Начальник летел мимо Мурашкина на полной скорости — и уж совсем было пролетел, но вдруг оглянулся, вгляделся и радостно сказал:
— Здорово, Иван Сергеич! Ты как, в добром здравии? Ну, тогда я тебе, слушай, поручение дам. Сходи вставь раму в седьмой комнате.
— Всегда пожалуйста, — откликнулся Мурашкин. — Это во втором общежитии, что ль?
— Да-да-да! — крикнул начальник, скрываясь за углом. — Во втором, в седьмой!
Столяр покашлял и, с сожалением взглянув на окно мастерской, в котором маячила сутулая фигура художника Олега Семеновича, изменил направление своего движения. До второго общежития было недалеко, минут пять неторопкого ходу.
Ящик с инструментом был у Мурашкина в руке. Без ящика он во дворе фабрики не появлялся — так повелось с той самой поры, когда он понял, как надо себя вести в здешних местах. Ящик был из фанеры, громоздкий, зато ручка ножовки и часть топорища, выглядывавшие из него, сразу бросались всем в глаза. Все понимали: человек идет не просто так, а по делу.
Иван Сергеевич числился здесь, на фабрике, столяром ЖКО, но работу ему поручали всякую. Он и плотничал, и красил, и штукатурил, и облицовывал — ни от какого дела не отказывался. Поначалу эта его черта настолько всех удивила, что ему в глаза говорили: «Ты чего, мужик, — рехнулся?». Потом привыкли. Да и как-то так получилось, что за первые же полгода столяр выполнил все неотложные работы. Начал с тех, за которые до него никто и браться-то не хотел — с помойных решеток, с туалетов. А потом и другие дела переделал. Остались мелочи — по ремонту кой-где ковырнуться, ящик под мусор сляпать, стекло вставить... Повседневка, одним словом.
Была даже такая полоса, когда начальник ЖКО и вовсе стал Мурашкина после обеда домой отпускать. Однако вскоре такое сладкое житье кончилось по причине конфуза: под главным инженером фабрики рухнул в общежитии пол. В общежитие пузана этого заносило раз в год, не чаще, — и вот, поди ж ты, ступил как раз на гнилое место. Ясное дело — расшумелся, ручонками размахался. Где Мурашкин? Подать сюда Мурашкина! Прискакала к Ивану Сергеевичу на квартиру деваха с проходной — и застала хозяина за чаепитием. Ну, тут уж всем попало — и столяру, и комендантше, и самому начальнику ЖКО. Лай стоял — хоть святых выноси...
На другой день, поуспокоившись, начальник Мурашкину сказал:
— Ты, Иван Сергеич, больше домой в рабочее время, слушай, не ходи. Не надо...
— Это-то мне понятно, — ответил столяр, — не пальцем деланы. А только где ж мне находиться, когда работы нет? У меня ведь тут ни сарайки, ни будки. Может, какую ни то пристроечку всё ж таки сгоношу? Вон там, слева от мастерской, местечко пустое есть...
— Не велено, Иван Сергеич. Я уж закидывал удочку: ни в какую. А ты, слушай, вот что: ты бегай по двору, чтобы тебя видно было. Побегай да покури, покури да побегай. Понимаешь?
— Понять несложно, — вздохнул столяр. — Понимаем. Только вот...
— Вот таким макаром, Иван Сергеич! Ну, с богом!
И умчался.
С той поры Мурашкин и бегает. До обеда, худо-бедно, работа для него находится. А потом начинается... Со стороны глянуть — ухохочешься. Двор у фабрики маленький, спрятаться негде. Бежит Иван Сергеевич, в руке ящик с инструментом, вид озабоченный: ни дать ни взять, где-то крышу с цеха сдуло. Однако ж заходит — забегает! — по пути к Олегу Семеновичу, выходя от него лишь часа через два. Оттуда снова круг по двору дает и — в цех, с ремонтниками калякать. От них, опять же через двор, — в проходную. Ну, а там уж и конец рабочего дня не за горами...
С одной стороны, оно вроде бы и ничего — и время кой-как тащится, и зарплату начисляют. С другой — как-то неловко, словно от самого себя хоронишься.
...Задумавшись, Мурашкин не заметил, как подошел к общежитию. Открыв тяжелую дверь, вошел в темный коридор, поднялся по скрипучей лестнице и постучал в седьмую комнату. Никто не отозвался. Столяр постучал еще раз, подергал за ручку — дверь заперта. Прошел по коридору дальше, заглянул на кухню. Здесь, в большой комнате с высоким потолком, стоял гомон, как на базаре. Все четыре обитательницы второго общежития были тут — одна старуха стирала в жестяном корыте, поставленном на табуретки; трое других копошились у газовых плит.
— Привет труду! — сказал столяр.
— Ой, Иван пришел, — всплеснула руками одна из старух. — Иван! Да ты привинтил бы мне ручку-ти к двери, совсем отвалилась ручка-ти! Я вить заплачу тебе, ты не бойся...
Вторая старуха бросила стирку и, уперев мыльные руки в бока, закричала на первую неожиданно молодым, визгливым голосом:
— Што! Што ты пристала к человеку! К тебе, што ли, пришли? Ишь ты, барыня, разлетелась! Взяла сама да прибила, невелика птица!..
— Мил человек, да ты, поди, ко мне? Да? Вот обрадовал-то, дай те бог здоровья, — подскочила к столяру высокая, костлявая старуха Твердухина. — Подём-ко, подём, я те покажу, чево она мне наделала...
Она цепко схватила Мурашкина за рукав и вытащила в коридор.
— Нарожать? — донеслось до столяра с кухни. — Нарожать дело нехитрое, да ты поди их вынянчи, да вырасти, да на ноги поставь! Нарожать!..
— Подём, подём, мил человек, — приговаривала старуха, увлекая Ивана Сергеевича вперед по коридору. — Я тебя и угощу, у меня есть, я припрятала. Это у тех ростопырок нету никовда, а у меня всегда есть...
Подойдя к своей двери, она оглянулась и быстрым движением вынула откуда-то ключ. Войдя, тут же стала тыкать длинным острым пальцем в сторону окна:
— Вот вить, вот, ты смотри — это всё еенных рук дело. У меня окошко всегда запиралося, это всё она, бесстыжие глаза. Это она мне за правду мстит, они все за правду мою ненавистничают. Зачем, говорят, доказала на нас, што мы дерматин стащили. А я говорю: а рази не вы? А у ково же его под койкой-то нашли? У вас нашли-то, а не у меня вить! Воры вы, заворуи, а на вора и доказать не грех. И вы, говорю, меня не страшшайте, я вас не боюся...
Мурашкин огляделся. В комнате стояли две железные койки, крытые зелеными казенными одеялами, обшарпанный шифоньер; полопавшиеся обои на стенках обильно уклеены цветными картинками из журналов. Стекла в окне были выбиты — и сама рама наполовину высажена: было видно, что тут ковырялись топором.
— Мне Фаина говорит, мол, иди к экспорту, — рассказывала старуха Твердухина, — пусть он тебе напишет заключеньё, подавай экспорту. А чего я пойду к экспорту? Кабы она мне голову разрубила, тогда бы да, а синяки-то вить и у ней есть, ей Петька через день да кажный день подносит. На меня же евонные синяки и свалит, дознайся-ка тута. Я, мил человек, по судам ходить не люблю, а вот пусть-ка ее выгонят с общежития! Тогда она попляшет! Мне Фаина говорит: я тебя знаю, Твердухина, ты никовда нарушениев не допускала, а совестишь ты этих лахудр здря, их токо дрыном проймешь. Дак вить распустилися до последнева! Совестила, говорю, и совестить буду, пока живая!
— Это самое... — сказал столяр. — Лестницу бы надо... Где она у вас?
— Лестницу? Чичас, будет и лестница. Я всё знаю, где чево, покажу, где и лестница стоит. А я вить ей, Таньке-то, говорила, я вить ей, дуре, наставленьё делала, не будет, говорю, тебе в жизни счастья, а то и в тюрьму седешь. По-моему и пошло! Господи, воля твоя, што деется!.. девки вино лакают хуже мужиков, табак курят, блудят што твои кошки. Рази ж мы так-то жили? Да нас, бывалоча, тятя как нахвощет вицей, дак забывали, де и дорога ко парням-то, а они уж нынче совсем обасурманились...
Пока Мурашкин ходил за лестницей, очищал раму от битых стекол, пока вынимал ее и менял петли, старуха рассказала всю историю. Дело было обыкновенное. У одной из сорока с лишним девок, живущих в первом общежитии, украли зарплату. Кто-то по злобе науськал девку на Твердухину. Выпив для храбрости, девка полезла драться. Старуха заперлась у себя в комнате, но обидчица, взяв в котельной топор, залезла по доске к окошку и чуть не выставила раму. Старуха была вынуждена искать спасения у комендантши; девку забрали в милицию.
— А если бы она со мной вместе жила? — кричала Твердухина, тыча пальцем в темные подглазины на своем лице. — Вить тута уголовное дело могло вытти, раз она такая бешеная! Вить ее никакой силой не удержать. Этакую-то лошадь, парни-то по двое к ей ходят, вот вить што творится...
— Так она что у вас, прости господи, что ль? — спросил Иван Сергеевич, с силой вворачивая шуруп. Рама была уже почти в полном порядке.
— В самую точку! — старуха ткнула пальцем чуть-чуть не в глаз Мурашкину. — В самую точку, мил человек! Дак вить у нас не одна она, Танька, такая-то. Ешшо Светка есть, да Таисья, да Розка. К Розке, почитай, всё Заречье переходило. Вот што творят! Тепериче и дочек-то никто не хочет, все хотят парней, потому што девки-то хуже парней стали!..
— У них своя жизнь, — рассудительно заметил Иван Сергеевич. — Чего нам их осуждать... Всё равно по-своему повернут.
— Уж это так, — закивала Твердухина. — Всё норовят по-своему, слова супротив не скажи. Воли им дали стоко, што взяли две...
— Ну, всё! — сказал столяр. — Готова твоя рама. Сейчас вставлю, а завтра приду застеклю. Ты пока что одеялом окошко-то закрой, на ночь-то. Ладно еще, не зима на дворе.
— Ой, спасибо те, милой, дай бог здоровья, — запела старуха. — Вот я тебе чичас винца налью, спаси тя Христос. Чичас я тя угощу, погоди...
— Вообще-то, — Мурашкин почесал затылок, — я ведь на работе...
— Да уж ты не обижай старуху, выпей стопку! Я вить токо хорошее вино покупаю, у меня этой бормотухи не водилося никовда. Посиди, мил человек, посиди маненичко...
Она просила настойчиво. Столяр видел, что старуха говорит искренне, со всем уважением. Да и рабочий день уже давно перевалил на вторую половину.
— Ну, — согласился он, — разве что стопку...
Раму поставили на место, лестницу убрали. Столяр сел на краешек кровати. Твердухина куда-то сбегала, принесла бутылку портвейна, сама открыла. Она вроде бы даже помолодела — носилась, высокая и стройная, туда и обратно, суетилась. Через несколько минут поставила на тумбочку шипящую глазунью, два стакана, полбуханки хлеба. Заперла дверь, села на принесенную с собой табуретку.
— Ну, — сказал Мурашкин, — чтоб голова не болела!
— Мне — маненичко, мил человек, всё забываю, как величать-то тебя...
— Зови Ваней, — разрешил Иван Сергеевич.
— Ваня, милой, мне маненичко, я на вино слаба. Это, бывалоча, в молодые годы хлопнешь стокан да и пляшешь, што пыль столбом. А теперече уж чево...
— Сколько ж ты пенсии получаешь? — спросил столяр, жуя глазунью.
— Да што моя пенсия, коту под хвост, вот те моя пенсия. Сорок пять рублев получаю, вот и живи как хошь.
— Мало.
— Дак еще бы не мало, Ваня, милой. Вить и я тожа человек, не пугало какое огородное. Мне вить тожа охота еще пожить. Уж раз старуха, дак, мол, и всё...
Она вдруг тихонько заревела, заутиралась передником.
— Мало, маловасто, — рассудил столяр. — А дети что ж? Аль все неживые?
— Неживые, батюшко. Кабы живые были, рази бы я здеся жила? Было у меня два сына, один в войну погиб, другой уж после, от рака помер. Пил тожа...
— А жены ихние? Не вспоминают?
— А пошто жа я ей нужна, батюшко? — удивилась старуха. — Я ей не нужна. Одна у меня невестка-то, Павлик на фронт пошел, еще и жениться не успел. Одна она, Люська. Дак оне еще в педдесят восьмом годе разошлися, как Вовка пить начал. А пошто ж я ей нужна? В Костроме живет, квартеру хорошу имеет...
— Да, — сказал Иван Сергеевич, в очередной раз потянувшись за бутылкой. — У меня вот тоже сын, тоже Вовка. В техникуме учится, в механическом. Не скажу что плохой, нет. Не хулиганит. Но тоже...
Столяр замолчал, поглядел в окно. Там стояла пыльная рябина и желтела вдали стена другого общежития. Старуха смотрела на Мурашкина и ждала, что он скажет.
— Тоже вроде как стыдится батьки, — закончил Иван Сергеевич. — Виду-то не кажет, но я же вижу... Ну, — оборвал он сам себя, — ладно! Давай за сынов выпьем. Какие ни есть, а всё ж таки сыны...
Вино забулькало. В замочной скважине задергался ключ, дверь распахнулась — и на пороге появилась Фаина Евгеньевна, комендантша, здоровенная бабища лет пятидесяти. Из-за ее спины выглядывала какая-то деваха.
— Та-ак, Твердухина, — зловеще пропела комендантша. — Значит, других обвиняешь, а сама хлещешь? За правду, значит, горой стоишь, а сама тут бардак устраиваешь? На выселение, что ли, на тебя подать? А?
Старуха Твердухина глотала воздух, силясь что-то сказать, но у нее ничего не получалось. Заспинная деваха хихикала.
— А тебе, Иван Сергеич, — грозно промолвила комендантша, — стыдно должно быть. У нас тут не ресторан! У нас тут рабочее общежитие! И в бардак его переделывать я не дам! Распивать спиртные напитки у нас воспрещено!
Твердухина, наконец, обрела дар речи.
— Да Фаина Евгеньевна! — завыла она. — Да милая ты моя! Да мы ж ничего не допускали! Никаких нарушениев! Человек пришел, раму вставил, как жа не угостить! Да ты прости меня, дуру старую, неумную!..
— Она вином с наценкой торгует! — радостно крикнула девка из-за спины. — Притон устроила, стерва старая. А других стыдит. Ух ты, ханжа!
— Умолкни, Таисья, — бросила комендантша. — А ты, Твердухина, если будешь затевать скандалы да пьянствовать — вылетишь из общежития на легком катере! Думаешь, терпеть будем твои безобразия? Да ты не реви, не реви, Москва слезам не верит!
Мурашкин чувствовал себя крайне неловко. С одной стороны, он понимал, что не совершил никакого преступления, с другой — осознавал, что теперь неминуемо пойдут разные разговоры, пересуды... На каждый роток не накинешь платок. «Эк, — думал он, — дернул меня нечистый. А всё эта... дура старая, погоди да погоди, мил человек. Вот и погодил...».
Он лихорадочно соображал, как бы с честью выйти из этой ситуации, что бы такое сказать. И не мог сообразить. Переводил взгляд то на ревущую старуху, то на красную от гнева комендантшу, и молчал. Пауза затягивалась.
— Ну, — сказал он наконец, — ладно. Спасибо этому дому, пойдем к другому. Раму я вам вставил...
— За раму спасибо, — оборвала его комендантша, — а вино пить здесь нечего. Не ожидала от тебя, Иван Сергеич!
— Всё, иду, — сказал Мурашкин. И выскочил в коридор.
Почти бегом он вылетел из общежития, по инерции просеменил десяток метров — и только тут заставил себя замедлить шаг. Ящик с инструментом был в руке — и его привычная невеликая тяжесть немного успокоила столяра. Он откашлялся, покрутил головой, сплюнул и попытался придать своему лицу привычное выражение деловитости и озабоченности. Оглянулся — вокруг вроде бы никого нет, только занавеска на близком окошке словно бы дернулась. А может, просто показалось?
Столяр достал из кармана часы и вгляделся в циферблат. До конца рабочего дня оставалось полчаса. Надо было идти на фабрику.
— Хоть стекол на завтра нарежу, — рассудил он вслух. — Жаль, размер не снял. Да, поди, стандартный...
И снова оглянулся — не слышит ли кто его? Вот, скажут, чудак: сам с собой на улице разговаривает.
1977