История любви Мирры Эпштейн и Вовки Рыбакова в 40 письмах с комментариями Анны Славиной — дочери Мирры Арнольдовны
Печатью на сердце меня положи,
печатью — на руку,
ибо сильна любовь, как смерть…
«Шир аширим» — «Песня песен»
Письмо первое —
из Москвы — в совхоз «Тарасково»,
Каширского р-на, Московской области, в студенческую бригаду МИФЛИ
Комментарий Анны Славиной
Семнадцатилетняя мама в 1939 поехала с дедушкой из Орла в Москву и, отказавшись от мечты стать актрисой, поступила на философский факультет легендарного МИФЛИ (Московский институт философии литературы и истории), куда был огромный конкурс.
МИФЛИ, или как его называли просто — ИФЛИ — был в 30-е годы лучшим гуманитарным вузом страны, с особой романтической и творческой атмосферой, по выражению одного из его выпускников — «островок свободомыслия среди моря догматизма». ИФЛИ сравнивали с пушкинским лицеем, недаром о нем говорили так: «…гениев на квадратном метре полезной площади было больше, чем в любом другом вузе… …поэты бродили косяками…».
И действительно, из ИФЛИ вышли Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Семен Гудзенко, Александр Твардовский, Сергей Наровчатов, Юрий Левитанский, Александр Твардовский, многие другие известные впоследствии поэты, писатели, философы и историки.
В ИФЛИ у мамы появились замечательные друзья и подруги, дружба с которыми сохранилась надолго. Мама вспоминала поэтов, учившихся рядом с ней, больше всего Павла Когана с его «я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал». Самой же маме, как я ее знаю, больше подходил стих Наума Коржавина «Я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный».
А еще у мамы был в ИФЛИ Вовка Рыбаков, который любил ее и к которому потянулось ее сердце… первый роман.
Но наступили, по выражению еще одного ифлийца, Давида Самойлова, «сороковые-роковые». 22 июня 1941 года, когда началась война, мама заканчивала второй курс. Очень скоро начались бомбежки Москвы. Мама с другими студентами дежурила по ночам на крышах, чтобы сбрасывать «зажигалки». «Удивительно, — вспоминала она, — мы не испытывали страха. Вот что значит молодость!». Потом она работала в студенческой бригаде в совхозе по заготовке леса. Связь с семьей была потеряна, но зимой мама смогла найти свою маму с братом, которым удалось в последнюю минуту вырваться из оккупированного фашистами Орла. И она присоединилась к ним в эвакуации в сибирский городок Абакан. Там она работала учительницей истории в средней школе и по совместительству читала лекции в Хакасском сельхозтехникуме.
Очень многие парни из ИФЛИ пошли добровольцами на фронт, Вова Рыбаков — тоже. С фронта он писал маме нежные, трогательные, умные, заботливые письма. Писал, как он любит ее «спокойный оптимизм»: писал: «ведь, правда, ты моя невеста…» Огорчался, что письма идут медленно. Но, представьте, в войну за месяц — полтора почта доставлялась из Сибири на Южный фронт (и наоборот)!
Мирра Эпштейн
Здравствуй, Миррочка!
Завтра буду устраиваться на ЗИС (московский автомобильный завод имени Сталина, позже — имени Лихачева — прим. мое — АБ). Прошел медкомиссию и признан годным к службе в РККА (Рабоче-крестьянская Красная армия — прим. мое — АБ). Вот это все хорошие новости. А сейчас поеду в институт и что я там найду, я не знаю. Впрочем, институт уже «институт, так сказать». Он находится на Ширяевке в двух небольших «курятниках».
Ребята, оставшиеся в Москве, сидят, спят и …я не знаю, что еще делают …на чемоданах … О занятиях уже говорят вполне определенно: «это сейчас отходит на второй план», еще определеннее: учиться не будут (даже три года) … Предложили отпускать домой всех желающих, так как не известно, что будет с общежитием.
Сегодня приехал с первым поездом. Это в пятом часу утра. Было очень красиво… Я сидел, собирался дремать и мечтал дома увидеть письмо от тебя. Иногда же сбываются и мечты… Очень хочу сказать тебе все, что я тебе как будто не успел сказать. А еще сейчас такая чудесная музыка Мендельсона. Но я думаю, что ты меня понимаешь, понимаешь, если я сейчас совсем ничего не прибавлю. Мне грустно, но совсем немного. Прямо — «Песня без слов». «Мне грустно и легко, печаль моя полна тобой, одной тобой». Вот и все. Пиши, ответь, как можно скорей. Хорошо?
И, если разрешишь (неужели нет?), крепко целую!
Вовка 7.VII.41
Владимир Рыбаков
Письмо второе
— туда же
Миррок!
Милая, милая Миррочка, я страшно беспокоюсь, потому что или ты не пишешь, или почта так «хорошо» работает, или я не знаю, что с тобой, как ты себя чувствуешь. Я не думаю, что ты мне не ответила (самоуверенность, да?), ведь я же написал вовсе не дерзкое письмо. Если б я знал, что тебе наплевать на все мои надежды и ожидания, было бы, пожалуй, проще и ужаснее. Но теперь достаточно отваги и решительности. Я все время жду ответа. Неужели эта проклятая почта не сможет принести мне радость нескольких твоих слов?
Новостей мало. Работ много. Очень плохо, что это для меня непривычно. От работы, конечно, нельзя ждать обычного «мирного интереса», но это, пожалуй, все же интереснее того, чем занимаются наши ребята здесь, в Москве. Недавно ехал с работы с одним парнем. За нами мчался на мотоциклете красноармеец. И мой спутник выразился прямо символически кратко: — За нами едет война!
Но за мной она едет что-то очень медленно. Уже была получена повестка, собраны вещи. Попрощались. Мама … но о маме нельзя говорить ничего. На сборном пункте поздравили с зачислением добровольцем в РККА, сообщили, что мы будем в частях народного ополчения, и распустили до особого распоряжения.
А сейчас работаю уже восьмой день. Вчера был в институте. Конечно, было уже поздно и, как полагается этим оперативным руководителям из ИФЛИ, там никого из них не было. Узнал лишь, что наши ребята и девушки возвращаются из-под Смоленска (они там вместе работали). В Москве их как будто ждет работа на заводе «КИМ» (Коммунистический Интернационал молодежи — прим. мое — АБ).
Вот, пожалуй, и всё. Сижу дожидаюсь повестки и еще (и нисколько не меньше) хоть слова от тебя. На ЗИСе все испанские ребята ушли добровольцами в армию. Дожидаюсь. Неужели еще долго? И очень беспокоюсь только потому, что не имею ни слова от тебя.
Милая, очень прошу, если у тебя мало надежд на эту почту, пришли телеграмму с двумя словами: «Жива, здорова». Я буду тебе очень благодарен и стану немного спокойнее.
Желаю тебе всего того, что ты сама себе хочешь, желаю тебе всяческих успехов и счастья. Очень хотел бы видеть тебя, говорить с тобой, жду телеграммы или письма.
Всего хорошего, Миррок!
Опять прошу прощения и целую (все равно письмо терпит).
Вовка.
18/VII/41
Письмо третье
— туда же
Милая Миррок!
Всё пока идет очень хорошо. За исключением того, что я сижу здесь, в тылу. Правда, и до нас докатилась война.
Докатилась фейерверком бомбардировок, тревогой сирен и ожиданий, полудремотными ночами. Москва, как когда-то Мадрид. Мы сидели и жадно читали сводки, но война была где-то вдали. Теперь Москва — крепость, и у людей стали серьезные, внимательные, чуть устало выглядящие лица. Москва ведет войну, и она её выиграет и за Мадрид, и за всех! 21-го было такое настроение, что маленький месячный юбилей этой огромной войны не пройдет без непрошенных гостей с «подарками». Но я слишком мало по-настоящему представлял себе, что это такое. Теперь мы здесь знаем и вспышки быстро затухающих под руками москвичей зажигательных бомб, и глухой свист от летящих фугасных. Научились, правда, не очень искусно, спать под этими тревожными ночами. Сейчас еду спать. У меня сейчас новый адрес, но ты пиши по старому: на почте оставляют мне «до востребования», я туда хожу каждый день. Пиши, отвечай скорей. Я был просто в восторге, когда еще только держал в руках нераспечатанное твое письмо. Когда приедешь в Москву? Если скоро, телеграфируй. Я тебя встречу. Сейчас позвоню твоим родственникам и узнаю, как у них дела, сообщу следующим письмом.
Пиши, пожалуйста, чаще, хоть пару слов…
Всего хорошего! Большой привет и крепко целую — Вовка
25.VII.1941 г.
Письмо четвертое
— в город Орел
Здравствуй, моя милая, милая Миррок!
Все сплошное еврейское счастье. Ты уехала слишком быстро. Слишком быстро — это только потому, что даже твою первую московскую открытку я получил 10/IX и дальше — «ни слуху, ни духу».
В институте ко мне подходит девушка, чем-то напоминающая Зою Федорову, осведомляется, кто я такой, и затем расспрашивает о нашей общей знакомой, с которой она была вместе в совхозе, у которой она — лучшая подруга. Я растерялся тогда, но теперь я с радостью сообщу о том, что получил от тебя открытку. Теперь мне лучше, гораздо лучше и только (ой, какое — только!) не хватает, слишком не хватает тебя: видеть, слышать, с тобой разговаривать.
А так как будто все по-старому. Ожидание, то бесконечно тоскливее и длинное, то злое, но от этого его длина не уменьшается, так что все равно не привыкнешь. Работать кончил. 10-го взял расчет, и теперь в институте. Здесь тоже ничего особенного. Понемногу ребята уходят на курсы военных переводчиков. Ника тоже пошла туда. Вероятно, в конце концов, и я пойду туда. Пока не пускают. В институте занятия идут полным ходом: на лекциях присутствуют человек по пять-шесть. Алексей Михайлович Поляков вспоминает о Миррочке: «Вот обещала сделать обзор…». Тов. Асмус, обучающий тов. Гагарина, с серьезным видом повествует об оборонном значении логики. Никочка с царственным видом ходит на хорошие концерты и ежедневно справляется о здоровье и состоянии дел у Юрочки Залкинда, который, отвечая, часто поднимает палец и произносит: «во-первых», «во-вторых» и еще в том же духе. Оба они (она — отдыхать, он — заниматься новой историей) предпочитают дома. Как видишь, все как будто так же. Конечно, это только как будто.
Мне очень хочется видеть тебя. Как только будет возможно, выезжай и телеграфируй, я тебя встречу. Во всяком случае, если приедешь, зайди обязательно ко мне домой. Так нехорошо вышло: если бы ты зашла, когда приезжала… Ну вот и все. Пиши, пожалуйста, почаще.
Милая Миррочка, я жду тебя, я думаю о тебе, я целую тебя крепко.
Вовка 12/IX — 1941 г.
Записка, переданная по случаю
Милая, Миррочка!
Вчера переехали в казарму. Все было сделано «оперативно», в 2 часа. Теперь не знаю. Когда удастся увидеться: оттуда слишком трудно выбираться, а теперь все мы, возможно, выберемся на фронт. Все это слишком мало похоже теперь на «учебу». Вот и всё. Может, ты переживешь судьбу Каты, а я соответственно — её Тони. Хорошо, если так. Лучше было бы, если б это было лучше. Что будет все хорошо, в этом я не сомневаюсь, как и ты. Напиши мне, пожалуйста, и передай через кого-нибудь в общежитие Нике для меня. (Девушек в казармы не перевели). Вот и всё.
До свидания, дорогая. Будь.
(Без даты)
Письмо пятое
— в Москву
Милая Миррок!
Теперь я не знаю, когда тебя увижу. Всё происходит с головокружительной быстротой. Мы тоже «оперативно» в два часа переселились в казармы. Что будет дальше, неизвестно. Теперь это очень мало походит на курс — это скверная армейская часть. Но меня ничего так не трогает, как то, что я не вижу тебя. Может, удастся увидеться, может, и нет. Но я буду спокоен, если тебе будет хорошо. Ты девушка из мира полной спокойной уверенности. У тебя светлая надежда и непроницаемая брезгливость ко всем этим красочным безобразиям нашего времени. Я тебе говорил, что ты похожа на героев Хемингуэя. Это действительно так, потому что ты также чисто и спокойно относишься к жизни, любишь тургеневские пейзажи, хорошую работу и доброе веселье. Поэтому ты такая замечательная девушка и не только для меня. Не веришь? Или все это покачнулось? Но это хорошо, и тебе должно быть хорошо. Я хочу, чтобы ты была моей Катой, только чтобы было меньше грязи и страданий. Я хочу вернуться в мир, в котором мы вместе будем жить, работать, бороться. Вдвоем. Веришь? Хочешь? Ответь, пожалуйста, через Нику (в общежитие, она еще там). И так, как это не затруднит товарища цензора, то:
«Wenn ich in deine Augen seh,
So schwindet all mein Leid und Weh;
Doch wenn ich küsse deinen Mund,
So werd ich ganz und gar gesund»[1].
Твой Вовка 8/Х — 1941 г.
Комментарий Анны Славиной
Вова Рыбаков учился на одном — философском — факультете с Миррой. Он был коренным москвичом, жил с мамой. Итак, он пошел на фронт добровольцем несмотря на то, что у него было плохое зрение (мама считала, что его не призвали бы). В армии использовали его отличное знание немецкого языка. В должности военного переводчика Вовка был отправлен на Южный фронт.
Сначала Вова помогал допрашивать захваченных «языков», работал с трофейной немецкой почтой. Потом ему поручили организовывать работу среди войск противника. «Предстоит очень трудная и интересная работа, для праздников еще не пришло время», писал он маме. Он описывал, как выходил ночью на нейтральную полосу, подходил почти вплотную к немецким позициям и кричал им в рупор…
Письмо шестое
— из Ставрополя (Куйбышевской обл.) в Москву
Милая Миррочка!
…Может ты уже не в Москве, и все это зря пишется.
Я скверно себя чувствую из-за того, что ничего не знаю о тебе. Хоть бы одно слово. Я не знаю даже, что писать.
Ничего нового, и нового здесь вообще можно ждать только извне. Все идет очень однообразно и томительно. Самое существенно новое — имею адрес: Ставрополь, Куйбышевской обл., п.я.№ 1, литер «Е». Вот и все. Я кончаю, я жду. Пиши хоть пару слов каждый день, может, что-нибудь дойдет. Это будет счастье, конечно, какой-то суррогат, заменитель этого счастья, но мне будет лучше даже от этого «морковного кофе».
Я жду вестей — плохих, хороших (пусть все же будет без плохих!). Желаю тебе всего хорошего.
Крепко целую, милая, чудесная моя, Миррок!
Твой Вовка 24/Х — 1941 г.
Письмо седьмое
— из Ставрополя, Куйбышевской обл.
на станцию Монетная, Свердловской области
Здравствуй, моя милая Миррочка!
Вчера я случайно узнал твой адрес. Почувствовал огромную радость и даже усомнился, что плохая встреча Нового года может иметь какое-нибудь скверное мистическое влияние на события в нем. Любочка Шечкова получила письмо от некоей «Розочки», и это письмо любезно было предоставлено мне для извлечения из него твоего адреса. И теперь, наконец, когда я имел бы возможность начать спокойно переписку, неожиданно (т.е. долгожданно, но теперь это все же неожиданно) приходится менять адрес: завтра уезжаю. Назначение — Южный фронт. Время следования — весьма неопределенное, и поэтому к этой первой весточке о тебе снова примешивается печаль. Но будем мириться с такими пустяками. Я думаю, тебе тоже пришлось и приходится мириться со многими вещами, которые на самом деле выглядят куда пострашнее. Но все же я хотел бы иметь от тебя самое подробные известия как можно быстрей. Мне кажется, что это лучше всего сделать, если ты напишешь моей маме по адресу: Ульяновск. Главный почтамт. Рыбаковой М.Я. Для меня. Это все же поближе к южному фронту, и я с мамой также буду крепко держать только что установившуюся связь, и она мне немедленно по получении моего адреса начнет высылать твои письма.
Моя дорогая девочка, я теперь начну часто и долго беседовать с тобой, думаю, может, это хоть не слишком роскошный, но кусок счастья для такого сурового времени. Я умоляю тебя немедленно написать мне (через маму). Как только будет адрес, телеграфирую тебе.
Завтра отъезд. Едем по санному пути по Волге в Куйбышев. Оттуда уйдет письмо. Едем на лошадях. Что будет с моими ногами? С моим носом? Рождественская погодка не благоприятствует даже созерцанию замечательных игрушечных пейзажей этого ставропольского захолустья. Но теперь — радость отъезда, а ноги —это хотя и крупный, но все же второй счет. Как-нибудь…
Кончаю, спать осталось часа 4, нужно хоть их использовать.
До свидания, моя любимая девочка! Передаю тебе все хоть и перезапоздалые, но наилучшие новогодние пожелания и крепко целую.
Твой Вовка. 2/1 — 1942
Письмо восьмое (открытка)
— из г. Куйбышева на станцию Монетная
Моя милая славная Миррок!
Пишу из Куйбышева. Как будто мы застряли здесь дня на полтора — два. Хочется побыстрее уехать, но, если не уедем, пойду завтра в Большой театр. Ты прости, но может показаться, что я совершенно равнодушен к твоей судьбе, так как в прошлом письме описывал только историю своих скверных и хороших переживаний. Но всяческие вопросы вообще сейчас излишни. Все равно я еду, еду, буду ехать еще, может, неделю, может больше. Мне хочется быстрее быть на месте, в настоящем деле, а не бегать запасать продукты на дорогу. Город, вообще, встретил нас не очень ласково: страшный мороз и ночевка где-то рядом с лестницей (хорошо еще, что сравнительно тепло). Теперь ждем билета, ждем поезда и, бегая по городу, согреваясь по магазинам, мечтаем о крымской погоде. Я буду с нетерпением ждать вестей о твоей судьбе, о твоем житье, но это так же невозможно иметь сейчас, как видеть твое лицо и целовать тебя.
Всё пишется очень сумбурно и глупо, прости, после будет лучше.
Всего хорошего.
Целую Вовка 6/1 — 1942
Открытка В. Рыбакова от 6 января 1942 года
Письмо девятое
— из Москвы на ст. Монетную
Моя милая, славная Миррок!
Мое путешествие затягивается. Уже 15, а я все еще не имею точного представления о моем «рабочем» адресе. Сейчас сижу в теплой московской квартере моего дяди (мама и брат с семьей сейчас в Ульяновске), сижу один. Уже поздно, устал страшно. Спать здесь, в Москве, просто не хочется, дел очень много. Но меня больше привлекли прилавки книжных магазинов.
Достать что-нибудь съестного на дорогу невозможно, да я думаю, теперь эта дорога уже кончится скоро, через 3–4 дня. Сегодня почти не уехали. К счастью, не уехали. К счастью — потому что это все же Москва, и еще, потому что поезд был из теплушек, а здесь такая замораживающая погода, что я несколько раз растирал свой совсем побелевший нос. Но даже эти теплушки были забиты до отказа. Так что мы уедем, впрочем, может, в такой же теплушке завтра. Здесь, в Москве отошли как-то на задний план все мелкие заботы, позабылись, как нечто мелочно-мерзкое все неурядицы нашего недавнего захолустного местопребывания. Я ходил по улицам, вспоминал наши прогулки, и хотя теперь Москва для меня — и пустой, и холодный дом, она остается просто замечательной… Воспоминаний много, они на каждом шагу и ожидание — скоро что-то все-таки неведомое и совершенно необычное, — и потому так дорога мне сейчас Москва.
Но сейчас я страшно устал. …. Иду спать. А завтра едем, и еще лукавая мысль появляется: а все-таки там юг, там скорее будет тепло. Но там будет и еще нечто. Будем посмотреть?! Увидим и увидимся и не только увидимся! Правда? Поверь, милая!
Целую крепко! Вовка 15/I — 1942
Письмо десятое
— с дороги на фронт
Здравствуй, моя милая чудесная Миррочка!
Поезд стоит в Мичуринске. Как будто собирается стоять еще целый час. Поезд битком набит, и я пишу, свернувшись между второй и третьей полкой. Теперь уже последний участок дороги, позади моя Москва и приятные воспоминания, впереди работа, хорошая работа, которая, может до некоторой степени (хоть чуть-чуть) поможет осуществлению моей надежды о хорошей большой моей собственной работе в Москве. В моей библиотеке. Кстати, я заказал своей двоюродной сестренке покупку книг для себя и заботу об оставшихся книгах. К несчастью, мне так и не удалось взглянуть на них: верхний этаж моего дома пострадал во время бомбардировки, и часть квартир теперь необитаема (в том числе, и «моя»,) и они заперты. Вообще, разрушений в городе немного, и Москва остается милым городом. Я ходил и покупал хорошие книги, которые раньше невозможно было достать. И Гегель, и Кант, и наши русские, жаль только, что обнаружить Хемингуэя и пастернака все же не удалось. Но можно надеяться, что все это будет, и мы с тобой еще будем встречаться около какой-нибудь читалки. Но все это мечты.
А сейчас — у меня дорога. Мама, брат с семьей в Ульяновске, ты — где-то у черта на куличках. Буду надеяться, что скоро получу твои письма, узнаю, как у тебя дела, может, смогу помочь тебе чем-нибудь. Очень прошу тебя ещё написать моей маме по адресу: Ульяновск, Главный почтамт, до востребования Рыбаковой Марии Яковлевне. Она о тебе знает, она ждала тебя к себе в Москве, но ты, вероятно, не получила этой открытки, и она будет очень рада получить твои письма.
Но пока, всего хорошего! Крепко целую, дорогая!
«Ты полюбил — и радуйся, Хайям!»
Мне хорошо и не хватает только хороших вестей от тебя и мамы.
До свидания, милая!
Твой Вовка
16/I — 1942 г.
Письмо одиннадцатое
— с фронта
Здравствуй, моя мила Миррок!
Вчера прибыл, как здесь говорят, «до места». Этот последний день был довольно трудный: прошли километров 25 по фронтовой дороге среди снежно-минных полей, замерзших немецкий трупов, павших лошадей, под музыку артиллерийских и пулеметных выстрелов. Ночь провел полусидя, полустоя: пришел слишком поздно, места свободного не оказалось в штабной хате. Вот теперь отдыхаю. Читаю трофейные письма и документы. Сейчас принесли комсомольский билет убитого сегодня парня, я его не знал, посмотрел только фотокарточку, здесь его все жалеют. Впечатления очень отрывочные. Буду писать еще. Сейчас уйдет письмо.
Целую крепко. Твой Вовка.
24/1 —1942
Письмо двенадцатое
— с фронта
Здравствуй, моя дорогая девочка!
В прошлом году ты видела с Никочкой «Дни Турбиных» во МХАТе. Сейчас здесь обстановка приблизительно театральная, только все, конечно, значительно проще. Может, это только мне кажется так, слишком уж свежеиспеченный я военный. Сижу в маленькой украинской хатенке. Людей здесь страшно много, и телефонные сообщения определяют общее настроение: люди настораживаются, хмурятся, спорят, становятся довольными. Пока сижу без дела, и на штабном столике лежит книжка стихов Гейне на немецком языке. И я занимаюсь только чтением стихов, разбором писем всяких Гансов и Фрицев (а мне их натащили уже уйму) и все время слушаю разговоры о боевых операциях, прекрасных простых бойцах, воспоминания о тяжелых днях отступления и окружений, о старой мирной жизни. А пленных пока что нет. Дожидаюсь…
Комната переполнена. Здесь работают, здесь отдыхают, кушают и спят. Конечно, мягко выражаясь, недостает комфортабельности, и вот с приезда я сплю, не раздеваясь и редко снимая сапоги. Но все это пустяки, мелкие детали огромного и величественного дела. Лишь бы успешно шел разгром немцев, и все тогда будет хорошо.
Здесь красивые места. Белые мазанки, окруженные садами, среди степных просторов. Езе позавчера было морозно и тихо …Тихо, поскольку не работала тяжелая артиллерия, не раздавались пулеметные очереди и отдельные выстрелы. И природная красота дополнена и исправлена батареями, обозами, походными кухнями, трупами лошадей, обгоревшими и разрушенными хатами. Но мне еще не пришлось побывать на передовой, где, как здесь выражаются, дается настоящий «кардибалет», т.е. попросту страшный артиллерийский огонь. Но мне это тоже удастся посмотреть.
Моя милая Миррок, ночью, свернувшись кое-как в углу, я вижу тебя во сне, вижу какие-то неведомые еще счастливые встречи с тобой в Москве. Днем, отложив в сторону книжку Гейне, я вспоминаю, совершенно забывая, где я сейчас нахожусь, наши длинные прогулки, подробности разговоров.
Моя любимая Миррочка, я никогда не смогу забыть о тебе, и мне хотелось бы скорее встретиться, но так как это невозможно сейчас, то скорее иметь вести от тебя, моя Ката. Это хорошее и подходящее обращение, правда?
Война — длинная и тяжелая — еще впереди. А я только начинаю знакомиться с ней. Еще много интересного и замечательного я расскажу тебе когда-нибудь. А сейчас заканчиваю и буду ждать (надеюсь, не бесконечно) писем от тебя. Я прошу тебя списаться с моей мамой… Пиши также через адрес моей двоюродной сестры в Москве: Москва, Лялин переулок, дом 22, кв. 19, Л.И. Рыбаковой — для меня. Мне кажется, так возможно быстрее будет идти письмо. Очень прошу тебя выслать сразу или день за днем пачку писем одинаковых писем, может быть, какому-нибудь повезет быстрее дойти сюда.
Всего хорошего!
Крепко целую, дорогая!
Твой Вовка! 24/I — 1942 г.
Письмо тринадцатое
— с фронта
Здравствуй, моя чудесная девочка!
Вдруг неожиданно я наткнулся и стал перечитывать твои милые летние письма прошлого года. Мне стало страшно грустно и вспомнилось из Омар Хайяма:
Умчалась юность, беглая весна,
К подземным царствам, в ореоле сна.
Как чудо-птица с ласковым коварством
Вилась, сияла здесь, и не видна…
Странно. Немного странно. Я окунулся в воспоминания, и ты улыбалась мне. Здесь, в штабной хате, переполненной озабоченными людьми, грязью, с разбитыми стеклами, замененными тряпками и соломой, с шумом разговоров, ругани, настойчивых и однообразных выкриков телефонистов. И здесь я читал твои милые корявые строчки. Хорошо!
Сейчас находимся на отдыхе. Это — я, которому еще и не пришлось поработать. Но ничего, скоро снова в дорогу, на встречу с жалкими обмороженными фрицами. Здесь везде очень красивые места. Чудесные украинские ночи. Но дует резкий и упорный ветер, перенасыщенный снежной пылью или просто бьющий и замораживающий лицо и руки. И над всем разлита густая синева из круглого и светлого сосуда. И тихо-тихо. Только чуть-чуть посвистов ветра да скрип сапог.
В одну из таких ночей мы двигались. Я ушел далеко вперед обоза, где находились мои пожитки. Дорогу заносило, и каждый шаг вытаскиваешь ногу из заснеженного болота. И все же мне нравилась эта необычная для меня прогулка, пока не устал. И я даже вспомнил свои настоящие интересные занятия, замелькали навязчиво какие-то отрывки и устойчивых доводов. И я даже чувствовал себя довольным. Странно. Но мне страшно хочется знать, как тебе, что с тобой. Пиши Миррочка, пиши чаще и больше! Буду ждать. Жду, надеюсь скоро видеть твои письма.
Всего хорошего! Будь здорова!
Крепко целую.
Твой Вовка.
6/II — 42 г.
Письмо (открытка) четырнадцатое
— с фронта
Моя милая Миррок!
Очень странно, совсем неподходяще иметь здесь в сумке стихи Гейне и Пастернака. Но таков уж мой путь. Это немного напоминает мне «Разговор с комсомольцем Дементьевым» Э. Багрицкого, но это совсем другое. Здесь, в этих деревушках, где полно бойцов, развалин, повозок, грязи и лошадиных трупов, раскрывается по-настоящему сильное, умное, бессмертное поэтическое обаяние блестящих художников.
Многострадальная женщина, хозяйка, быстро и певуче много раз повторяет свой рассказ о времени хозяйничанья немцев, и часто слышу: «Ой, боже ж, мой боже!» и добавляет: «Хиба ж це война, та це ж душегубство!».
Стало тепло, идет дождь, чувствуется юг. Как там у тебя на Урале, моя чудесная девочка? И когда мне удастся снова увидеть, расцеловать тебя, дорогая?
Будь здорова!
Целую. Вовка
Обратный адрес: Действующая армия. Полевая почтовая станция 981.206, С.П. штаб, Рыбакову В.Г.
Письмо пятнадцатое
— с фронта
9-е, вернее, уже 10-е марта 1942 года
Моя чудесная Миррочка!
Сегодня день переполнился. Счастье, усталость, звезды неба. Всего с избытком. Конечно, мягко говоря, небольшое преувеличение — с этим «избытком». Какой может быть «избыток», когда я вот сейчас, только идя этой глубокой, звездной и тихой (мы на отдыхе!) ночью проверять караулы, опять мысленно перечитывал твое письмо? Это — самый радостный день: наконец-то я знаю, где ты, что с тобой, знаю, что моя маленькая девочка (ты не обижаешься, что я тебя так называю? Ей-богу в шутку) не потеряла ничего из своей бодрости и спокойствия, а стала еще сильней, осталась непреклонной, крепкой.
Я, конечно, не смог бы согласиться, что тебе слишком везет. Мне хотелось бы, чтобы это «сверхвезенье» для тебя просто в десять раз увеличилось. И чтобы жуткие уральские морозы (тоже мне везенье!?) изморозили всех твоих врагов, а страшные и жестокие ветры развеяли бы все препятствия на твоем пути. И слишком мало одной таинственной феи из сказки, — я хочу, чтобы тебе всегда было сказочно хорошо и …может быть, может (а ты не против?), я явлюсь к тебе в качестве принца из сказки, конечно, не слишком доброго, вовсе не всемогущего, не блистающего красотой и выправкой, в общем, чтобы долго не перечислять других негативных качеств (ведь все-таки я на себя еще не обиделся), нечто среднее между “lupus in fabula” и “deus ex maxima”.[2] Помнишь еще эту славную латынь? И еще более существенное, а останется ли еще вакантным место принца? Моя чудесная милая Миррок, я просто не могу тебе передать, какое бесконечное удовольствие принесли мне твои строчки в этот здесь уже весенний день. Но — нет худа без добра — и вот у меня сейчас сонливая, но бессонная ночь, опять-таки я пишу тебе письмо, передо мной твои листки, и ночь фантастически ясной становится, и моя вахта не может изглодать меня острыми клыками тощего сна. В моем бодрствовании и самом настоящем бодрствовании — лучшие сны, которые снятся людям. ХхххххххххХ (зачеркнуто военной цензурой).
Моя дорогая Миррок, все же я пишу тебе довольно сумбурное письмо. Ведь все смешивается: мое счастье, моя радость и мое упорство перед сонными атаками. А сколько таких же, нет, в двадцать раз хуже, выдержек придется еще иметь. Ты опять пожелала мне много хорошего и, между прочим, выглядеть солидно! Любимое словечко! А я вспоминаю все до единого слова ясно и отчетливо. И никогда не смогу забыть. Ну а «солидности» ночью особенно было предостаточно, теперь же после того, как удалось поспать полчаса или час, эта самая «солидность» изрядно сникла. Но ничего, через несколько часов — смена, и где-нибудь удастся отоспаться.
А дальше снова бои, снова жалкие тряпичные фрицы, из которых выуживаешь и выцеживаешь необходимые данные. Недавно был один интересный тип (я никак не могу простить себе, что немного запустил свои заботы о непрерывном потоке писем к тебе), а то я мог бы написать кое-что исключительно интересное, что, конечно, теперь потеряло бы в моих описания эффектность и трогательность непосредственно пережитого. Но этот тип был из тех, встреча с которыми, будь она длиннее и основательнее, могла бы оставить нечто большее, чем только долгую память. Он был красивый парень, ровесник мне. Он — шофер, и служил в обозе, но армия фрицев тает, прямо пропорционально усиливающемуся действию лучей украинского солнца, и поэтому его перевели в строй, и он в составе своего нового подразделения шел в разведку впереди наступающего батальона. Но пулемётный огонь заставил их батальон лечь в снег на очень продолжительное время, а разведка наступала, пока не побежал обратно раненый в руку унтер, и второй оставшийся в живых, наш пленный, остался тоже на снегу, пораженный несколькими осколками мины так, что он и двигаться не мог. Я «разговаривал» с этим «счастливчиком» — все же после первого боя для него кончилась война, и в то же время он все же остался в живых. И насколько я с ним «познакомился», и следуя нашему излюбленному приему находить аналогии у нашего дорого «брата по крови» Лиона Фейхтвангера, можно было бы сравнить его с одним из героев «Успеха», карьеристом, который исключительно из карьеристских и стяжательских интересов примыкает к фашистам. Этот пленный очень равнодушно относился к Гитлеру и сказал, что он, Гитлер, не сможет победить. Но он также свысока относился и к противникам Гитлера, иронизируя по поводу английских налетов на его родной Кельн. У него нет ничего святого, кроме его собственной жизни, но даже с этой драгоценностью он решил было расстаться: ему говорили, что русские очень жестоки, и еще, по его мнению, борьба есть борьба — это страшное дело, он решил, но не смог, кончить с собой. И вот здесь, в нашей санчасти, где с него стащили промокшую, пропитанную кровью одежду, перевязали, одели в чистое беле, дали чаю и папирос, он говорит: на такое обращение у вас я никак не мог рассчитывать. Здорово! Правда?
Но я уже совсем устал и напишу уже не сегодня подробнее. Прости меня, моя чудесная, милая Миррок, сегодня я не могу больше, сегодня я буду «спать, спать», но, может быть, видеть много чудесных снов, может, один, пускай хотя бы один, где ты была бы предо мной чудесным видением. Ты не сердишься, я, пожалуй, слишком сентиментален.
Поэтому до свидания, до частых и больших писем.
Будь здорова! Крепко целую.
Твой Вовка.
Письмо шестнадцатое
— с фронта
11.III.1942
Дорогая Миррок!
Завтра мне 21 — так сказать — праздник. Я думаю, что это все же чуть-чуть действительно похоже на настоящий: стоим на отдыхе, я свободен. А погода такая слякотная и мокрая, как была в прошлом году в Москве (а это мне нравится больше мороза), но самое главное, я читаю и перечитываю твое письмо — самый дорогой подарок. Писать как будто не о чём. Сегодня самыми приятными происшествиями были для меня — баня игра настоящего духового оркестра, встречавшего батальоны. Как видишь, — вещи весьма уверенного счастья. Но бодрость и спокойная сила не покидают и скептиков. А здесь уже скоро пойдет весна, я уверен, что хорошая для всех нас весна. И речка со странным названием «Сухая» уже показывает свои спокойные мокрые внутренности из-за обглоданных зубов прибрежного льда. Мы ходим и подпрыгиваем, имеются шансы даже искупаться. Все тихо, иногда только где-то выстрел дальнобойный, отдельные ружейная или автоматная очередь и таканье зениток по фрицам, да вот сегодня этот необычайный оркестр. Все тихо, и где-то лежат тома Гегеля, идет работа. Но мне — совсем чуть-чуть — грустно. — будет весна!
Фрицевская литература надоела. Сидишь, и каждый проходящий и скучающий бросает испытующе: — Переводчик, ну, что там? И м не это совсем не нравится, и теперь я на это просто внимания не обращаю. Правильно? Сейчас читаю «Наполеона» Тарле: изучение новой истории и уяснение исторических параллелей. Это интереснее. Дневников и записей иметь не полагается — архивы слишком громоздкая вещь для войны. Да и вообще, условия, мало подходящие даже для эпистолярного творчества. Очень удачная фраза, т.к. не успел еще дописать ее, как принесли новость о том, что уходим. Ну, что же будет день рождения — праздником похода, мыслей и мечтанья о тебе, милая, но и о жизни, уходящей вперед, колесящей по дорогам и не пропадающей нигде и никогда. Как тебе нравятся такие афоризмы? Немного растянуто и изобличает слабую интеллектуальную деятельность. Не так ли? Или все так же коряво и нескладно, как мои московские объяснения в любви. Но кончаю. Жду твоих писем. Часто — ну, каждый день или два — пиши, хорошо, моя милая.
Крепко целую Вовка.
Письмо семнадцатое
— с фронта
12/III 1942 г.
Моя чудесная Миррок!
Как я тебе уже писал, мой 22-й начался в походе. Случайно оказались в городе, где не видели фрицев и не знают, что такое бомбардировка. (Вспоминаешь свидания в бомбоубежище?) Здесь настоящие целые дома с настоящими застекленными окнами и не запуганными, спокойными степенными хозяевами. Удивительно!? К счастью, мне удалось устроиться на какую-то машину, и марш я совершал, так сказать, испанским порядком: машина перегружена, людей также предостаточно. ХхххххХ (Замазано военным цензором). Это была веселая поездка! А кругом раскинулись леса, балки, разбитые селения, павшие лошади, остатки старых огневых позиций. А мы качаемся, подпрыгиваем с весьма высоким процентом риска вылететь вон, а мотор продолжает хрипло реветь, и машина летит по лужам и ухабам. Хорошо!
Погода приблизительно такая же, как была в этот день в прошлом году. Ты, наверное, чуть-чуть вспоминаешь? Заседание физического кружка, нетерпение его членов, а затем поздно-поздно было то, что ты уже не видела. Жаль, а сегодня, как и тогда, я был все время с тобой всеми мыслями, всеми чувствами.
Донбасский пейзаж: мертвые заводы, взорванные ж-д мосты (впрочем, сегодня у меня радостно застучало сердце: увидел настоящий товарный поезд и большие, видно, недавно очень богатые цветущие села). А теперь едем, маршируем. Мы должны бить фрицев, пока еще не растаял снег, пока еще нельзя в любой речушке избавить гимнастерку от вшей, питающихся не эрзац, а настоящей фрицевской кровью. Идет весна, а их надо измотать еще до весны, чтобы весной им был капут, когда они не смогут кинуть сколько-нибудь существенное для удара.
Недавно я писал тебе о пленном солдате одного полка новой армии, переброшенной против нас. Ее номер — 17. Ее генерал как будто Хорт. О нем писал Эренбург, как об авторе самого изуверского приказа относительно нашего мирного населения. Но этому пленному типу еще посчастливилось — он жив.
Но кончаю. Целую крепко.
Вовка
Письмо восемнадцатое
— с фронта
Дорогая Миррок!
Поход еще не кончен. Остановка в большой деревне. Фронт здесь прошел стороной: задел лишь чуть-чуть пожарами, взрывами и, конечно, грабежом. Сегодня утром зашел в одну хату. Старушка-хозяйка сначала приняла меня за немца — очки. Потом сомнения ее были рассеяны бойцами, а когда она узнала еще к тому же, что во мне течет половина еврейской крови, то я был принят как земляк и дорогой гость. Бедной женщине здорово досталось. Она сама полуеврейка. У нее были красивые дочери. Двум удалось эвакуироваться, но самую молодую и лучшую красавицу повесили в Славянске. Со слезами на глазах, причитая, что и жить-то ей теперь незачем, показывала она мне фотографии, рассказывала о расстрелах и изуверских казнях евреев, даже маленьких детей. «Хорошо еще, — говорит она, — они не знали, что я — еврейка». Так что ей досталось лишь (какое горькое это — лишь!) общая участь ограблений, издевательств и побоев. — Матка — молоко! Матка — вег! Матка — вари картошку! А когда эта женщина взяла одну картофелину из котелка для внучки, она получила такой удар в грудь, что покатилась по полу.
Хороший же «новый порядок» несут эти фрицы! К счастью, их весенние пополнения уже начинают подмерзать на последнем предвесеннем холоде. И здесь у нас их приводят — пленных — группами (невиданно!) в 25 человек сразу. Это очень хорошо. Но все решающие бои еще впереди, бои с фрицами, готовящимися к маю-июню в глубоких тыловых лагерях, вместе с новым вооружением. Посмотрим, на что способны эти гитлеровские выродки последних наборов …
Сейчас заканчиваю. Уже, кажется, нечего прибавить. Грустно только стало — сколько еще пройдет времени, когда мы увидимся? Не правда ли, что я могу сказать, что ты моя невеста? Нет? Впрочем, лучше ты не отвечай на этот вопрос. Я испугался бы слову «нет». Лучше потом? Правда?
До свидания, чудесная Миррочка. Будь здорова, пусть тебе будет всегда счастливо, пусть тебе подлинно везет.
Крепко целую тебя, дорогая любимая Миррок!
Твой Вовка
18/III — 1942
Письмо девятнадцатое
— с фронта
Моя милая Миррочка!
Твое письмо шло целый месяц. Это уже второе от тебя, которое я здесь получаю. Сегодня этой войне пошел 10-й месяц. Вчера я дежурил на командном пункте. Это — сутки без сна, когда все время рассылаются приказы, приходят и уходят связные, телефонисты упорно и мрачно выкрикивают позывные:
— Дайте связь с …
— Сообщите обстановку.
— Что нового?
Хриплые голоса сообщают об упорных и тяжелых боях, о продвижении, о минированных проволочных заграждениях, о танках, которые в конце концов пошли вперед и порвали мне связь. А бой продолжается. И я нетерпеливо посматриваю на часы: должна решиться судьба оборонительного рубежа фрицев. Мне доносят о первых успехах, но — очень кстати — меня пришли сменять.
А сегодня у меня спокойный день. Читаю газеты, наши, трофейные, отдыхаю. Очень обрадовался твоему письму прямо из Абакана. Жаль, что так долго устанавливалась эта связь. Я очень много писем писал в Москву, а потом на Монетную. Получила ли ты их?
Сегодня как будто бы все очень хорошо. Только вот не по южному холодно. Получил, кроме того, целую пачку писем. В том числе от Наташи Никольской из Москвы. Она сообщила, что наши факультеты влиты в МГУ, но занятия еще не начались. Кроме того, она сообщила о павших товарищах … Еще мне сообщили, что Борис Скибинский попал в окружение где-то под Вязьмой. Но сегодня я получил еще одну новость, очень неприятную: возможно всех, имеющих мою специальность, отзывают в штаб армии. Что это значит, не знаю. Конечно, как минимум, — это потеря связи (и на сколько?), но кроме того, это отзыв от славных людей, с которыми я успел подружиться, которые мне и, думаю, всем нашим, понравились бы очень. Но кончается свечка, допишу утром…
Все идет по-старому. Только я все еще нахожусь под впечатлением прекрасной речи, которую 16 марта Литвинов произнес в Нью-Йорке, а я вчера читал во фронтовой газете. В общем, все сводится к старой пословице, которую произносит Гамлет: «Пока растет трава, хилая лошадь может сдохнуть». Он требует решительных действий. Ожидание тоже рискованно, но не может рассчитывать на успех. Между прочим, я уже писал тебе, что делал доклады о международном положении для бойцов. Меня поразила исключительная заинтересованность этих спокойных, усталых, мужественных людей в событиях, происходящих в тысячах километров от них. Но больше всего вопросы вертелись вокруг того, кто и как нам помогает, не пытается ли какая-нибудь гадюка предпринять против нас что-нибудь скверное, и затем — когда же второй фронт? Красноармеец лежит в снегу долгие часы без перерыва, он знает, чего стоит продвижение даже на сотню метров вперед, что значит выбить фрицев из блиндажа, и он интересуется, когда же лорды и другие господа от искренних восхищений его действиями и высокой оценки его борьбы (он-то знает, что настоящие победы еще предстоят) перейдут к действительной войне со своими миллионными прекрасно вооруженными армиями. Я думаю, неужели у господ союзников слабые нервы? Неужели на них действуют такие заявления фашистской прессы, где сравнивается проход немецких линкоров через Па-де-Кале с падением Сингапура?
Но «будем посмотреть». А сейчас сквозь серое небо проглянуло солнце, вообще, стало как будто лучше, теплее. Хорошо! Несмотря на то, что сюда доносятся звуки пулеметных очередей и орудийных выстрелов несмотря на то, что изредка где-нибудь близко упадет снаряд от фрицевской «долгорукой», так что стекла в нашим домике задрожат. Ведь ты помнишь:
И покуда не поймешь:
Смерть для жизни новой,
Хмурым гостем ты живешь
На земле суровой…[3]
Но будем надеяться. Что еще остается? Конечно, как сказал Максим Максимович (М.М. Литвинов — заместитель наркома иностранных дел СССР, одновременно в 1941–1943 годах — посол СССР в США — прим. мое — АБ), это — не пребывать в ожидании, а действовать. К сожалению, слишком мало материала, мягко говоря, для моей настоящей работы. По крайней мере, стараюсь не забывать. А тебя прошу писать мне чаще, даже, если не ежедневно, то каждые пару-три дня. Если порвется связь, мне перешлют отсюда. И сообщай, что там есть нового, в том числе и в нашей возвышенной, гордой и спокойной науке, даже если это ново только для тебя. Дорогая Миррок! Когда это письмо дойдет до тебя, будет уже приближаться май. Поэтому я поспешу поздравить тебя с твоим двадцатилетием. И кроме того, я отправил, может быть, не очень удачный подарок.
Моя чудесная Миррочка! Будь здорова, будь счастлива! Надеюсь, день твоего рождения будет днем больших побед.
Всего хорошего!
Целую крепко. Твой Вовка
Талон к переводу по почте на 500 рублей от Рыбакова Владимира Григорьевича. Действующая армия.
22/III — 1942
Дорогая Миррок! Жду с нетерпением твоих писем. А когда еще этот перевод дойдет до тебя? Поэтому высылаю заблаговременно — может, посчастливится, и это дойдет до тебя ко дню твоего рождения, как мой подарок. Очень жаль, но я не смог выдумать более интересного подарка.
Пусть 1 мая будет днем победы и счастья!
Твой Вовка
Письмо двадцатое
— с фронта
Дорогая Миррочка!
Ничего особенного не случилось. Как говорится «никаких существенных изменений»… Только спешит весна, спешит со свежим резким ветром, и на крыльях в разгорающиеся каждый день воздушные бои с аккомпанементом зенитных пушек и пулеметов. Только мне весна не улыбается строчками твоих милых писем. Почему ты так редко пишешь, милая?
Три дня назад подбили фрица. Он «утекал» со всех ног по снежному полю, а над ним, окружая, гналась вся деревня. Я бежал дальше, даже не обратив внимания на подбитый «Мессершмидт». Догнали, он представился, так сказать, — опытный летчик: пять лет летает. А затем, дергая меня за рукав, он задает и повторяет несколько раз этот ужасный вопрос, побледнев и испуганно озираясь: «Меня сейчас расстреляют? Что со мной будет?». Когда я сказал, что у нас не расстреливают пленных, он немного успокоился: — Вы все время будете со мной? — Да. Пока. — И тогда: — Возьмите, — он протягивает мне кольцо и прибавляет: — Настоящее серебряное с драгоценным камнем. Я закричал, что мы не бандиты, оттолкнул его руку. Потом его посадили на машину, увезли: эта «птичка» в чине фельдфебеля, летевшая из Сталино разведывать и бороться с нашими истребителями — ценная находка для больших штабов.
Но вот и все происшествия. Я жду весны и твоих писем. Перечитываю газеты, шлепаю по грязи дорог и мокрому посеревшему снегу полей. А ночью опять мне снишься ты, моя чудесная девочка. Как будто я с тобой не расставался, и мы шляемся где-нибудь около Кремля. Сейчас уже поздно и очень тихо. Хорошо — как не на фронте. Наверное, сейчас же раздастся артиллерийский выстрел для опровержения моих утверждений. Но от этого ничего не изменится. Когда же будут твои письма?
Недавно я прочел об открытии филфака при МГУ. Я думаю, тебе надо связаться с этим возрожденным заведением и постараться заочно с ним разделаться. Правильно? Но есть ли в Абакане мало-мальски удовлетворительная библиотека? И как вообще, чем питается и поддерживается интеллектуальная жизнь в этом средигорном городишке? Может быть (вот чудо-то было бы!) ты имеешь там последние номера «Интернациональной литературы», «Коминтерна»? Ты спокойно читаешь Хемингуэя? Олдингтона? Может быть, еще что-нибудь. Напиши…
А вот сейчас вваливаются друзья, и передний несет:
…мелькнет, как цветочек,
синий платочек,
милый желанный, родной.
Песенка обрывается, начинается разговор, тоже какой-то совсем не военный…
А впереди бои. Самые жестокие. Говорит же Гамлет: «Пока растет трава, хилая лошадь может сдохнуть». И Литвинов повторяет: «Бездействие не имеет шансов на успех».
Всего хорошего, моя любимая!
Будь здорова, пиши чаще, ежедневно даже!
Целую крепко Твой Вовка
26/III 1942
Письмо двадцать первое
— с фронта
Моя дорогая Миррочка!
Сегодня получил твое письмо, отправленное как будто в середине февраля, судя по почтовому штампу.
Это уже третье твое письмо, которое я получаю здесь. Это самая большая радость, самый большой праздник — получение твоего письма. К сожалению, чертовски долго тянутся они, эти письма, из Абакана, и хотя, может, у вас там и сейчас можно замерзнуть, то у меня здесь становится все больше и больше черных траурных плешей среди снежных полей, все больше ручьев и грязи по дорогам, все тепле, так что мои руки и нос прекратили свое вечное подмерзание. Все идет, можно сказать, удовлетворительно. Только вот ты пишешь. Что не получила еще моих писем. Я их отправил очень много на Монетную. Пересылают их тебе? Ведь нужно еще изрядно долго ждать, пока это письмо дойдет до тебя.
За последние дни, как говорится. «ничего существенного». Только вот каждый день возникают ожесточенные воздушные схватки. Сегодня уже пару раз. И зенитки устраивают отчаянную пальбу. А потом — мы уже привыкли — потрясающая воздух, заставляющая дрожать стекла в домишках «работа» дальнобойных. Только фрицы тоже не отстают, и в результате этого «дуэта», который уже не способен действовать на сердца людей, взрывается целая хата где-нибудь в сердце деревни. Здесь «неудачная» местность — холмы и балки. Балки укрывают, но по холмам — обстрел прямой наводкой: все, как на ладони, и от нашей хаты в бинокль видно, как фрицы переползают из блиндажа в блиндаж. Пока «ничего существенного», но часть их блиндажей уже взята, подбиты их танки, и с упорными боями наши движутся на город.
Но это — повседневное. А сейчас вечер, тихий, ясный. И только очень отдаленные пулеметные трели, и изредка, как здесь говорят, вдруг «даст-даст» какая-нибудь батарея.
Немного грустно. Когда нам еще удастся увидеться? За окном завывает ветер, я перечитываю твоё письмо. Отчего у тебя «не на полную мощность»? мне сейчас страшно хочется заниматься. Заниматься своим делом. Неужели тебе не удастся устроиться заочницей на наш факультет в МГУ? Я думаю, что т скоро добьешься успеха. Не может быть. Чтоб тебе не повезло.
Но сейчас уже слишком поздно, а завтра, а. может, и скорее, будет боевая работа. Надо успеть выспаться.
Кончаю. Прошу чаще писать, писать каждый день. Можно, моя милая? Жду твоих писем, жду победы. Первое — просто ожидание. Постарайся, чтобы оно исполнилось. Второе — борьба. Я не буду бездействовать.
Будь здорова, будь счастлива!
Крепко целую.
Твой Вовка.
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ
— с фронта
30/III 1942
Моя дорогая Миррок!
Сегодня опять чертовский холод. Солнце только расковало бурные ручьи, но ледяной ветер их снова сковал. Вчера «шлялись» на передовую. Здесь, как у альпинистов, правило — одному не быть на этих дорогах. Шагали, размешивали грязь, перебираясь через широкие надводные реки, выбираясь кое-как из снежных болотцев, и, конечно, тщательно обходя минные поля. Дошли до батальонных командных пунктов: это целый ряд полуразрушенных сараев. Заходили в один — полно блиндажных нор, лошадиных трупов, замерзших, занесенных снегом. Дальше — огромная пологая возвышенность, на ней чернеют черные, как будто вымершие, холмики. Там — фрицы, а на склоне залегли наши. Сейчас уже известно, что и вершина уже у нас. Но вчера все застыло. И вот недалеко от огневых позиций наших минометчиков, в этом огромном сарае я делаю доклад для бойцов. Погода портится, как бы предупреждает. Множество вопросов. Один с грубым спокойным лицом спросил: «А как идет сейчас война с Японией?». Мы прощаемся, отправляемся в обратный путь. Страшно сильный ветер бросает в лицо какую-то льдистую крупу, сбивает с дороги. Минут через пять мы услышали разрывы. Оборачиваемся. Клубы дыма и пыли встают над нашим «лекторием» … Фрицы чуть-чуть опоздали. Мы спокойно уходим перепаханным разоренным разрывами снарядов совхозным садом, потом полями, балками и холмами…
Теперь вот сижу дома, сушу сапоги. Надеюсь, подсохнет, пойдем вперед. Там, за возвышенностью город, солидный городок. Не все же время торчать нам по маленьким хатам. И не все же время быть войне!
Всего хорошего!
Поздравляю на всякий случай еще раз тебя с твоими 20-ю. Будь здорова, будь счастлива, милая!
Целую крепко.
Твой Вовка
Письмо двадцать третье
— с фронта
1.1V.1942
Моя чудесная Миррок!
Сегодня 1 апреля, но мне не до шуток. «Юг» тоже сегодня скверно шутит: начался настоящий буран. Я тебе написал в прошлый раз о возвышенности с двумя черными курганами, на которой фрицы задерживают наше продвижение на город. Вчера я снова был у ее подножья. В маленьком блиндаже мы сидели и разговаривали с нашими разведчиками. Наши штурмовали высоту, и часть блиндажей там, на высоте уже взята. Но дальше пока «без существенных изменений». Только артиллерия с обеих сторон бьет по высоте так, что почти не исчезают клубы дыма и пыли, да еще нам по дороге пришлось залечь, застряв на целый час, пока «мессершмидты» на бреющем полете, посылая во все сторон пулеметные очереди, разгуливали над нами. Вот и все самое новенькое. Больше не буду писать сейчас.
Жду твоих писем, дорогая девочка. Получила ли ты мои письма на Монетную? И что хорошего в «солидных» толстых журналах? Жду подробных и частых писем. Всего хорошего!
Крепко целую.
Твой Вовка.
Письмо двадцать четвертое
— с фронта
-
IV.1942
Дорогая Миррочка!
Вчера писал очень коротко. Может, это какие-то остатки суеверия? Вряд ли. Просто очень скверная шутка, когда сообщаешь — «без перемен». Война как-то застывает. Бьет по-старому артиллерия, все также кружатся высоко-высоко комариным роем «мессершмидты», вызывая переполох и большей частью безрезультатную стрельбу среди зенитчиков. Наша хозяйка со своим малышом отправляется в погреб. Но на это уже не обращаешь внимания. Присматриваешься к людям. Это интересней. Война свалила в один котел материалы самого разнообразного толка. И вызывающие тошноту, и с изысканными вкусами. Правда, все это одето в шинели, издалека не разберешься, эти шинели и на самом деле нивелируют, но все же дозировка различных частей этой смеси не всегда способствует сохранению спокойного бодрого настроения.
Вообще, я теперь уж никогда не смогу бурно проявлять свое возмущение. Ты, может вспоминаешь: «А самое страшное видели — меня, когда я абсолютно спокоен». Но это вовсе не страшное спокойствие. У тебя оно, пожалуй, истиннее и лучше, и я тебя люблю также и за твой неиссякаемый, спокойный, оптимистичный дух. Сейчас мне страшно хочется поговорить с тобой. Но … мы еще встретимся. Только мне будет гораздо лучше, если я чаще буду иметь твои письма, милая.
Всего хорошего! Будь здорова и пусть тебе всегда по-настоящему везет!
Целую крепко.
Твой Вовка.
Письмо двадцать пятое
— с фронта
3.IV.1942
Моя чудесная Миррок!
Всё так же маячат перед глазами два черных кургана на большой возвышенности. Положение «без перемен». От этого настроение, мягко говоря, не блестящее. Становишься подозрительным и чрезмерно внимательным. Замечаешь тысячи скверных вещей, о которых раньше имело весьма смутное представление. Вспоминаешь Спинозу — у людей действительно стандартные представления и действия, даже если не касаться общественной жизни. И говорят какими-то осколками круглых литературных выражений, только изрядно изуродованными, и действуют довольно однообразно и механически. Прислали одного нового политрука. Фамилия у него очень красивая — Лев. Посмотришь — вид тоже «солидный». Послушал я лекцию. Которую читал этот тип, и убедился. Что это не царь зверей, а обыкновенный попугай.
Сегодня снова шатались по фронтовым дорогам. Были у артиллеристов, там сегодня спокойно: даже солнце в туманной дымке, и, таким образом, у них «выходной». Сидели у них в просторном блиндаже, только сверху обильно стекала вода. Сидели, беседовали. Теперь самый частый вопрос: — А я хочу вас, товарищ, спросить за второй фронт. Як там?
Это действительно волнующий вопрос. Я прекрасно понимаю ясные и определение требования Майского и Литвинова (в годы войны —послы СССР в Англии и США — прим. мое — АБ). Нам нужен этот второй фронт, иначе возрастает стоимость победы. Вздорожание прямо пропорционально затяжке этого дела, а платить надо такими драгоценностями, как время и миллионы человеческих жизней. Но я уверен, что все-таки этот год принесет победу. А скверное настроение только потому, что «без существенных изменений» и от тебя нет писем. Высота уже несколько раз переходит из рук в руки. Борьба фрицев отчаянная до бессмысленности. Я вспоминаю «После полуночи» Ирмгард Койн (немецкая писательница и сценаристка /1905–1982/ — прим. моё. — АБ). Там старичок просил дать ему спокойно умереть и не гнать его бегать с противогазом. Я думаю, немцы там заставляют малышей бегать с автоматами и гранатами, дрессируя солдатской верности. Недавно фрицы вышли из блиндажа, подняли руки, а когда наши, встав во весь рост, пошли к ним, они схватились за автоматы и бросили гранаты. Наши ответили гранатами. Среди груды убитых фрицев вдруг выскочил какой-то молоденький и бросился с кулаками на первого нашего. Идиотская солдатская автоматичность!
До свидания, моя дорогая девочка. Будь здорова! Пиши, пожалуйста, чаще и подробнее. Целую крепко.
Твой Вовка
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЕ
— с фронта
6.IV.1942
Моя дорогая Миррочка!
Сегодня необыкновенно хороший день. День ожиданий и надежд. Правда, пока еще не оправдывающихся. Ничего, надежды не тают, как узористые льдинки. И никакие контратаки все с той же высоты не могут сокрушить не только самой твердой уверенности, но и легких красивых надежд.
А фрицы пытаются вылезать из своих логовищ, и их «птички» с чуть-чуть свистящей песенкой моторов сбрасывают свой взрывающийся груз на снежные поля, уходя среди букетов цветистых разрывов зенитных снарядов. В общем, опять никаких существенных изменений. Прогулки очень приятны — хрустит рассыпчатый снег и льдинки, размешивается грязь на дороге, а над головой солнце, редкие облака и, конечно, шуршащий звук проносящихся в обе стороны снарядов. Подошел к «КП» (Командный пункт — прим. мое — АБ.). Уже издали меня приветствует «трофейщик». У него обширная пачка последней берлинской почты. Сразу же садимся здесь же, у входа в блиндаж, начинаем просматривать открытки, фотографии, документы, письма. Затем вдруг над головой звук, как будто вылетает или садится какая-нибудь огромнейшая птица, и сейчас же — даже голова не успевает втянуться в плечи — разрыв. Как говорится — нас накрывают. Переходим под землю. Там полутемно, но довольно уютно. Начинается длинный разговор, подробнейшие воспоминания. Один лейтенант — он только недавно у нас — оказывался двоюродным братом Михаила Беккера с нашего филфака. К сожалению, я ничего не мог ему сказать, кроме того, что Беккер ушел с первыми добровольцами. Но это он тоже знает. Он, этот лейтенант, кончил исторический факультет Одесского университета. Ему есть о чем рассказать. Незаметно узнаешь о человеке необычайно много, как о старом знакомом. Вечером путешествие было мало привлекательным. Ничего не видно, и я поминутно проваливался в снежные болотца, увязал в дорожной грязи, натыкался на кочки и бугорки. Но… добрался.
А теперь отдохнул, сапоги подсохли, и все снова идет как обычно. Можно было бы сказать, нормально, но я бы не совершил такого святотатства. Все это одна сплошная, но неизбежная ненормальность. Кончится — тогда поговорим И о войне, и о том, как она могла бы кончится победой.
Моя милая девочка, умоляю, пиши чаще, больше. Пиши, если можно, хотя бы пару строчек ежедневно. Жду писем.
Целую крепко.
Твой Вовка
Письмо двадцать седьмое
— фронта
7.IV.1942
Дорогая Миррочка!
Сейчас — прекрасное утро. Свежее, дающее много бодрости и наслаждения. У нас только что поднимаются. Можно писать роман — «Шестеро в одной комнате». Это правда — нас действительно шестеро. Но разные представители, приезжающие и приходящие, — и в общем получается, что ночью в этой маленькой крестьянской хатенке, не считая неизменного дряхлеющего деда Ивана и орущего частенько шестимесячного Фёдора с мамашей, нас оказывается больше двадцати человек.
Хорошо, что сегодня такое утро, по крайней мере, оно предвещает скорый конец всем этим деревенским стоянкам, время, когда «каждый кустик ночевать пустит». Но это все мелкие заботы и неурядицы. На них в конце концов перестаешь обращать внимание. И остается неизменная забота о том, чтобы как-нибудь все-таки произошли изменения там, на высоте, где вот уже больше недели «без существенных изменений».
Фрицы пускаются иногда в мелкие контратаки, наши смельчаки устраивают иногда им гранатами склепы из блиндажей, артиллерия и авиация производят мимоходом страшные разрушения, — но «без перемен». Но почему нет твоих писем, моя милая Миррок?
Будь здорова, пиши чаще.
Крепко целую.
Твой Вовка.
Письмо двадцать восьмое
— с фронта
9.IV.1942
Моя чудесная Миррочка!
Такая же чудесная (конечно, лучше!), как сегодняшнее прекрасное весеннее утро! Ты улыбаешься? Нет? Но не сердись, это эпитеты не мои, это эпитеты замечательной любительницы экзотики госпожи Перл Бак, или, может, из наших — мастера лубочной яркой миниатюры товарища Константина Паустовского. Но все эти рассуждения просто от того, что настроение хорошее и вспомнились хорошие книги и споры, где никто никогда не употреблял таких слов, как «огневые позиции» и «скопление противника силой до…». Об этом никогда не забудешь.
А сейчас в эти предвесенние дни, когда светлая часть суток значительно увеличилась, у меня появилась неутолимая жажда заниматься, заниматься старыми мирными и мудрыми теориями. Но все попытки терпят крах. Захватываешь иногда различные журналы, но там в лучшем случае какие-нибудь извлечения из истории. Проглотил «Наполеона» Тарле, а сейчас засел за «Историю войн и военного искусства» Меринга. Но, конечно, это не то. А когда это станет таким, как мне это нравится? Может, и никогда, но все равно, скорее бы конец этой фрицевской банде, тогда, я думаю, я не растеряюсь. Тогда можно будет заняться своим делом.
У меня все пока по-старому. Вершина все также в туманной дымке перед глазами. Только вот сейчас тихо. Но скоро опять начнется адская канонада, трескотня зениток, выпроваживающих перелетающих не в свой край «птичек». И все пойдет, как обычно. Но кончаю. Жду с нетерпением твоих писем. Имеешь ли ты связь с кем-нибудь из наших?
Получила ли ты мои письма на Монетную?
Всего хорошего, моя милая Миррочка, будь здорова!
Целую.
Твой Вовка.
Письмо двадцать девятое
— с фронта
14.IV.1942
Чудесная Миррочка!
Сегодня день выглядит траурно. Во-первых, марш-марш по такой русской распутице, что весной или осенью та, еще не за мощенная тропинка, которая в Сокольниках вела от трамвайной остановки к институту, показалась бы идеалом дорожного строительного искусства. А, во-вторых, — я еще не забыл — сегодня двенадцатая годовщина Владимира Владимировича (Маяковского — прим. моё — АБ.). И вот я сижу, подсушиваю уже целый день безуспешно свои сапоги, вспоминаю с наслаждением хорошие стихи и счастливые дни, страдаю от насморка и грязи. Сегодня — небольшая передышка, и скоро снова в путь. Только теперь совсем мало осталось. Сейчас я пишу коротко, потому что мы все равно оторвались в пути от нашей П.П.С. (Полевая почтовая станция — военно-полевая почта — прим. мое — АБ.), и в лучшем случае даже это письмо уйдет завтра. Потом напишу подробнее. А пока что остается немного беспредметной грусти…
Годы — чайки. Вылетят в ряд.
И в воду — брюшко рыбёшкой пичкать.
Скрылись чайки.
В сущности говоря,
где птички?[4]
Но всего хорошего. Будь здорова, милая Миррок!
Целую.
Твой Вовка.
Письмо тридцатое
— с фронта
16.IV. 1942
Моя дорогая Миррок!
Марш закончился. Обстановка довольно скверная — большая изба, так что даже если топить, тепло не будет. А здесь не топят. А распутица как будто не собирается исчезать, и страшный ветер, несущий дождь и град, вовсе не поможет этому делу. Вот тебе и апрель. А в остальном все хорошо. По дороге достал где-то «Войну и мир» Толстого. Читаю — наслаждаюсь. Дорогой распутица заставила нас избрать путь по шпалам железной дороги. Я устроился поудобнее, лег и иногда дремал под четырьмя дулами зенитных пулеметов на грузовике, и мимо меня, медленно подпрыгивая, проходили телеграфные столбы. Временами шел дождь. Один раз пулеметная зенитка над моей головой устроила несколько коротких «ливней» в обратном направлении. В общем, все было благополучно.
Видели огромные составы трофейных вагонов с пометкой по-немецки «Собственность верховного командования армии», но они уже перевозят наших. Последний участок пешком под дождем. Вымок и сейчас подсыхаю в этой огромной комнате. Хотелось бы, чтобы скорее весна, скорее победа. Тогда встретимся, тогда …. Всё — надежда и борьба.
Но — прозаическое! — от ППС (полевая почтовая станция — прим. мое — АБ) оторвались, и когда же будут письма?
Всего хорошего, любимая. Будь здорова.
Целую. Твой Вовка.
Письмо тридцать первое
— с фронта
18.IV.1942
Дорогая Миррочка!
Пасмурно и ветрено. Никаких особых новостей. Весна затягивается, и дороги растянулись грязевыми болотами. Так что даже почта где-то застряла. И я сижу в этом украинском уголке, который имеет связь со страной только вьючными животными. Пока — оборона. Но скоро станет тепло и сухо. Начнутся невиданные бои…
А пока хочется о чем-то необычайном. Мне представляется, какая жаркая и замечательная теоретическая работа развернется после победы. Мне страшно хотелось бы принять в ней участие. Жизнь прекрасно учит. И для меня серьезными были строчки трудов по военному искусству до того, как я оказался здесь, и недавно набрёл на одну интересную тему, разработка которой даст докторское звание не одному диссертанту. Это тема об одном из просчетов Гитлера, просчетов практического порядка. Этот просчет обеспечил восстановление сопротивления немецким войскам, а в конечном счете, возвращение Ростова, сохранение за нами Кавказа. Этот просчет состоит в следующем.
В результате быстрого продвижения немцев многие наши части были окружены, очень часто после тяжелых боев эти части бывали разгромлены, теряли вооружение, распадались. Все это происходило уже в немецком тылу, всё это происходило с очень многими частями здесь, на Украине. И вот командир и красноармейцы этих частей группами и в одиночку пробирались на восток к своим. Фашистская армия не заботилась о задержании этих людей в качестве пленных. Конечно, опасаясь плена, наши военные всегда представлялись как «окопные», т.е. они де не военные, а мобилизованные на строительство оборонных сооружений. Но фашисты не обращали никакого внимание на выявление военных. Расчет был простой, «французский», так сказать, расчет на то, что бегущие и деморализованные массы военных создадут деморализацию, упадок, беспорядки советском тылу, помогут таким образом продвижению фашистов. Так было во Франции, так. Рассчитывали, произойдет и у нас.
Но сплоченные единой волей, большевистским единством, наши люди, оторванные от родины, не теряли надежд на возможность сопротивления немцам, надежды на поражение фашизма. Наши люди шли на восток. К своим, чтоб продолжать борьбу с фашистами. Опьяненные победами, фашисты просчитались, пропуская советских людей из окружения. Я разговаривал со множеством людей, которые в качестве «окопных» вышли из окружения и теперь руководят борьбой против немецких фашистов, воспитывают новых бойцов. Вот тема диссертации. К несчастью, не по моей специальности. Если удастся — кончится война — обязательно кончу философский и искусствоведческий. А эту тему пусть разрабатывает кто-нибудь из наших хороших друзей.
Моя чудесная Миррок! Жду твоих писем, пиши подробнее и чаще. Будь здорова! Шлю еще раз поздравления ко дню рождения (запоздало!). Крепко целую.
Твой Вовка.
Письмо тридцать второе
— с фронта
23.IV 1942
Здравствуй, моя милая Миррочка!
Завтра — день юбилеев. Война переваливает на 11-й месяц, а я вступаю в четвертый месяц своей фронтовой жизни. Для меня этот рубеж принес некоторые изменения: получаю перевод на другую работу. Можно поздравить с повышением. Но предстоит очень трудная интересная работа, для праздников еще не пришло время. Буду организовывать работу среди войск противника, а пока подведем некоторые итоги. Последнее письмо тебе я отправил несколько дней назад. Была распутица и страшный насморк. Теперь же всё улыбается. Солнце палит вовсю. Дорога почти совсем просохла, пылится, и только в редких местах, по балкам или около посадок, сохранились грязевые болотца или даже чуть-чуть грязного залежавшегося снега.
Вчера получил распоряжение и совершил переход в свою новую «ставку». Путь по полям, хуторам, энное количество километров с кое-какими монатками — не очень-то приятная прогулка. Шли медленно, располагались на несколько минут на отдых где-нибудь на соломенных грудах на берегу маленького ставка. Расстёгиваешь воротник, приятно освежает ветерок, растягиваешься лицом кверху, высоко-высоко облака, большие и нежные, и жаворонки беззаботно заливаются. И как будто нет войны. Но снова топаешь тяжелыми сапогами по застывшим комкам грязи на дороге, потом глухой, как по барабану, звук выстрела из орудия, отдаленная редкая стрельба из винтовок. Прислушиваешься, и почти через минуту — отдаленное «кряк», лопающийся неприятный звук разрыва. Но это далеко, а вспоминаешь, когда совсем рядом с тобой свистящий, усиливающийся приближающийся шум, как будто садится гигантская птица, и голова немедленно убирается в плечи, и сам катишься кувырком в какую-нибудь канавку или в ближайший блиндаж и слышишь это разрывающееся лопающееся «кряк».
Мы идем дальше по зазеленевшим полям, и мысли опять разбрасываются, разбегаются по просторам, и разговор уходит в воспоминания, когда перед самой деревней целая линия удивительных нагромождений земли возвращает нас на сцену современного военного театра, где сюжет спектакля находится в явном противоречии с чудесными декорациями, и автор злонамеренно или нерасчётливо направил действие героев на уродование работы художника.
Дело в том, что вдоль всей «окраины» села параллельно центральной улице за домами протянулась линия огромных, заполненных водой воронок метров по 10 в диаметре. Видно, воздушный фриц не рассчитал. Но путь дальше. И к вечеру — прибыли. Маленький степной совхоз в стороне от дороги. И в сумерках откуда-то издалека грустная грузинская песня «Сулико». … Вот кончаю. Дело к полдню. На улице жарко. В комнате даже немного прохладней. Сижу в ожидании. Скоро должен получить инструкции по новой работе. И, может быть, получу твои письма. Почему они так редки?
Новый адрес: П.П.С. 981. Политотдел, мне.
А пока всего хорошего!
Целую крепко.
Твой Вовка.
Письмо тридцать третье
— с фронта
24.IV.42 г.
Дорогая Миррок!
Жизнь спокойна, и ничего особенного не успело произойти. Только вот сегодня получил твое письмо от 11.III. Как замечательно, что наконец-то установилась связь! Очень долго идут письма, но лучше поздно, чем никогда. Ты пишешь, что тебе не понравилось, как я извинялся за свое равнодушие к твоей судьбе. И я сразу вспомнил «ставропольское» время. Это самое страшное, хуже всех самых невероятных переплетов время, когда я торчал в захолустном углу среди людей, истекающих словесным патриотически энтузиазмом, в грязи, оторванный от Москвы, от друзей, один со своим большим горем: я не знал, куда девалась моя чудесная Миррок. Это — неприятное воспоминание, и равнодушие было только в том, что я не знал, куда писать. Хуже, пожалуй, никогда не будет, и я тогда совершенно без всякой выдержки и терпения ждал отъезда на фронт. И мне повезло: единственное светлое, счастливое, что произошло в ставропольской глуши — это получение твоего адреса на Монетной. А потом — ты уже, наверное, все знаешь из моих писем. Вот сейчас только что принесли мне еще несколько писем, в том числе одно твое от 16.III. Я рад, что у тебя все хорошо, что ты довольна своей работой. Но мне кажется, что ты вполне можешь разделаться с нашим теперь МГУ-вским филфаком. Как ты на это смотришь?
Комментарий Анны Славиной
Во время войны ИФЛИ слили с МГУ. Так что, когда в 43-м мама вернулась в Москву, она продолжила учебу уже в Московском университете на философском факультете. Но Вовка Рыбаков об этом, увы, уже не узнал…
Ты сообщаешь печальные новости о некоторых товарищах. Если можешь, узнай подробнее о судьбе Беккера. Здесь, в нашей дивизии — я уже писал тебе — служит его двоюродный брат, ему надо рассказать…
Сегодня что-то получается письмо воспоминаний. Да и день, располагающий к этому. Еще утром, я только проснулся и поднялся из груды спящих вповалку на полу, как услышал по радиопередаче письма на фронт от каких-то ифлиек к Андрею Боту. А мне уже писали, будто он погиб. Ты не знаешь? С кем ты вообще имеешь связь? Что известно о других ребятах? Где находится Бобик Скибинский? Может, ты знаешь?
Сегодня пасмурно. Но это хорошо, что немного свежее. А я потихоньку приступаю к своему новому делу. Ходил к разведчикам. Они мне рассказывали о том, как немцы обеспечивают «независимость» действий румын … с флангов пулеметным огнем, а с тыла — артиллерийским. Полная и целеустремленная охрана самостоятельных национальных румынских действий: попытайся уйти — расстреляют.
А сейчас опять сижу в комнате. Слышу грубоватые шутки начальника, какую-то легкую музыку по радио. Дожидаюсь парикмахера. В общем, все идет маленькими событиями… и даже как-то стирается острый и необычный характер этого степного спокойствия.
Вчера уже стемнело, где-то шумел мотор фрицевского самолета, а мы отправились в огромный сарай, где происходило кино. Затянулась и подготовка, и перерывы, пошел спать. Как видишь, никаких особых событий…
Кончаю. Очень благодарен тебе за письма. Пиши еще чаще и подробней. Жду… писем, победы, счастливой встречи… Не правда ли, это будет? Пиши о книгах, жизни, работе. Обо всем, что хочешь. А пока всего хорошего. Будь здорова!
Твой Вовка.
Письмо тридцать четвертое
— с фронта
25.IV.1942
Дорогая Миррок!
Сидел, работал. Потом входит какой-то неприятный тип и делается сразу страшно приятным: он протягивает мне парочку твоих писем. Милые корявые строчки: одно написано 26.III, а второе с какого-то нудного собрания. К счастью, я уже давно не был на нудных собраниях. Здесь их вообще по возможности избегают, я говорю не о нудных, но о деловых. Правда, там часто мало дельного. Но ты прекрасно помнишь ИФЛИ — достаточно собраться более или менее разнообразным людям, как обязательно замаячат ослиные уши, и начнется извержение чьей-то ишачьей пасти. Но армия, война учат лаконичности… Но, конечно, я отставил все в сторону и принялся за ответ тебе.
Вчера поздно вечером, когда комната была заполнена до отказа захрапевшими, начался у нас длинный разговор о хороших книгах, былой работе. Товарищ, место которого я занял, бывший учитель средней школы, заканчивал заочно аспирантуру нашего филфака. Война унесла в область надежд его кандидатскую диссертацию. В противоположность нашим филфаковским аспирантам, он очень культурный человек. И смелый. Его фамилия Майлис, звание — старший политрук. Теперь он обещал мне помощь, на это можно рассчитывать. И вот ночной спор принес мне победу в отстаивании значения и силы маленького еврея и богатыря-художника Л. Фейхтвангера. Вошел третьим в наш спор комиссар штаба, и беседа стала перескакивать по всем корифеям и карликам. И, конечно, у всех со вздохом: «Ах, сколько еще надо было сделать!». Но — «никогда и нигде не унывай!»
Ты пишешь, что все страшно однообразно. А как с библиотекой? Что нового в толстых журналах, солидной (?) литературе?
Пиши чаще, больше, моя чудесная!
Всего хорошего. Целую
Твой Вовка
Письмо тридцать пятое
— с фронта
27.IV.42
Дорогая Миррочка!
Уже поздно. Рядом коптилка и тихая беседа об авиационных чудесах. Только сегодня вернулся от разведчиков. А вчера утром, качаясь в седле, вспоминал о наших встречах, наблюдая застывших на фоне нахмурившихся туч никогда не унывающих жаворонков, зеленеющие берега придорожного ручья. Дорога — полосой грязи луж: ночью прошел дождь. Потом оказались среди чернеющих воронок отдельных окопов нашей передовой линии. Кричат: — Берегитесь! Снайпер! Лошадь вскачь, и мы оказались в небольшой балке. Небольшой сад, развалины дома, костер, на котором готовят завтрак. Одна комната домика сохранилась. Даже какие-то остатки стекол в окнах и потемневшая икона в углу. Комната до отказа наполняется людьми. На стенах и по углам автоматы. Выслав часовых, политрук объявляет: — Инструктор политотдела сделает доклад о международном положении. Внимательные лица, и когда я закончил, множество самых разнообразных вопросов. Они интересуются не только способами поимки «языка», но хотят знать о генерале Макартуре. (Дуглас Макартур — американский полководец, обладатель высшего воинского звания США — генерал армии, в годы Второй мировой войны командовал войсками союзных войск на Тихом океане — прим. мое — АБ).
Кончаю. Всего хорошего, милая! Будь здорова.
Целую.
Твой Вовка.
Письмо тридцать шестое
— с фронта
1.V.1942
Моя милая Миррок!
День сегодня холодный и пасмурный, но ничто не в состоянии испортить сегодня мой праздник, двойной праздник.
Комментарий Анны Славиной
Мама родилась 9 мая 1922 года. Но всегда отмечала свой день рождения 1 Мая. Почему-то ей хотелось, чтобы он совпал с праздником. В 1945-м в ее день рождения пришел настоящий праздник — Победа! Самый большой Праздник. Но то был Праздник со слезами на глазах…
Ты сегодня все время в моем сердце, в моих мыслях, и я сейчас в состоянии писать тебе все тысячи истрепанных милых ласковых любовных слов. И когда я ночью шел выполнять не вполне безопасную работу, и судьба как будто совсем не благоприятствовала, я беззаботно шлепал по лужам, размешивал грязь, вспоминая наши встречи, твои поцелуи: уже наступило 1 мая, день твоего и поэтому моего праздника. Ты мне снилась, когда я, вернувшись, спал в неурочное время, я пил за твое здоровье на праздничном завтраке у командира и комиссара полка, которые обеспечили мне ночью надежную пулеметную защиту.
Вчера мы вышли, когда уже, так сказать, совсем стемнело. Так сказать — потому что бледно сияющее сквозь тучи предательство луны не могли уничтожить даже низкие хмурые чернеющие облака, которые к тому же устроили издевательский дождь на нашу голову. И ветер тоже отклонился в нашу сторону, хотя ему полагалось бы продолжать дуть, как и днем, вдоль линии фронта, по крайней мере, если уж не прекратиться вовсе. Дело в том, что я под шинелью тащил рупор, разговорную трубу, через которую обычно в бассейнах кричат: «Хватит! Вылазьте!», а на лодочных пристанях: «Причаливай!» В сущности, к этому должно сводиться мое выступление для фрицев. Наш путь сначала был на командный пункт батальона, наиболее близко выдвинувшегося к линии обороны фрицев. Они должны были обеспечить мне охранение. Короткий разговор с комбатом в блиндаже, и мы с командиром взвода двигаемся дальше. Проходим отдельные окопы, сообщаем пропуск. Это уже передовая линия. Довольно часто приходится падать, когда вдруг взрывается ракета ярким фонарем и застывает, выбрасывая точками полосы золотистых снежинок, спускающихся до самой земли и увеличивающих освещение, красоту и опасность этой пасмурной ночи. Или, вдруг захлебываясь, забулькает пулемет, и понесутся в разные стороны яркие точки трассирующих пуль. Но временами становится совсем спокойно, и мы, полусогнувшись двигаемся вперед. Ты помнишь маленького Юру Зелкинда. Он переводчик в этом полку, и он двигается вместе со мной, таща трофейный пистолет-пулемет. Наконец, командир взвода остается, дав нам одного сержанта для охраны. Объясняет, откуда нас защитят пулеметы. Мы пошли вперед, прошли самые передние секреты, теперь мы находимся в «нейтральной» зоне. Проходим пустые окопы: их бросили, потому что сгорели соломенные перекрытия над ними. Дальше окопов нет. Останавливаемся. Пулеметная очередь, и мы скатываемся в окоп. Дождя уже нет, но все мокро, и проклятый ветер, лишь временами прекращающий свое завывание. До фрицев здесь остается метров 50–60. Ждем немного, потом сержант и Юрка выползают и занимают позиции по сторонам окопа за бугорками соломы. Я начинаю, я ору во все горло. Ракеты мне не мешают, мой рупор находится за бугорком, его не заметят. Я говорил минут десять. Было тихо. Фрицы не стреляли. Кончил. Стал ждать: может ветер утихнет. Юрка кричит мне: — Что ты ждешь? Бесполезно!
Может, он был прав. Ждали часа полтора. Потом я вылез из окопа и пошел вперед. Я сказал им, чтобы они, по возможности, не теряли меня из виду. Метрах в двадцати оказался небольшой бугорок из сена. Лежа на земле, я снова стал кричать в рупор. И здесь уже понеслись рядом фрицевские трассирующие пули. Кончил. Пополз обратно. Первая политико-просветительная беседа с фрицами проведена. Попробуем еще.
Теперь кончаю. Целую тебя, моя чудесная любимая Миррочка, тысячу раз. Хотел бы сейчас сидеть с тобой, болтая обо всех интересных вещах, где-нибудь в одном из маленьких кафе в Москве. Но мы еще встретимся так. Не правда ли?
Целую крепко
Твой Вовка
Письмо (открытка) тридцать седьмое
— с фронта
5.V.42 г.
Моя чудесная Миррок!
Это одна из открыток, сбрасываемых нашими самолетами фрицам. А эти последние привыкли снабжать меня последней немецкой почтой. Вот недавно в книжке одного оберефрейтора, который начал войну еще 22 июня 1941 года, нашел удивительное поэтическое произведение пол заголовком «Когда будет мир в Берлине». Оберефрейтор приходит к выводу, что сей мир будет, «если мы останемся здоровыми и без проволочек смоемся». Хороший вывод. Я даже жалею, что оберефрейтор не успел его реализовать.
А в остальном, прекрасная маркиза… положение без изменений. Этой ночью снова передача для фрицев. Меня даже самого удовлетворила эта десятиминутная работа при попутном ветре и среди гробовой тишины и темноты. Только я изрядно измучился во время путешествия на передовую и обратно под дождём по грязи. «Дома» буду только послезавтра. Может, будет радость: твои письма. Надеюсь, жду победы, встречи, хорошей нашей работы.
А пока целую крепко
твой Вовка
Письмо тридцать восьмое
— последнее, полученное Миррой Эпштейн от Вовки Рыбакова
15.V.1942
Дорогая Миррочка!
Прости, милая, не мог за эти несколько дней дописать тебе ни одного письма. Все попытки кончались полной неудачей. Все эти дни гоняли по передовой, и я только мельком оказывался «дома». Сейчас я тоже сижу в полку. Мне здесь сидеть до вечера. Вечером будет передача для фрицев. Теперь уже я отказался от кустарщины — приобрел «газик» с радиоустановкой.
Вчера ночью мы выехали на передовую, но пришлось отказаться от этой затеи, вернее, отложить ее на сегодня, потому что, как мне сообщили по телефону, нельзя мешать «охоте на ценную дичь» (это значит, разведчики находятся в поиске за «языком» и занимаются «землеустройством», то есть, не успели полностью закончить плана окопных работ). Так что дело будет сегодня.
Позавчера мы славно работали. Там деревня находится метрах в 400–500 от передовой. В сумерках наша полуторка продвинулась к окопам, сгрузили двигатель, засели в блиндаж, репродуктор вытащили далеко вперед и повесили на ветку. Легкий ветерок был направлен в их сторону. На фронте, как обычно здесь, была редкая перестрелка. Наши, как только я их предупредил, прекратили стрельбу. И вот удивительно — как только мы начали передачу, сначала захлебнулась короткая пулеметная стрельба, а потом воцарилось настоящее безмолвие. И так было в течение полутора часов. Музыку сменяла речь, программа была довольно разнообразная, и, может, мы бы продолжали ее, если бы вдруг не умолк двигатель: кончился бензин. И вчера дело могло бы сорваться в самом начале из-за этого бензина. Пришлось ходить и клянчить. В конце концов удалось достать целых 20 литров.
Вчера перед самым отъездом получил твое письмо от 10.IV. Сел писать и опять не смог кончить, так как нужно было добраться сюда еще до темноты. Теперь вот имею команду, состоящую из воентехника, шофера и меня. Гоняем по самым непролазным дорогам. Теплый майский ветер в лицо. Увязаем в болотах и целыми часами вытаскиваем машину, осваивая попутно самые сложные проблемы дорожно-строительного искусства и слесарного дела. Ничего, ко всему можно привыкнуть. Но, конечно, когда ходишь в теплый майский вечер, когда идешь через сад, где пробиваются маленькие листочки, тебя заполняют воспоминания. Всё до самых незначительных подробностей. И хочется безумно видеть тебя, поболтать с тобой обо всем, позабыть о треске винтовочных выстрелов и барабанного боя орудийных, поцеловать тебя крепко…
Весна — ты пишешь — там, в Абакане скверная, ветренная. А здесь вот нежная, украинская, и я не могу сейчас, не останавливаясь, проходить по саду, смотреть на полевые цветы. Но вот страшный «кррах» раздается невдалеке. Война изуродовала эту весну. И люди зарываются в землю, а днем греются лежа в окопах. Мы ходили от окопа к окопу в рост, спрятав ремни под ватник. На другой стороне балки маячили изредка одинокие фигуры фрицев. Стрельба редкая, и бьют усиленно здесь только по командирам (ремень!) и группам. Так недавно заметили наблюдатели, как человек 10 фрицев уселись греться сзади блиндажа. Место было пристреляно. И одним выстрелом они были разнесены на куски.
Вот так идет дело. Но в обороне спокойно, и я срываю ромашку… «Так рвут, засадив, и бросают по маю…»[5]. И оказалось, что любит, любит немного. Я, правда, не «скакал, индейцем праздничным» не «прыгал», но «так было радостно, было легко мне»[6], как никогда. Моя милая Миррок, сейчас ты как будто все время со мной. Твоя карточка у меня на груди, но ты сама не выходишь из моей головы, моего сердца. Может, все это скоро кончится, и будут прекрасные осенние дни и ночи в Москве, без тревог, без затемнений, чудесные свидания, но без бомбоубежищ. Веришь? Надеешься? Жду.
Сегодня снова притихшей ночью будем двигаться вперед, видеть иллюминацию ракетных взрывов и падение звезд, как неразорвавшихся ракет, трассирующие пули, свистящие как взбесившиеся птицы. Но мы займемся своей работой. Концерт будет слышать и у них, и у нас.
Комментарий Анны Славиной
Видимо, это был последний его концерт…
Мама всю жизнь хранила письма Вовки. Когда время стало разрушать их, она все перепечатала. Теперь они у меня. Я читала их и плакала…
Кончаю. Всего хорошего! Писать буду как можно чаще. Только ты, пожалуйста, пиши хоть раз в три дня. Хорошо? Будь здорова! Поздравляю с твоей новой работой в райкоме.
Крепко целую.
Твой Вовка.
Письмо тридцать девятое
— единственное сохранившееся письмо Мирры Эпштейн Вовке Рыбакову на фронт.
Оно вернулось к ней с пометкой:
«За отсутствием адресата»
18 МАЯ 1942 ГОДА
Вовочка!
Пишу на педагогическом совете. Решается судьба ребят о допущении к экзаменам и переводе их в следующий класс. Моих ребят уже обсудили, дальше мне не интересно слушать. Вот я и пишу. Сегодня у меня последние уроки. «Прощай, оружие!». Хорошо бы больше не браться за такую работу. Особенно с малышами.
Только что пришла с митинга, который проводила в одной производственной организации по заданию ГК (городского комитета — прим. мое — АБ) партии. Это был женский митинг — ответ на обращение 2-го антифашистского митинга. Какие замечательные женщины! Они говорить не умеют, они действуют. На одном участке работало ранее 8 мужчин, а теперь справляются 4 женщины. Во время выполнения срочного задания — погрузки продуктов на фронт — эти женщины работали около трех суток!
Такие факты общеизвестны, мы о них читаем в газетах. Но надо видеть этих простых замечательных женщин. Это действительно героини, скромные чудесные русские женщины. Это, пожалуй, самое приятное впечатление за сегодняшний день. Вообще, приятно иметь дело с простыми, хорошими людьми, которые мало говорят и много делают, в противовес некоторым интеллигентам, в частности, моим коллегам.
Теперь у меня есть свободное время, побываю во многих организациях и буду иметь еще массу приятных минут.
А пока, будь здоров, мой хороший. Пиши мне по-прежнему часто. Это единственная связь с внешним миром, с моим прошлым.
Целую
Мирра
Письмо сороковое
— Мирре Эпштейн от Эды Мировой
4 ноября 1942 года
Адрес получателя: гор. Абакан, Красноярского края,
ул. Ташабинская, 64, Мирре Эпштейн
Адрес отправителя: Москва, ул. Горького, д. 10, кв. 96,
Дорогая Мирра!
Разреши мне так просто обращаться к тебе. Я знаю тебя, ты, может быть, тоже меня знаешь. Меня зовут Эдя Мирова, училась я тоже в ИФЛИ, на литфаке.
А пишу я тебе потому, что Вовка Рыбаков был моим хорошим другом и потому, что ты тоже была его хорошим другом, а, может, и больше.
Это очень тяжело писать о нем в прошедшем времени. Но это почти точно. Одна из его близких и друзей знаю это, и мне тяжело это носить в себе. Поэтому я и пишу тебе. Я знаю, что это страшно жестоко, я не писала ни тебе, ни его маме полгода. Думаю, что за это время ты столько пережила за него, что мое письмо не будет хотя бы внезапным ударом.
Позавчера я была у Марии Яковлевны, говорила с ней долго. Она держится молодцом, чуть-чуть теплится в ней надежда на его возвращение. Я не стала ей почти ничего рассказывать. Это хорошо, что она надеется, иначе ей было бы совсем невозможно. Какая она чудная! И как на Вовку похожа.
Понимаешь, в начале июня я получила письмо из части, где Вовка служил, от его друга, он пишет о его гибели.
Комментарий Анны Славиной:
Можно только догадываться, что пережила мама,
получив это страшное известие. Возможно, она уже что-то знала или догадывалась о судьбе Вовки и до письма Эды. Мама была девушкой волевой, собранной, сдержанной. Думаю, что она, сжав зубы, не жалуясь и никому ничего не сообщая, еще сильнее впряглась в работу, в общественные дела. Однако, слабая надежда на чудо продолжала теплиться в ее душе до конца войны.
Во время войны ИФЛИ слили с МГУ. Так что, когда в 43-м мама вернулась в Москву, она продолжила учебу уже в Московском университете. Мирра Эпштейн была очень красивой девушкой с густыми волнистыми волосами и большими голубыми глазами. «Комсомолка, спортсменка, отличница, и, наконец, просто красавица» — это прямо о ней! Многие парни были влюблены в маму и пытались добиться ее расположения, но после Вовы Рыбакова ее ни к кому особо не тянуло. В мае 45-го ее включили в группу студентов — спортсменов для участия в знаменитом параде Победы на Красной площади 24 июня. Месяц их тренировали и давали «усиленное дополнительное питание», сокращенно, «карточки УДП». Остроумные студенты расшифровывали аббревиатуру по-своему — «умрешь днем позже».
В 1946-м году мама с отличием окончила университет и поступила в аспирантуру.
Во время учебы в аспирантуре, она много занималась в Ленинской библиотеке. Там ее впервые увидел Наум Славин, мой будущий папа, в те годы тоже аспирант — Московского историко-архивного института, фронтовик, прошедший всю войну. Он, похоже, влюбился в маму с первого взгляда, но не сразу решился подойти к ней. И вот выяснилось, что они жили в Москве по соседству, на Плющихе. Судьбе было угодно, чтобы однажды мои будущие родители оказались вместе на трамвайной остановке. Тогда уж Наум отважился подойти и познакомиться с Миррой. Они стали встречаться, и папа смог найти путь к маминому сердцу. Он заходил за ней каждое утро, и они вместе шли заниматься. Он был очень внимателен и заботлив. Своего рода ключевым моментом в их отношениях стал эпизод, когда на новогодней вечеринке маме вдруг стало плохо. Ее тошнило, а папа был рядом, держал ее голову. Мама рассказывала мне, как это сильно на нее подействовало: «В такие моменты ведь сам себе противен». Она почувствовала его нежность, настоящую преданность и надежность.
И, действительно, папа был ей преданным и заботливым мужем — до самой своей смерти.
Поженившись в 1949 году, мои будущие родители вынуждены были жить вместе с папиным братом Борисом и его женой Блюмой, у которых были две маленькие комнаты в коммунальной квартире. Молодая семья не имела тогда никаких перспектив на свое жилье в Москве.
В то время как раз началась кампания по «укреплению периферийных вузов». И, хотя мама и папа уже защитили диссертации, а мама начала преподавать в МГУ, они решили откликнуться. Выбрали Карело-Финский государственный университет в Петрозаводске, как самый близкий из возможных вариантов, и переехали туда в 50-м году. Их посылали на три года… А получилось, что прожили там всю оставшуюся жизнь.
Я написала ему, попросила написать подробно. Тогда я получила очень длинное и очень хорошее письмо. Хорошее в том смысле, что о Вовке он пишет очень тепло и сердечно. Причем, ничего точно он не знает о его гибели. Они в части считают Вовку пропавшим без вести. Случилось это 25 мая. Это был очень тяжелый день для их части, каждый думал только о себе. Потом, когда все собрались, они не досчитались Вовки. И больше он совсем ничего не знает. Пишет, что возможно и такое «чудо», — что у него новый адрес теперь, другая часть. Откровенно говоря, я надеялась на него, думала, может, мама получит что-нибудь. Теперь надежда еще меньше, но все-таки нужно надеяться.
Это просто немыслимо, невозможно предположить, что Вовки нет. Это слишком страшно. Этот товарищ пишет, что у Вовки последнее время была очень интересная, но очень опасная и очень трудная (гораздо опаснее, чем он описывал) работа. Но что он прекрасно справлялся с ней, что некоторые «ура-герои» были удивлены и не ожидали от него этого. Но ты сама все это знаешь, какой он и как он себя вел.
Мне очень тяжело, что именно я оказалась печальным вестником, что приходится обо всем этом писать. Но мне кажется, что я не имею права никому не сообщить о том, что я узнала, а матери мне не хотелось, просто чтобы не убивать ее этим. Ведь для нее в этом всё. Знаю, что и тебе безумно тяжко, но пойми, что я разделяю с тобой это страшное горе. И давай все же надеяться, что случится какое-нибудь чудо.
И еще. Давай переписываться будем, ладно? Ты обязательно ответь мне. Ты мне очень-очень дорога тем, что была близка Вовке. Мне хочется, чтобы мы были с тобой друзьями.
Ты, наверное, очень хорошая. Только я не знаю, помнишь ли ты меня. Я такая высокая, черная, всегда почти растрепанная, даже не знаю, как описать себя. Видела меня ты и в институте, и в парткабинете.
Понимаешь, Вовка — это моя первая любовь. Мы с ним в школе учились. Он меня тоже очень любил. Но я глупой была, взбалмошной, мне через два года показалось, что я его окончательно разлюбила. Ему было тяжело немного, а потом все прошло. Никогда в жизни не прощу себе того, что доставляла ему какое-то горе.
Но мы давно простили уже всё друг другу и оставались до последнего времени хорошими друзьями.
Не удивляйся, что я так откровенна, ты мне кажешься очень близкой потому, что ты Вовку очень хорошо знала, может быть такого, каким он был последнее время, ты знала его лучше меня. Но мне страшно дорог он. Кроме того, что я бесконечно ценю его, как человека, преклоняюсь, это мое самое красивое воспоминание.
Когда-нибудь я расскажу тебе, каким он чудным был в школе.
Я тебя очень-очень прошу написать мне. Я теперь в Москве, начинаю заниматься в ин-те, вернее в СМГУ. Пока занимаются только первые курсы… Напиши, что интересует тебя, я все узнаю и обо всем напишу. В память о Вовке (как страшно писать эти слова) я сделала бы для тебя все, что угодно.
Мне жаль тебя. Это письмо слишком тяжелое. Но ты держись молодцом. Ведь ты сильная девушка, мне всегда так казалось. Я так часто смотрела на тебя, так много внимания на тебя обращала, мне казалось, что я тебя очень хорошо знаю. Только, ради бога, не подумай, что может быть какая-нибудь ревность. Для меня это хороший друг и самые замечательные воспоминания. И если его нет, то страшная боль за него, замечательного человека.
Пиши его маме, постарайся сделать так, чтобы она не теряла надежды, иначе это ее убьет.
Напиши мне, как живешь в своем далеком Абакане. Милая моя, хорошая девочка, мне так хотелось бы повидать тебя. Но это будет (ведь ты вернешься). Пиши.
С сердечным приветом
Эдя.
Семья Славиных: Наум, Лёва, Мирра, Аня (Петрозаводск, 1960)
Комментарий Анны Славиной:
Первые два года мама с папой жили в общежитии. Вслед за мамой переехал в 50-е годы в Петрозаводск и ее брат. В 52‑м родилась я, и родителям дали комнату в трехкомнатной квартире, через год добавили еще одну. В 57-м родился мой брат Лева. Когда мне было семь лет, а Леве — три, соседи выехали, и наша семья стала жить в отдельной квартире. В этой квартире на проспекте Карла Маркса родители прожили всю оставшуюся жизнь. В конце ее мама осталась там одна…
«Кому много дано, с того много и спрашивается», — слышала я от мамы с детства. Это она относила и к себе. Но при этом, несмотря на все свои достижения — (женщина, еврейка, она была избрана на должность заведующей кафедрой философии) мама не слишком высоко оценивала свои способности. Да, мама показывала мне свои отличные табели, но при этом говорила: «Я просто прилежно училась, не думаю, что у меня были особые таланты. Вот папа — действительно одаренный человек».
Мама очень любила свою работу. Как ей, семнадцатилетней, интуиция подсказала, что философия — это для нее, что у нее философский склад ума? Но она искала для себя и новые, прикладные направления. Занялась социологией, изучала вопросы адаптации молодых специалистов. Организовала в университете социологический кружок, что для того времени было достаточно ново и смело.
Мирра Арнольдовна (Ароновна) Эпштейн-Славина (1972)
Уже лет в 50 мама начала писать стихи. Она называла их «датские», потому что писала их, с симпатией и юмором, своим коллегам, друзьям и родным — к их знаменательным датам.
Маме было 57 лет, когда не стало папы. Хронические болезни у него были долго, но умер он внезапно, буквально у мамы на руках. Как ни тяжело ей было, мама смогла перенести и эту утрату. Через два года после папиной смерти маме предложили поехать в круиз в Европу. Это было ее первое путешествие за границу. Ей нелегко было решить, может ли она себе это позволить. Она даже обращалась ко мне за советом. «Конечно, мамочка, ты можешь поехать». И мама смогла продолжить активно жить, путешествовать и радоваться жизни, внукам. «Вкладывайте деньги в воспоминания», — говорила она.
Мама очень заботилась обо мне и поддерживала меня после рождения моих детей. И мои сын и дочь — Миша и Лана, и дети моего брата Лёвы — Маша и, даже его младшая, Анечка, родившаяся в 1993, успели получить любовь и тепло своей бабушки Мирры. Однажды мама сказала, что на ее долю выпали все женские роли, — дочь, сестра, жена, мать, свекровь, теща, бабушка, вдова… Вечером после этой беседы 12-летний внук Миша сказал ей: «Бабушка, у тебя еще не все роли были, ты еще не была прабабушкой. Но я тебе обещаю, что ты ей станешь».
Мама не дожила до этой радости. Она ушла в декабре 94-го в 72 года. Ее первая правнучка родилась в 2013-м.
Последний раз мама гостила у нас в Израиле осенью 93-го. Все было хорошо, она неплохо себя чувствовала. Но когда я обняла ее в последний раз в аэропорту и посмотрела на ее удаляющуюся фигуру, я ощутила резкую боль от внезапного осознания, что больше ее не увижу…
Разбирая мамины бумаги, я нашла стихотворение Бориса Слуцкого, которое она выписала за 10 дней до смерти:
Никто не знает средства
От неожиданных смертей.
Все тяжелее груз наследства,
Все уже круг твоих друзей.
Когда же ты нести не сможешь,
То знай, что, голову сложив,
Его всего лишь переложишь
На плечи тех, кто будет жив.
И вот теперь груз маминого наследства на моих плечах. Я чувствую, что в него включена и память о замечательном парне Владимире Рыбакове, жизнь которого так рано трагически оборвалась. К огромному сожалению, не могу разделить эту ношу с моим младшим братом Левой, рано ушедшим из жизни. А дальше эстафету продолжают мамины внуки: Михаэль, Лана, Мария и Анна и три правнучки: Шайэль, Майя, Рахиль.
Хайфа — Рамат Йишай — Иерусалим — Элазар,
август — октябрь 2020 года
Примечания
[1] Когда смотрю я на твои глаза,
То исчезают скорбь и грусть во мне;
Но если поцелую я уста,
То буду полностью здоров вполне.
(Из Гейне)
[2] «Волк в сказке» и «великий Бог».
[3] Цитата из книги «Лесной царь» И. Гете. Перевод Н. Вильмонт.
[4] Строки из стихотворения В. Маяковского «Мелкая философия на глубоких местах».
[5] Из неоконченного стихотворения В. Маяковского:
Любит? не любит? Я руки ломаю
и пальцы разбрасываю, разломавши
так рвут, загадав, и пускают по маю
венчики встречных ромашек…
[6] Из стихотворения В. Маяковского «Ты»:
От радости себя не помня, скакал,
Индейцем свадебным прыгал,
так было весело, было легко мне.
Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/y2020/nomer4/barshaj/