К великому сожалению, дорогой читатель, рассказываю об этом человеке впервые: в начале 80-х мне такого не позволили. (Почему? Объясню напоследок). С той поры в моей старой телефонной книжке сохранилась запись:
«Бакланов Григорий Яковлевич. 117311, Москва, Ломоносовский проспект, д. 19, кв. 82. Тел: 130-12-90».
Помню, как близ метро «Университет» поднялся на шестой этаж «писательского» дома, и там, в весьма небогатой квартире (из имущества, пожалуй, — только книги), увидел того, чьими романами и повестями давно был оглушён. Что-то про его прежнюю жизнь я тогда уже знал, о чём-то он мне поведал…
* * *
Когда мальчику было десять лет, а его старшему брату — двенадцать, умер отец. Через два года — мама. Её сестры взяли ребятишек к себе — таким оказалось воронежское детство. Школу мальчик не окончил: после девятого класса поступил в авиатехникум, потому что хотел скорее получить профессию, стать самостоятельным. Когда началась война, слесарил на 18-м авиационном заводе, где делали знаменитые штурмовики того времени: Ил-2. Старший брат, который уже учился в МГУ, на историческом, ушёл в народное ополчение, но героя моего повествования на фронт по возрасту не взяли. И в военное училище без аттестата об окончании школы попасть было нельзя. Экстерном сдал за десятый класс, однако вместо училища, к своей радости, отправился сразу в «пекло». Правда, попасть добровольцем на фронт получилось лишь со второй попытки — уже не из родного Воронежа, а из Мотовилихи, что под Молотовом (так тогда именовалась Пермь), куда семью забросила эвакуация. В Мотовилихе стоял пехотный полк. Мальчик разыскал командира, но тот его сразу прогнал. А через несколько дней в город пришли артиллеристы — 387-й полк майора Миронова, вырвавшийся из окружения и направленный на местный завод получать новые гаубицы. Что ж, добрался и до Миронова, который принимал какого-то полковника из Москвы: «Родной и двоюродный братья погибли на фронте, хочу в ваш полк». Полковник сказал собеседнику: «Да ну его, посмотри, какой хилый, я тебе настоящих мужиков пришлю». Но майор возразил: «Человек — это такой материал, из которого можно сделать что угодно, если он сам этого захочет». И взял «просителя» с собой. Так юный воин оказался на Северо-Западном фронте — рядовым бойцом, в полку — самым молодым. Потом, по направлению, закончил 2-е Ленинградское артиллерийское училище (оно тогда находилось в Башкирии), после чего попал на Юго-Западный, в дальнейшем — Третий Украинский фронт. В октябре 1943-го, когда шло сражение за Запорожье, получил тяжёлое ранение и после шести месяцев в госпиталях, а также — нескольких операций, был признан «ограниченно-годным», инвалидом третьей группы. Но в свой полк, в свой взвод всё-таки вернулся!
— Из всех человеческих дел, которые мне известны (ни в концлагерях, ни в гетто мне быть не пришлось), война — самое ужасное и бесчеловечное дело. Но оттого, что жизнь и смерть здесь сближены, как выстрел и разрыв снаряда, многое видишь и чувствуешь обострённо. Ты можешь не думать, что тебе это дано видеть в последний раз, ощущение это — в тебе, и не раз на фронте, словно прозревая, я поражался красоте мира…
Участвовал в Ясско-Кишинёвской операции — и те сражения на плацдарме за Днестром, где был контужен, станут местом действия его повести «Пядь земли». Потом начались тяжелейшие битвы в Венгрии, у озера Балатон — об этом в какой-то степени его первая «военная» повесть «Южнее главного удара». Участвовал в штурме Будапешта, Вены. Там, в Австрии, лейтенант, чью грудь щедро украшали боевые награды, и закончил свою войну…
— Домой, демобилизовавшись по ранению, я вернулся в декабре сорок пятого, как раз под Новый год. Собственно говоря, дома не было, ничего не было, даже не было никаких планов на дальнейшее. Но никогда так спокойно, так беззаботно я себя не чувствовал. Я знал: главное дело моей жизни я сделал, а как дальше жить, кем быть — не тревожило. Никаких карьерных соображений не возникало. Однако я уже начал писать, и это привело меня в Литературный институт…
* * *
Первую книгу выдал о деревне. И неслучайно, поскольку в его взводе служили несколько бывших колхозников, чьи рассказы никак не совпадали с тем, что, например, — у Шолохова в «Поднятой целине». Однажды даже случился про это меж солдатами ночной, «по душам», разговор — когда думали, что уже не выйдут из окружения… И вот после войны, поступив в Литинститут, дабы самому увидеть, что в деревне происходит, стал туда ездить корреспондентом. Потом понял: про деревню должен писать тот, кто там родился, у кого там корни… И ещё ощутил, что модная фраза: «писатель поехал собирать материал» — не для него. Ведь никакого «материала» ему «собирать» не надо: всё, что хотел сказать, давно сидело внутри. Тем более что было очень тяжкое ощущение: вернулись победителями, а в своей стране сразу стали побеждёнными, поднадзорными, нелюбимыми. А любимы и близки для власти те, кто, как правило, был подальше от фронта. Даже сам День Победы Сталин у них отобрал…
* * *
Дa, главной его темой явилась ВОЙНА. Причём именно та война, которую видел собственными глазами. И не случайно своим литературным героям, как правило, давал фамилии однополчан, особенно — погибших: «Чтобы хоть как-то их оживить». Вот почему упоминавшаяся выше книжка-«первенец», рассказывающая о том, что происходило «южнее главного удара», уже содержала не культивируемую идеологами, а подлинную, «его» правду о войне… Естественно, кое у кого это вызвало раздражение… Когда же вышла «Пядь земли», которую издали в тридцати шести странах мира, советская официальная критика, словно с цепи сорвалась: объявила повесть образцом как будто бы порочной «окопной правды».
— Между прочим, в годы Первой мировой газета большевиков на фронте назвалась «Окопная правда». Выходит, когда царя свергали, «окопная правда» считалась высшей, народной правдой, а как сами воцарились, потребовалась правда иная, генеральская, что ли? Но и в Первую мировую, и на этой войне в окопах сидел народ, и хулу критиков я воспринимал как похвалу…
Да, его проза сразу же во многом противостояла патетической словесности тех ранних послевоенных лет, потому что в центр всего поставил судьбу на фронте именно конкретного, частного человека. Это было чрезвычайно интересно — и в повести «Мёртвые сраму не имут», и в рассказе «Почём фунт лиха». Но особенно — в романе «Июль 41 года», где одним из самых первых поднял опасный вопрос об ответственности Сталина за поражения Красной Армии в начале войны. Реакция последовала немедленно: роман, направленный против лживой псевдогероики, успевший выйти отдельной книгой, запретили аж на двенадцать лет…
* * *
Правда, просто так «не замечать» Григория Бакланова, с его совершенно особенной, противостоящей даже намёку на пафос интонацией, было уже невозможно. Особенно — когда вышла повесть «Навеки — девятнадцатилетние», где он из мирных 70-х вновь попытался рассмотреть свою «лейтенантскую войну». Ту самую, которую не из штабов, а с поля увидели молодые люди, только что получившие свои первые офицерские звания, — «чистые, честные мальчишки», сложившие головы на полях сражений… Им приходилось отвечать и за себя, и за других без каких-либо скидок на возраст. Ведь это они, девятнадцатилетние взводные, воодушевляя солдат, первыми поднимались в атаку, подменяли убитых пулемётчиков, организовывали круговую оборону: «Все они вместе и по отдельности каждый отвечали и за страну, и за войну, и за всё, что есть на свете и после них будет. Но за то, чтобы привести батарею к сроку, отвечал он один…» Этот «он один» — Владимир Третьяков, сверстник и второе «я» автора, ставший обобщённым образом целого поколения. Вот почему в названии повести стоит множественное число — «девятнадцатилетние»… И сегодня испытываю я ком в горле, когда перечитываю ну вот хотя бы эти, столь пронзительные раздумья:
«Неужели только великие люди не исчезают вовсе? Неужели только им суждено и посмертно оставаться среди живущих? А от обычных, от таких, как они все, что сидят сейчас в этом лесу, — до них здесь так же сидели на траве, — неужели от них ничего не останется? <…> Может быть, самые великие — Пушкин будущий, Толстой — остались в эти годы на полях войны безымянно и никогда ничего уже не скажут людям. Неужели этой пустоты не ощутит жизнь?»
Не верю, что можно с холодным сердцем воспринимать эту повесть — о юных «не целованных» лейтенантах, прямо со школьной скамьи шагнувших в смертную круговерть; о мальчиках, которые из всего, что ждало их в жизни, сделали только одно: спасли Родину. Слава Богу, «Навеки — девятнадцатилетних» по справедливости отметили Государственной премией СССР…
* * *
Прежде всего, он был Человеком Чести. Чести офицерской: ветеран Великой Отечественной, который кровью заплатил за нашу Победу. Чести писательской: литература всегда была для него святыней, тем храмом, куда может войти только автор, достойный обращения к своим соотечественникам и к потомкам. А ещё был Человеком Чести как общественный деятель. В самом деле: труднейшей перестроечной порой возглавил редакцию журнала «Знамя», чья обложка цвета родного шинельного сукна, — и страна узнала выдающегося редактора, хотя руководящего опыта прежде не имел и вообще до того никогда, как шутил сам, «не ходил на службу». Да, многое свершил, чтобы, наконец-то увидев его новое детище по-настоящему ярким, свободомыслящим, мы могли на этих страницах прочитать и «Новое назначение» Александра Бека, и записки Елены Ржевской о маршале Жукове, и булгаковское «Собачье сердце», и его же «Роковые яйца», и «Ночевала тучка золотая…» Анатолия Приставкина, и «Верного Руслана» Георгия Владимова, и «запрещённую» поэму Александра Твардовского «По праву памяти»… При этом, мягкий манерами, но твёрдый характером, он был строг и беспощаден по отношению к тому, что, может, и талантливо, но аморально. В общем, для «Знамени» Бакланов стал тем, кем когда-то незабвенный Александр Трифонович — для «Нового мира»… В те годы его гражданский темперамент проявлялся в самые решающие моменты — будь то смелое, вопреки мнению почти всех, выступление на XIX партийной конференции или открытое письмо президенту Ельцину против штурма Грозного и вообще начала чеченской войны. Получив партбилет в 1942-м, когда немцы дошли до стен Сталинграда, отказался называть себя коммунистом в 1991-м, когда штурмовали вильнюсский телецентр. В 1993-м подписал знаменитое «письмо сорока двух», потому что Белый дом во главе с Хасбулатовым делал всё, дабы растоптать те небольшие ростки реформ, которые Ельцин и Гайдар только начали:
— Когда фашисты напали на мою Родину, я пошёл на фронт. А Хасбулатов и компания для меня — те же фашисты. Так что в октябре девяносто третьего просто снова пошёл на фронт и об этом не жалею…
Тогда же, благодаря придуманной им программе, которая существовала под разными названиями («Открытое общество», «Культурная инициатива», Фонд Сороса), более двадцати пяти тысяч российских библиотек стали получать литературные журналы, а сами журналы обрели тираж, потому что библиотеки на них подписывались…
Покинув «Знамя», написал роман «И тогда приходят мародёры» — о своём поколении, которое пережило Великую Отечественную, но в силу трудных противоречий нового времени оказалось на пороге войны гражданской… И восемь художественных фильмов нам оставил — особенно хорош «Был месяц май», снятый Марленом Хуциевым. И несколько пьес, среди которых самой сильной оказалась «Пристегните ремни», поставленная Юрием Любимовым в Театре на Таганке.
Увы, он жил в жестокое время. И когда в 2009-м, 23 декабря, случилась беда, главная «молодёжка» страны, вроде бы озабоченная душами мальчишек и девчонок (которая до этого целый месяц бурно обсуждала спор вокруг наследства некоего почившего в бозе деятеля шоу-бизнеса), так и не догадалась сообщить, что Григорий Яковлевич Бакланов, Человек Чести, из тех «девятнадцатилетних»», сей мир навсегда оставил…
* * *
А не позволили мне, дорогой читатель, тридцать с лишним лет назад в газете рассказать об этом человеке потому, что главная редакторша разузнала: оказывается, лейтенанта на фронте звали Григорием Фридманом. И только потом, став писателем, взял он себе литературный псевдоним — в честь адъютанта Левинсона из фадеевского «Разгрома»…
Григорий Бакланов
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer1/sidorovsky/