(окончание. Начало в №2-3/2021)
Старый Киселев был устроен на пол ставки в больничную кассу врачом, он привез свой диплом из Питера, власть ему не помешала, вообще, та власть не мешала ничему, кроме того чему мешала, довольно многому, кстати. Броня осталась в доме за хозяйку, надежная и прочная как союз иудеев со Всевышним, Тала пошла учиться в университет на физический факультет, все оказались при деле, мудрый Айзик, государственный ум, оказался на высоте, он был очень доволен.
Скажем тут, Слава Советской власти, гуманной и справедливой! А что? Самое время. Вам не нравится, да? Нужно уважать власть и ее отношения с гражданами, даже бывшими, разве не так?! Как умеет, так и относится, не хуже всяких других, кстати, относится. Газлоним, они, конечно, чудные родные газлоним, что тут говорить. В 48-м, только скажем, годе (году?), намеревались у нас в некоторых городах назвать улицы именем Громыко Андрея Андреевича международного министра у товарища Сталина И.В., как страстного поклонника сионизма и Израиля, рвал мужчина себе жилы в горле за Израиль в ООН, и дорвал таки, признали еврейскую медИну и милуху нам, так что молчите за эту власть и за другую тоже, грейсе хахомим…
Перед самым Днем Независимости Айзик, в миру Исаак Соломонович Кислев, взял брата и Борю с Оделией к местному праведнику, которого звали рэб Арье. У него был с ним разговор. Айзик, если честно, с ним советовался по разным государственным и личным вопросам, такой он был человек, Исаак Соломонович, такое было время. Улицы были очень узкими, кривыми, но шофер вел машину виртуозно. Когда остановились у нужного дома Шломо передал мужчинам черные кипы и все надели их. Боря посмотрел на Оделию и та сказала мужу: «Надевай, дорогой, так принято, так надо». Шломо остался в машине, сказал, что зайдет позже, за личным благословением, если разрешит сам Кислев ему. «А так, пока посторожу», хотя кто тут что украдет, в Геуле не воруют, все это знают, здесь не по этому делу и профилю люди. Здесь люди, которые отмаливают себя и нас всех от гнева и кары за неправильные дела и чудовищные мысли наши
Праведник рэб Арье (фамилию его знал он сам и несколько учеников) жил на первом этаже казенного здания в глубине квартала Геула. Вот уж кто точно не роптал об отсутствии телевизора. Дверь без замка. Одна комната, один стул, высокий потолок, одна узкая кровать, застеленная застиранным суконным одеялком, вешалка с сюртуком и этажерка с книгами, бархатный мешочек с филактериями. Туалет в коридоре, общий для всех жильцов. На столе, накрытым белым листом бумаги, толстая книга, раскрытый пухлый от записей блокнот, стакан холодного чаю и авторучка за две копейки. Настольная лампа старомодной формы с зеленым абажуром. Включалась лампа через розетку, потому что кнопка на прочном основании запала вниз и работать отказывалась.
Худой парень в белой рубахе принес в два захода четыре стула, проверив их предварительно на прочность. Стул хозяина с отломанной перекладиной на ножках непонятно как держался, хотя рэб Арье был очень ветхим, почти невесомым немолодым человеком со значительными бело-голубыми любопытными глазами. Что он ест, вообще, этот старик, и ест ли вообще? — подумала Оделия. Я бы готовила ему каждый день, котлеты, кашу, фаршированную рыбу, куриный бульон, да все что он любит, этот рэб Арье. Приходила бы затемно и готовила, и кормила бы, нужно кормить таких людей даже насильно, — вот такие мысли внезапно посетили госпожу Бреслау Оделию Семеновну, мать всех евреев, внезапно.
Она встретилась с ним взглядом и попыталась спрятаться за спину старого Киселева от него. Она не испугалась, ей стало не по себе. Старик этот видел ее лихую гопницкую суть наизнанку, так ей показалось. Заметим, что Оделия Бреслау совсем не была гопницей, она просто могла изредка совершать поступки далекие от вершин порядочности. А кто нет? Но у этого старика почему-то за свои проступки всем становилось не по себе, неизвестно почему. Он никого не судил и не осуждал, не стыдил и не требовал покаяния, но что-то сжималось в душах посетителей от его взгляда. Он никогда ни у кого не брал деньги. Если гости настаивали, то он говорил «дайте Мойше на детей». Он имел ввиду интернат, которым заведовал. 6 тысяч детей учились у него читать, жить, понимать, спрашивать, верить. Никогда он не наказывал дерущихся, а дети есть дети. Он брал горящую руку опасного хулиганистого шумно жующего жвачку 4-летнего мальчика в свою, гладил ее своей сухой кистью и чего-то шептал-шептал ребенку, шептал, пытался внушить, опять шептал. Нельзя сказать, что мальчик становился другим после этого, но что-то, можно поклясться, в его взгляде, выражениях, походке менялось.
Рэб Арье знал несколько языков, среди которых был и русский. Исаак Кислев говорил с ним на идиш, с удовольствием. «Гит унз а брохе, рэбе, найе меньчн», попросил Кислев у старика. Тот немедленно благословил всех, глядя не на них, а почему-то в стол. Потом он поднял глаза и по-русски попросил Бориса подойти к нему, «я прошу вас, подойдите ко мне, пожалуйста». Борис посмотрел на Оделию и та кивнула, «иди не бойся, мой мальчик». Борис поправил кипу на голове, которая все время сползала ему на затылок и подошел к рэб Арье. Тот взял его руку в свою и сказал Борису: «Не надо нервничать и бояться, все за вас, думают о вас и заботятся. Вы дома. Не торопитесь, помните о законе нашем, о субботе, хорошо?!». Голос у него был тихий и значительный. Борис Киселев подумал-подумал и, растерянно улыбаясь, ответил, что «хорошо, я не буду торопиться, буду помнить обо всем, что вы мне сказали».
Исааку Кислеву он сказал на иврите, что его заботы о брате и его детях верные, «на работе тебя ценят, ты уважаемый человек в своей организации». Исаак ахнул про себя, остался доволен этими словами. «Иди на второй срок, тебе и всем остальным это подходит», сообщил он Кислеву мельком, посмотрев ему в глаза. Оделии рэб Арье ничего конкретно не сказал. Она была этим огорчена. «Не переживайте так, все будет хорошо у вас», сказал праведник ей неопределенно. Старший Киселев был удостоен рукопожатия и двух фраз, которые он не разобрал. Переспросить он постеснялся, разве можно?
Незапечатанный конверт с деньгами Исаака Кислева рэб Арье не взял. «Отдайте Моше его», сказал он. «Будьте все здоровы, хороших вестей», сказал он им на прощанье. После них, осторожно постучавшись, в комнату праведника зашел Шломо. Через пять минут он вернулся обратно, лицо у него было сжато, как после большого переживания. Они уехали от этого дома в молчании. Когда приехали, то Оделия спросила улыбаясь, вылезая из салона, ни к кому, конкретно, не обращаясь: «А какой марки ваш автомобиль, господа, замечательный какой, никогда таких не видала, а уж ездить и не мечтала». «Марка его «студебеккер», собирают его в Хайфе, а вы говорите телевидение. Организую тебе просмотры футбола, Боренька, а об остальном думай, мой мальчик, просто думай», ответил Исаак Кислев.
После встречи с Влодеком Оделия стала называть себя только Ольгой Брандт. Она была назначена старшим диктором. Очень подошла своей должности или должность подошла к ней, неизвестно. Она была настоящим волевым руководителем со всеми плюсами и минусами. Влодек был очень доволен новой подопечной, не мог нахвалиться на нее. Ольга погоняла своими неопытными подопечными, Мишкой, Оськой, Шмулькой, а также дамочками, чьи имена она отказывалась запоминать, как сильный и опытный пастух управляет стадом домашних животных (коз, овец, коров) где-нибудь на склонах швейцарских Альп или на заросшем дикой травой огромном каменистом пространстве в окрестностях красивейшего города Шхема, известного также, как Наблус и еще раньше как Флавия Неаполис в области под названием Самария. Она обожала русский язык и вникала в его тонкости. Словари сопровождали ее требования. Все дикторы учили верные ударения и безукоризненное ленинградское произношение. Они ее боялись, она мало улыбалась. Но, заметим, злодейкой она не была, слишком у нее была хорошая память на события. Вот Влодек был очень опасен, она это знала. Оделия была ему не по зубам, а остальные трепетали от его энергичных шагов в новых скрипучих башмаках справедливо. У него всегда была новая и оценим, безупречная обувь. Очень дорогая. Английская или итальянская, на одежде он не экономил. Он, вообще, не был скуп, заметим на полях.
Влодек говорил своей роскошной подруге, работавшей в МИДе, сопровождая слова широким жестом, «у мужчины, если он джентльмен, должна быть прекрасная обувь, так считают англичане». Влодек был склонен к нравоучительным высказываниям, это придавало ему самомнения и веса. Женщина, великолепная европейская дама, смотрела на Влодека с насмешливым сочувствием, но не комментировала его слов, зачем? И правда, зачем!
Дома Оделия учила иврит, который давался ей с некоторым трудом. Боря же схватил суть нового языка, у него была замечательная память, он соображал мгновенно. Все это сочеталось с другими его качествами и свойствами, Оделия поражалась его неожиданным способностям, иногда расслабляясь и забываясь, гладила его по голове и плечам. Боря мурлыкал, как кот, от этой ласки, пытаясь поцеловать ее руку мокрыми губами. Изредка у него это получалось.
Однажды в июне 5-го числа Кислев пригласил весь клан родственников на свой день рождения, он был по гороскопу Близнец, проницательный, самолюбивый, аккуратный человек. Дело было в воскресенье. Вот там, в его резиденции, Оделия, наконец, смогла понять и оценить масштаб и значение, своего родственника по отцу мужа.
Хозяин не роскошествовал, вел себя со всеми одинаково. Оделии представили главного генерала Ицхака, густоголосого красивого мужчину, очень молодого, с ласковыми манерами и никелированной зажигалкой в руке, которую он не знал куда положить. Он непрестанно курил «марлборо», поджигал сигарету за сигаретой, запивая двойным виски и с удовольствием, совсем по-русски, занюхивая выпитое изящным почти женским запястьем, поднесенным к острому носу.
Другой генерал никого не видел в упор, он был светловолос, кудряв, некрасив, узкобедер, ловок. Был похож на светловолосого фавна, который может позволить себе все, ну, или почти все. Глаза у него были отчаянные, опасные, глаза сикария. Брюки были ему в талии великоваты, он их непрестанно поддергивал. Он компенсировал все свои недостатки, если это можно назвать недостатками, лихими повадками человека, который может сказать и сделать все. Он и делал все, что хотел. Он правильно обращался с женщинами. «Меня звать Эйзер, а вы, конечно, Ольга, много слышал, как же, какое хорошее многообещающее имя», прохрипел генерал авиации, одетый в светлые полотняные брюки и простую рубаху с расстегнутой пуговицей у ворота.
— Откуда вы знаете про Ольгу? — поинтересовалась Оделия, она выглядела удивленной.
— Я генерал, я должен все знать заранее, Оленька, — ответил ей Эйзер, улыбаясь как лесной веселый зверь. Все по-русски говорили с нею, все надеялись на что-то, но она не намеревалась уступать никому, только любовь. У нее были свои принципы, довольно странные, если вспомнить жизнь ее там и тут, выезд и прочее. Но вот, только любовь, и все.
Руку Оделии он задержал в своей, отпустив ее на волю за мгновение до осуждения окружающих. Смотрел он Оделию насквозь, смущал женщину, она долго не могла прийти в себя, так с ней обращался разве что юный поэт, смелый субтильный парень с челкой и большими роговыми очками. Смущал нашу Оделию он очень. Но где был этот поэт сейчас, когда он так нужен? А сикарий был рожденным здесь, в Палестине, мужчиной, был боевым летчиком, выпускником английской летной школы, рука у него была сухая и обжигающая, взгляд насмешливый и пронзительный. Он ничего не боялся, а чего ему бояться, скажите? Прямо беда была с этими летчиками-истребителями из хороших еврейских домов. Они, вообще-то, не знали удержу и стыда ни в чем, а с женщинами и подавно.
Оделия пригубила шампанского, боялась напиться, она знала это за собой, иногда на нее находило. Борис подошел сбоку и встал, как чужой. Он не хотел мешать никому, хотя очень ревновал Оделию, даже к неодушевленным предметам. А тут этот противный герой Эйзер, наглец и насмешник, чего ему надо, вон ведь жена его стоит неподалеку, улыбается чему-то, поджарая гусыня с сумочкой повешенной на голом предплечье, с увядшей кожей на шее. У Бори был в руках фужер с шампанским, который он подносил ко рту и отводил руку в сторону, не пригубляя. Ему не нравилось это ощущение острых пузырьков, бьющих в небо и нос.
Оделия познакомилась с важными людьми на этой вечеринке. Они понравились ей своей простотой, доступностью, хотя она и понимала, что это такая игра в своих людей перед новой женщиной. Мужчина в спадающих штанах произвел на нее впечатление, но показался слишком шумным. «Привык орать в одиночестве в своей замкнутой кабинке, с ума сходит от скорости и счастья, а слова сказать не с кем, вот и не может наговориться», сделала свой вывод Оделия, который был недалек от истины, на самом деле.
Выбрав момент, Борис подошел сбоку к своему дяде и решительным голосом попросил его отойти на минуту. «Да, дорогой, все в порядке?» — спросил Кислев. Он был доволен праздником. Сузи внесла из кухни большое блюдо с тарталетками и рубленой печенкой, в которую она добавляла при жарке солидную порцию коньяка. Кислев обожал стряпню Сузи, которая смогла соединить на кухне Европу, Азию и Северную Африку, сделав это с женской гибкостью и способностью к вкусовым компромиссам.
Борис сказал, как будто выступил на собрании, никакого сомнения в его голосе не было и в помине.
«Дядя Айзик, очень важно, только вы можете мне помочь. Вы, помните, что через полтора месяца начинается чемпионат мира по футболу в Англии. Там будет играть сборная СССР, за которую болею я и все мои знакомые и друзья, все люди доброй воли, и здесь тоже», сказал младший Киселев. Какие там у него могли быть, друзья, у бедного. Скажите. Его дядя несколько напрягся. Ицхак прошел в расстегнутом пиджаке мимо них к столу за порцией выпивки. Он не слышал ничего и кажется и не видел, что там можно видеть? У него были белые глаза, он держался хорошо, все-таки командарм, мама Роза из Москвы, красавец, нет?
«Так вот, в Союзе есть гениальный футболист, вы, наверное, слышали, его звать Эдуард Стрельцов, он несравненный просто центрфорвард. Он отсидел в тюрьме, что неважно. Он вернулся на поле, и он лучший, понимаете!? Он может усилить нашу сборную невероятно. Но его не берут в сборную, ужасный Колька, тренер, понимаете, противный ограниченный человек, против, причины мне неизвестны… Ну, болван. А с Эдиком мы можем выиграть чемпионат мира, понимаете? Помогите мне», — зачастил Борис, видя, что лицо Кислева сделалось каменным, раздраженным. «Я не знаю никакого Стрельцова, я не болельщик, единственный с кем я знаком Лейзер Шпигель, но он ни при чем. Чем я могу помочь сборной СССР по футболу? Скажи мне, Боря, что с тобой?», Кислев смотрел в сторону, отводя глаза от возбужденного, ужасного лица несчастного племянника.
— Позвоните Анастасу Ивановичу, он широкий человек, ваш друг, поговорите, умоляю, — Борис прижал правую руку к груди, на мгновение став религиозным фанатиком. Все-таки дело происходит в Иерусалиме, есть влияние, все вокруг дышит верой. Исаак Соломонович поглядел на него мгновение, убедился в чем-то, повернулся и ушел, чего никогда прежде не делал. Но сколько можно это все слушать? Кислев шагнул к столу с закусками и питьем и широким жестом поставил фужер, пролив жидкость на пол. Борис, с уже готовой и проглоченной фразой, остался стоять на месте. Хотя бы он не двинулся за ним, и то. Кислев шагнул обратно и негромко, но раздраженно сказал: «Это невозможно, Боря. Я не могу с ним говорить и просить такие вещи, я вообще не могу его ни о чем просить, я уже отпросил вас у них, понимаешь, ты очень странный человек. Ничего ни у кого нельзя просить, особенно у них». Тот, кто слышал это «особенно у них», произнесенное Исааком Кислевым сразу бы разобрался кто кого любит, а кто не любит и боится, как огня. А, вообще, кто такие эти таинственные они, а?
Оделия оторвалась от Эйзера, который достаточно громко дурил ей голову рассказом о ресторане, подающем почти сырое мясо, и в который надо обязательно сходить. «В Лондоне, Ольга, в Лондоне», выразительно произнес он и изобразил что-то вроде улыбки своим прямоугольным ртом сластолюбца. «Извините меня, я на секунду», Оделия отошла к Борису, стоявшему в растерянности с огорченным лицом. «Прикрой рот, не надо громких слов, соберись, дорогой», она взяла его за рукав нового пиджака с топорщившейся спиной и огромными накладными карманами. Борис мгновенно сдулся, мышцы его расслабились, он обиженно сказал жене: «Дядя не хочет помочь нашему футболу, ему все равно, ты понимаешь. Мой родной дядя плевать хотел на советский футбол, на его победы и статус, ему все равно, хочу плакать», — Оделия отвела его к диванчику и посадила в угол, подложив под его спину жесткую подушку, «так тебе будет удобно, сейчас принесу тебе бутерброд».
Эйзер ей почему-то не понравился. Всем женщина он нравился, а вот Оделии не нравился. Какой-то он шустрый. Умный, конечно, но не ее тип, не ее. И штаны падают, что такое… Вот генерал в штатском пиджаке, с прекрасными серыми глазами, с собранным серьезным лицом, его звали Ицхак, уже знакомился с нею мельком раньше, как раз пришелся ей по вкусу. Но курящая жена его, глазастая опасная баба, следила за ним неотступно. Прямые плечи, властный взгляд, худые пальцы в кольцах, похожа на ведьму, если честно. Ицхак туда, и она зырк глазами туда, Ицхак сюда, она косит взглядом сюда, может убить, наверное, были еще мужчины и женщины, стоявшие группками в огромном салоне. Все они держали бокалы с вином, отпивали, не пьянели совсем, скандалов не наблюдалось здесь, если исключить громкий голос Бориса и его странные просьбы к дяде. Сейчас Борис внимательно глядел в распахнутые огромные двери, выходившие в сад, наблюдая неутомимых, цветных птичек порхающих с ветки подстриженного куста на уже занявшийся саженец иерусалимской сосны, и ни о чем не думая особенном.
В крайнем окне огромной гостиной Кислева какой-то мастер, с великолепной рукой художника и безупречным чувством цвета, соорудил замечательный витраж, на котором нельзя было не остановить взгляд и не поразиться. Оделия тоже была сражена и неотрывно смотрела на эти краски, излишне яркие для этой земли, но значительные, весомые какие-то, близкие. «Это Реувен Рубин, румынский модернист, великий живописец, здесь живет, еще познакомитесь», близко сказал на ушко Оделии Эйзер, она вздрогнула от неожиданности, он ей не нравился. А Реувен Рубин понравился ей очень, так бывает часто.
Без особого шума появился важный гость, которого очень ждали, как оказалось. Это был главный израильский начальник, человек лет 70-ти, но бодрый, подвижный с семитскими ироничными глаза, в роговых очках и с молодой женой, которая чувствовала себя неуверенно. Они дошли до середины зала и остановились. Два молодых человека, сопровождавшие эту пару остались у входа, после того как мужчина сделал жест рукой, мол, стойте, хватит. «У вас, Исаак Соломонович, в будущем году юбилей, круглая дата, я помню, обязательно приду поздравить, если позовете», низким голосом сказал гость имениннику. Кислев ответил, держа его руку в своей, что «обязательно позову». Молодая жена гостя протянула Кислеву подарок в матовой бумаге, сопроводив его словами «он все помнит, фотографическая память. Она как бы извинялась с некоторой гордостью за мужа.
Гость был властен, с широкими жестами, доброжелателен. Казалось, он все видел вокруг себя, впереди себя, сбоку, да и сзади. Стандартное качество удачливого политика. Он поздоровался с Исааком Соломоновичем, Ицхаком, Эйзером и остальными по очереди, никого не забыл. Затем Исаак подвел главного начальника к Оделии. «Здравствуйте, меня звать Лев Иосифович, — сказал тот хрипловатым голосом, — а вы и есть та самая ленинградская родственница Кислева, которую так ждали?». Старший Киселев стоял сбоку, ожидая своей очереди поздороваться с начальником, но тот не смотрел в сторону.
Оделия хотела сделать книксен, но как-то не сложилось, ей трудно было сгруппировать бедра и колени. Она честно улыбнулась ему, поправила указательным пальцем прядь волос на лбу и сказала: «Да, это я, та самая. У вас замечательный русский язык». «Я вообще из Киева, слушаю новости на русском языке в исполнении Ольги Брандт, наслаждаюсь», признался этот старый ловелас. Он уже в мыслях раздел эту женщину, осудил себя за это, одел, и снова раздел. «Старый пес, нехорошо», осудил он себя с удовольствием. Его юная жена в юбке колоколом и белом воротничке, выложенном на кофточку, недовольно сморщила напудренный носик, но промолчала. «Лет на 30 с чем-то моложе его, молодец Киев», — одобрительно подумала Оделия, превратившись на секунду в едкую и опасную сплетницу из коммунальной кухни на шесть хозяек на улице Петра Лаврова. Жена его, не отрываясь, пристально смотрела на Борю, потом негромко сказала Оделии: «Какие глаза, потрясающие у вашего мужа, моя госпожа». «Спасибо, я знаю за ним это», отвечала ей Оделия.
— А как там в Ленинграде настроения, вообще? Что себе евреи думают? — поинтересовался главный начальник. Его уже ждал поджарый красавец Ицхак, скромно стоя в стороне, с фужером в руке, что-то хотел ему сказать.
— Не знаю, Лев Иосифович, не могу за всех говорить, просто далека от настроений была, — призналась Оделия.
— А этот поэт, которого в Ленинграде осудили за тунеядство, уже вышел, что делает, стихи пишет, Иосиф? Имя какое, а? В Ленинграде, невозможно. Я, между прочим, сказал за него слово, пытался помочь. Он, вообще, хороший поэт, Оделия Семеновна?
— Очень хороший, замечательный, по-моему, лучший, — Оделия неожиданно для себя была взволнованна.
— Ну, значит не зря огород городили, — начальник отошел от нее, пожав по дороге руку старшего Киселева, одобрительно склонив сильное лицо, — одну человеческую душу спасли, а значит весь мир, как написано. Рад был познакомиться.
Оделия представила себе лицо хозяина этой спасенной души и не могла понять, как он относится к этим словам. Наверное, все-таки благодарен и горд, что не зря все затеял. Но она, конечно, не могла говорить за этого молодого человека, есть другие, да и он сам, наконец. «Я тоже очень довольна знакомством с вами, Лев Иосифович», бывший киевлянин любезно кивнул ей, кажется, позабыв тут же о ней. Он повернулся к Ицхаку, «ну, что брат за вопрос у тебя ко мне», говорило его лицо. «Твое здоровье, Леви, давай соединим бокалы», тонкий звон сопроводил встречу государственных мужей. «Хорошо, что Боря не успел cпросить его о Стрельцове и компартии», облегченно подумала Оделия, наблюдая, как Ицхак, все еще ни в одном глазу, взял Льва Иосифовича под руку и повел на разговор. Она услышала начало фразы главного начальника: «Я вернулся сейчас с севера…». И север был в его фразе зеленым севером Израиля, а совсем не городом Мурманском или Архангельском, это разные севера.
Они прошли в тенистый сад с двумя пересекающимися каменными дорожками, свисающими до земли лианами бенгальского фикуса, подстриженными огромными кубами фикуса бенджамина и молодыми саженцами иерусалимской сосны, второе название которой было сосна алеппская. Лев Иосифович, опытный человек, понимающе повернул голову к нему и слушал басовитую речь командарма с интересом.
Борис все еще сидел на диване и вид у него был такой, как будто бы из него выпустили воздух. Мокрые розовые губы висели, нос распух еще больше, а уши походили на уши непонятного славного животного, какого-нибудь медведя из германской детской сказки. Он сбоку смотрел на то, что происходило вокруг, гости отшатывались от этого несуразного, аккуратно одетого человека с пятнами от еды на лацкане просторного пиджака. Старый Киселев посматривал на него с тревогой. Оделия подошла, села рядом и сказала, «давай, Боречка, поедем домой, пора уже и честь знать». Борис повернул к жене крупную растрепанную голову и ответил, уронив на рубашку несколько капель слюны, «если ты так считаешь, то хорошо, поедем». Он сразу поднялся, собирая отдельные части тела в единый организм, оправил пиджак, Оделия отряхнула крошки тарталеток, украсившие его облик, и они пошли под руку, как шерочка с машерочкой к выходу, раскланиваясь, кивая всем подряд и остановившись возле Кислева и Киселева, обсуждавшие что-то с Эйзером, который демонстрировал что-то им вертикальными движениями худых, смуглых рук.
— Вы уходите уже, ну, что ж. Шломо вас отвезет, — сказал Кислев. Старший Киселев посмотрел на сына с любовью и тревогой одновременно, все смешалось в семье Залмана Соломоновича и это очень мешало ему жить. Что будет с тобой, мой мальчик?! — не покидала старшего Киселева мысль.
Суровый скуластый джентльмен, одетый в серый шерстяной костюм тройку, стоявший чуть поодаль, подошел к ним всем и улыбаясь сказал Кислеву: «Это ваши российские родственники, недавно приехали? Познакомьте нас, уважаемый».
— Оделия, Борис — это посол СССР в Израиле, Дмитрий Степанович Чурбаков, познакомьтесь, пожалуйста, — не без торжественности произнес Кислев, шагнув в сторону и пропуская русского дипломата вперед, на переднюю линию. Тот не смущался общего внимания.
— Все говорят по-русски, как это хорошо, рад видеть вас здесь, товарищи, — руку Бориса Чурбаков пожал сильно, энергично потряс ее. С Оделией он был много осторожнее, заглянул ей в лицо и почти прошептал, «очень и очень рад, госпожа Бреслау». Он улыбнулся, как посланник коварных и неведомых сил, прогрессивных сил мира и социализма.
— Как вам здесь живется можется, товарищи? — Чурбаков был очень непрост, мог себе позволить быть каким угодно. Он мог быть рубахой парнем, мог быть строгим радетелем мира во всем мире, мог отрицать все, мог соглашаться со всем, благо ему позволяли быть всяким и начальники, и статус, да и время тоже. Ему повезло по жизни, он выстрадал все для себя. Потом ему сказали ответственные люди на встрече в Москве, что «объевреились вы там что-то в этих Палестинах, товарищ Чурбаков, соберитесь, пожалуйста». Эти слова стали подписанием указа о его финишной прямой в дипломатической карьере. Неужели на таких людей можно повлиять? Неужели. На таких скуластых, твердых, уверенных? С железной грудной клеткой лыжника? Но им там на вершинах власти, конечно, виднее, они знают кого куда назначать. И про Чурбакова, конечно, они тоже все знали.
Злые языки говорили потом, что Дмитрий Степанович, опытный, многое прошедший человек, объявляя через год и шесть дней местному министру, пунктуальному англосаксу с полным лицом и дрожащим подбородком о разрыве родной страны СССР дипломатических отношений с Израилем, не сдержался и заплакал. Правда. А СССР — это такая страна, напомним, которая недавно была и влияла. Причина того разрыва была непонятна, необъяснима, на самом деле неизвестна. Но кто уж там точно все знает. Есть, конечно, люди, осведомленные всегда обо всем, даже о лишней выпитой рюмке коньяка кем-то на банкете, а не то, что о каких-то жалких слезах немолодого русского человека из глубинки. Чего скрывать.
Оделия сжала локоть мужа и тот присмирел и совсем затих, дышал тяжело.
— Все хорошо, Дмитрий Степанович, спасибо вам, — ответила Оделия, чувствовавшая себя неловко.
— Ностальгия еще не мучает вас, или еще мало времени прошло?
— Не мучает совсем, наверное, еще мало времени для ностальгии, Дмитрий Степанович.
— У нас при посольстве есть культурная секция, собираются интересные люди, читают стихи, обмениваются мнениями, пьют чай и не только чай, приходите, буду рад, — сказал Чурбаков радушно. У него было волевое лицо с крепкими скулами, бритыми до синевы щеками и напряженно-веселыми разбойничьими глазами.
— Конечно, обязательно, мы постараемся, но чуть позже, надо осмотреться, — объяснила умная Оделия, она знала, что им надо этим говорить.
Она пыталась уйти отсюда сразу сейчас, но Боря чего-то потяжелел, топтался на месте, хотел вставить свое слово в этот разговор. Оделия держала его локоть изо всех сил.
— Понимаю. Приходите все-таки, милости прошу, у нас вечера советского кино, большая библиотека, хорошая компания, — Чурбаков протянул супругам Киселевым две красного цвета с серпом и молотом на наружной стороне визитные карточки, «очко», подумала Оделия и не сумев сдержаться весело засмеялась.
— Жду вас, товарищи, без предупреждения приходите. Мы располагаемся уже много лет в Рамат-Гане, это недалеко, здесь все недалеко, голос его звучал снисходительно и даже несколько насмешливо в отношении местного пространства. Что-ж, Дмитрий Степанович был прав в этом вопросе, как и в отдельных других. Но не во всех, подчеркнем.
— Помните, товарищи, что солнце здесь утомительное и безжалостное, добавил советский посол. Вот здесь он был прав категорически, хотя одеяние его тоже опровергало эти слова. Ну, что, говорить о жаре, скажите, когда ты в иерусалимский июньский поддень одет в суконную, очень дорогую тройку, рубашку с галстуком под кадыком, черные ботинки и фужер шампанского с коньяком в руках, а?!
Поглядывавший на Чурбакова с некоторым ироническим превосходством Эйзер, отвернулся от них, пригладил рыжеватые волосы и двинул к столу с рядом бокалов, бутылками и закуской. Эйзер по-русски не понимал, не говорил и не хотел понимать. Он был далек и близок от этих игр в демократию, равенство и свободу. «Да я без вас обойдусь, на что вы мне сдались, у меня есть кабина реактивного советского самолета МиГ-21, ха-ха, свистящая скорость вокруг кабины, синее небо, а вас я видал известно где. Только Оделию жалко им всем отдавать, конечно. Но еще не вечер, мы посмотрим. Лехаим, братья. Чурбаков на Эйзера просто не смотрел, что-то между ними произошло, приведшее к торжеству чумового летчика. Не будем об этом говорить из соображений скромности и секретности.
Кислев наблюдал все эти разговоры-диалоги с непроницаемым лицом, брата он в эту группу не пропустил, остановив его еще на подходе, «зачем этот человек тебе, Зяма, не подходи», так выглядел его царский жест, которым он отогнал Киселева от себя и Чурбакова. Залман отшатнулся и остался в стороне, наступив на жирную маслину, валявшуюся на плиточном полу в серую мраморную крошку.
Шломо открыл им дверь машины, Оделия пропустила вперед Борю, который засомневался, но она терпеливо ждала, и он залез, согнувшись головой вперед, медленно втягивая ноги одну за другой. Наконец он, уселся и она расположилась возле. В ногах у них был какой-то темный мягкий предмет непонятного происхождения, это был плащ Кислева, попавший сюда неизвестно как. Боря пошарил руками по полу, поднял плащ и осторожно положил его на сиденье возле себя.
— Вы не знаете, Шломо, что это за запах такой днем в Иерусалиме, как будто дерево пекут, очень вкусный странный запах в центре города возле Русской площади особенно, будто хвою палят? — спросила Оделия шофера, который вел машину. Она вдруг перестала быть уверена в том, что он хорошо понимает по-русски. Но тот прекрасно все понял, ее волнения были напрасны.
— Это солнце, госпожа Оделия, оно сосну нагревает, а там смола, смола дает этот запах, понимаете, — пояснил Шломо не снисходительно, не отрываясь от дороги, так его учили вести машину в армии или где-то там еще.
— Ах, верно, я и сама так думала, потом бы дошла самостоятельно, но вы мне объяснили превосходно, — восторженно отозвалась Оделия. У нее теперь было, кстати, три фамилии, на которые она могла откликаться и откликалась с удовольствием, одна другой краше: Бреслау, Киселева, Брандт.
— Что Борик, как ты? — Оделия повернулась к мужу. От нее исходил запах шампанского, который Боря пролил на ее платье.
— У тебя очень красивый профиль, но так вот, еще лучше, — сказал он, коснувшись толстенными указательным и средним пальцами с коротко подстриженными ногтями до ее подбородка. Она не вздрогнула и не отшатнулась. Наоборот.
— Ах, ты мой хороший, ах, ты красавец мой, ах, глазки мои бесценные, — прошептала, растроганная Оделия.
— У меня часы идут, а стрелки всегда на одном месте, — пожаловался Борис Киселев.
— Сколько сейчас на твоих?
— 13 часов 13 минут.
— И у меня столько же, и у Шломо. Да, Шломо?
Шофер утвердительно кивнул, он внимательно вслушивался, о чем они там болтают. Так его просил делать Кислев.
— Все еще обойдется, вот увидишь Боря, — сказала Оделия.
— Ты так считаешь?
— Конечно, обязательно, — убедительно как могла сказала Оделия, — правда, Шломо?!
— Шломо здесь ни при чем, это наша с тобой, Оделия, жизнь, только наша, — Боря мог быть решительным и уверенным человеком, даже с Оделией. Детство не оставляло его, а, с другой стороны, «40 лет разве возраст. Он знающий, умный, прекрасная память, еще выправится», совсем, как старушка, подумала Оделия о муже и разозлилась на себя. С ней случалось такое изредка. А вообще, она в жизни была деловая, карьерная дама, как уже можно было догадаться и понять. Умела выплывать. Просто такие вот выходы в прошлое, в те самые годы, когда можно было не думать о будущем и не мечтать о еде вдоволь, ни рваться за чем-то недостижимым, не переживать, изредка случались с ней и украшали ее существование, как драгоценные камни, делавшие любую замарашку королевой. У камней не было цены, они выглядели даже на грошовой металлической цепочке с хрупкой застежкой неким небесным знойным даром.
На ночном столике Оделии лежал растрепанный журнал «Юность» номер 1, 1963 год. В нем была напечатана повесть любимого Оделией В.П.Ак-ва. «Апельсины из Марокко». В Ленинграде эта повесть имела ограниченный успех, но здесь в Иерусалиме она неизвестно почему приобрела новую окраску и звучание. Во всяком случае для Оделии. «Всегда считала, что он талант, несмотря ни на какие обвинения, ни на какие снисходительные гримасы, ни на расхожее слово примитив. Надо любить всех их, ценить как есть». Да и, вообще, «напишите лучше или молчите», так она была устроена. Все дело в том, что она не была рождена в Ленинграде, что очень важно на самом деле. Не получила, так сказать, своего заряда сырости, простуд, набухшего песка на дорожках голого парка и промокшего до черного лака асфальта проезжих дорог.
Оделия зажгла свет в ночнике на тумбочке возле кровати, раскрыла страницы с загнутыми углами и с удовольствием прочитала следующее, написанное жирным журнальным шрифтом и фотографией усатого рывками выпивающего джентльмена:
«Возможно, летом я поеду в отпуск и проведу его у матери в Краснодаре. Известно каждому, что в Краснодаре самые красивые девчата в Союзе. Причем это не свист, а если бы еще наших девчат приодеть получше, то все: пришлось бы пустить в Краснодар еще несколько железных дорог, шоссе и построить международный аэропорт. Я часто думаю о Краснодаре и о краснодарских девчатах, и мысли эти появляются в самые тяжелые дни. В пятьдесят девятом на Устье-Майе, когда замело перевал и мы три дня лежали в палатке и на зубариках играли, я представлял себе, как я, отпускник, ранним летним утром гуляю себе по краснодарскому колхозному рынку, и грошей у меня полно, и есть не хочется, а впереди еще вечер, когда я пойду на танцплощадку, где тоненькие и рослые девчата уставятся на меня — какой я стильный, и видно, что не дурак и самостоятельный, в общем, парень-гвоздь».
Вот так-то. Оделия прочитала и улыбнулась, сказав вдогонку улыбке, «а вы говорите советский примитив, вы что?!». К кому она обращалась? Боря спал тревожным сном, свернувшись в клубок и уткнув лицо в подушку.
Он неожиданно повернулся к ней легко сдвинув свое тяжелое неудобное тело и свежим голосом сказал: «Осталось месяц и пять дней до чемпионата, как ты думаешь, хоть телевизор дядя Исаак устроит мне? Об остальном уже не спрашиваю».
Оделия искоса посмотрела на него, помешавшего ей читать, и машинально ответила с интонацией ведьмы на отдыхе: «Ну, конечно, устроит, о чем ты говоришь, спи дорогой». Борис посмотрел на нее, как на старшую воспитательницу детсада смотрят 5-летние нашалившие дети, открытыми удивленными глазами, сладко и длительно поцеловал в плечо, застыл ожидая неизвестно чего, потом повернулся, не дождавшись, обратно к стене и тут же заснул снова. Никогда она его не отвергала, просто ну, что, чего надо, все было им обоим понятно без слов. «Глаза у него голубые потрясающие, просто невероятно, что такие глаза у него», опечалилась, удивилась и загрустила, и одновременно восхитилась Оделия.
На работе у нее все складывалось хорошо. Влодек был доволен ее статусом, отношением с окружающими. Так и надо, конечно, спуску им давать нельзя. Он сам был сторонник волевого руководства, хотя иногда она перебарщивала. Например, Оделия отстранила паренька от работы на неделю за три ошибки в сводке. «С такими ударениями вам здесь не место, езжайте в свою Хацапетовку», сказала она ему. «Ну, не надо так, парень рыдал, он все понял, смягчайтесь, Ольга Семеновна, не пережимайте», сказал он Влодек, как мог мягко. Она молчала, рассматривая маникюр. «Отмените отстранение, я вас прошу, Ольга», попросил он ее. Она села удобнее, выдержала паузу еще, подвинула желваки на нежных скулах вверх-вниз и мрачно сказала, «ну, хорошо, пусть зубрит ударения, мыслитель, но передайте ему, что это в последний раз». Влодек заулыбался и пригласил ее в кафе, «здесь есть славное место, вся интеллигенция собирается, тебе понравится, на Бен-Йегуде, хорошо?! Атара называется». Она кивнула и вышла из кабинета не прощаясь. «М-да, ничего себе характерец», улыбнулся или нахмурился Влодек, понять оттенки слов у него было всегда невозможно. «Прикрути там музыку, мешает», сказал он в открытую дверь недовольно секретарше. Та все слушала своих ливерпульцев без остановки и разбора. «Молодежь…, что в министерстве просвещения себе думают, а?», пробурчал он встревоженно и подвинул себе кипу бумаг, ожидавшую его со вчера.
За его спиной негромко играл радиоприемник неизвестной марки с наваленными на него томами словарей. Местная звезда эстрады низким голосом пела немыслимо популярное здесь танго, от которого у Оделии замерло сердце. «Ал но томар ли шалом», произносила женщина хрипловато. «Боже мой, я все понимаю», задыхаясь подумала Оделия. «Не говори мне прощай, ах, даже сердце прихватило, что-то я не в себе, надо собраться», она постояла еще немного, поглядела на Фаню, сидевшую как гранитная мощная русалка на набережной, скажем, Невы, облокотившись на полные прекрасные руки. До начала передачи еще было время. Патлатый увлеченно курил за столом, с любопытством глядя на Оделию прищуренными глазами уроженца Шанхая. Вообще, много людей из Шанхая жило тогда в Иерусалиме. Ей уже надо было идти, она была очень пунктуальна. Она вышла из комнаты и пошла вниз по узкой монастырской лестнице. Это был прежде монастырь, который радиостанция снимала за ежемесячную плату по слухам.
Если подниматься от площади Сион вверх по Бен-Йехуда, то кафе «Атара» было по левую руку ровно посередине пути к улице Кинг Джордж. Машины проезжали по этой улице редко, в основном это были пикапы с овощами, фруктами и мясом для окрестных ресторанов и забегаловок, которых было несколько вокруг.
В «Атаре» были тесно наставлены столики, народу битком, на стойке мощно работал вентилятор, сновали пожилые официантки, говорившие на иврите с сильным венгерским акцентом. Главное блюдо — штрудель, венский яблочный пирог, действительно прекрасный. Были еще пирожные с заварным кремом, от которых было невозможно оторваться. Можно было выпить ликера, а можно было принять 120 грамм арака с выжатой в стакан половинкой лимона. Короче, ты заходил в «Атару» молодой, красивый, полный надежд неизвестно на что и через два часа выходил оттуда с лишними двумя килограммами веса, затуманенной запахами кофе и кухни головой и сомнениями в необходимости собственного существования.
На стойке в темном углу стоял вентилятор, который работал без устали. Немолодые официантки проходя мимо подставляли лица под струи воздуха и торопились дальше. Они были с утра уже усталыми, но все-равно оставались вежливыми и терпеливыми. Все друг друга знали здесь, на Оделию смотрели с интересом. Большинство посетителей были средних лет людьми, скорее пожилыми, чем молодыми. Оделия была из самых молодых. Влодек, со своими чарующими внешними данными, большого интереса не вызывал отчего-то. Влодека, кажется, здесь хорошо знали, но почему-то чурались, или это нам показалось. Он приподнялся навстречу Оделии. Выглядел он ладным хлопцем, с хорошей матовой кожей и уложенными волной волосами. Глаза у него, жестко наблюдавшие за миром вокруг, были неспокойными. С чего бы это? Столик их находился у закрытого окна, крашеного зеленой масляной краской. Форточка была открыта и живительный поток воздуха пробивался к дверям, которые постоянно открывались посетителями.
Влодек сделал заказ на польском языке, в «Атаре» был единственная официантка из Лодзи и только она обслуживала этого человека, всегда. Влодек оставлял ей чаевые широким жестом выбрасывая купюры на стол после стандартного перекуса: рюмка водки, только одна (80 гр), острый салат, яичница с помидорами, лепешки, маслины и соленый сыр. И кофе, как в Вене. «Я слышал вы общались с послом Чурбаковым, госпожа Брандт, у вашего дяди на дне рождения, а ведь это запрещено по уставу радио, разве я не говорил этого, Ольга Семеновна?», спросил он сурово. Оделии стало смешно, она поглядела на Влодека с некоторой насмешкой. На щеках ее появились чудные совершенно детские ямочки. «Не молчите, Ольга, это нельзя делать, обещайте мне на будущее», произнес Влодек просительно. Говорил он тихим голосом. Оделия кивнула, что больше не будет и засмеялась в голос. Две немолодые женщины за соседним столиком, одетые нарядно и говорившие между собой по-венгерски, застыли со своими чашками кофе, но не повернулись на смех.
В «Атаре» был и второй этаж, там гуляли роскошные сквозняки по ногам клиентов, звучала музыка Глена Миллера из «Серенады солнечной долины», сменявшийся «Венским вальсом», из окошка в кухне выглядывала полная физиономия старшего повара Вальтера, посетители казались поживее, было как-то менее чопорно, чем внизу, жива была надежда. Проблема была в том, что там никогда не было места, табуретку некуда приткнуть. И даже уверенная манера Влодека не могла предоставить ему места, которого было не сыскать при всем хозяйском желании и трепете. «Ну, нету места и все тут, простите, герр Влодек, хоть плачь, нету», говорил ему Шнайдер, на котором был красный галстук бабочка, шелковые черные лацканы пиджака, усики, которые точнее назвать усишки и идеальный пробор в зачесанных назад волосах и полное и категорическое отсутствие седины. Рейнгард Шнайдер не жаловал этого польского хлыща и просто не хотел его благополучия, «еще чего». Он боролся с Влодеком за королевский титул главного обожалы дам столицы. А дамам этим, напомним, всем далеко за 60 и больше, но вот поди ж ты. И Рейнгард почему-то выигрывал в этой битве титанов, что было совершенно непонятно. Он был старше Влодека лет эдак на 25 с лишним. Рейнгард подвинул горшок с геранью двумя руками и встряхнув сухие небольшие кисти сложил их за спиной. «Я в вашем распоряжении, герр Влодек, полак не битый», говорило его надменное лицо лакея. Влодек редко давал себе волю, но сейчас был готов проткнуть Шнайдера указательным пальцем. Не сделал этого по понятным причинам. «Ничего, пся крев, придет твой час, придет, скормлю тебя голодным псам в Моце», подумал Влодек в бешенстве с наслаждением.
— Так вот, Ольга Семеновна, я вас предупреждаю, в последний раз чтобы это случилось с вами, вы поняли? — угрожающим высоким от нервов голосом прошептал Влодек.
— Почему вы так волнуетесь, Влодек? В чем дело? — Ольга подшучивала над ним, могла себе позволить, но смотрела на него как на испытуемого летчика перед полетом на новом аэроплане.
— Нельзя и все, вы поняли, Ольга? — глаза налились кровью, его мог хватить кондратий здесь и сейчас. Что такое, Влодек, в чем дело? Почему такая реакция?
— Конечно, поняла, все, простите меня, дорогой, — Оделия съела маслинку, нацепила кусочек твердого сыра на вилку и в знак особого удовольствия прикрыла сверкающие глаза свои. Она не понимала, почему он так реагирует, «наступила где-то на больную мозоль, но какую, где и когда, непонятно». Сил на анализ ситуации у Оделии не было, и она отбросила все мысли об этом человеке, вот еще…
— Ладно, давай возвращаться. Нужно работать. Ты выходи и подожди меня у входа, я расплачусь пока, — деловито сказал Влодек. Она еще раз удивилась этому мгновенному умению его переходить из одного состояния в другое. «Настоящий бес», подумал Оделия о Влодеке с чувством восторга. Она поднялась и вышла. Дамы за столиками не шевелили лицами и взглядами ей вслед, только одна подняла тонкие брови и скривив тонкие накрашенные губы сказала подруге напротив, уронив легкое облако розоватой пудры, «умеет себя подать, женщина, даром, что из сибирской ссылки». Откуда она знала подробности жизни Оделии было объяснимо, мы уже говорили прежде. Иерусалим был городом маленьким, все друг друга знали и все обо всех знали все. Тогда он был маленьким, Иерусалим, да и сейчас не больно велик, но, как говорил один поэт, город этот протяженный. Это правда. Поэты люди самые умные из всех существующих, есть такая неподтвержденная практикой теория.
Оделия медленно пошла вниз к улице Яффор. Влодек догнал ее и запыхавшись сказал: «Не обижайся, Ольга. Я обязан был тебе это сказать, так надо, понимаешь?». Оделия кивнула, что понимает. Они перешли Яффо и повернули у фотомагазина направо. Прошли радужную витрину хозяйственного магазина с молотками, топорами, лопатами с отдельно лежащими древками и свернули на улицу Елени Амалка к радио.
— А скажи мне, Влодек, чего посол Чурбаков смотрел на всех дружески, как сытый кот, а на Эйзера, как на личного врага, в чем дело, а? — поинтересовалась Оделия. Ох, и непростая она оказалась женщина. Ох! Неожиданная. Влодек споткнулся даже. Тут же взял себя в руки, приблизился к ней и сказал убедительно и недовольно: «Тебе показалось, конечно, дорогая, забудь, показалось». Он явно угрожал женщине.
Влодек, кстати, на этом приеме не был даже близко, но говорил уверенно, авторитетно. Знал предмет, якобы. Прошли мимо угловой лавки, три крутые каменные ступени вниз в стене, это была пошивочная, специализировавшаяся на государственных флагах. Вывески над входом не было, все знали это место и так. Иногда к Дню Независимости здесь заказывали флажки для детей. Когда была большая работа, то нанимались две женщины в помощь. Они работали не покладая рук по часам с 7 утра до 8 вечера. Сейчас хозяин сидел лицом к открытым дверям и улыбался прохожим, не отрывая пальцев от бело-голубой поверхности полотна. Оделия это место знала, проходила мимо него каждый день, но не разговаривала ни с кем, потому что стеснялась. Да-да, стеснялась.
Влодек поздоровался с хозяином, а он надо сказать не со всеми здоровался. Многие хотели сказать ему, «здравствуйте, товарищ, полак», но не многие удостаивались такой чести. Человек, шивший флаги с утра до вечера, был из тех, с кем Влодек здоровался, по соображениям известным лишь ему.
«Что за флаг? Какая страна?» — на ходу спросил Влодек хозяина. «Уругвай», не отрываясь от работы, отозвался человек. Он быстрым движением среднего пальца пригладил седые волосы на узких висках. У него был заказ на флаги на много лет вперед, вон сколько у нас друзей, да и праздников хватает, только нитки и материю готовь. Хозяин «флагной», назовем это место так, был очень доволен своей работой, жизнью и деловым чутьем. У него был трафарет на все флаги мира, и он поглядывал на него украдкой. Он поглаживал его исколотой кистью и шептал, «кормилец ты мой, держитесь страны мира».
Они прошли еще несколько шагов вверх по узкому выщербленному тротуару. Слева был котлован, в котором копошились рабочие в оранжевых касках. Оделия с любопытством всмотрелась в их движения, она была любопытна сверх всякой меры. «Банк строят, нету достаточно банков в нашем местечке, понимаешь, Ольга», на ходу бросил Влодек. «Чтобы они только были здоровы», тон его был примирительным. Он уже не гневался, подъем по жаре подействовал на него успокоительно. Ну, как бы примирительным, его врагом явно становиться было нельзя, нежелательно.
Справа была тюрьма, окутанная неряшливыми клубами колючей проволоки, затем был запыленный въезд на Русскую площадь, заставленную в этот час машинами. Оделия посмотрела на одноэтажный полицейский участок, на православную церковь, с молчащими колоколами, и легко с ним согласилась, продолжая начало разговора: «Показалось и показалось, ничего не поделаешь, женщинам кажется многое, Влодек». Но Влодек что-то почувствовал и сказал ей: «Тебе слово балалайка ни о чем не говорит, нет?». Уже подходили к дверям радио. Оделия повернула к нему свое лицо и сказала без выражения «нет». Влодек вздохнул: «Так вот, напряженность между русским послом и Эйзером возникла из-за этого слова, точнее того, что оно обозначает, это все, что я могу тебе сказать. Но ты же умная, очень умная, идем работать, все забудь, не лезь никуда, это не для тебя эта история».
Влодек, который очевидно знал и понимал больше, чем говорил, обогнал ее возле стойки с дремлющей в полдень осовелой охраной и бегом, обогнув клумбу с кустами розмарина и лавра, широкими прыжками, что тебе молодой антилоп из Галилейской рощи, поднялся по лестнице на третий этаж к себе, служить на благо сионизма, или еще чему-нибудь из модной идеологии этого времени. Оделия шла за ним, не торопясь, но и не медля, ни секунды.
Ступив в большой холл, Оделия немедленно наткнулась на твердый, оценивающий взгляд того твидового мужика из английского отдела. Он опять курил свою трубку с прекрасным капитанским табаком от запаха которого можно было потерять голову и смотрел на Оделию. Его карий взгляд был похож по силе на удар каблуком с подковкой его английских полуботинок с узором по верху их.
Оделии Фира, с которой они симпатизировали друг другу, не больше, рассказала, что «англичанин вдовец, выпивоха, состоятельный ходок, очень милый, за нашими не бегал почему-то, а так прошелся по всем, все девки в округе его».
Оделия взяла ее слова на заметку, но выводов никаких не сделала, она была замужем за Борей Киселевым, любила его, дурака. Но англичанина Бенджамена запомнила и называла его Ленон-Харисон, так ей нравилось.
Все уже ждали ее. Числом их было шестеро, три девочки и три мальчика, ласточки. Они заждались своей директрисы в боковой комнате, в которой с утра готовили ежедневный аналитический радиожурнал, предмет напряженного внимания и гордости Влодека. Парни, числом три, встали со стульев, когда она вошла, распахнув дверь, собранная, решительная, злая как мегера. «Садитесь, чего повскакали, в ногах правды нет», бросила на ходу Оделия, швырнула сумочку на стол и сказала девицам, числом три, обведя их стылым опасным взглядом воровайки: «Не психуйте, девчата, сегодня я добрая, будем улыбаться и все прощать». Девчата облегченно и недоверчиво вздохнули, заулыбались и неформальный лидер дикторской группы Маргарита Рижская, сверкая золотым клычком возле молочных безупречных зубов сказала сама себе не слишком веря, «а я вам говорила, говорила, что с ней можно иметь дело, говорила». Она сняла фантик с карамельки, отбросила его в угол стола со стопкой магнитофонных пленок в коробках, карамельку положила в рот и села слушать и смотреть начальницу.
Оделия ничего ей не сказала в ответ, но посмотрела так, что Маргарита Файнциммер, по прозвищу «Рита файне цимер», подобралась, выплюнула конфету в ладонь и, поискав мусорницу глазами, нашла ее рядом с собой, осторожно выложила на дно липкую дрянь. Оделия не смотрела за ней, еще чего, много чести. Но голос и интонации у Маргариты были замечательные, наполненные смыслом и страстью, откуда что берется у таких, кто знает. Читать книги она, кажется, не умела, вернее не могла. Как и лучший диктор, рослый пьющий красавец, который выбрался из СССР при посредстве мамы и папы, больших людей в своих сферах. Они спасали сына от водки и плохой компании, и сумели это сделать радикально. Он читать умел, был сообразителен, никуда не лез, был честен и умен, к евреям отношение имел, как говорится, через раз, раз — да, я еврей и все мои евреи, и бабка, и дедка, и пацаны меня били во дворе за еврейство. В другой раз, да вы что, белены объелись, я казак, донской казак, с евреями отношения были, конечно, но, в основном, с еврейками. Евреев ценю, но не всегда. Не осуждайте меня слишком за это. Но голос у него был лучше, чем у Левитана, буквально лучше. У Оделии все опускалась, когда она слышала, как он говорит с прямой спиной, торжественные величавые слова: «Говорит Иерусалим, работают все радиостанции Советского Союза»… «Прекратите Голомб, это невозможно, идите попейте чайку», говорила она ему и он уходил, с трудом поднимаясь, вместе с непонятными словами, «ну, какой я Голомб, я лейтенант Дыбэнко». Но голос, пьяный-трезвый, какой голос…
На самом деле Оделия поклялась самой себе, что никого никогда не уволит, не лишит куска хлеба. Это был ее основной жизненный принцип, один из приоритетных. Жизнь в красноярской области с малых лет научила ее этому. Второй ее принцип был провозглашенной скромностью, «не кичись и не хвастай ничем, ты как все, сегодня асаль, а завтра, как говорят мудрые арабы, басаль». Третий ее принцип был — управляемый фатализм, ради которого ничего было нельзя сделать предосудительного. Никогда. Ничего. Вот такая девушка была 32-летняя Оделия Бреслау-Киселева-Брандт, даром что такая уверенная начальница с такими невероятными перспективами, с такими родственниками, с такими горизонтами и такими зыбкими планами на будущее.
В принципе это все. Несколько слов вдогонку этой потрясающей неповторимой жизни.
Дядя Айзик устроил племяннику просмотр всех матчей ЧМ в Лондоне. И Боря увидел все события на изумрудных английских полях. Увидел своих близких Валеру, Алика, Льва Иваныча, родного Васю, Муртаза и Анзора, Баню и злого Числа и еще более злого Йожку, да что перечислять-то, вы и так знаете их наизусть. Только Эдика в Лондон не пустили злодеи, а то бы он им показал, как говорил незабвенный Никита Сергеевич, «Кузькину мать». «Да это просто мать Кузьмы, — объяснял Боря на кафедре, — есть такой форвард «Торпедо», вся интеллигенция за них болеет, Кузьма — коллега Эдика, но послабее будет. Вы же знаете Эдика, да?!». Все кивали что знают, конечно, но на самом деле какой там Эдик, скажите.
Боря привез с собой учебник китайского языка, точнее вступление к этому языку, введение. Этот учебник издали на ротопринте в Университете столицы, Боря им очень гордился, Оделия составила стопку книжечек в углу полки и иногда доставала одну и, не раскрывая, гладила ладонью и говорила, как бы кого-то успокаивая, «а ведь не зря все, не зря». Старший Киселев тоже очень гордился сыном. Дядя Айзикс сказал Боре, «я уверен в твоих способностях, мой мальчик, ты далеко пойдешь». Боря смотрел по сторонам, сконцентрироваться ему не удавалось, он выглядел растерянно и искал Оделию повсюду. Она стояла рядом и подстраховывала бедного мужа всеми силами большой души.
Потом в один день он не проснулся утром. Боря умер от неизвестной болезни, да что неизвестной, сердце отказало и все. 40 лет, и все. В Иерусалиме никого не вскрывают после смерти. И не ждут долго. Сразу похоронили Борю Киселева. Никого из посторонних не было. На камне написали Барух сын Залмана, ивритские даты жизни и смерти, отцу стало плохо, дядя Айзик, а точнее верный Шломо, отвез всех потом домой. Был очень жаркий августовский полдень. Оделия выпила в машине виски из горлышка тяжелой бутылки, которую достал из бардачка Шломо под одобрительный кивок Кислева. «Стаканов нет», сказал он, передавая бутылку Оделии. Та махнула рукой и выпила по-нашему, по-сибирски, грамм 85-ть за раз. Залман тоже глотнул за сынка, дядя Айзик выпил, только Шломо не пил, за рулем он был, но переживал все равно очень. «Я же вас привез, полгода назад, помните, Оделия Семеновна?». Закуски не было никакой. «Что ж так?», — поинтересовался дядя Айзик. «Да, я не подумал», оправдывался Шломо. «Ты же цивилизованный человек, Соломон, а все живешь как в своем Смоленске с дядей хабадником», сказал Кислев шоферу. Оделия смотрела в окно и беззвучно плакала, не стесняясь. Плечи ее тряслись, шея была мокрая от слез, ничего было нельзя поделать.
И плотный небритый грек из какого-то отличного черно-белого крепкого голливудского фильма, одетый в рубашку с коротким рукавом, в черный картуз местечкового балагулы, танцевал на площади Сан-Марко танец сиртаки под музыку, которая звучала из ближнего кафе, забитого посетителями. И Оделия с Борей сидели там и смотрели на все это во все глаза.
Фира сводила Оделию, по ее просьбе, к рэб Арье. Тот принял их сразу. Все тот же Моше принес им стулья. Дети шумели за окном, была перемена. «Да, я понимаю, очень не просто, понимаю. У вас сложная жизнь, Оделия Семеновна, но вы , я вижу очень сильный человек, не поддавайтесь обстоятельствам, все будет у вас хорошо, надежная основа», он говорил по-русски очень хорошо, хотя и не совсем понятно. Глаза его были белесые, но зоркие, казалось, он все видит. Да он и видел, конечно, все.
— Десяток таких людей и мы спасены, Оленька, поверьте, что это так, — сказала Фира на улице. — Мне холодно было в комнате, как в холодильнике у него, святой человек, цадик, этот рэб Арье. Вы согласны, Оля?
— Согласна с вами, Фира, — сказала Оделия.
За это короткое время случилось много событий. Евреи выкрали в Ираке в результате новый советский истребитель МиГ-21. Истребитель этот называли летчики балалайкой из-за треугольного крыла. Вспомните теперь разговор Влодека и Оделии, что он говорил этот хитроумный полак своей подчиненной, от чего предупреждал. Как он сказал потом ей на проводах, когда она вышла замуж за своего Леннона-Харрисона и уезжала в Лондон жить навсегда. «Я коммунист девочка, и сионист, одно другому не мешает, мне-то уж точно не мешает, я это тебе как старший брат говорю», хрипел он Оделии в углу кабинета, где все уже были выпившие и сытые, шло почти братание, насколько это было возможно в кабинете начальника полака. Маргарита «Цимер» подъезжала к Влодеку и так и так, он ей говорил подождите пока, девушка, я договорю. «Я никого не сдавал никогда, знайте Оделия, я должен вам сказать. Я многое знаю, служу, как умею. Слуга ли я двух господ? Не мне судить. Да и вы не судите меня сильно, дорогая Оделия Семеновна. Давайте поцелуемся на прощание, на зависть врагам». Потом он подозвал Маргариту Цимер к себе и погладил по голой роскошной спине. Женщина поежилась от прикосновения суровой тренированной руки, прижалась к его плечу, болезненно прошептав: «Не надо Вова, здесь».
Оделия вспомнила, что, когда в понедельник 5 июня началась война, иорданцы очень сильно обстреливали из орудий Иерусалим. Оделия должна была добежать до студии и объявить в микрофон о войне. Она сбежала с листками сводки по лестнице и побежала по каменной дорожке в студию. Было раннее прохладное утро в Иерусалиме. На крыше бетонной будки, в которой держали пластинки, за мешками с песком лежал пулеметчик в британской каске и бабахал со скрежетом из своей тарахтелки по белому свету, так казалось Оделии. Она побежала по мостику к дому, в котором была студий номер четыре. Земля дрожала от взрывов. Оделия прикрывала голову листками сводки, а за ней бежал, топая щегольскими башмаками Влодек, и орал высоким голосом: «Оля, б..дюга, ты как бежишь, хоронись, прижимайся к стене, .. .дюга глупая, прижимайся, не лезь под пули». «Да где он увидел здесь пули», думала Оделия, смеясь истерическим смехом победительницы. Она была уверена, что это все чья-то слабая постановка в провинциальном драматическом театре.
Дядя Айзик тогда заканчивал вторую каденцию на своем величественном посту. Тогда все сидели на постах долго, люди солидные, должности хорошие, почему нет. Ему позвонил главный начальник и сказал так: «Кислев, а как ты смотришь на то, чтобы остаться еще на срок, ты популярен, тебя любят, а? Давай, а!». Кислев вздохнул и попросил сутки подумать.
На другой день Шломо отвез его к рэб Арье. «Что кажете, мой дорогой?», — спросил Кислев, объяснив ситуацию. Он почти всегда советовался с ним по всем вопросам. Тот ни разу не ошибся, так получалось, если все вспомнить.
— Мне кажется, мой дорогой, если все взвесить, то стоит подумать второй раз. Годы ведь берут свое, правда. Подумайте, рэб Кислев», на самом деле, они были ровесниками.
Исаак Кислев был потрясен. Почему-то он думал, что цадик скажет ему соглашаться. Он приехал домой, поговорил перед сном с братом и лег спать. На другой день он позвонил и скрепя сердце отказался под предлогом того, что начал писать мемуары по заказу американского издательства. «Пойми меня, пора и честь знать, Лева, правда», сказал он Льву Иосифовичу. Через неделю он умер во сне. Кислевы почти все умирали во сне, как праведники.
2020 год
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer4/zajchik/