, или его, — он имел ввиду Хрущева, — признают авантюристом и осудят. Самое страшное будет, если объявят, что коммунизм уже наступил.
24
Приятельские наши отношения с Марианной не прекращались, время от времени я набирался смелости, звонил ей и приходил в гости в назначенное время. Иногда я сталкивался с ее сокурсниками и приятелями. Я ничего не знал о ее семье, за исключением того, что брат ее Боб был известен под кличкой «Король Бродвея». Бродвеем именовался кусок улицы Ленина от памятника до ул. Энгельса. Однажды я увидел Боба у почтамта, в вечернем освещении: он стоял в широком, светлом, фиолетового оттенка, ворсистом пальто; густая шевелюра его была зачесана назад. С виду он походил на музыканта — из тех, что играли на танцах, или на фарцовщика; вообще, было в нем что-то пошлое.
— А-а-а… Боб… — как-то сказала Марианна, — и его друзья, все они…, — и махнула рукой.
Обычно она куда-то спешила. За ней заходили, мы прощались, и она исчезала до следующего раза. Я запомнил одного молодого человека в потертом пальто — его кепи, темные кудри, хорошо вылепленное еврейское лицо с тонким носом и живыми, умными глазами за очками в позолоченной оправе. Такие ребята любили сидеть в хороших кафе, курить, болтать и пить кофе со сливками. Выглядел он как классический философ, осколок довоенной Европы. Иногда он приходил к Марианне с собачкой.
— Пифка — прелесть, — сообщила она мне как-то раз, когда он появился у нее без звонка.
Представляя меня Пифке, она сказала:
— Я была у них в школе на практике, и мы подружились, правда, Игорь?
В тот раз она дала прочесть мне книгу Г. Грина «Наш человек в Гаване». До этого — Э.-М. Ремарка «Три товарища». В ту пору я почти ничего не знал о современной литературе, глотая том за томом собраний сочинений классиков.
— Там есть чудесная песня, — рассказывая о романе Грина, заметила Марианна, чуть прищурясь, — она была близорука.
Вскоре я добрался до текста песни в переводе Давида Самойлова:
Почтенные люди живут вокруг.
Они все осмыслят, отмерят, взвесят.
— Они твердят, что круг — это круг,
И мое безрассудство их просто бесит.
Они твердят, что пень — это пень.
Что на небе луна, на дереве листья.
А я говорю, что ночь — это день,
И нету во мне никакой корысти.
Между тем учеба в школе подходила к концу, начались выпускные экзамены. Мне снизили оценку по литературе — за «политическую ошибку», так объяснил мне новый директор школы. То была маленькая седая женщина со злыми глазками, по фамилии Ломоносова. Я дал ей прозвище «морская свинка» — и оно прижилось. Узнав о формулировке, я обратился к Николаю Фрицевичу, он к тому времени стал председателем профсоюза работников школы. Я пришел к нему на прием; в облицованном черным мрамором здании было тихо, получил пропуск и поднялся на второй этаж.
— Я просто процитировал то, что вы, Николай Фрицевич, говорили нам на уроке, — объяснил я. — И наш новый директор считает это политической ошибкой.
Николай Фрицевич усмехнулся и позвонил в школу. После короткого разговора с директором он сказал:
— Все исправлено. Образ, который ты использовал в сочинении, принадлежит Карлу Марксу. Молодец, — добавил он, — у тебя хорошая память.
Потом прошел выпускной вечер, от которого в памяти остался лишь вопрос нашей рыжей и кудрявой словесницы,
— Очего же вы меня не поцелуете? — спросила она. Мы в тот момент танцевали под музыку песни Кола Портера «Begin The Beguine».
25
Я уехал учиться в Москву. Мы с Марианной обменялись несколькими письмами. Я описывал свои театральные впечатления, — я часто ходил по театрам в те годы. По окончании первого курса я приехал в Ригу. Встретился с товарищами, окончательно выяснил, что мои отношения с девушкой, нравившейся мне со времен школы, подошли к концу. Выяснение отношений произошло на Взморье, на станции Майори. Я отправился на пляж и довольно далеко заплыл. Вода в заливе была холодная, ноги свело судорогой. Доплыв до берега, я упал на песок от изнеможения.
Я позвонил Марианне. Она подняла трубку
— Знаешь, я больше не живу здесь. Просто зашла навестить родителей.
Оказалось, что она живет в доме против городского парка, в центре города. Окно просторной светлой комнаты на втором этаже, куда я попал из большого темного коридора, выходило на пустой постамент памятника Барклаю де Толли на Александровском бульваре. В нижнем этаже дома находился книжный магазин, в его высоких витринах выставлялись книги по искусству — на фоне огромных фотографических пейзажей, запечатленных известными фоторепортерами. В этой витрине я впервые увидел пирамиду Хеопса.
Рудольф Эглитис, муж Марианны, оказался светловолосым, широкоплечим мужчиной чуть выше среднего роста. Отложив газету, он снял очки, встал, вежливо улыбнулся и пожал мне руку. Оказалось, что Рудольф плавает в должности инженера-механика. Мы отправились на прогулку. Спустились по Александровскому бульвару и прошли мимо монумента Свободе. В городском канале, протекавшем под площадью, плавали утки, за каналом возвышалась Бастионная горка, за ней видна была Пороховая башня с замурованным в стене ядром. Слева промелькнуло здание Театра оперы и балета, кафе и часы «Лайма», у которых назначались свидания.
Мы перешли трамвайные линии, и Рудольф предложил зайти в ресторан «Луна». Мы поднялись в зал на втором этаже, сели за столик у арочного окна, откуда хорошо был виден бульвар Падомью, пешеходы и проезжавшие внизу трамваи. До этого я никогда не бывал в «Луне», но знал, что это место — часть рижской легенды. Кто-то рассказывал мне о котлетах «Луна», фирменном блюде этого кафе, и я заказал себе котлеты. Рудольф выбрал бифштекс с жареным луком и картофелем, Марианна — блинчики с творогом. Мы выпили вина. Я рассказывал о московских театрах, иногда они вставляли фразу-другую или просто они смотрели друг на друга. Марианна несколько раз улыбнулась Рудольфу. Он вел себя сдержанно. Наконец принесли кофе и пирожные. Потом мы вышли на улицу и распрощались. Было еще светло. Я посмотрел им вслед. Они шли в сторону своего дома.
Я повернулся и направился в старый город, к Домской площади. К дому, где жил в последний свой школьный год.
Я миновал пивбар, куда заходил по дороге домой с консультаций перед школьными экзаменами. На губах всплыл забытый вкус горьковатого светлого пива и бутерброда с ветчиной. Пройдя через площадь Домского собора, я вскоре оказался на набережной. Вода показалась мне чуть лиловатой. Вспомнились слова из песни, которая нравилась Марианне:
А я говорю, что ночь — это день,
И нету во мне никакой корысти.
Мы переписывались еще несколько лет, постепенно переписка наша сошла на нет.
26
Прошло пятнадцать лет, и я снова оказался в Риге. Была зима. В сонном аэропорту мне удалось быстро сесть в такси и поехать по заранее полученному адресу.
Я прилетел в Ригу на десять дней, в служебную командировку, и остановился в частном пансионе в самом центре города, неподалеку от Главпочтамта. Пансион был маленький, на трех человек; содержала его седая дама, следившая за чистотой комнат и готовившая завтраки. В гостиной, где постояльцы завтракали и могли по вечерам смотреть телевизор, висел огромный, выполненный пастелью застекленный портрет покойного мужа хозяйки, известного в прошлом актера. Изображен он был в полупрофиль, так что ощущалась массивная, основательная как валун, форма головы. «Пожалуй, он мог бы сыграть Ульманиса, — подумал я. — А может быть, художник просто пожелал придать ему более значительный, чем в жизни, вид». Квартира была освещена горевшими под потолками электрическими лампочками под абажурами. На стенах кухни висели традиционные латышские вышивки на холсте с мельницами, полями и вьющимися в небесах высказываниями, записанными готическими буквами. За окнами шел снег.
Через день я управился с делами и попытался разыскать школьных товарищей. Оказалось, один из них стал офицером и служил в каком-то дальнем гарнизоне на Севере; другой, способный спортсмен, спился и лежал в психбольнице; третий, в тот вечер, когда я заглянул к нему, слушал арию Неморино и лениво переругивался с женой. Их голоса были слышны из-за двери. Я постучал. Не сильно изменившийся Эдик — он лишь отпустил усы — выглянул, всмотрелся в мое лицо, попросил меня обождать в коридоре и вскоре вышел, одетый для прогулки. Мы гуляли по промерзлым улицам, по скользому снегу на ледяных наростах, и он рассказывал мне о наших одноклассниках. Кто-то переехал в Москву или в Ленинград, кто-то жил в Нью-Йорке, кто-то оказался в Израиле — как и мой дядя, переехавший позднее в Берлин. Один стал крупным строителем, другой — отцом семейства, третья — матерью-одиночкой.
Очередной мой школьный товарищ сообщил, что на территории бывшего концлагеря Куртенгоф в Саласпилсе создан мемориал. Лагерь смерти находился на расстоянии 18 км. от Риги. Я поехал туда.
С октября 1941-го и до конца лета 1944 года в лагере было уничтожено более 100000 человек. Охрану лагеря осуществляли легионеры Латышского добровольческого легиона СС, который подчинялся немецкой полиции и СД. Легионеры охраняли территорию и принимали участие в массовых казнях. Лагерь этот известен еще и тем, что в нем содержались дети, у которых отбирали кровь для раненных немецких солдат, после чего дети быстро умирали. Так погибли около 3 тысяч детей в возрасте до пяти лет. Некоторое количество тел умерших детей захоронили на старом кладбище Саласпилса, остальные тела были сожжены.
Территория мемориала оказалась огромным, серым забетонированным пространством под серым небом. На бетоне лежал серый снег. Серые бетонные блоки нависали над покрытым серым снегом полем. В сохранившемся бараке было холодно и темно.
Начиналась ночь. Я вернулся в Ригу.
27
Вечером следующего дня я уехал в Вильнюс. Я оказался там рано утром и, добравшись до дома моих знакомых, обнаружил, что их нет дома. Оставалось дождаться удобного времени, чтобы обратиться к соседям, с которыми, я знал, они дружили.
Я вышагивал вперед-назад по улице вдоль овощного магазина, освещенного холодным светом рекламы. Было холодно и сыро. К восьми утра, когда в магазине загорелся свет и появились продавщицы, я совершенно окоченел, башмаки стали каменными, уши я растирал руками.
Войдя в магазин, я обнаружил, что помимо мерзлых овощей в нем продается фруктовое вино. Я выпил стакан, потом другой. Стало теплее, я вышел на улицу, прошелся, снова замерз и вернулся в магазин. Подойдя к прилавку, я снова попросил стакан вина. Наливая, одна из продавщиц сказала другой по-литовски:
— Посмотри на этого русского, весь город спит, а этот пьяница уже поднялся и пришел к нам.
Литовский язык похож на латышский, так что мне было нетрудно понять эту простую мысль.
28
Вернувшись в Ригу, я побродил по музейным залам, побывал в квартире на Виландес и разыскал Галочку. Оказалось, что теперь она живет за рекой, в московском форштадте, во время войны там размещалось рижское гетто. Из окна небольшой квартиры открывался вид на двор и дома, похожие на тот, где жила она. Галина Моисеевна была по-прежнему стройна и завязывала свои золотые кудри в узел на затылке. Свободные кудряшки надо лбом были чуть тронуты сединой. Она была в длинном одноцветном платье, на плечи наброшен кофейного цвета шерстяной шарф, на столе лежал том Тургенева. Жила она вместе с дочерью, которая убежала в кино посмотреть вышедший в те дни на экраны фильм о декабристах. Я принес Галочке цветы, она поставила их в вазу и предложила мне кофе.
— Как хорошо, что ты не принес вина, — сказала она, — некоторые из моих бывших учеников считают, что надо приносить с собой вино. Странно, — добавила она и пожала плечами.
Школы нашей давно уже не было, и мне пришлось сделать несколько звонков в гороно, чтобы получить ее телефон. Я спросил ее, где она работает. Оказалось, что преподает в вечерней школе недалеко от дома, до этого работала в университете.
— К сожалению, там была только почасовая работа, — пояснила она, — и я ее оставила, после того, как меня бросил муж.
Затем она принялась расспрашивать меня; я рассказал ей, что живу в Сухуми, женат, два сына, восьми и шести лет, что работаю в университете и что из окон моего дома видно море.
— Да, Черное море, — сказала Галочка, — я его никогда не видела…
— Приезжайте, — сказал я, — вместе с дочерью, вы сможете у нас остановиться…
— Спасибо, — сказала она, — это так далеко…
Я не сказал ей о том, что пишу «в стол».
29
На следующий день я набрал номер телефона, который помнил со школьных времен. Трубку поднял пожилой мужчина. Я сказал, что разыскиваю Марианну.
— Мы учились в одно время…
— Как вас зовут? — строго спросил голос.
Я назвал себя.
— Таких друзей в университете у нее не было, — услышал я в ответ.
— Она вела у нас практику в школе, я бывал у вас дома, — добавил я и снова назвал себя.
Последовали вопросы, связанные со школой, и, наконец, я получил номер домашнего телефона Марианны.
Мне ответила девочка, судя по голосу, лет десяти.
— Мама на работе, — сообщила она. — позвоните попозже.
Я перезвонил Марианне вечером.
— Боже, — сказала она, — столько времени прошло… Так ты в командировке? А где ты остановился?
Не знаю отчего, но мне не захотелось рассказывать о пансионе с его выкрашенными охрой стенами, величественной хозяйкой и могучей мужской головой на портрете в гостиной.
— Я остановился в гостинице «Рига», — сказал я.
— В каком номере? — спросила она. Такого вопроса я не ожидал.
— Я остановился в номере 403, — ответил я.
— Там нет такого номера, — сказала она.
— Серьезно? — спросил я.
— А откуда ты звонишь сейчас? — спросила она.
Это звучало странно, но… все бывает, подумал я и сказал: «От знакомых».
— Послушай, я сейчас занята, но я бы хотела тебя увидеть, — услышал я в трубке.
— Может быть, я позвоню тебе на работу? — предложил я. — Ты не скажешь мне номер твоего рабочего телефона?
Марианна продиктовала номер; она работала где-то в центре.
На следующий день я зашел в лабораторию, по вызову которой приехал в Ригу.
Мы сидели с моим коллегой и пили кофе. Я рассказал о разговоре с Марианной.
— Все может быть, — сказал он, — с людьми происходят самые странные вещи.
Зазвонил стоявший на столе телефон, он поднял трубку и начал говорить с невидимым собеседником. В этот момент мне пришло в голову, что телефон, который мне дала Марианна, должен находиться где-то поблизости от телефона на столе, их номера почти совпадали.
Я набрал номер Марианны, мне ответила секретарша:
— У Марианны Борисовны обеденный перерыв, — сказала она. — Она будет примерно через полчаса.
— А где находится ваша организация?— спросил я и спустя полчаса уже стоял у входа в городскую санэпидстанцию. Она размещалась в небольшом двухэтажном особняке, выстроенном в начале двадцатого века.
На противоположной стороне бульвара стояло барочное двухэтажное здание Музея русского и латышского искусства. Бульвар был засыпан снегом. Солнечный свет ослеплял, отражаясь от снега на кронах деревьев в Александровском парке.
Я вошел в здание, поздоровался с секретаршей, отыскал указанный мне номер кабинета на нижнем этаже и постучал.
— Войдите, — сказал знакомый, чуть с хрипотцой голос.
Марианна сидела за столом спиной к свету и курила. Она чуть прищурилась.
— А, это ты? Неожиданно. Как ты нашел это место?
В сущности, она изменилась не очень сильно; она несколько располнела, но все еще была стройной, это я отметил, когда она встала из-за стола и протянула мне руку, которую я пожал.
— Спросил у секретарши, — пояснил я. Она прищурилась, и через мгновение надела очки.
— Ну, расскажи о себе, — сказала она. — Помню, что ты учился в Москве. Потом переехал в Тбилиси. А где ты живешь теперь?
— Из Тбилиси я уехал в Ленинград, а теперь живу в Сухуми, — ответил я.
— В Сухуми? — переспросила она, — не может быть. Я была там однажды. Там ведь только обезьяны…
— Обезьяний питомник, — поправил я.
— Ну да, я там была как-то зимой, по работе. Дождь и обезьяны. Разве там можно жить? — спросила она.
— Там есть свои прелести, — ответил я. — Море, горы.
— Ну да, — сказала она, — летний курорт. А где ты работаешь?
— В университете, — сказал я. — Приехал в Ригу проверить кое-какие приборы.
Я посмотрел в окно на снег, и почувствовал, что не в настроении входить в извивы своей биографии.
— А ты? Что делаешь ты? — спросил я. — Как поживает генетика в атомном веке?
Она улыбнулась, прищурилась и потянулась за сигаретой. Я понял, что пришел в то время, когда она выкуривала последобеденную сигарету, позволяла себе нечто вроде еще одного перерыва. Впрочем, может быть, она просто задумалась о том, что рассказать мне, чтобы наш разговор принял какие-то разумные очертания.
Мы обменялись несколькими фразами и пришли к выводу: прошло много лет и всего не упомнишь. Разговор наш почти исчерпал себя, когда дверь открылась и в комнату вошел припорошенный снегом военный, кажется, в звании капитана; он был в серо-голубой шинели и в шапке-ушанке со звездочкой. У него было простое, бледное, с веснушками лицо, небольшие голубые глаза. На щеках горел румянец.
— Все сделал, — заявил он с порога. — Таня себя чувствует хорошо. Я купил мешок картошки и мешок капусты. Все отвез домой.
— Влад, познакомься, — сказала Марианна, — это мой бывший студент…
Мы пожали друг другу руки.
— Ты почему шапку не снимаешь? — спросила Марианна у Влада. Мне послышалось легкое раздражение в ее голосе, и я встал.
— Замерзла у меня голова на морозе, — ответствовал Влад, добродушно улыбнувшись.
— Ну, мне надо идти, — сказал я, — всего хорошего, — и направился к двери.
Солнечный свет все еще отражался от снега на примыкавшей к Александровскому парку стороне улицы, хотя дело шло к вечеру. Пройдя мимо замерзшей тумбы с рваными афишами, я направился в сторону старой Риги.
Через некоторое время я оказался на мощеной камнем площади, перед примыкающим к Домскому собору строением с двумя рядами оконных переплетов. Посреди площади, за невысокой металлической оградой лежал засыпанный снегом газон с двумя голыми липами и памятником Гердеру. Во второй половине восемнадцатого века философ приехал в Ригу из Кенигсберга и двенадцать лет преподавал в школе при соборе.
Стало совсем темно, зажглись фонари. Я прошелся по площади, вернулся к газону и решил подойти поближе к памятнику. У ограды я поскользнулся, задел ее локтем и по руке пробежал электрический разряд. Пальцы онемели, и я не ощутил холод ограды, за которую схватился. Но уже через мгновение ладонь почувствовала холодный укус замерзшего металла, и мне на миг показалось, что я играю чужую роль в не известной мне пьесе.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer12/gelbah/