litbook

Non-fiction


Мой идиш. Зейде майсе, или рассказ дедушки, который сам когда-то был внуком*0

Моим внукам, Орену и Боазу, с любовью

Давид Лялин

Мой идиш — это всего лишь несколько коротких звеньев в бесконечной цепи приключений этого языка, приключений, которые начались много веков назад в еврейских гетто средневековой Германии и до сих пор происходят с потомками тех, кто создал этот lingua franca еврейского рассеяния.

В детстве идиш окружал меня со всех сторон, как пряный кухонный аромат. Но даже в те давние времена, в середине 20-го века, ленинградскому мальчику он казался диковинным антиквариатом. Идиш был такими же гостем из прошлого, как карманные часы. В то время все поколения одной семьи часто жили вместе, в одной квартире. Мои бабушка и дедушка всегда были рядом. Они говорили между собой на идиш, когда не хотели, чтобы внук вникал в их взрослые разговоры. Но дети учатся языкам быстро, и смысл сказанного я понимал почти всегда.

Бабушка и дедушка родились и провели детство и юность на Украине, в Черниговской губернии Российской империи. Евреи там жили не в изолированных местечках («штетлах»), а в городках и селах, среди украинцев и русских. Идиш был их родным языком, языком их родителей, бабушек и дедушек, родственников, братьев и сестер. Украинский и русский языки пришли к ним легко, от «гоише» соседей и друзей детства, которые, в свою очередь, освоили идиш. Много лет спустя, уже выйдя на пенсию в Ленинграде, куда они перебрались в 20-х годах, бабушка и дедушка начали ездить на лето в места своей юности, которые они до этого всячески избегали. Эти места, где они выросли, природа, воздух, звуки украинского говора, влекли бабушку и дедушку. Они брали меня с собой, и какое это было чудесное время!

Ездили мы в бабушкин городок, Сосницу, а дедушкино село, Ядуты, всегда объезжали стороной. Там, во время одного из еврейских погромов гражданской войны, моего деда расстреливали, но не дострелили, его украинские друзья-соседи, которыми он непререкаемо верховодил в детстве. Раненный, заваленный телами мертвых, дедушка чудом выжил и говорить об этой истории не любил, особенно со мной, которого он всячески оберегал от темных реалий жизни.

Так вот, один стародавний знакомый деда, переехавший из Ядут в Сосницу, как-то зашел к нему, когда мы приехали на лето. Крепкий для старика украинский крестьянин, с седым бобриком волос и темным от многолетнего полевого загара лицом, он представился бабушке как Иван Иванович Сердюк. С изумлением я услышал, что говорит Сердюк с дедушкой на идиш. Несоответствие совершенно не еврейского облика Ивана, как звал его дед, с идишем, на котором, спустя десятилетия, Сердюк все еще говорил вполне свободно, было явным. Деда этот визит тяготил, и, всегда подчеркнуто вежливый со всеми, он был с Иваном короток и неприветлив, отвечал ему на украинском, как бы не допуская, выталкивая того из своего родного идиша. Сердюк зашел еще раз, а потом исчез. Вот ведь как причудливо отразилось уничтожение шести миллионов носителей идиша в маленькой Соснице, где евреев давно уже не было, и украинец Сердюк похоже был единственным жителем, говорившим на языке исчезнувших евреев.

Запомнилась мне и встреча с прошлым, которая произошла там у бабушки. Мы были, как сейчас сказали бы, на пляже, то есть сидели на берегу речки Убедь, на большом покрывале, расстеленном на траве. Дедушка отошел погутарить о жизни с хлопцами, которые вдалеке косили траву. Бабушка кормила меня натертым яблочком и учила правильно писать письма родителям, начиная их, естественно, с приличествующего обращения «Здравствуйте, мои дорогие и горячо любимые родители, папочка и мамочка». Авторитет ее был велик, я соглашался, но предлагал всё-таки маму ставить первой. Маленькая старушка, в черном, в платке до глаз, пересекала прибрежный луг около нашего одеяла. Вдруг она остановилась, всплеснула руками, и с украинской напевностью, но по-русски, обратилась к бабушке: «Постарела ты, Нямочка, как же ты постарела. А такая милая да красивая была». Бабушка перевела на нее взгляд, присмотрелась, затвердела лицом, и ответила, как всегда мягко, тихо, и очень умиротворяюще: «Кто Вы? Простите, не узнаю». И сразу же мне: «Сбегай, отнеси дедушке панаму, пожалуйста, а то ведь солнце вот как припекает». Я убежал, и оглядываясь видел, как старушка присела рядом с бабушкой на одеяло и они оживленно беседуют. Дедушка уже широко шагал мне навстречу — он всегда чувствовал если вокруг бабушки что-то происходило. Разглядев, что бабушка не одна, он ускорил шаг и почти побежал. Старушка, завидя его, неловко обняла бабушку, вскочила, и быстро семеня, ушла. Бабушка покачала головой, как бы говоря запыхавшемуся деду: «Потом, потом, не при ребенке». И мы пошли купаться. На мои расспросы бабушка не отвечала и, за купанием, футболом, и парным козьим молоком с пряником, я быстро потерял интерес к этой истории. Как я сейчас понимаю, после пережитых погромов, предательства или равнодушия к их бедам друзей и соседей, встречи с людьми из ее детства и юности бабушку, как и дедушку, не радовали. Кто знает, но теперь я думаю что эта старушка была ее гимназической подругой.

Ведь там, в Соснице, моя бабушка до революции ходила в русскую классическую школу («гимназию»), что было необычно для еврейского ребенка, особенно для девочки. Бабушка была единственной еврейкой во всей школе, куда ее приняли за неординарные способности, несмотря на строгие официальные ограничения для евреев, действовавшие в то время, и неофициальные препоны. Дело в том, что процентная норма, законодательно ограничивающая число евреев в Российских гимназиях и университетах, на практике с энтузиазмом понижалась местными антисемитами. Я помню небольшой парк в центре Сосницы, куда бабушка завела меня в 60-х. В этот парк ее отсылали из гимназии убивать время, как «нехристя», во время уроков закона Божьего. Рассказывала мне об этом бабушка весело, улыбаясь, но, глядя на нее, я понимал, как одиноко она там себя чувствовала.

В результате учебы в гимназии, бабушка говорила по-русски лучше, чем большинство коренных россиян. Старинные обороты хорошего тона элегантно и неожиданно проскальзывали в ее речи. Помню, как прозванивая аптеки в поисках какого-то дефицитного лекарства, очередной безнадежный разговор она начала так: «Доброго утра Вам, уважаемый. С Вами говорит некто Нехама Гушанская». Хорошие манеры были в то время в еще большем дефиците, чем лекарства, на том конце провода удивились, и лекарство ей продали.

При всей своей нездешней воспитанности и вежливости, бабушка прекрасно разбиралась в реалиях окружающей российской жизни. Как всякий еврейский ребенок, ел я неважно, что огорчало маму безмерно. Бабушка утешала ее, искренне и лукаво: «Вет онхейбн цу дринкен, онхейбн цу эсн», и поясняла для мамы по-русски «Ничего, ничего, начнет выпивать, начнет и закусывать». Смешно, но так оно впоследствии и оказалось! Ума бабушка была незаурядного и решительности ей было не занимать. Она, как сейчас сказали бы, «разруливала» тяжелые жизненные ситуации, не раз спасая и направляя запутавшегося деда, но это уже совсем другая история…

Мой дедушка, Арон Лялин, в отличии от бабушки, хорошего образования не получил. Но, переехав в Санкт-Петербург молодым и прожив там несколько десятилетий, он чисто говорил по-русски, без заметного акцента. Дедушка совсем не был похож на стереотипный образ хилого еврея, изнурённого учебой. Рослый (около 190 см) и сильный, заядлый лошадник, из совсем не бедной семьи, в молодости дедушка был безусловным первым парнем на деревне. Наблюдать неизменно повышенный женский интерес к статному, всегда безупречно одетому дедушке мне было смешно: всем кто его мало-мальски знал, было совершенно очевидно, что кроме бабушки, которую он любил трепетно и трогательно, никакие женщины для него не существуют. А о том, что было до бабушки уже никто и никогда не узнает — дедушка всячески уклонялся от разговоров о своей юности.

Силы был дедушка немеренной, и еще в свои 70 лет, когда мы переезжали на дачу под Ленинградом, он, отстраняя грузчиков, сносил на спине, с четвертого этажа, совершенно неподъемный холодильник ЗИС. Как-то, успокаивая меня, хныкавшего о каком то футбольном ушибе, дедушка нарушил свое табу на разговоры о Ядутах, и рассказал мне как состязались там хлопцы на конях, но не сидя в седлах, а стоя на них. И он, всегдашний победитель, на всем скаку грохнулся с верхотуры споткнувшегося коня на землю. Неделю провалялся дома не вставая, а потом ничего, потихоньку разошелся, и гонялся пуще прежнего. Аура его силы и заботы окружала меня, и никогда потом я не чувствовал себя так безмятежно, как с дедом.

Зарегистрированы бабушка и дедушка никогда не были, носили разные фамилии, и мой папа говорил, что его свидетельство о рождении — это единственный официальный документ, связывающий их между собой. Слыша это, дед неодобрительно хмурился, а бабушка смущенно улыбалась. Прожили они вместе, в образцовой любви и согласии, 50 лет, с 1928 по 1978 год, и умерли почти одновременно — бабушка пережила деда на месяц. И их идиш ушел из моей жизни вместе с ними.

Мои родители, мой папа, моя мама… Мои родители родились в Ленинграде и, естественно, русский для них был родным языком. Мой отец прекрасно понимал идиш, но говорил на нем с некоторым трудом, с годами все большим. В детстве меня всегда озадачивали диалоги, которые он вел со своими родителями, на в общем-то знакомом для меня, но странном, загадочном, экзотичном языке. У моей мамы ситуация с идиш была совсем другой — она росла без отца, который погиб во время Второй мировой войны, когда она была маленькой девочкой. Мама не слышала, как ее родители говорят между собой на их родном идиш, и поэтому ее знание этого языка ограничилось всего несколькими общими словами и фразами.

Мама и папа говорили на петербургском диалекте русского языка, который считался классическим эталоном, культурным стандартом. Но в определенных ситуациях, с друзьями и родственниками, они любили вставить одно-два слова на идиш. Это был легкий, веселый, но одновременно всегда важный элемент в разговоре, делавший его более интимным, вроде намёка: «Мы помним, кто мы и откуда пришли. И ты один из нас». Помню как папа любил завершать острые разговоры, как очные, так и по телефону, бодрым и зачастую неожиданным для собеседника пожеланием здоровья на идиш «Зай гизунд!» Это всегда вызывало теплую улыбку, и смягчало ситуацию в конце любой перепалки.

Парадокс Советской России — в то время, как еврейство моих родителей было очевидным, идиш был почти единственным способом выражения этого еврейства. Они не были религиозными, хотя синагога, в любом случае, была для них недоступна: в Санкт-Петербурге была единственная действующая синагога для примерно 100 000 местных евреев. Но посещение ее было, конечно же, несовместимым для них с возможностью работать по специальности, учителем или инженером. Знаменитый еврейский театр был закрыт, а его руководители казнены как предатели. Единственный уцелевший еврейский журнал «Советская Родина» был заполнен бешеной антиизраильской пропагандой. Да и читать они его все равно не могли — их никто не научил читать на идиш. По существу, выражение их еврейства ограничивалось несколькими десятками слов и фраз на идиш, странными для меня и очень тихими празднованиями Нового года осенью (Рош ха-Шана), некоторыми сохранившимися элементами еврейской кухни и несколькими историями из прошлого, рассказанными их родителями.

Мне невероятно повезло, что мой отец был страстным собирателем книг, в том числе старых дореволюционных изданий по еврейской истории и культуре. Я особенно любил неподъемные фолианты «Знаменитые евреи мужчины и женщины в истории культуры человечества» и издание произведений Шолом-Алейхема, классика идиш, переведенное на русский язык. Папа хорошо знал историю долгого пути своего народа. Он гордился своим еврейством, в то время, когда многие пытались его скрыть, впрочем, почти всегда безуспешно. В 1954 году мои родители сделали хупу, традиционную еврейскую свадебную церемонию — редчайший случай в то тревожное время. Ведь всего полтора года прошло со смерти Сталина, с дела врачей, и чудом не осуществившегося поголовного переселения советских евреев в сибирские бараки. Ну а потом мне дали очевидно еврейское для России имя — Давид, в память о мамином папе. Дружелюбно настроенный чиновник-регистратор не смог отговорить моих родителей от этой «безумной и опасной» идеи, которая «ставит под угрозу будущее их ребенка». Советские реалии лишили моего отца многих атрибутов еврейской, да и просто нормальной, жизни. В отличии от многих своих сверстников, оглушенных советской пропагандой, он это хорошо понимал. Годы спустя, после иммиграции в Израиль, он регулярно посещал службы в местной синагоге. Папа был там одним из очень немногих советских евреев. Конечно, он говорил с местными жителями на идиш — с теми из них, кто знал этот язык, придавленный в Израиле современным ивритом. Мой отец не был верующим, в традиционном значении этого слова, но, очевидно, проводить время в синагоге было для него важно.

Когда моя дочь училась в аспирантуре, я вдруг обнаружил, что в том же американском городке Амхерст (штат Массачусетс) находится одна из крупнейших в мире библиотек на идиш, с исследовательским центром. Это было как дуновение пряного бриза, напомнившее детство. Книги на идиш, много книг! Люди которые их изучают, и это их профессия! Я советовал дочке знакомиться с молодыми лингвистами, которые там работали. Я фантазировал, что идиш может вернуться в нашу, в мою жизнь. Дочка, естественно, была настроена скептически. Ну, и у Б-га были другие, лучшие планы на нее — она вышла замуж за своего однокурсника по литературному институту, который стал раввином. Поэтому, технически, моя дочь сейчас Ребецин (что на идиш означает жена раввина). У ее детей звучные еврейские имена — Орен и Боаз, имена, которые заставят поморщиться любого старого доброго русского антисемита. Я почти уверен, что она не смогла бы официально зарегистрировать такие имена в Советской России середины прошлого века.

Я представляю насколько сильно эти имена удивили бы, конечно же, приятно, моего отца, моих бабушек и дедушек. Я знаю, все они ждут, что когда нибудь я присоединюсь к ним в том самом саду, в кущах у Б-га. Я вижу, как они будут обнимать и целовать меня, и глаза их будут лучиться любовью. Мы сядем за стол, на котором стоит еда, приготовленная моей бабушкой, и будем бесконечно перебивать друг друга поразительными историям, в которых русский язык приправлен красочными вставками на идиш. Историями о жизни, о любви, о детях, о вещах, которые всегда имеют значение, и о мелочах, которые важны только для нас. И времени будет невообразимо много, и на этот раз мы успеем поговорить обо всем на свете, на том и на этом свете. Одна вещь тревожит меня — не знаю смогу ли я объяснить им почему ни один из моих внуков или внуков моей сестры не назван в честь нашего отца. Но в конце концов, жалея меня, они сделают вид, что понимают, и я почувствую руку дедушки, ласкающую мою голову, и снова услышу его слова на смеси идиша и русского: «Лейб майнер (любимый мой), солнце мое…».

Идиш прошел через мою жизнь — от волшебного идиша моего детства, на котором говорили бабушка и дедушка, через гордое еврейство моего отца, до роли Ребецин моей дочери. Хотя сегодня, годы, десятилетия спустя после смерти моих бабушки и дедушки, я давно уже перестал понимать разговоры на идиш, да и слышу их крайне редко, не вживую, в немногих фильмах, я по-прежнему очарован магией этого языка. В идише для меня всегда был элемент волшебства. Идиш пережил бесчисленные изгнания и погромы, Холокост и страстные усилия заместить его современным ивритом в Израиле. Все в руках Б-га, и я не был бы удивлен, узнав, что дети, или внуки, или правнуки моих внуков говорят на идиш.

Атланта, январь 2021

 

Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer2_3/ljalin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru