Как следует из греческого названия, демократия — это древняя идея. Но это современный идеал. Греческие писатели либо предостерегали от демократии, либо считали ее просто одной из многих форм политического порядка и по своей сути не предпочтительнее своих конкурентов. Правда, афинская демократия была источником удивления и восхищения — по крайней мере, для Перикла и его фракции. Но эта система правления была далекой от всего, что сегодня называется демократией, и не только потому, что женщины, рабы и иногородние, в совокупности составлявшие около 80 процентов населения, были бесправными. Афинская демократия была ограничена узкими рамками, территорией города-государства. Каждый гражданин был известен каждому лично или по репутации, и вопросы, ставившиеся на голосование, включали многие, такие как остракизм, которые в настоящее видятся как посягательство на права личности. Только в эпоху Просвещения философы начали рассматривать демократию как идеал и критиковать существующие режимы за их несоответствие этому идеалу. Но при этом не было согласия относительно того, в чем заключается этот идеал. Горячий ветер, пронизывавший Французскую революцию, нес лозунг «демократия» как синоним «равенству». Но серьезное размышление об условиях народного суверенитета почти полностью отсутствовало, как заметит любой, кто изучал пылкие речи Сен-Жюста, Робеспьера и Сийеса, или риторику их союзника Томаcа Пейна.
В отличие от Французской революции Американская революция привела к конституции, призванной установить демократическое правление и вместе с тем ограничить его в интересах свободы. Эта конституция была основанной на реалистичном взгляде на человеческую природу, подробном изучении институтов и мудрой оценке уроков европейской истории. Это было результатом восстания, но это был жест послушания: закону, обычаям и Богу. Французская Декларация прав человека и гражданина был не актом послушания, а актом неповиновения. Декларация ничего не сделала для определения государственной формы и не озаботилась сделать должностные лица ответственными чиновниками. Она возникла в тех же горячих выхлопах машины, которая произвела «деспотизм свободы» Робеспьера и облила граждан правами, без каких либо условий, которые требовали бы их исполнения, а тем более принуждали бы граждан к их соблюдению. Результатом оказалось развенчание правительства во всех его существующих формах и восхваление восстания как естественного состояния человечества.
Отцы-основатели усвоили урок, преподанный Гоббсом и Юмом, а именно: Свобода — это не противоположность правлению, но его особая форма. В естественном состоянии мы не свободны, а устрашены, и только под защитой закона мы можем строить планы на будущее и свободно выбирать между ними. Только в обществе мы становимся тем, кем являемся на самом деле: автономными агентами со своими индивидуальными судьбами. Конституция закрепила эту истину, гарантируя как авторитет правительства, так и суверенитет индивида.
Оглядываясь на этот эксперимент с современной точки зрения, мы склонны видеть в Американской Конституции прекрасное начало, забывая, что это было также кульминацией. Конституция — это не бумажка на столе, над которым склонились философы, записывая свои мысли. Это правила управления обществом, уже сформированного историей и обычаем уважать закон. Сообщество, которое оказалось в руках отцов-основателей, уже было сформировано протестантской религией и общим правом. Американский народ унаследовал привычки полагаться на собственные силы и признавать свою ответственность, и это дало почву для убеждения, что граждане способны управлять собой. Конституция была инструментом, который позволил им завершить проект, начатый веками ранее в Англии, когда было признано, что не король учреждает закон, а закон учреждает короля.
Другими словами, демократия, установленная Конституцией США, не была началом нового порядка вещей, но последним шагом на пути, начатым в англосаксонских политических битвах. Этот путь вел через конфликты, испытания и юридические открытия до своей кульминации, когда окончательно было отменено различие между сувереном и народом — точнее, не отменено, а обнаружено, что этого различия не существует. «Мы народ» создали эту Конституцию, и «мы народ» теперь подчиняемся ей.
Об этом важно помнить при рассмотрении демократического проекта сегодня. Среди американцев есть тенденция полагать, что достаточно людям предложить демократию, и они примут ее. Другими словами, есть тенденция полагать, что демократия — это базовая форма человеческого общества, форма, в которую они вернутся, когда все узурпаторы и тираны будут устранены от власти. Мне кажется, это радикально неверное истолкование истории. Урок французской, русской, китайской, вьетнамской и камбоджийской революций, гражданская война в Англии и бесчисленное множество других удручающих эпизодов истории заключается в том, что базовое состояние человечества — состояние, в которое все сообщества возвращаются, когда институты рушатся — это тирания. Демократия — последний этап долгого процесс истощения, постепенного отказа от притязаний на личную харизму, догматический авторитет или династическое право до точки, когда оказалось возможным сделать великое открытие: это мы сами, кто разыгрывает представление.
Этот длительный процесс истощения нельзя понимать просто как борьбу между интересами, классами или власть предержащими. Он включает в себя накопление того, что социологи называют «посредническими структурами» — институтов и обычаев, которые являются посредниками между людьми, которыми управляют, и людьми, которые управляют, и которые позволяют первым не только назначать вторых, но и признавать их. Этому последнему наблюдению не всегда уделяется должное внимание. Если мы посмотрим на неудачные попытки установления демократии, которыми изобилует современный мир, мы обязательно признаем, что у них есть общая черта, а именно нежелание людей мириться с тем, что ими руководит человек или партия, за которые они не голосовали. Это происходит всякий раз, когда претенденты на власть представляют сталкивающиеся интересы, не признающие взаимной лояльности или общей судьбы.
Так партия может определить себя как исламская, шиитская или индуистская и утверждать себя представителем интересов некой религиозной группы в противопоставлении своим соперникам и конкурентам. В этих условиях избирательный успех вряд ли будет одобрен теми, кто за него не голосовал, потому что у них не будет гарантии, что их интересы будут учитываться в процессе правления.
Характер американской демократии, отраженный и в европейских демократиях, полностью не соответствует такому представлению. Люди голосуют за демократов, и ими правят республиканцы. И они принимают это, возможно, недовольно, но признавая обязанность принять результат и общую лояльность, которая гораздо более важна, чем любые электоральные различия во мнениях. Это готовность гражданина быть управляемая теми, с кем он не согласен, является предпосылкой демократии, какой мы ее знаем. В большинстве стран мира такой готовности не существует. А там, где она существует, это результат наличия посреднических структур, которые создают общие обычаи, ожидания и лояльность. Эти структуры формируют общий образ жизни и привязанность к месту и соседству, так что те, кто расходятся в политике, могут, тем не менее, признать общий долг повиновения и взаимную заинтересованность в поддержании верховенства закона.
Посреднические структуры, которые сделали возможной американскую демократию, включают в себя две структуры такого огромного значения, что странно, как люди постоянно не замечают их: церковь, задуманную в протестантском духе как община, и общее право, задуманное в английском духе как отправление правосудия. Церковь позволила людям селиться общинами, осознавать свою общность и доверять своим ближним. Общее право позволяло им разрешать свои конфликты и иметь дело с незнакомцами согласно открыто сформулированному закону. Постоянное действие этих двух институтов формировало расширяющееся сообщество людей, осознавших со временем, что они не нуждаются ни в каком правительстве, кроме того, которое они сами создают. Они были укреплены в этой вере обычаями, которые принесли с собой из Европы и которые они приспособили к новым условиям в первые века жизни в Америке. К ним относятся моногамный брак, благотворительные фонды, европейское образование, уважение к печатному слову, музыке и литературе Европы, европейский свод фольклора и суеверий, не говоря уже об ограниченной ответственности, двойной бухгалтерии, равном праве на собственность и других достижений экономического предпринимательства. Все эти вещи искали и нашли свое институциональное выражение и создали великое «общество незнакомцев», которое также по большей части является обществом друзей.
Чтобы понять влияние Церкви на американскую историю, мы можем сравнить христианство и ислам в вопросе о религиозных институтах. Их различие восходит к самому основанию двух религий и лежит в основе современного конфликта. Святой Павел был гражданином Рима, сведущим в законе. Он сформировал раннюю Церковь через юридическую идею universitas или корпорации. Церковь Павла была задумана не как суверенный институт, а как универсальный гражданин, имеющий право на защиту светских и имперских властей, но не претендующий на вытеснение их полномочий как источника правового порядка. Это соответствует собственному видению Христа в притче о дани, в которой публичная юрисдикция Цезаря молчаливо противопоставляется внутреннему авторитету религии, регулирующему личные отношения между людьми и Богом: «Отдайте кесарю кесарево и Богу Божье». Это радикально контрастирует с видением, выраженному в Коране, согласно которому полный суверенитет принадлежит Богу и его Пророку, и правовой порядок основан на божественной команде.
Христианское разделение религиозной и светской власти было развито св. Августином в «О граде Божьем» и утверждено пастырским посланием святого Григория в 5-ом веке, утвердившего гражданское послушание духовенства. Папа Геласий I в 5-ом веке утвердил разделение церкви и государства как доктринальную ортодоксию, поясняя, что Бог даровал «два меча» земному правительству и Церкви — императорскую власть для регулирования мирских дел и власть Церкви для управления человеческими душами. Эта идея сохраняется в средневековом различии между regnum и sacerdotium, и была закреплена в трудном сосуществовании Императора и Папы на двух «универсальных» престолах средневековой Европы.
С распадом папской юрисдикции и распространением Реформации церковное право имело все меньше и меньше влияния на дела правительств. Это неизбежно вызывало конфликт, и в нескольких случаях (наиболее ярким примером является Англия) привело к образованию национальной церкви под властью светского монарха. Тем не менее, на протяжении всей истории христианской цивилизации мы находим признание того, что конфликты должны быть разрешены, и социальный порядок должен поддерживаться политической, а не религиозной юрисдикцией. Различение церкви и государства было с самого начала признанной доктриной Церкви. И это различение создало Церковь, как она возникла из Средневековья, став субъектом права, с привилегиями и внутренней собственной юрисдикцией. И именно благодаря теории соборного правления, сформулированной Николаем Кузанским в 1433 году, возникло современное понимание корпоративной личности, фундаментальное для нашего понимания Церкви. Соборное представление о Церкви явно способствовало делу протестантизма, создав основу нормализации его юрисдикции. Лютеране, кальвинисты и цвинглианцы восприняли идею церкви как юридического лица, которое будет принимать решения от имени своих членов и, подчиняясь верховенству светского закона, будет регулировать поведение своих членов.
Подобных институтов нет в исламских странах. Там нет юридического лица под названием «Мечеть», подобного различным западным церквям. Ислам никогда не инкорпорировал себя как юридическое лицо или иди правовой субъект — факт, имевший огромные политические последствия. Ислам стоит выше государства как судья, и когда он входит в политику, то с целью взять ее на себя. Вся интенция Корана направлена против посредничества. Коран — это прямое откровение божьего закона и намерения с целью конфискация светской власти. Хотя мусульманские общества развивались в мечети, медресе и благотворительных фондах, исламский закон не придает подлинной идентичности этим институтам. Здесь нет концепций корпоративной личности, равного права на собственность или доверия.
Я упоминаю обо всем этом, потому что мне кажется, это имеет отношение к пониманию нынешнего конфликта. Я не верю, что исламские страны могут принять демократию, если они не выступят против претензий исламского законодательства и не поставят светский закон над ним, как это сделал Ататюрк, основав современную Турцию как национальное государство. Без этой радикальной секуляризации закона демократия вполне может стать прелюдией к передаче власти от светских тиранов к религиозным, или же приглашением к «тирании большинства», как в Индонезии, где христианское и буддийское меньшинства страдают от преследования со стороны демократически избранного правительства, связанного исламским законом.
Все сказанное ставит в острой форме вопросы, которые нам необходимо рассмотреть. Во-первых, что делает демократию, которая нравится нам, осуществимой и прочной? Во-вторых, какие ограничения должны быть наложены на нее, чтобы она не выродилась в тиранию большинства? В-третьих, как можно согласовывать суверенитет народа с другими законными целями, такими как моральное воспитание и культурное образование? Наконец, как укоренить демократию в привычках обычных людей? Все эти вопросы вышли на первый план в Европе в результате эмиграции из исламских стран. Американцы склонны игнорировать их, несмотря на то, что Токвиль предупреждал против демократического деспотизма. Вот вкратце мои ответы.
1. Что делает демократию осуществимой и прочной?
Демократия требует определенной политической свободы. Не может быть значимых демократических выборов без свободы критики существующей политики и ее сторонников, свободы распространения конкурирующих мнений и обсуждения без риска ареста вопросов, вызывающих общественное беспокойство. Эти свободы существовали в англоязычном мире задолго до демократических выборов, и их внедрение в традиционные общества имеет гораздо больше подрывной эффект, чем выборы. В современном Иране, например, существует универсальное избирательное право для взрослых, как было в советской империи. Но ни в том, ни в другом случае не было свободы критиковать. И, наоборот, в Англии времен Регентства было достаточно свободы для критики, когда «Оппозиция Его Величества» уже была признанной парламентской фракцией. Но избирательное право было тогда очень ограниченным, совсем не похожим на наши современные демократические выборы.
Не менее необходимо для демократии, как мы ее знаем, отделение должностей от тех, кто занимает их. Министр в демократическом правительстве действует не как независимый авторитет, в чьих руках оказалась политическая власть. Он занял офис, отвечает за дела министерства при своем предшественнике и должен выполнять решения, которые не являются его личными выборами, но решениями офиса, который он возглавляет. Постоянные офисы, чьи права и обязанности отделены от лиц, их занимающих, и от партийной лояльности, которой эти лица связаны, являются давней чертой европейских форм правления. При тоталитарном правительстве, однако, офисы растворяются в лицах, их занимающих, и не предполагают непрерывную ответственность. Они всего лишь рычаги или, по выражению Ленина, «приводные ремни», осуществления власти без ответственности. Когда рушится тоталитарный режим, офисы начинают свою работу заново, и новоизбранный премьер-министр не несет никакой ответственности за действия аппарата, который предшествовал ему.
Демократии существуют только в том случае, если государство поддерживает равновесие между сменяющимися правительствами. Это требует не только преемственности офисов, но и институтов, стоящих выше политики, невосприимчивых к политическим изменениям, таких как британская монархия или американская Конституция, способных вызывать лояльность граждан и давать им возможность принимать смену правительства как приспособление к их образу жизни, а не как экзистенциальную угрозу для себя. Когда эти трансполитические институты разрушаются — как это бывает в революциях — выборы теряют смысл, и люди ищут «сильную руку», которая защитит их от анархии.
2. Какие ограничения должны быть наложены на демократию, чтобы она не выродилась в тиранию большинства?
Этот вопрос был задан Токвилем и Миллем, и обычный ответ на него: сделать права личности и меньшинств центральным элементом демократического проекта. Большинство может решать любой вопрос, если его решение не нарушает и не отменяет права тех, кто с ним не согласен. Проблема с этим ответом заключается в том, что он делает неопределенной и опасно зыбкой концепцию центральную для демократического проекта. Что такое право человека и как определить, принадлежит ли что-то к этой привилегированной категории или нет? Декларация ООН о правах человека следует по стопам Французской революционной декларации, провозглашая права без какой-либо попытки исследовать причины и убеждения, юридические, политические или философские, в их существовании. Утвердилось ложное признание существования некой легитимности выше и шире соблюдения законов — утверждение, которое привело к знаменитому осуждению Бентамом идеи естественных прав как nonsense upon stilts («чуши на ходулях»). Это привело к тому, что обращение к правам человека можно использовать как рычаг для искоренения всех с трудом добытых юридических решений человеческих конфликтов, от которых зависит демократический порядок. Европейская конвенция о правах человека была включена в английское право. Теперь, например, судьи вынуждены игнорировать английский закон о городском планировании, не поддерживать усилия полиции эффективно иметь дело с подозреваемыми в терроризме, не мешать заклятым врагам британского общества селиться и призывать молодых людей к участию в джихаде против принявшего их общества — и тысячи других безумств, проистекающих из концепции, чьи аккуратные геометрические очертания проведены вокруг люка в пустоту.
Однако, если вы замените понятие «права человека» понятием «позитивного права», определенного законом, вы также не устанавливаете никаких ограничений для демократии. Если закон определяет наши права, законодательная власть определяет закон, а народ выбирает законодателей, у нас снова нет преград для тирании большинства. Очень простой случай из недавней истории Англии пояснит, что я имею в виду. Согласно устоявшемуся принципу английского права, вы можете делать все, что прямо не запрещено законом, и принятым принципом государственной власти является отказ парламента запрещать какую-либо деятельность без доказательств того, что она каким-либо образом противоречит общественным интересам. Однако это не помешало нашему правительству запретить охоту с собаками без таких доказательств, просто потому что этого хотело большинство депутатов, поддержанное, возможно, большинством электората. Законное и обычное право на охоту было отменено безосновательно и по чисто мстительным мотивам.
Американцы скажут, что проблема здесь в том, что нет английской Конституции, и потому ограничения на политические действия остаются условностями, которые могут быть изменены или отвергнуты по желанию, поскольку нет средств принудить власть к их исполнению. Возможно, это правда. Возможно, существование Конституции и Верховного суда, уполномоченного обеспечивать ее соблюдение, является своего рода защитой от произвола большинства. Но это может вызвать в равной степени отвратительную тиранию меньшинства, когда к власти приходят судьи-активисты. Письменная конституция должна интерпретироваться, и те, кому поручено ее интерпретировать, могут навязать большинству свое мнение. Судьи часто использовали Конституцию США для того, чтобы отвергнуть мнение большинства, выраженного законодателями. Это постоянно вызывало жалобы на то, что они подрывают демократический процесс, вынося постановление, за которое большинство не будет голосовать. Конечно, конституционный суд объявит свое решение на языке прав, — не на языке «человеческого» или «естественного» права, но на языке «гражданского» права, защищенного Конституцией. Однако это не помешает умножить права до такой степени, что устоявшиеся институты подрываются ими. Конституционный суд может установить право на гомосексуальный брак, как в Канаде. Поступая так, он лишает законного обоснования гетеросексуального брака с неисчислимыми последствиями для стабильности и преемственности общества.
Мне кажется, что узурпацию демократического процесса — будь то большинством или меньшинством — можно предотвратить только путем воспитания культуры сдержанности. Люди должны научиться уважать как суверенность личности, так и обычаи и учреждения, которые ее формируют. И они должны сдерживать свои собственные требования в свете этого. Как заметил Токвиль, посреднические институты позволили американцам примирить свой врожденный индивидуализм с послушным традиционализмом в общественной сфере. Через школу, клубы, ассоциации, церковь и лагеря американцы научились уважать человеческие нормы и быть сдержанными в их нарушениях. Эта культура «маленького отряда» сейчас находится под атакой во имя «разнообразия» и «социальной интеграции». Действительно, в мире сейчас полно защитников «социальной интеграции», цель которой, как кажется, состоит в том, чтобы отменить нормы, превращающие человеческие атомы в слаженные сообщества, так что включение, когда оно приходит, оказывается включением в ничто.
3. Как нам примирить демократию с ценностями, которым она, как кажется, угрожает?
Хотя оптимизм политически необходим и в определенной мере требуется демократическим процессом, мы не должны закрывать глаза на недостатки демократической культуры. Токвиль был свидетелем своего рода культурного сплющивания в американской демократии, поскольку идея равенства распространилась из политической сферы на все остальные аспекты человеческого общества. Если мы все равны и равноправны, то никаких различий не должно быть между вкусами, образом жизни и удовольствиями, контролируемыми на рынке. Отсюда все усилия, которые люди предпринимали в прошлом, чтобы воздвигнуть памятники человеческому совершенству, организовывать социальную жизнь в соответствии с эстетическими идеалами и создавать культуру добродетельной сдержанности вместо беззаботной снисходительности, начинают казаться бессмысленными.
Со времен Токвиля дела пошли еще хуже. Аристократический идеал выскользнул из популярной культуры, которая теперь использует низкие вкусы людей, чтобы предложить новые и возбуждающие формы развлечения. На это реагируют не только мусульмане-пуритане. Но эгалитарная культура рассматривает любую негативную реакцию как оскорбление, и почти универсальным ответом на критику является: «Кто ты такой, чтобы судить?» Было бы просто принять этот ответ в духе релятивизма и придерживаться принципа невмешательства в массовую культуру. Действительно, это то, что люди сегодня склонны делать, иногда убеждая себя, что недостатки популярной культуры исправятся сами собой, и что в долгосрочной перспективе присущий людям дух порядочности и патриотизма всегда восторжествует над пошлостью и скверной рынка.
Однако мне кажется, что такое мнение излишне оптимистично. Идеал народного суверенитета основан на молчаливом предположении, что люди — свободные существа, способны выбирать то, что лучше всего для них и понимать, что поставлено на карту в политике. Я не сомневаюсь, что люди могут быть образованы и стать свободными, компетентными и самостоятельными. Но они не таковы в естественном состоянии и не остаются такими без ограничений культуры, основанных на стремлении к идеалам и привычке суждения. Так же, как тирания является естественной позицией власти, так и порок является естественной позицией человеческой природы, и к этому мы склоняемся, когда устраняется принуждающая сила суждения.
Люди по своей воле погружаются в лень, похоть и обжорство, и это вырождение оправдываются снисходительной культурой. В результате они теряют долгосрочный взгляд на жизнь и общество, и их выбор ограничивается настоящим моментом. Их сиюминутное стремление к чувственному удовольствию начинает отражаться в их избирательных привычках, в их желании немедленно получить больше для себя. Политики не могут апеллировать к ним, ссылаясь на долгосрочные интересы или идеалы, и вынуждены обещать увеличение наличных благ. Своего рода моральное ожирение начинает поражать простых избирателей до такой степени, что идеалы и долгосрочные цели вызывают у них только тяжелую одышку. Политик, предлагающий краткосрочные преимущества в виде субсидий, программ социального обеспечения и отвлекающих факторов получит голоса скорее, чем тот, кто призывает к краткосрочным жертвам ради большего долгосрочного блага. И в результате этого демократические общества могут израсходовать унаследованный ими капитал добродетели и столкнуться с будущим неподготовленными.
Недавно мы получили простой пример этого. В 2001 г. журнал Scientific American опубликовал статью, в которой резюмировал исследования дамб вокруг Нового Орлеана, заключив, что они могут противостоять урагану второй степени, но, вероятно, ничему более мощному. Это была хорошо обоснованная информация, на основании которой нужно было немедленно действовать. Но действия требовали затраты, организации, коллективных усилий и обращения политиков к жителям Нового Орлеана с призывом согласиться на расходы. Со временем случилось неизбежное, и те же люди сидели перед телевизорами, наблюдая за потоками, которые обходили их улицы. Вряд ли можно было бы найти более ясный пример морального ожирения.
Однако, как я уже сказал, необходимо сохранять оптимизм. И тот же пример показывает, как в Америке старые добродетели независимости и самостоятельности смогли проявить себя и не в силу эгалитарной культуры, но несмотря на нее. «Маленькие отряды», выросшие в церкви, школе и ассоциациях, воспитавшие социальные добродетели, корректируют эгалитарную культуру и дают отповедь ее самоуспокоенности, одновременно восстанавливая моральный капитал, от которого зависит демократия. Люди пришли на помощь пострадавшим от урагана, предлагая необходимое спонтанно и доброжелательно, примеры чему трудно найти в иных частях мира. Эти проникнутые духом гражданственности люди, воспитанные в условиях взаимной поддержки, являются продуктами маленьких городов Америки. Жертвы азиатских цунами все еще ждут облегчения, неопределенно обещанного коррумпированными и ленивыми правительствами. Нам следует задуматься над этим сравнением, поскольку оно указывает на социальные добродетели, которые все еще существуют в Америке, даже когда они исчезают в других местах.
Эрозия добродетели в эгалитарной культуре — это, как мне кажется, самый важный вопрос, на который демократии должны обратить внимание. Один из ответов на него является предположение, что моральное ожирение — это болезнь общества, излечимая государством. Таков типичный ответ идеалистически настроенных социалистов, которые часто утверждают, что свободный рынок порождают консьюмеризм и что потребительство разрушает моральные устои. Истинная демократия, согласно социал-демократической ортодоксии, требует контроля над рынком и долгосрочных государственных инвестиций в учреждения по регулированию образования, культуры и других общественных благ. Однако мне кажется, что этот ответ основан на иллюзии. Попытки разделить демократию и свободный рынок обречены на провал по причинам, столь ясно изложенным Хайеком и Бьюкененом. Виды государственных инвестиций, предлагаемых социалистами, просто усугубляет проблему, создавая зависимость от социального обеспечения и бюрократическую коррупцию.
Это проблема культурная, а не политическая, и сопротивление моральному ожирению должно вырастать из социальных, а не политических инициатив. Демократический деспотизм, которого опасался Токвиль, проистекает из эгалитарной культуры, не терпящей превосходства в любой форме и предпочитающей варварство отличию, если это отличие нельзя сделать общим. Лекарство же состоит в том, чтобы выращивать и размножать остатки аристократической культуры, сохранившейся в институтах гражданского общества: в школе, церкви, ассоциациях, колледже. Люди должны понять, что они могут быть равны перед законом и равными участниками общего суверенитета, будучи неравными по другим характеристикам, которые придают смысл жизни. Это то, чему государство никогда не сможет научить. Оно должно стоять в стороне от гражданских ассоциаций в позиции беспристрастного судьи.
Характерная ошибка нашего времени — смешивать добродетель терпимости с отказом судить. На самом деле быть терпимым и «не-судящим» — это противоположные характеристики. Терпимый человек — это тот, кто уступает место вещам, которые он не одобряет. Но не-судящий человек — это тот, кто ничего не осуждает и поэтому ничего не воспринимает терпеливо (с пониманием). Отказ судить также является частью морального ожирения и эгалитарной культуры, которая глубоко враждебна к любой форме суждения, кроме безоговорочного попустительства человеческой слабости, и тем подготавливает почву для нового вида нетерпимости — нетерпимости к добродетели.
3. Как демократия коренится в привычках людей?
Краткий ответ: демократия зависит от гражданства, которое представляет собой форму жизни, возникающую со временем в результате существования тех «маленьких отрядов», в которых люди учатся объединять свои силы. Гражданство демонстрирует себя тремя способами: послушанием закону, патриотизмом и общественными работами. Эти три опыта формирования гражданства были рутиной реальностью обыденной жизни в англоязычной традиции, и они образовали модель нашей социальной жизни. Это означает, что гражданство — это культурное достижение, которое не везде и не всегда то же самое, и которое вряд ли будет воспроизводиться без усилия и воли.
Короче говоря, гражданин — это тот, кто разделяет свой статус гражданина с людьми, которых он не знает. Когда апостол Павел описал раннюю церковь, он высказал аналогичную идею: говоря: «мы являемся членами друг друга», подразумевая, что это членство может распространяться по всему миру. Сказав это, он внес в христианскую религию римскую концепцию гражданства, и так возникла вселенская церковь. (Book of Common Prayer напоминает мне о моем «крещении, которым я стал членом Христа»).
Однако гражданство не может быть универсальным. Граждане остаются привязанными к определенной общине, и их законопослушание выражается в подчинении законам этой общины. Именно это свое сообщество они защищают на войне и строят в мире через благотворительность и общественный дух. Конечно, у них есть другие, более широкие обязанности, и, в частности, религия требует от них многое. Но обязанности гражданина связаны исторически с данной реальностью, в которую он рождается.
Следовательно, демократическое сообщество невозможно понять без ссылки на другие поколения. Это унаследованное сообщество. Истинный гражданин неизбежно находится среди незнакомцев, которым он обязан: предкам и потомкам. В любом кризисе это становится очевидным. Угроза войны или вторжения, экономический коллапс или какой-то беспрецедентный ущерб социальной ткани — все это обращает наше внимание на историческое сообщество. Это «мы» теперь должны сражаться, энергично взяться за работу, приспособить свое поведение, и это «мы» включает в себя тех, кто живет сейчас, но также и отсутствующие поколения. В конечном итоге современные граждане принадлежат к нации, и нация ожидает от них лояльность не только из-за того, чем она является, но из-за того, чем она была и будет, благодаря своим собственным репродуктивным силам.
Когда Бёрк писал об обществе как о партнерстве между живыми, еще нарожденными и мертвыми, он имел именно это в виду. Партнерство очевидно в небольших обществах, которые определяют себя через родство. Но это также очевидно в обществе, основанном на гражданстве, как современные Соединенные Штаты, которое сформировалось из недавних и еще свежих в памяти волн иммиграция. Предполагалось, что я предан живым незнакомцам, которые окружают меня, потому что они связаны той же паутиной унаследованных связей, что и я. Люди стояли бок о бок на этой территории и построили социальное и культурное наследие, которым мы все пользуемся. Мы должны защищать и укреплять его, чтобы наши дети в свою очередь стояли вместе. Факт, что мифы и исторические искажения необходимы для подтверждения этого взгляда, не имеет значения. Так понимается и должно пониматься гражданство, и это одна из причин, почему массовая и неподготовленная иммиграция людей, не сочувствующих традиционным обычаям новой для них страны, может разрушить великое общество и привести к полной утрате уважения к другим поколениям, от которого зависит демократический суверенитет. Это то, что предсказал Енох Пауэлл, несмотря на неразумную ссылку на пророчество, которое Вергилий вложил в уста Кумской Сивиллы. («Когда я смотрю вперед, меня переполняют дурные предчувствия; как римлянин, я, кажется, вижу, что река Тибр пенится обильно кровью» — Б. Д..)
Истинным противоядием от ожирения является хорошее питание и упражнения, и это также верно в отношении морали, как и в отношении физического здоровья. Не государство производит здоровое питание, и тем более не программы социальной интеграции, аффирмативные действия и гражданские права, с которыми либералы стремятся исправить наши социальные инстинкты. Это в институтах гражданского общества люди учатся брать на себя ответственность за свою жизнь и за жизнь других, подчиняться избранному правительству, даже когда они не согласны с ним. И гражданское общество основано на выборе: оно утверждает идеалы и стремления; превозносит святых и героев, воспитывает тихий патриотизм, который отвергает постоянное очернение нации и ее прошлого. Короче говоря, это не то, что одобряют эгалитаристы. Требования гражданства противоречат эгалитарной культуре, и урок, который следует извлечь, состоит в том, что глубоко внутри и незаметно для комментаторов, доминирующих в современных дискуссиях, демократия и равенство, которые возникли вместе из лона истории, навсегда остаются в состоянии войны.
Январь 2006 г.
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer2_3/rscruton/