Серебряная змея
В глубине дворцового зала, на своем волшебном позолоченном троне; вырезанном из слоновой кости и усаженном самоцветами разных пород — рубином, топазом и изумрудом, карбункулом, сапфиром и алмазом, яхонтом, агатом и аметистом, хризолитом, ониксом и ясписом, — восседает царь Соломон.
Теперь, к старости, мог бы он, кажется, и отдохнуть от нелегкого своего бремени, больше бывать на воздухе, возиться с цветами в саду, ловить бабочек, играть с бесчисленными внуками … но разве можно позволить себе послабление? Один вассальный князь не хочет выплачивать ему законную дань, другой идет на него походом (и года через три дойдет), в обмелевшей финикийской гавани начался мор, в горных селениях свирепствует после засухи голод, природа скудеет, в лесах все меньше зверей, а в морях — рыб, и семьдесят старцев совета, с которыми он, Соломон, в неизменном согласии судит свой народ, лет уж семь как перессорились между собой и без конца доносят ему друг на друга …
Да и в семье дела обстоят не лучшим образом. Жены не дают покоя, мучают его настырными жалобами и домогательствами, и каждая требует отдельных покоев, лучших рабынь, капища для личного бога, привилегий для наследников … Ах уж эти наследники! Выросла на его голову целая орава бездельников, мотов, гуляк! Любой из них был бы рад заживо закрыть ему глаза и наложить лапу на царство.
«О, ребойну, — вздыхает Соломон, — хорошо царю, счастливому в старости…»
Он сидит на своем знаменитом троне и, приложив ладонь к уху, как это делают обычно глуховатые пожилые люди, выслушивает хвалебную песнь, сочиненную в его честь придворным поэтом:
Царь наш всегда молод и крепок,
Он красивее и умнее всех смертных,
Владыки мира дрожат перед ним,
Народы и племена приносят ему дары,
Рыбы в морях, птицы в небесах
Тянутся к его взору,
Дикие звери полей и лесов
Стоят и молят:
«Заколи нас к своей вечерней жертве…»
Поэт, невысокого роста толстячок в напудренном парике, в синих панталонах и желтой широкой ризе, из-под которой выдается круглый животик, подпоясанный кожаным ремнем с фигурной пряжкой, в модных плетеных сандалиях на высоком каблуке, стоит у нижней ступени царского трона и с упоением выпевает каждый слог своего сладкозвучного гимна:
В глубины сущего проникает его взор,
Он разгадывает тайны, открывает секреты,
Толкует сны и читает мысли…
У ног царя, свернувшись блестящими кольцами, лежит серебряная змея. Ее мутные малахитовые глазки ни на миг не отрываются от стихотворца. Весь мир знает, что стоит кому-нибудь в тронном зале произнести хоть одно неправдивое слово, и серебряная змея вздрогнет, начнет разворачиваться, как пружина, все таинственные колесики, шестеренки и шарниры трона зажужжат, завращаются, придут в движение, и изваяния зверей и птиц, которыми украшены с обеих сторон ступени, подадут голос: заревут львы, зарычат медведи, завоют волки, замычат быки, затрубят олени, всклекочут, расправляя крылья, орлы, закричат злыми голосами павлины, — и суеверный ужас охватит лжеца, и он падет ниц перед царем.
Враги и недруги склоняются перед ним,
Князья, трепеща, прислушиваются к его ведениям,
Жадно внимают его мудрому слову …
Вокруг Соломона — семьдесят его старцев. Широкие бороды, длинные пейсы, хитро прищуренные глаза. Они степенно кивают, кое-кто даже размеренно притоптывает, и каждый меж тем думает о своем. Один, к примеру, сбросил бы сейчас туфли с подагрических ног и распарил бы ноющие косточки в бадье горячей воды. Другой не отказался бы от рыбки с хренком. Третий провернул бы выгодное дельце или понежился среди наложниц. Словом, все погружены в свои мысли и слушают поэта лишь краем уха.
Благочестие и скромность, правда и справедливость
Окружают его трон,
А злу и лицемерию нет места в благословеннем царстве…
И слова поэта возносятся в воздух курчавыми струйками благовоний, курящихся в золотых павлиньих клювах.
Поэт смолкает.
— Ну, почтенные, — спрашивает Соломон после некоторого молчания, дав отзвучать последнему эху, — что скажете?
Старцы переглядываются и молчат, поглаживают бороды, пощипывают пейсы: дескать, надо подумать, сразу и не решишь … И каждый из них искоса посматривает на змею.
Но она лежит, как лежала, и кольца ее неподвижны. Не тронутся, не шелохнутся звери и птицы. Вдруг змея издает негромкое шипение и высовывает раздвоенное медное жало. Поэт бледнеет. Старцы замирают, раскрыв рот. Но нет, слышится щелчок, жало убирается, шипение затихает.
— Недурно, — говорит наконец Соломон, устало прикрывая глаза ладонью.
И советники наперебой подхватывают:
— Мало сказать — недурно! Превосходно!
— Золото и серебро!
— Алмазы и перлы!
— И как правдиво! Как метко!
Серебряная змея лежит не шелохнется. Поникли головами звери и птицы. Давно проржавели и пришли в негодность шестеренки и колесики таинственного механизма.
У зеркала
Рае
Суламифь проснулась среди ночи от томительного напева, раздавшегося в ее сне.
«Вот и пришел час», — подумала она.
Встав с постели, она зажгла свечу и как была, в длинной, до пят, рубашке, подошла к зеркалу. Большое прямоугольное зеркало, запыленное тоской, напоминало запертую дверь, через которую ушли когда-то в вечность прошлые поколения.
Слабый обморочный свет свечи упал на поверхность стекла, вцепился в завесу тьмы, разодрал ее надвое. Старуха, похожая на высохшую яблоню, вдруг шагнула вперед, к Суламифи. Ее желтое сморщенное лицо походило на клочок пергаментного свитка, сохранившего лишь конец некой древней истории.
Суламифь стояла у зеркала, вглядываясь в пустые глаза старухи, словно в колодец, где не осталось ни капли воды. «Дa, — кольнуло в сердце, — пришел час». Испуганная тень вздрогнула, скользнула по потолку и забилась в угол комнаты. Старуха повернулась спиной к Суламифи и утонула во тьме.
Суламифь вернулась к постели и вытащила из-под изголовья кусок сложенного белого полотна.
Не впервые собиралась она в последний путь. Но где там — жизнь ее не отпускала. Она — женщина, мать тянула за собой, как бечевщик, золотую нить поколений. Сколько раз эта нить рвалась, и кому, как не ей, надлежало терпеливо связывать, исцарапанными в кровь пальцами разорванные концы, чтобы нить поколений вилась дальше! Сколько таких окровавленных узлов можно насчитать на этой древней нити! Тяжелые испытания выпали на долю ее детищ — ее плодов, то сладких, то терпких, которые зрели под ее сердцем долгие месяцы, прежде чем увидеть солнце. Суламифь хорошо знала цену материнским мукам и материнскому терпению. Но что может быть выше в этом мире той благословеннной минуты, когда затрепещет между обессиленных коленей живой комок плоти и с искусанных губ сорвется самая святая молитва: «Мое дитя, мой бог!».
Суламифь развернула полотно, разорвала его на четыре части и, продев белую нитку в ушко иглы, принялась шить погребальные одежды. «Лучше всего вспоминать о прожитой жизни, когда шьешь саван», — подумала она.
Суламифь давно уже забыла счет своим годам, забыла, что время делится на дни и ночи, на недели и месяцы. Бывало, целыми днями металась она из угла в угол дома, перекладывая белое полотно с места на место, точно прятала его от самой себя. Даже ночью, во сне, ей не было покоя, и она одиноко бродила в стране видений.
Сегодняшний сон вывел ее на узкую тропинку, усыпанную еще горячим пеплом. Вдоль тропинки стояли с обеих сторон люди в белых одеяниях и держали в руках зажженные свечи. Пепел обжигал босые ступни Суламифи. Вглядываясь в бледные лица, она узнавала в них тех людей, с которыми делила некогда воздух и хлеб. Их уже давно не было на белом свете. — Иди, Суламифь, — шептали они, не поднимая глаз, — иди, не оглядывайся…
И она шла, не чувствуя, казалось, ожогов пепла. Иди, не оглядывайся… Вдруг она услышала его голос. Он пел ту же песню, что и тогда, на винограднике, при первой встрече, когда они оба еще были молоды и красивы, как жизнь.
Суламифь остановилась в оцепенении. Неужели она прошла и не заметила его? А может быть — не узнала?… Она не утерпела и оглянулась. Песня тут же смолкла. На том месте, где только что стояли люди со свечами в руках, теперь безмятежно паслись белые козы…
Суламифь шила погребальные одежды и размышляла: «В этот мир человек приходит нагим и беззащитным, хотя жизнь его ждет нелегкая. Когда же наступает последний час, он спешит приготовить себе саван. Видно, и там, на том свете, не легче…».
Игла в ее пальцах сновала, торопилась, как серебряная лодочка к последнему вечному берегу. Пора было одеваться.
Суламифь снова подошла к зеркалу и едва не столкнулась лицом к лицу со старухой. Та уже высматривала ее: вся обнаженная, стояла она напротив Суламифи; тощие ребра, точно проржавевшие обручи, нависали над запавшим животом — опустевшим сосудом. Песня, птица юности, всматриваясь и вслушиваясь, тихо парила над их головами.
— Скажи мне, желанный мой, — шептала Суламифь, — неужели эта старуха все забыла? Неужели ее память вытекла вместе с выплаканными слезами?
Старуха молчала. Споро и деловито, как опытная плачея, она натянула на ноги Суламифи широкие шаровары.
— Напомни ей, любимый, те сладостные песни…
— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской.
Потом старуха набросила на плечи Суламифи длинную рубаху и туго перевязала ее пояском: этот узел уже не придется развязывать.
— Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, своей миловидностью! Этот стан твой похож на пальму, и груди твои — на виноградные кисти.
— Неужели, любимый, кровь в ее жилах так остыла, что даже жар твоего семени не может ее отогреть?
Старуха молчала как каменная.
— Влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблок…
— Знай же, старая, — крикнула Суламифь, — карманов нет в моем саване: я и песчинки с этого света не унесу! Но как мне расстаться с памятью о тех волшебных ночах, которые вобрали в себя свет его глаз, запах его волос, восторги нашей любви?..
Она беспомощно ткнулась лбом в зеркало.
— Как холодна ты, старая…
И вдруг вскинула руки к небу, сразу став похожей на дерево с длинными ветвями, на ту единственную яблоню, которая уцелела от всех садов Эдема, после того как разгневанный на человека Иегова вырубил их под корень.
— Благодарю тебя, господи, за то, что ты сотворил меня по своей воле. Но неужели ты даровал мне жизнь и дал вкусить ее сладости, чтобы теперь, когда я переступлю порог, от меня ничего не осталось?
Полностью, как нужно для смерти, одетая Суламифь стояла у зеркала, словно белая козочка, отбившаяся от стада. Ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна… твои глаза … твои волосы… твои губы…
Зеркало отворилось, и Суламифь, уже стоя на пороге, выдохнула с облегчением:
— Нет, старая, любовь моя останется. Она не умрет…
На мгновение в пространстве застыл прозрачный силуэт девушки и быстро растворился вместе с дымком угасшей свечи.
Обедневший мир набросил на зеркало предрассветное покрывало.
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer2_3/sandler/