Всё, что ты можешь вообразить — реально.
П. Пикассо
Так как она не героиня,
то нет надобности и описывать её…
У. Теккерей
Я и вышел-то всего на пять минут, максимум — на семь. Возвращаюсь из кухни в кабинет, а на желтоватом кожаном, ещё дедовом, диване кто-то сидит…
Нет, не так. Вот как случилось на самом деле: я вхожу в свою комнату, а на диване полулежит густая тень. Обычная плоская, словно отутюженная. Но самое жуткое — то, что она как бы сама по себе. Тень без оригинала, без человека, от которого она падает на диван. Я ничего не успеваю сообразить, а тёмно-серая тень, которую никто не отбрасывает, на моих глазах набирает объём, медленно обретает человеческие формы. И всё при ней: голова с глазами, носом, ртом, плечи, талия, ножки в туфлях на среднем каблуке. И мышиного цвета платье с короткими рукавами фонариками. Всё как бы наскоро прорисовано и растушёвано. Довольно достоверная тень. Не хватает только красок, цвета.
Честно говоря, я остолбенел.
Перед тем, как выйти на кухню, я заканчивал свой роман. И дописал! Поставил последнюю лихую и радостную точку. Пририсовал какие-то завитушки в конце: видел такие в одной из рукописей Пушкина. Вдохнул полной грудью ещё пахнувший пóтом творческих мук кабинетный воздух и пошёл на кухню ставить чайник. Сначала было достал токайское, но одному пить не хотелось, решил вечером пригласить друга и отметить окончание четырёхлетней работы в более торжественной обстановке. Может, согласится послушать одну-две главы. Чтец из меня никудышный, но прочитать себя самого вслух! В таком удовольствии не могу себе отказать.
Итак, ошарашенно смотрю я на густую женскую тень. Живу один, никаких встреч на сегодня не назначено. Дверного звонка не слышал, дверь не открывал. Ключи имеются только у друга с первого этажа. Хотя она могла и сквозь стены пройти. Однако в существование призраков я не верю. В общем, непонятки. А тень продолжает на моих глазах наполняться жизнью и красками, преображаться в живую девицу. И, надо сказать, довольно привлекательную. В моём вкусе. Медленно, как на фотобумаге в ванночке с проявителем, у неё прорезаются синие глаза, чуть вытянутый овал лица обрамляют уже не серые, а каштановые волосы, размытое продолговатое пятно на лице становится аккуратным носиком с белеющей нежной кожей, а рот под ним обретает ясные, словно обведённые карандашом, очертания и даже покрывается перламутровой губной помадой. На скрещённые ножки кто-то невидимый привычным, умелым мгновенным движением натягивает чулки или колготки, а с платья соскальзывает на пол мышиный цвет, и оно обливается серебристыми и белыми красками. То ли свадебное, то ли для школьного выпускного бала предназначенное. И туфельки покрываются словно снежной пылью.
И ещё одно удивление: вижу я полузнакомую девушку. Меня охватывает неуверенное впечатление, что мы с ней где-то встречались. Давным-давно. Может быть, в другой жизни?
А не сделать ли вид, что я её не замечаю?!
Но вот она, уже полная свежей здоровой жизни и энергии, сидит на дедовом диване (кстати, поблёскивающее серебро платья на старой потёртой жёлтой коже смотрится просто сказочно) и улыбается мне открыто, показывая белейшие, как платье, зубки. Чуть влажные. Смотрит внимательно и не без хитринки. Дескать, что, не узнаёшь? Я пытаюсь из давней памяти извлечь её полузабытый облик или имя, но они ускользают от меня. Наверняка, вид у меня не просто озадаченный, а глуповатый, потому что она улыбается ещё шире и вот-вот засмеётся в голос. Не ожидал? — как бы говорит весь её вид.
Чтобы хоть как-то вывести себя из нелепейшего положения я выдавливаю из горла не менее нелепый вопрос.
— Вы кто?
Внутренний голос ехидно подсказывает: «Ещё спроси, как она тут, на дедушкином диване, оказалась». Я отмахиваюсь.
— Разве ты меня не признаёшь? К тому же мы с тобой на ты с самого моего рождения, — она складывает руки на коленях и наклоняется чуть вперёд, словно призывая меня рассмотреть её хорошенько.
— Простите, мне кажется, что мы встречались, но вот хоть убей, не помню, где и когда.
«Спроси же, как она тут оказалась?» — подсказывает очередной вопрос ВГ, то есть внутренний голос.
В мозгу на заднем плане мечется мысль-загвоздка: с кем я говорю и, вообще, не схожу ли я с ума?
Хорошо, что засвистел чайник на кухне, и я, молча оставив девушку на диване, бросаюсь к газовой плите. Достаю китайский заварничок на одну персону и начинаю тянуть время. С одной стороны, вдруг она уйдёт, пока я готовлю чаепитие?! Хорошо, если бы так! Но с другой — где моё писательское любопытство? Неужели я не хочу узнать, кто она? Если и действительно тронулся умом, то не я первый, не я последний. Такое случается с литераторами, особенно с поэтами, во все времена и в самых разных странах.
«Может, позже сей факт, — польстил моему самолюбию ВГ, — станет свидетельством твоей, точнее, нашей с тобой гениальности».
Я возвращаюсь в кабинет и извиняющимся тоном бормочу:
— Чай зелёный заваривал…
Она тут же замечает:
— Что зелёный, мог бы и не уточнять. Я знаю твои вкусы и привычки.
Тут я опешил в очередной раз. Внутренний голос нахально предсказывает: «Щас ишшо одну чушь сморозишь». И я — словно он меня подтолкнул под локоть, точнее, под язык — брякнул:
— Как ты сюда попала, если уж мы с тобой на ты?
— Ну и вопросики у тебя. Ты же сам всё видел, ты же глядел на моё превращение во все свои моргалки. Впрочем, нет, хлопать глазами ты не мог от столбняка. Ты смотрел во все шары. Как они не выпали у тебя из глазных впадин, не представляю. Видел бы ты себя со стороны.
Она смеётся приятным, совсем не обидным грудным смехом с придыханием, как Татьяна Доронина.
Чувствую, никак не получается у нас нормального и приятного обоим разговора.
— Так, — решительно и важно произношу я, — давай для начала познакомимся. Как тебя зовут?
— Значит, не узнаёшь, — с искренним вздохом сожаления произносит девушка. — А признавался в любви, между прочим. И не раз!
— Я? Вам? То есть тебе? Когда? Где? Почему не помню?
— Вот так ты меня описал, что теперь сам не узнаёшь. Что ж, помогу тебе: я — Таня.
— У меня много знакомых Тань. Точнее, всего четыре. Две Николаевны, Сергеевна и Александровна.
— Да, дело совсем плохо. Как всё запущено! Я-то в тебе сразу узнала своего творца, а ты меня… Сорокоумова я, Татьяна Сорокоумова. Теперь понимаешь?
— Ты хочешь сказать… Но об этом страшно подумать… Это невозможно принять… Невероятно… Ты утверждаешь, что ты… что я… что мы… что ты персонаж моего нового романа, который я только сегодня под утро закончил?
— Не персонаж, а главная героиня.
— И ты будешь настаивать на том, что ты сошла со страниц моей рукописи и воплотилась? Тогда я сомневаюсь, что нахожусь в твёрдом уме и здравой памяти. Или как там говорят в таких случаях?
— Эх, ты! А ещё писатель! Где же твоё воображение? Чуть что, и они начинают сомневаться в своём уме, — она не скрывает иронии. И это обидное «они». — Подключи свои творческие способности. И принеси уже чаю. Организм требует какого-нибудь горячего напитка. И не перепутай: горячего, а не горячительного. Тогда я совсем уверенно почувствую себя в этом мире, а не в твоей насквозь придуманной, пропахшей твоими «идеями» художественной реальности.
Я послушно и с облегчением бросаюсь на кухню, а мозг непрерывно сверлит одна мысль: «Крыша поехала! Крыша поехала — стремительно и неостановимо!» И прикусил язык ВГ. Именно тогда, когда нужна подсказка, как в школе, бывало, на уроке алгебры или химии.
Делая вид, что всё в порядке и ничего необычного или странного не происходит, я беру поднос с греческим орнаментом, ставлю две чашки, разливаю заварку, кипяток и зачем-то в одной руке на расставленных веером пальцах, словно опытный официант, несу чай гостье. Гостье? Ничего себе! Ещё пара таких гостей — и меня можно будет смело посылать на Загородное шоссе в пациенты к Кащенко.
Подвигаю поближе к девушке расписной столик из Мстёры — тоже дедово наследство. Пьём чай. Она — весело и раскованно, я — с потным напряжением: трудно поверить во всё это. Исподтишка разглядываю её. В общем-то, да, примерно так я её изобразил в романе. Её поведение, жесты, голос, манера говорить — почти в полном соответствии с тем, что я написал. Но вот зубки, носик, выпуклый лобик, густые бровки идеальной формы (не выщипанные, между прочим), подбородок с чуть заметной ямочкой, исчезающей при улыбке, каштановые волосы — всё это кажется и моим, и не моим. То есть, хочу сказать, я не совсем так описал её лицо в романе, будь он неладен. Что-то осталось в ней от моего образа, но кое-что словно бы улучшено. Это, конечно, естественно. В рукописи она живёт лишь в моём воображении, а тут явилась, так сказать, во плоти. И всё же! Кто посмел вмешаться в мой текст?!
— Ты открыто разглядывай меня, не стесняйся. Я же понимаю, тебе интересно как следует изучить героиню, которую ты сам и сотворил. Вот такой ты меня описал в романе. Хотя, по правде говоря, не совсем такой. Всё же в некотором отношении ты создавал образ Татьяны Сорокоумовой немного небрежно, второпях. Ну и чтобы воплотиться, мне пришлось самой дорисовать, дописать некоторые детали своей внешности, своих чувств и поведения. Поэтому ты и не узнал меня сначала. Прости за самовольство, соавторство и сотворчество.
— Да, теперь я тебя узнаю, ты очень удачно наложила окончательные штрихи на свой облик. Но мне всё равно странно и немного страшно. С кем я говорю? Ты же вышла из книги, ты не реальна, ты моя выдумка. И вдруг ты здесь, ты не только разговариваешь самостоятельно, без текста, который я всегда вкладывал в твои уста, ты даже встаёшь нравственно как бы надо мной. Есть от чего сойти с ума. Я никак не могу говорить с тобой всерьёз. Я же тебя породил…
— Ты же меня и убьёшь? Прости, неудачная шутка. В некотором смысле ты мой родитель. И хоть разница в возрасте между нами почти двадцать лет (по твоей писательской воле), родителям не привыкла выкать. Могу тебя успокоить: видишь, я не призрак, я даже пью чай, и, конечно, однажды я уйду назад, обратно.
— Когда я окончательно сойду с ума от тебя, да?
«Перестань дудеть об умственном здоровье. Забей! А то взаправду слетишь с катушек. И что тогда станется со мной?» — строго и не в меру раздражённым тоном отозвался внутри ВГ.
— Ты сегодня слабонервный какой-то, — девушка положила ногу на ногу, а пальцы сцепила плетёным замком на колене (мной придуманная для неё деталь).
— Тут поневоле станешь нервным, во-первых, ночь не спал, во-вторых, слишком неожиданно, когда тебя в какого-то Пигмалиона возводят ни с того ни с сего.
— Не совсем так. Тот легендарный скульптор с Кипра выточил из слоновой кости статую идеальной женщины, влюбился в неё и пытался своей страстью вызвать её к жизни. Не получилось. Тогда он обратился к всесильной Афродите, которая и оживила бездушное произведение искусства. Пигмалион женился на ней, и она родила ему троих ребятишек. А что у тебя? Ты меня придумал, кое-как описал, сделал своей любовницей, а когда я пришла к тебе сегодня, ты даже не соизволил узнать меня. Очень далеко тебе, прости, до Пигмалиона. Кстати, я тоже хотела родить тебе детишек. И именно троих. Или даже сразу тройню, троешек.
— Постой, а можно я тебя потрогаю.
— Чудак! Конечно же.
Она с готовностью встаёт и протягивает руки, словно я пригласил её на танец. Всё, как в романе: ладошки удивительно узкие и настолько горячие, что в первое мгновение хочется отдёрнуть руку, как при ожоге. И сухие, как будто просят увлажняющего крема.
— А можно обнять, ведь у нас с тобой любовь? — не могу я остановиться.
Она сама молча кладёт одну руку мне на плечо, другую на шею и притягивает к себе. Сердце, поднимаясь вверх, разделяется на две половинки и бьёт в оба виска. Я задыхаюсь в горячей нежности и бурлящем счастье. Да, именно так пишу в своём опусе о её мягких, лёгких, невесомых, но властных объятиях.
«Смотри, как бы она тебя самого не превратила из живого человека в литературный персонаж», — предостерегает неприятным тоном ВГ.
— Нет никаких причин сходить с ума, — совсем тихо шепчет она. — Мы же спокойно сидим, пьём чай и разговариваем. Уже выяснили, что ты немного небрежно, как бы опаздывая на самолёт, создавал мой образ. У тебя нет ни слова про мои ланиты (погладь их!), про мои ушки (подёргай за мочку!). Еле-еле смогла воплотиться, а образ призван уже в начале повествования стать живым, завершённым, тем более что я главная героиня и твоя возлюбленная. Уж меня-то мог бы постарательнее изобразить.
Она нежным, ласковым движением высвобождается из моих дрожащих рук и опять присаживается на диван. А я всем сердцем и всем телом чувствую на себе её тающие, замирающие объятия, как будто она навсегда упорхнула от меня бабочкой однодневкой. Дед называл таких подёнками.
— Да, ты права, но я увлёкся твоим душевным миром, твоими переживаниями, нашей любовью. Это мне казалось важнее, чем твоя внешность.
— Но внутреннее разве не через внешнее выражает себя? Вот я улыбнулась. Опиши мою улыбку так, чтобы в ней читатель увидел не только влажные зубки и перламутровые губки, а душу. Важно не то, что улыбнулась, гораздо важнее как. Ищи в улыбке движения души, ищи их в глазах, они же зеркало души, насколько бы тривиально это ни звучало. А ты упомянул, что они синие, а не голубые, и успокоился, а синь василька и синева июльского неба — два разных цвета. И обязательно обращай внимание не на сами слова, а на то, что стоит за этими словами. Ведь человек нередко неожиданно для себя говорит совсем не то, что думает, и совсем не то, что чувствует. У Толстого такое часто встречается. А ты подобные тонкости часто пропускаешь. Помнишь (хотя как тебе не помнить!), в третьей главе у тебя написано:
Если рисуешь яблоню в цвету,
то читатель сквозь лепестки должен узреть
и спелое августовское яблоко.
Если живописуешь распускающийся жасмин,
то окуни читателя в ароматное дыхание ветерка,
заплутавшего в хрупких стеблях.
Если пишешь ветку дерева,
то пусть у читателя
мелькнёт мысль о птичке-непоседе,
только что упорхнувшей с неё.
Если изображаешь плакучую иву,
пусть читатель услышит
её ниспадающие беззвучные жалобы
и захочет заплести ей косы.
Если задумаешь создать образ
любимой женщины, то пусть он будет соткан
весь из движений её души.
— Да-да, в романе я это читаю тебе среди ночи.
— Не это важно. Смотри, как точно ты тут сказал. У меня такое впечатление, что ты в большей мере теоретик, чем писатель. Других учишь, как создавать образ, а сам о собственных наставлениях забываешь. Почему-то полгода назад начал взахлёб читать японцев. Учись писать у Достоевского, Толстого, Гоголя, а ещё лучше — у Пушкина, Тургенева и Чехова. Вот они — великие мастера слова и духовидцы. Их герои у нас там, совсем живые.
— Опять ты права. Ты что, пришла, чтоб немного подучить меня мастерству? Или ты моя муза?
— Оставь муз древним грекам и поэтам пушкинской поры. Я пришла просто поговорить о том о сём.
— Ну а конкретно?
— Например, о сюжете твоего романа.
— И что в нём не так?
— Послушай в моём пересказе: ей, то есть мне, чуть больше двадцати, ему, твоему герою, который списан с тебя самого, под сорок. Он художник, она балерина. Они встретились, полюбили друг друга. Он пишет её портрет. И дальше всё повествование крутится вокруг простейшего конфликта: он не хочет портить ей жизнь из-за разницы в возрасте и своих застарелых болезней, а она с пылом молодости и жаром первой серьёзной любви призывает его (тебя) безоглядно соединить их (наши) жизни в одну. Честно говоря, после сорока (случайное совпадение цифр) страниц я, обитая внутри твоего романа, начала позёвывать. И если уж у меня, у главной героини, сводит скулы, то у читателя и подавно случится такое. Скорее всего, он захлопнет книгу, не дочитав. Сделай из своего романа рассказ страниц на тридцать или даже на двадцать. Сюжет на большее не тянет. Вспомни Чехова и его сестру таланта. Или Бунина, Паустовского.
— Ты делаешь такие серьёзные, даже убийственные замечания, что мне действительно придётся выбросить роман. Или же переписать от начала до конца. Не слишком ли строго судишь?
— Понимаю, что жалко сокращать, ты ещё слишком трепетно относишься к своим сочинениям. Не любишь и не умеешь сокращать. Тогда попробуй добавить ещё пару-тройку персонажей, придумай новую неожиданную интригу, крутой поворот фабулы. Поддерживай постоянный интерес читателя к тому, что происходит в романе.
Она откидывается на спинку дивана. Привычным жестом, который я для неё придумал однажды ночью, поправляет волосы двумя мизинцами и извиняющимся тоном продолжает.
— Я получилась какая-то слишком уж бесплотная, хотя и красивая. А я обычная женщина. Ты же ни разу не бывал на репетициях. Попросись к нам утром на занятия, увидишь, как мы выкладываемся у станка. До изнеможения. Семь потов сойдёт. Балет — это тяжелейший вид спорта, и только потом — искусство. А то получается, что художественная гимнастика — спорт, а балет — только искусство. И запахами репетиционного зала тебе надо подышать, чтоб особо не идеализировать ни меня, ни балерин, ни балет в целом. Ты же видел меня и мои спектакли только из ложи.
— А я-то думал сегодня с радостью и облегчением, что поставил в своём романе последнюю точку. Так ты заявилась, чтобы наставить меня на путь истинный?
— Нет-нет. Я пришла к тебе как твоя героиня, возлюбленная. Сам же сделал меня своей любовницей одним росчерком пера, точнее, комбинацией букв на клавиатуре. Ничего себе почётное звание нашёл для молоденькой девушки!
«А ведь она тут права! Эх, распутник ты, старый греховодник», — с фальшивым сожалением бормочет ВГ.
— В каком смысле? — подавляю я ВГ новым вопросом к девушке, к возлюбленной. Язык не поворачивается назвать её любовницей, тем более моей.
— Что в каком смысле? — глаза её обливают меня осенней глубокой прощальной синью небес.
— Ну… пришла в качестве любовницы, — я всё же произношу это неудобное слово.
— Испугался? Величай меня, пожалуйста, Танечкой или Танюшей, как твой Иннокентий в романе. А то ты ещё ни разу не назвал меня по имени. Сам же придумал мне имечко, а теперь его избегаешь. Между прочим, и фамилия, которую ты дал, нравится мне. Сорокоумова! Звучит. А о прототипе моём не расскажешь?
— Почему же? Дело прошлое. Это была детско-подростковая любовь, — начал я, чтобы ускользнуть от умопомешательной темы. — Мы окончили четвёртый класс. У неё коричневое штапельное платье, чёрный фартук с оборками на плечах и груди, белый отложной воротничок, кружевной, толстая коса, русые волосы с завитками на висках…
— А меня наградил каштановыми, — она не стала поправлять волосы.
— Светлое лицо, глаза серо-голубые. Дразнили её Сорокой. Иногда Сорокой-белобокой. И сколько я ни объяснял, что фамилия происходит от цифры, а не от птицы, меня никто в классе не слушал. Записочки ей писали, адресат всегда один и тот же — «Сороке Умовой». Больше ничего не помню… Ах, да! Я сидел за партой позади неё. Тогда в школах ещё не было непроливашек. В парте посредине делали дырку, а в неё вставляли открытый алюминиевый стаканчик с чернилами. Один на двоих. Дежурный перед каждым уроком осторожно разливал чернила из литровой бутылки. Вот я и додумался от великой любви обмокнуть в чернильницу кончик её косы. Что тут было! Директор вызвал маму. Коса испачкала платье на спине, а пятна от тех чернил не отстирывались. Во какие чернила производили в советское время! Написанное ими и впрямь не вырубишь топором. Пришлось маме приобрести новую одёжку для девочки. Я искренне радовался: мы с мамой купили наряд, который она теперь будет носить, который я держал в руках и тайно поглаживал вспотевшими ладошками. Как бы мой подарок! Но это к делу не относится. В общем, целый год я на неё смотрел, ею дышал, вокруг неё ходил с замиранием детского неопытного сердца. Иногда провожал до дома, нам было по пути. Платоническая любовь, особенно детская, — неописуема. И вот пришли летние каникулы, и её решили отправить на деревню к бабушке. Я, прячась то за одним, то за другим углом, бежал за ней по городу. Мать вела её за руку. Окраина закончилась, и они стали подниматься в гору, в сторону Отяевки. Спрятаться стало негде. На последней улице я нашёл подходящий забор из штакетника, залез на него и сидел на столбике, пока они не скрылись из виду, потому что дорога после подъёма пошла под уклон. Помню, как я бежал домой, плача и задыхаясь, как взобрался на крышу нашего дома, сел на конёк и всё смотрел, смотрел в даль, туда, где дорога опять пошла в гору, где превратилась в серую точку моя беззаветная детская любовь и слилась с желтоватой дорожной пылью. И такое одиночество охватило меня, такое глубочайшее чувство безвозвратной потери, что я, захлёбываясь слезами, молча бил себя кулаками по коленям, не чувствуя боли, и подвывал, как брошенный кутёнок. С тех пор я носил в себе это ощущение вселенской потери. Никогда позже я не испытывал чувства такой силы и глубины. До сих пор оно живёт во мне, словно это случилось вчера. А ведь речь шла о простом расставании на два летних месяца. Вот и всё.
— А потом?
— В сентябре началась школа. Она мне всё так же нравилась, но относиться к ней я стал спокойнее, просто как к красивой девчонке. Видно, слишком сильный удар я получил. Словно предала она меня. Так и учились в одном классе. После седьмого она с родителями переехала в Питер. Несколько лет спустя мама повстречала её на улице. Говорили они о чём-то. А мне больше не довелось увидеться с ней.
— А её действительно Таней Сорокоумовой звали?
— Имя у неё было другое — Нина. Мне показалось, что для романа больше подходит Таня. Согласна?
— Конечно, я давно привыкла к своему имени. Вот бы встретиться с твоей детской любовью. Только не подумай, что ревную. Нина Сорокоумова и Таня Сорокоумова. Которая из них лучше? И как, интересно, она сейчас выглядит?
— Не знаю, наверное, по поговорке: в сорок пять баба — ягодка опять.
— Как-то пошло это прозвучало. От таких штучек-шуточек старайся избавиться.
«Да уж! Он избавится! Ведь это про него сложено: язык мой — враг мой. И ещё: ради красного словца не пожалеет и отца», — ВГ и тут не может удержаться и поддевает меня.
Время промелькнуло и затаилось в прошлом. Вечереет. В сумерках Таня кажется ещё привлекательнее. Я уже сроднился с её лицом, на котором сейчас лежит романтическая, художественная тайна. Глаза уже иссиня-чёрные. Никогда в моём романе она не выглядела настолько потрясающе.
— Ну что, готовимся ко сну? — вдруг спрашивает она настолько буднично и деловито, что романтика с лирикой немедленно снимаются с ветки и разлетаются по своим гнёздам, как испуганные синички.
— Тань, ты что, и на ночь останешься?
— А ты как думал?!
— Но зачем? Я, честно говоря, побаиваюсь. Спать со своим персонажем как-то странно. Опять чувствую, что у меня крыша сдвигается, едет и соскальзывает в тёмную пропасть! Даже тебе не под силу её остановить.
— Во-первых, не с персонажем, а с главной героиней (сколько раз тебя поправлять!) и твоей возлюбленной, в скобках — любовницей. Во-вторых, ты же меня обнимал, убедился, что я не призрак, не дух, а описанная тобой женщина. А в-третьих, как это зачем? Должен же ты узнать, как такое случается в реальности, понимаешь. Не по твоим словесным придумкам и фантазиям, а на самом деле, в действительности. Может быть, внесёшь какие-нибудь улучшения в свой роман, исправления.
«Он внесёт! Такие, что ты сто раз пожалеешь», — не унимается ВГ. Хорошо ещё, что только я и слышу его.
Мы лежим рядышком усталые от небывалых событий, объятий и нелёгких разговоров.
— Теперь, когда ты будешь сочинять, я встану рядом. Не для подсказки, нет. Просто ты сможешь молча советоваться со мной. Ты как-то говорил, что у произведения, когда оно минует экватор (или даже раньше), появляется внутренняя логика в сюжете, в фабуле, в стиле, в характере героев. И её опасно нарушать авторским своеволием. К ней надо прислушиваться, и она поведёт в верном направлении, к единственному финалу. Вот я и буду тебе помогать. Только не забывай: я пришла не для того, чтобы поучать тебя, я явилась потому, что люблю тебя. Это главная причина. И единственная. В конце концов, я же ожила, как Галатея. И это благодаря тебе.
«Она тебе напомогает. Она тебя заведёт в такой тёмный лес... Как бы потом не раскаяться. Слишком уж ты доверчив с ней. Всё! Я тебя оставляю, живи своим умом», — рассудительным и вместе с тем обиженным тоном даёт о себе знать ВГ.
— А хочешь, я напомню тебе твоё стихотворение из предпоследней главы?
И не дожидаясь ответа, она прочувствованно, с лёгкой оттяжкой на каждой рифме в духе Серебряного века читает:
Я создал образ твой из тайных слов,
И ты пришла под кровом ночи,
В прозрачном платье из забытых снов,
Что мига краткого короче.
После тёплого молчания она добавляет:
— Обязательно допиши его. А я буду тебе помогать. Как Татьяна Пушкину, — неожиданно выдаёт моя героиня и возлюбленная.
— А она разве ему помогала? — спрашиваю я таким тоном, что ответом может стать только «нет».
— Ещё как! Он создал её образ, а потом она его вдохновляла. Пушкин же писал свой «роман в стихах» около семи лет. И вообще, такие отношения между писателем и его героем нередко встречаются. Анна Каренина помогала Толстому, начиная с середины романа. Она подсказала ему и финал. Общепризнанный гений даже не предполагал, что Анна решится на самоубийство, но она в некотором смысле пожертвовала собой и заставила писателя бросить себя под поезд. А Достоевскому его чудесная Сонечка помогала. Без её подсказок образ Раскольникова получился бы иным, даже совсем другим. Кстати, Достоевскому особенно легко было незаметно нашёптывать, как сказала Соня, ведь он диктовал, а не писал. Мы с ними встречаемся иногда. Особенно меня поразила Анна. Это просто символ драматичной, точнее, трагичной судьбы. Я не устаю на неё любоваться. Хотя и Наташу люблю, но ведь её легко любить…
— Прости, ты уже не первый раз говоришь об этом там, а я никак не врубаюсь, где ты с ними встречаешься, где ты не устаёшь любоваться?
Задав вопрос, я опять явственно ощущаю, как ум за разум заходит и не хочет выглядывать оттуда.
— Ну, там, у нас, в «художественном мире», в «художественной реальности», в «художественной вселенной», как вы иногда выражаетесь. Мы все там пребываем, — с лёгким удивлением разъясняет она.
— Значит, у нас с тобой сейчас смешение земного и художественного? Когда пишу, я погружаюсь в художественную духовную реальность, а ты из романа являешься в физическую действительность?
— Не такая уж она и физическая, — Таня ещё раз любимым моим жестом заправляет волосы за ушки, — художественного, идеального и духовного в ней тоже немало…
— В каком смысле?
— Насколько душа больше тела, настолько духовного больше, чем физического в так называемой реальности. И вообще, разные бывают реальности: к примеру, существует реальность твоей мечты, разве нет? Или твоих воспоминаний. Твоих снов. Бытует реальность целеустремлённости, когда ты усиленно пытаешься чего-то достичь и ради этого перекраиваешь очевидную реальность на свой лад и ляд. И все они взаимно проницаемы. Скажу больше: всякий человек живёт в своей реальности, у каждого есть своя индивидуальная реальность, которую творит личность человека. Миллиарды людей пребывают (каждый!) в своей реальности. Как это ни удивительно, мы все живём в одной большой реальности, но при этом, и вместе с тем, каждый — в своей. Так у людей есть Родина и малая родина.
— Прости, но эти нескладные мысли бродили в моей голове, а теперь ты мне их преподносишь как свои? Я, конечно, хотел вложить подобные размышления в твои уста, но это было давно. И они остались в черновиках.
— А теперь поздновато что-либо вкладывать, — она поглаживает одну ладошку другой.
— Но ты-то, ты-то — вернёмся к нашим баранам — в какой реальности живёшь?
— Естественно, что в художественном мире, — она терпеливо отвечает на вопросы, продолжая накрывать одну ладонь другой, словно скрывает, прячет что-то между ними.
— В художественном мире чего?
— Всемирной литературы. — Она проявляет выдержку, но в тональности спокойного (и такого любимого!) голоса появляются нотки лёгкого снисхождения. — Там не только наши, типа Евгения Онегина, Печорина, Чичикова, Пьера Безухова или Раскольникова, там можно и с Гамлетом перемолвиться словечком, и с Джульеттой, если захочешь, и с Дон Кихотом, и с мадам Бовари, и с Фаустом, с Манон Леско или Кармен и со всеми-всеми. Там одних Дон Жуанов (Хуанов или Гуанов) больше десятка наберётся, и все разных национальностей: испанцы, французы, русские, итальянцы и т. д. А Татьяна Сорокоумова там — одна. Бывает, идёшь по дороге, а на обочине король Лир с Дон Кихотом беседуют. Приходилось видеть, как Онегин и Печорин задумчиво вглядываются друг в друга, словно в зеркальное отражение, и пытаются что-то понять. Географически они текут параллельно, но Пушкин с Лермонтовым соединили Онегу и Печору духовным каналом, и получились совсем не лишние люди, которые втекают — один в другого. Попадались на глаза уж совсем неожиданные пары: доктор Живаго с пристрастием опрашивал Мефистофеля, князь Мышкин — Чичикова, и оба застенчиво посмеивались. А Ромео в качестве собеседника доктора Фауста можешь себе представить? Или Квазимодо с Пер Гюнтом? Или Маргариту (без Мастера) с тургеневской Лизой? Кстати, Гамлет и Офелия там у нас не расстаются, но это так, к слову. В общем, художественная вселенная (хочется даже написать это слово с заглавной буквы), хотя иногда кажется, что это лишь бледное отражение Царства Небесного, так, как видели его святые, там бывавшие. Кстати, отметь, пожалуйста, в романе, что у меня от рождения особые способности к языкам. На французском и английском я говорю. Ещё бы знание немецкого и итальянского приписал мне… Можно также греческий и испанский добавить. Этого мне там хватит. Вообще-то, нам не нужно знание языков, мы и так понимаем друг друга. Удивительно! Каждый говорит на своём наречии, а душой легко всё понимаем без перевода. Но чтобы прочувствовать во всей красоте тонкости поэзии, лучше знать языки. И ещё: ты оставил меня без отчества. Мне от этого неуютно: словно ты отрезал кусочек моего «я». Придумай какое-нибудь. Мне Аркадьевна нравится. Только не Дмитриевна, как Татьяна, чтоб без намёков и подражаний.
— Как бы мне хотелось попасть к тебе, в твою художественную вселенную хотя бы на денёк.
«Ишь, чего задумал, — вдруг просыпается оставивший было меня в покое ВГ. — У тебя ведь совсем иная миссия: ты других снаряжаешь и экспедируешь туда».
Таня берёт меня — и так властно опять — под руку, прощально заглядывает в душу, не в глаза, а именно в обнажённую душу, и успокаивает:
— Не думаю, что тебе очень понравилось бы. Там не так хорошо, как кажется. Многие писатели создавали художественные образы довольно небрежно (этот камешек — не в твой огород). И некоторые персонажи бродят в нашем тамошнем мире, просто как тени, призраки, другие — как бледные незавершённые фигуры, третьи — как инвалиды и по внешности, и по характеру (понимаешь, какая ответственность лежит на писателе?!), но есть четвёртые — полные жизни, бодрости, энергии, смиренной любви, доброты, прощения, как например, Чацкий, Дубровский, Максим Максимыч, князь Андрей Болконский, Алёша Карамазов или доктор Живаго — за счёт стихов в конце романа, между прочим. У нас там все живы. Никто не погиб, не умер, как описано по воле авторов в их произведениях.
— И о чём вы говорите между собой, такие разные?
— Об этом нам нельзя рассказывать.
— Ты придёшь ещё ко мне?
— Не знаю. Нас редко отпускают сюда…
Под эти слова я неожиданно засыпаю.
Но тут же сон слетает с меня, как унесённая порывом ветра фата неосторожной невесты. Открываю глаза и первое, что вижу, — подсохшая лягушечья шкурка на соседней ещё тёплой подушке с еле заметной вмятиной. Не без брезгливости беру её двумя пальцами — указательным и средним почему-то — и несу на кухню. Зажигаю газ, бросаю на конфорку полупрозрачную кожицу, похожую на расправленные крылья стрекозы, та вспыхивает, как порох, а я едва успеваю отшатнуться. «Теперь моя любовь не сможет превратиться в лягушку, навсегда останется прекрасной царевной, и мы поженимся», — самодовольно и эгоистично думаю я. Тут грудной Танин голос за спиной с болью восклицает: «Что ты натворил?! Теперь никогда больше, никогда в жизни не увидишь меня!» Я резко оборачиваюсь и… просыпаюсь. Уже по-настоящему.
Ещё не очнувшись от страшного, какого-то сказочного и тайно-пророческого сна, вижу сначала желтоватый кожаный диван у противоположной стены, а на нём тающую дымно-тёмную тень, которая не отбрасывается никем. Трёхмерная, она на глазах теряет одно измерение. Выныривая из послесония, вскакиваю с кровати, хочу обхватить колени исчезающей фигуры, удержать её в этой реальности, в этой действительности, в этом мире, но руки обнимают пустоту. Вам когда-нибудь случалось держать в объятиях пустоту? Ужасное ощущение! Как предчувствие небытия.
— Не отпущу, — вопию я изо всех сил.
— Не уходи, — шепчу я сквозь слёзы, как тогда, тридцать пять лет назад, когда я сидел на коньке и молотил десятилетними кулачками по коленкам, расцарапывая ноги о покоробившуюся дранку двускатной крыши дедова дома.
Всё напрасно: и крики, и шёпот. И робкое дыханье. Тень становится плоской и тает на глазах, как дышки на стекле, и только еле слышное веяние потустороннего ветерка остаётся мне на память, словно кто-то мягко затворил у меня перед самым носом таинственную запретную дверь:
— Прощай! Славно побыть живым человеком, а не словесным созданием только. Спасибо за всё, за твою деликатность, за любовь. Прошу лишь: допиши мой образ…
Дверь выровнялась заподлицо со стеной, превратилась в стену. Попробовать сломать? Но как? Но где? В каком месте?
И вот теперь я от начала до конца перекраиваю, перерабатываю свой… наш роман. И роман как любовь, и роман как произведение словесности. Кажется, неожиданная посетительница понемногу, но неумолимо вытесняет из меня ВГ. С грустью и некоторым страхом предчувствую, что новое вдохновение заведёт меня в какие-нибудь дебри, из которых не выбраться в одиночку. Неужели отныне все события в романе покатятся по колее, проторённой моей Татьяной…
Нет, не так. Не туда повело меня слово. Прости, Танюша. Получается, что ты напугала меня, что я тебя побаиваюсь. Но это ведь неправда, никакой колеи не предвидится. На самом деле сегодня случилось самое главное в моей жизни, самое страшное и безнадёжное: я нашёл свою долгожданную половинку, я встретил тебя, ту единственную, которую искал всю жизнь. Пусть я придумал тебя, а частично ты сама себя, но теперь мне не жить без тебя. Ты во мне, и я в тебе. Весь, целиком. И вместе с тем — ужасное чувство потери! Найти и сразу лишиться, утратить тебя на веки вечные. И никакой надежды вернуть. Жуткое одиночество! Теперь я обречён навсегда пребывать здесь твоим суженым и до самой смерти переписывать и править роман. Я не смогу забыть тебя или вычеркнуть из жизни, выбросить из головы, стереть в памяти, вырвать из сердца и души, предать забвению нашу таинственную и ошеломляющую встречу. И всё же спасибо тебе, что пришла. Что приходила. Все знакомые женщины побледнели и стушевались пред тобой, ушли в тень. Танюша, как же я без тебя дальше-то? Теперь мне никто не нужен. Только ты одна. Что ж ты наделала, любовь моя?! А может быть, тебя отпустят ещё раз…
27–30 июля 2020 г.