(продолжение, начало в № 97, 107-108, 109)
Часть четвертая. Прекрасный рассказ о посещении автора вице-прокурором Камчатки
He said the thing he hated about being in prison was the mushrooms. Anna Carson
Была весна. Перестройка начинала приоткрывать двери надежды евреям-отказникам. Возобновилась выдача виз на выезд в Израиль. В дверь позвонили. Я пошёл открывать. На площадке перед нашей квартирой стоял некто в синевато-черной государственой шинели, принадлежность которой к специфическому роду войск или спецслужб я затруднялся определить. Визит незнакомца происходил столь неожиданно, что я не сразу нашёлся, чтобы сказать хотя бы нейтральные слова приветствия, или догадался задать естественный вопрос из разряда: Что вам угодно?
На лестничной площадке была полутьма, так что детали и общий рисунок лица сине-черного гостя оказались неопределяемыми. Тем не менее, неведомый сине-черный гость дружески улыбался с таким теплом и открытостью, что невозможно было отказать ответным холодком негостеприимства. Что я и сделал, распахнув пошире дверь и разрешив моей вымученной улыбке перелететь к гостю и не расцеплять его объятий с присущей мне угрюмой внутренней недоверчивостью. В общем, вполне в духе встречи детей лейтенанта Шмидта. Брат Коля! — так и выпевалось губами и кончиками пальцев, гостя и моими.
Ничего не оставалось как пригласить гостя в квартиру и предложить чашку чая. «Вполне кстати! С дороги хорошо попить чайку!» Я принимал происходящее, как неразгадываемый сон, подумав наивно, что рано поверил в окончательность бумаг из конторы по выдаче выездных виз. Что всё! Точка! Финита ла комедия! И больше никаких посещений разного рода гостями в форме всемогущих ведомств, которые терзают жизнь нашей и без того истерзанной и самотерзаемой семьи около десятка лет. И сотен тысяч моих соплеменников, терзаемых и терзающихся одновременно со мной, Мариной и нашими детьми Петенькой и Стеллочкой. «Я ваш близкий родственник Лева, сын тети Брохи, двоюродной сестры вашего покойного отца дяди Пети. Меня зовут Лев Давидович Локшин, если вам это что-нибудь напоминает, не говоря уже о дяде Пете — вашем покойном отце, близком родственнике моей мамы. Хотя здесь не о себе хлопочу и задеваю родственные струны, а о моем друге докторе Бонче».
«Бонче?»
«Да, именно о нем!»
«Поужинаете с нами?» Не ожидая ответа, Марина начала стаскивать с гостя государственную шинель. Словно несомненные родственные связи между нами были недостаточны, чтобы задеть весьма чувствительную струну, а вернее, целую арфу струн, приготовленных вселенской материей для встречи во времени и воображении к еще более высшему родству, чем кровное. Хотя и по семейному родству я оказался связанным с Бончем (и его возможной, но мне до сих пор незнакомой семьей) через сестру Бонча — Марину. Она стала моей женой после гибели атомной подлодки, на которой служил Миша-офицер, женившийся к тому времени на Марине Бонч. По странному и, увы, повсеместно принятому закону, диссиденты и (или) просто инакомыслящие (каковых миллионы молчальников за пределами тесного кружка кухонных трибун) знали и помалкивали. Тема, застывшая в развитии, проворачивалась еще две-три недельки и затихала. Затихла и тема осуждения Бонча, направления в лагерь и последующего поселения в сибирской глубинке. Где и на каких условииях — закрытый материал по графе секретность.
Так что за ужином с последующим чаем, заваренном на бруснике, игравшей лакированными зеркальцами листиков среди золотых цветов под названием жарки, я ничего готового рассказать своему троюродному брату — вице-прокурору Камчатки — не смог. Странно было, что и Марина— родная сестра Бонча — «ничего, кроме того, что Бонч жив», сказать не могла. Не хотела? Хотя знала и скрывала даже от меня, чтобы при случае с легкой совестью я мог говорить: «не знаю». Не «разговорила» меня и Марину даже многократно повторяющася россыпь консервных коробок с драгоценными камчатскими крабами, икрой и невероятного разнообразия прочих даров дальнего близкого родственнника.
Замечу, кстати, что за это время ни разу не пересекался с Бончем, хотя знал, что мой бывший товарищ по школе отрабатывает свой срок в одном из “богоугодных заведений“ (лаборатория лагерного госпиталя?). Или досиживает его на просторах родины чудесной. Более того, моя Марина тоже ничего не знала о современной жизни своего брата. Она первая прекратила всяческую переписку с Бончем, чтобы доказать самой себе, что не имеет дела не только с теми, кто убегает с тонущего корабля России, но и с другими ненавистниками тогдашней империи, в том числе с теми, которые хотят переменить порядок жизни в ней из несчастливого на пристойный — разными путями. Скажем, как Бонч, — игрой в бутылочку. Кстати заметить, что игра в бутылочку сохранила жизнь многим гулаговцам, проходя под лозунгом «ПУСТЬ МЕНЯ НАУЧАТ».
Эти рассуждения о том, кому первым начать поиски друг друга постоянно заводили Марину в тупик, а с тех пор, когда стали жить вместе, и меня с нею. Короед — совесть настигала меня в самых неожиданных ситуациях.
В конце концов, такие, как мы с Мариной — окончательные Фомы Неверующие — оказались вместе с теми, кто пытался покинуть жестокосердную державу по разным причинам — от лирико-националистических до криминальных.
Читатель вправе выразить недоверие к моему откровению. Рассказывать о судьбах евреев и прочих угнетенных и обиженных, и умалчивать о судьбе ближнего (моего друга — Бонча) и родного брата Марины — скажем откровенно — лицемерие подлейшей степени. А как понять мой разговор в Нижнеангарске с бывшей моей учительницей Валентиной Никифоровной Лобченко, которая пересеклась с Бончем на какой-то пересылке? С некоторых пор Бонч сам приостановил попытки контактов.
Муж, капитан-лейтенант погиб. Марина стала моей женой.
Я подхватил её линию необщения с Бончем.
Истинно говорю я вам, что мы не знали, где Бонч. То есть знали (порознь и вместе) кое-что до суда над ним (закрытого!). И кое-что из первых писем Бонча. А потом потихоньку Марина перестала ему отвечать. Справедливо решив, что ее муж — капитан-лейтенант на атомной подводной лодке, не в восторге от его (Бонча) переписки с Мариной. В общем, мы прервали контакты с нашим другом и братом — политкаторжанином. Овдовевшая Марина так и продолжала не отвечать брату, а я лицемерно перенял её линию глухого молчания.
А тут вдруг неожиданный гость, оказавшийся моим дальним родственником и даже троюродным моим братом — вице-прокурором Камчатки.
Опять забегу вперед, чтобы выровнять шансы доверия у всех героев романа. Действие происходит в Америке, в городке-сателлите Бостона — Бруклайне. Я получил письмо по электронной почте, из которого следовало, что в Петербурге (Ленинграде) живет куча моих родственников, которые ушли на дно с тех пор, как мы Мариной подали прошение на выезд из России. А теперь, узнав, что мы в мечтах укоренились в Америке, решили напомнить о себе. Самое смешное, что мы забыли их (и свою) трусость, а помнили, что у нас общие бабки, деды, тетки и дядья.
Мой сине-черный гость, не дожидаясь нового приглашения или допуская возможность моего нежелания начать и продолжать с ним всяческую беседу, взял инициативу возможной/невозможной беседы в свои руки. То есть, в романах наших современных беллетристов и даже античных писателей, начиная с древности, скажем, с Апулея, и до наших далеко не классических времен, всяческий захватывающий читателя сюжет должен опираться на преступление и его разгадку. Мера наказания не столь важна. Тем более, что Апулей сам защищал себя на суде и был оправдан. Гость в сине-черной шинели не торопился ничего объяснять, ни оправдывать свое вечернее и не согласованное с хозяевами посещение, а поднял увесистый портфель-саквояж со стула и переставил на стул, приставленный к моему письменному столу. Он загадочно улыбнулся и улыбкой радости своей, как теплом фонарика в ночное дождливое время, огладил наши лица — мое и Марины. К этому моменту мы готовы были принять сине-черного гостя за гонца, доставляющего добрые вести. Мы ненамного ошиблись. То есть, с философской точки зрения, вовсе не ошиблись, а приняли выставляемые на стол вещи за добрые вести. Саквояж был заполнен и переполнен продуктами тихоокеанских плавучих консервных заводов: баночками с камчатскими крабами, кетовой икрой, балыками палтуса, копчеными тушками кеты и других кетовых рыб и прочими драгоценностями, которые в нашей маленькой, но семье не видели много лет. Марина стояла в полном оцепенении. Я не знал, куда подевать руки, которые принялись катать кругляши консервных баночек, как тяжелые шарики при игре в гольф.
- Кто вы? От кого это? Мы ничего не понимаем! — в голос закричали Даня Раев и Марина. Сине-черный гость представился как помощик прокурора полуострова Камчатки, будущий докторант кафедры юриспруденции московского университа Лев Давидович Локшин — большой друг и единомышленник Вадима Сергеевича Бонча.
- А эту мелочь (Локшин показал на консервные банки и вертки, окутанные вощеной бумагой) мой друг Бонч посылает вам в подарок. В скором будущем (мы с Бончем надеемся) посылка окажется полезной.
К подаркам было приложено письмо Бонча.
Дорогие маринка и даня не удивляйтесь неожиданному письму и телеграфному стилю вполне в духе раннего эренбурга и позднего сапгира и еще и еще раз не обижайтесь за молчание в десяток лет и за многие разговоры, которые предстоят нам, когда я приеду в москву, можем ли мы остановиться не более чем на полгода у маринки или у раевых? жизнь моя и моей семьи претерпела множество приключений, будет рассказов на книги, но ни книг ни жалоб не пишу. Дам знать, когда и где нас встречать, ваш Бонч.
- Что же он задумал на этот раз — мой гениальный братик?
За окнами московской квартиры Раевых бушевал октябрь. Красные листья американских кленов, завезенных в Россию по приказу сумасбродного правителя в самые задушевные времена кукурузной дружбы в Америкой, смешивались с золотыми монетками берез, напоминая о том, что всякая дружба, в первую очередь межгосударственная, покоится на задушевности и финансовой выгоде. И снова, при новом правителе (россияне сбились со счету помнить номера президентов), прошла волна сокращений численности танков и атомных подводных лодок. Было воскресное утро. Телевизор надрывался на два голоса, принадлежавших дикторам, мужчине и женщине. Сокращение приравнивалось к победе над мировым империализмом, а Марина стояла в дверях, как окаменевшая, с похоронной повесткой, врученной ей почтальоном. Из повестки следовало, что «Михаил Евграфович Лапин, капитан-лейтенант медицинской службы, геройски погиб при испытании нового вида подводных плавающих средств». Было воскресенье, и дома оказалась вся семья. «Ничего не понимаю! Ведь один раз Мишка пропадал без вести!» вскрикнула Марина, как голосят в деревне по пропавшим куда-то, а вернее всего, навсегда пропавшим. «Зато теперь какая-то ясность в семейных отношениях», сказал Раев. «Кому ясно, а кому и не совсем», вставила словцо Марина. Слыша непонятные разговоры отца с матерью, дети ждали чего-то плохого. Да что говорить, в советское и даже постсоветское время русский человек, а с ним и русский еврей, ожидал нового дня с опаской. «Дети, пойдите погуляйте во дворе. Нам надо с отцом поговорить», сказала Марина.
«Помнишь, Даня, мы встретились с Мишей Лапиным у моста с клодтовскими конями на Фонтанке?» «Я страшно ревновал Мишу к тебе. Еще бы! Я — бледный юноша со взором горящим, ты студентка медицинского, а Миша — без пяти минут военно-морской доктор! У нас с тобой были спонтанные игры в бутылочку, когда подбиралась подходящая компания. Ты даже позволяла себе (а я был всегда готов!) заниматься сексом со мной, твое внезапное замужество горько уязвило меня». «А на что ты рассчитывал, молокосос?» «На ответную любовь!» «Ты ошибся, Даник. Я стала вместо Марины Бонч — Мариной Сергеевной Лапиной». «А я оставался при тебе, как верный паж у своей Дамы». «Послушай, Даня, получается все не так просто. То есть, может оказаться, что Петенька и Стеллочка родились, когда Мишка еще был жив… И по закону, это не наши с тобой дети, а мои с Мишкой!»
Все это так и не так. Конечно, Михаил Лапин погиб в (роковой час) при испытании одной из первых советских атомных лодок. Т.е. похоронка, только что полученная Мариной (прежде Бонч, потом Лапиной, а теперь — Раевой), была единственным документом, который сдублировали хитроумные службы госбезопасности. Зачем? Им виднее.
Вообразим картинку, с которой начинается новый кусок нашего романа. Действие продолжается на Камчатке. В Петропавловске, где дирижирующая фигура — Лев Давидович Локшин — вице-прокурор Камчатки. А разве Бонч — не первостепенная фигура? И с ним Абрам Борисович Бурштейн? Даниил Петрович Раев? Каким образом Лев Давидович Локшин точно «вышел» на каждого из этих героев моего сочинения?
Сам ли вышел? Или его навели? Или каждый из них был давно — с самого начала всей этой истории наведен на мушку (и) специальной команды экспертов в биологии и медицине? Недаром все они были засекречены, едва приступили к первым наблюдениям за тритонами и аксолотлями? За грибами-поганками, из которых был получен воготал? Тот самый чудесный воготал, который стимулирует серотонин — гормон радости и регулирует нужный уровень инсулина. Теперь читателю легче разобраться, как оказались эти персонажи в закрытой на замок суперсекретности лаборатории кгб.
Миша-офицер — как называли в компании капитана военно-морской медицинской службы - ждал Марину Бонч около летнего ресторанчика на Каменном острове в Ленинграде. Было около 8 вечера. Солнце светило, как днем. В отличие от дневного июньского солнца, свет был мягкий, освещающий. Была первая половина июня. Шли белые ночи. Марина опаздывала. Она, наверняка, никак не могла расстаться с очередной книгой по теме своей диссертации — «Грибы съедобные и несъедобные в лесах Сибири». Разумом Миша понимал, что самым большим увлечением у Марины была наука. Как бы ни тешил он себя, как бы ни уговаривал в том, что Марина любит его не меньше, чем свою науку, он не мог быть неискренним перед самим собой. Да и другие, посторонние, при отношениях жениха и невесты, мысли проникали в его подсознание, чтобы разбудить различные скрытые сюжеты, таящиеся до поры до времени. Как ни странно, мальчик, которому едва исполнилось семнадцаь лет, чаще всего будил эти никчемушные тревоги. Этот мальчик был Даня Раев, самый близкий друг Димы Бонча — чуть ли не в отрытую выражающий свои претензии на Марину. Все началось с клодтовских коней и похода в кафе «Север». Закончилось это первое знакомство игрой в бутылочку. Миша до сих пор клянет себя за свою терпимость, проявленную с такой откровенностью (при полной уверенности, что Даня после кафе поедет к себе домой в Лесное), что Даня принял все за чистую монету и отправился вслед за Мариной к гостеприимному морскому доктору. Миша до сих пор клянет самого себя за глупейшее следование правилам гостеприимства. Так или иначе, по предложению Марины или Дани, после рюмки ликера «Вана Таллинн» (подарок эстонского художника Арно Калеви) начали игру. Темно-зеленая бутылка из-под «Московской водки» завертелась по паркету и уткнулась в колени Марины. «Фант! Фант» — закричал Даня в радостном возбуждении, тем более, что он сам запускал бутылочку. Обычно, в этой компании каждый фант стоил поцелуя. Конечно, если следовать всем правилам игры, придуманной и записанной в их дружеский свод законов, можно было “пойти в условный банк” и положить на своё имя выигранный фант. Но кому нужно было ждать! Разве что внезапно, без всякого возобновления очередного тура, потребовать ждавший своего часа фант. Так в их компании научились терпеливо ждать своего часа. Дане настолько везло — бутылочка, которую он раскручивал на полу кухни дома у Миши-офицера, так часто останавливалась на линии посреди бедер Марины, платить фантами-поцелуями приходилось так часто, — что Даня сам предложил остановить игру под предлогом того, что у него много дел дома и необходимо скорее возвращаться. «Я поеду, пожалуй, а вы развлекайтесь!» «Тем более, что и у меня времени только показать Марине новые записи «Битлзов» и мчаться в лабораторию при военно-морской медицинской академии», сказал Миша-офицер. И неожиданно уехал. Была ли это та самая ошибка, которую совершают все влюбленные, но не уверенные в ответных чувствах? И от нерешительности и неуверенности в себе торопятся получить ответ, а на самом деле, торопятся оттянуть возможный отказ. Или высшие силы распорядились так, что любовь Марины к Мише-офицеру (или к Дане Раеву?) обязана пройти предварительное испытание? Не буду заниматься самоанализом, на что я по праву заслужил «право первой ночи». Ну, не в буквальном смысле, хотя и в буквальном, чисто хронологически. Ведь я неуклонно шел к этой любви, начиная с детского восхищения изумительным задком сестры моего ближайшего друга Бонча и кончая нынешней весьма эротической игрой в бутылочку, которую я выиграл. А любовь к Маринке и ее физическую тягу ко мне вывоображал в течение почти десяти лет.
Да, Миша-офицер поторопился, не смог удержать себя от каких-то действий или разговоров с уговорами. Миша-офицер переговорил бы меня — пересидел бы Раева, получил бы обнаженный знак любви к нему Марины. Она ногой отшвырнула никчемную теперь любовную бутылочку и сбросила шелковую блузку в диковинных японских цветах. Не помню, было ли что-нибудь похожее на лифчик: пока мои губы не переставали перебегать от одной ягоды-малины ее торчавших грудей, ничего на ней больше не было. Ничто не мешало нам опрокинуться на тахту.
(продолжение в следующем номере)
Давид Шраер-Петров (David Shrayer-Petrov) родился в Ленинграде в 1936 году. В детстве был в эвакуации на Урале. Народная жизнь и незамутненная речь вошли в его прозу и стихи сюжетами, соприкасающимися с таинством воображения, и словарем, насыщенным фольклором. Рано войдя в литературу как поэт-переводчик, Шраер-Петров написал много стихов о любви, которые, преимущественно, были знакомы публике по спискам ("Ты любимая или любовница"; "Дарите девушкам цветы"; "Моя славянская душа"), постепенно входя в его книги стихов и антологии. В 1987 г. эмигрировал в США. Оставаясь приверженцем формального поиска, ввел в прозу жанр "фантеллы". Его эссе "Искусство как излом" развивает парадоксальность работы Виктора Шкловского "Искусство как прием". Шраер-Петров опубликовал двадцать книг: стихи, романы, рассказы, мемуары. В России стал известен его роман "Герберт и Нэлли", изданный в 1992 в Москве и номинированный на Русского Букера в 1993 (длинный список). Роман "Савелий онкин" (2004) был в числе претендентов на Русского Букера-2004 (длинный список). В США в 2003 г. вышла книга его рассказов "Иона и Сарра" ("Jonah and Sarah") в переводе на английский язык.