Знаете ли вы, что такое Токи?.. Конечно, — скажут многие и начнут перечислять виды известных им токов: электрические токи, токи крови, токи высших энергий Космоса, любовные токи…
Нет, большинство из вас не знает, что такое Токи. Токи — там, где находится порт Ванино и Советская Гавань. Токи — край русской земли и вообще — край земли. Токи — последняя станция, куда отгоняют на отстой и осмотр вагоны. Токи — тупик тупиков. Всё, дальше пути нет. Дальше, в тридцати метрах от токийских путей, обрывается земля, ощетинясь перед пучиной Мирового океана суровым скалистым берегом. Дальше Японское море, Океан... И если смотреть с берега Токов немного вправо, то совсем недалеко Япония — страна восходящего солнца... Гораздо ближе, чем Москва за вашей спиной... Если смотреть с берега Токов прямо, то где-то километров за двести — остров Сахалин. А повернетесь от моря обратно, назад: перед вами раскроется вид на эти самые Токи — край русской земли. Суровый край, особенно зимой. Вы увидите скалистый берег, переходящий в пологое взгорье. По взгорью то здесь, то там натыканы в снег редкие низкорослые лиственницы, давно сбросившие свою нарядную зеленую хвою и стоящие вблизи домов, словно выброшенные из квартир после новогодних празднеств осыпавшиеся ёлки — скелеты былой красоты. Суровый край. Но это край русской земли. И когда вы подойдёте к скалистому берегу и станете на самом его краю, на последнем камне, то почувствуете что-то такое, что нельзя описать словами, что можно только почувствовать согласно строю вашей души, вашему ощущению, вашему стоянию на краю земли, на краю русской земли.
Проводник почтового вагона «Москва–Холмск» Иван Марков стоял на краю русской земли уже третий день. Он, что называется, застрял в Токах. По плану он давно уже должен был погрузиться вместе с вагоном на теплоход-паром «Сахалин» и прибыть на остров в порт г. Холмска, где его должны были разгрузить и уже загрузить почтой обратно, на материк. Но была неделя непогоды, море сильно штормило, вагоны на паром не брали. А из глубины материка, согласно расписанию, вагоны приходили каждый день и скапливались в Токах... И Иван Марков уже третий день стоял на краю русской земли и смотрел со скалистого берега то в сторону скрытого в океане Токио, то в сторону Токов...
Вагон Маркова, хоть и имел название «Москва–Холмск », но как сам вагон, так и этот маршрут принадлежали прижелезнодорожному почтамту г. Новосибирска. И Марков был сибиряк, новосибирец. Еще каких-то десять дней назад он сначала прибыл в шумную столицу, где пробыл с вагоном двое суток. И, имея между разгрузкой и погрузкой почты время, успел посмотреть в Ледовом дворце фигурное катание и зайти в Третьяковскую галерею…
В Ледовый дворец Иван Марков попал как раз на закрытие соревнований, на показательные выступления с участием всех звезд фигурного катания. Марков видел с трибуны и Роднину с Зайцевым, и Лену Водорезову, и Пахомову с Горшковым, и весь Ледовый дворец, и массу всякого народа… То и дело попадались его взору знакомые лица, кои прежде он видел только в кино да на экране телевизора. Одно слово: Москва — столица... На фигурное катание Иван Марков попал случайно. Билет на праздничное закрытие ему предложил один его знакомый москвич. И Иван Марков, не будучи большим фанатом, пошел, раз предложили, раз повезло. Ведь не всем же, заехавшим из далеких провинций по разным делам в Москву, удается попасть в Ледовый дворец, на фигурное катание, которое смотрит по телевизору вся страна. И тебе выпадает увидеть это в самом Ледовом дворце. И к тому же не надо бегать в поисках билета и покупать его втридорога. Маркову повезло, и он воспользовался...
Но если Ледовый дворец выпал Ивану Маркову случайно, то посещение Третьяковской галереи было в плане Маркова. Заезжая в Москву, он всегда выкраивал из беготни по магазинам, из стояния по очередям за всяким дефицитом часа два-три на Третьяковку. И шёл в Лаврушенский переулок побродить по ее залам. После уличной суеты и магазинной толчеи здесь было все по-другому. Залы Третьяковки, в контрасте со столичными магазинами и улицами, где толпы наезжего со всей страны люда кочевали в поисках дефицита из ГУМа в ЦУМ, из «Ядрана» в «Прагу», из «Праги» на «Теплый стан», залы были другим миром — миром тишины и задумчивости, миром вечного... И Марков любил заходить и погружаться в этот мир.
И в этом мире, в мире Третьяковской галереи, в мире вечного... было у Ивана Маркова три полотна, к которым он всегда подходил и стоял дольше обычного, дольше, чем у других полотен. Первой картиной, у которой задерживался, была известная «Явление Христа народу»; другая, известная мало, называлась «Спор о вере». На этой картине изображались: с одной стороны кучка богатых «фарисеев и книжников», толкователей и знатоков веры, жмущихся в один угол; с другой — пастух или иной какой простолюдин, или спорщик, в накинутой на плечи овечьей шкуре и опоясанный мечом. Человек этот гневно смотрит на сгрудившихся в один угол важных толкователей веры, смотрящих на него косо, испуганно и зло, и указует рукой в высь, на Небо, устремляясь к этой выси всем своим видом, всем своим огненным, неистовым взором...
И этот «Спор о вере» по выраженному в нём духу был близок духу Ивана Маркова. Нет, Марков не участвовал в каких-либо диссидентских кружках, группах... не спорил с профессорами, «фарисеями и книжниками» веры коммунизма. Но он чувствовал этот спор, чувствовал в себе, чувствовал в окружающей его жизни, чувствовал в общем застое, в каком-то тягостном предгрозовом состоянии страны, когда становится уже тяжело дышать, и первые лица государства сменяют друг друга, как встающие из гроба покойники поднимаются и тут же ложатся, символизируя собой лишь полный упадок существующего строя. Чувствовал Иван Марков этот предгрозовой спор о вере и в суде над поэтом Бродским, где судья с пеной у рта кричала, почти визжала на всю страну, что-то наподобие: «Вы не имеете права этим заниматься (то есть писать), у вас нет высшего образования, вы ничего для этого не кончали…»
Иван Марков никогда не был поклонником поэзии Бродского, встречал по журналам два-три его стихотворения, которые ему не очень уж и понравились и вряд ли стоили последующей Нобелевской премии. Но когда государство спорит с поэзией и поэтами, как спорила от лица государства судья, это говорило о полной слабости государства, о полной его немощи духовной, где за удушьем атмосферы уже чувствуется гроза…
Третье полотно в галерее, около которого в последнее время подолгу стоял Иван Марков, был «Спас в силах». Огромный такой «Спас», во всю стену. Но приковывали, притягивали внимание Ивана Маркова не размеры Спаса, а его лик и особенно глаза. Казалось, они не только видят тебя насквозь, но и за ними было видно и ощущалось что-то такое, что никак нельзя было объяснить и с чем-то сравнить. Было такое ощущение, что художник будто бы действительно рисовал этот лик с Бога... Такая могучесть веяла от образа Спаса и в то же время какое-то неземное спокойствие и уверенность вечного...
Этого «Спаса в силах» Иван Марков обнаружил в галерее недавно. Видимо, Спаса держали где-то в подвалах. Но вот он вышел на свет и затмил, во всяком случае, для Ивана Маркова, многих «живых богов». И свои последние посещения галереи Иван Марков заканчивал стоянием перед этим Спасом. Он мог стоять перед ним долго, то погружаясь в лик, во взор Спаса, то в себя — то снова в Спаса... С этим «Спасом в силах» он и выходил на улицу, как бы вынося его с собой.
И это стояние перед Спасом и перед другими двумя названными картинами было чем-то похоже на его теперешнее стояние на краю русской земли. Стоя на скалистом берегу Токов, он ощущал за своей спиной и виденного десятью днями назад Спаса, и «Спор о вере...», и всю тысячелетнюю Россию, святую и не святую Русь, весь ее путь, весь ее спор... Словно он сам прошел весь этот путь веков — путь междоусобиц, войн, смут и революций. Прошел через Чудское озеро, поле Куликово, через Бородинское поле до Курской дуги… И от Курской дуги до гор Афганистана — до места, где меч изваянного из каменного монолита русского солдата, некогда могучий меч, защитивший в великом подвиге Великой Отечественной свою страну и полмира, бесславно увяз в расщелинах афганских гор. Ибо Русь-Россия сама нарушила Закон: «Кто с мечом придет, тот от меча и погибнет» — и выдвинула свой меч в чужие пределы, вошла с оружием в чужой дом...
Много разных мыслей и ощущений (и тех, что назвались антисоветскими) накатывались на Ивана Маркова на краю русской земли, как накатывались на скалистый берег волны мирового Океана. И как Океан глухо роптал, рокотал своими глубинами, зажатый в скалах, так и страна за его спиной уже роптала. И в застое, глухом и плотном, уже чуялся Ивану Маркову ее вулканический рокот, «спор о вере». Не случайно же Спас поднялся из подвалов запасников...
Да, еще каких-то десять дней назад он стоял перед огромным, во всю стену «Спасом в силах», сидел в Ледовом дворце на показательных выступлениях фигуристов, бродил вокруг вечернего Кремля, стоял у могилы Неизвестного солдата... И вот стоит на берегу Мирового океана, на самом краю русской земли, на её последнем, крайнем оплоте — станции Токи, тупике тупиков... Иван Марков любил подобные контрасты жизни между Спасом и тупиком... между столицей и последней станцией... Что ни говори, а ему повезло: он видел Москву из провинции, провинцию из Москвы, а русскую землю — с самого её края. Ему повезло видеть и ощущать то, что не видели и не ощущали многие. У одних не было такой возможности, другие сами не хотели видеть и ощущать. К Маркову подошёл напарник (почтовики ездили вдвоём):
— Торчишь что-то всё время на берегу...
— Край русской земли, — отозвался Марков.
— Ага… — без какого-либо смысла сказал напарник и, попыхивая сигаретой, цыкнул сквозь зубы, сплюнув на этот край… Сплюнул с тою же внутренней рассеянностью, с которой произнес «ага»... Постоял еще немного, сказал: «Ну, постой…» — и заспешил к собравшимся у вагона почтовикам, что скопились с вагонами в Токах. И ходили теперь друг за другом, из вагона в вагон да в магазин за очередной порцией водки. Иван Марков хорошо знал все эти кучкования, где дым коромыслом, через каждое слово мат-перемат. И бесконечные разговоры ни о чем и обо всем сразу, где мысли и слова скачут с одного на другое без всякой связи — некая имитация жизни, ритуал человеческой бессмысленности.
Марков предпочитал оставаться один. Со своими мыслями и ощущениями, со своим «спором о вере». И если касаться личного отношения Ивана Маркова к окружающей его «вере», то в коммунизм, который строило его общество и идеологически опиралось на данную теорию и практику, в коммунизм Марков не верил. Прежде всего потому, что в коммунизме-атеизме не было вечности... Не было никакой перспективы для души Ивана Маркова. В идее коммунизма от него требовалось только одно — унавозить собой «гармонию светлого будущего», в котором он никогда и ничем не будет проявлен, унавозить — и всё! Дальше умереть, уйдя в никуда, превратившись в ничто... Это не устраивало Ивана Маркова, не устраивало с самого детства, сколько он себя помнил. При мысли о своем полном исчезновении он всегда испытывал в себе несогласие…
Что же касается второй цели коммунизма — «удовлетворения всех наших потребностей», — то этот, один из главных постулатов коммунизма, наряду с «бесплатностью» (при коммунизме всё должно быть бесплатно), вызывал в Иване Маркове грустную улыбку... Марков знал и видел разные потребности людей, видел потребности хотя бы тех же, уже бредущих от магазина, своих коллег-почтовиков… Видел… и хорошо осознавал, что если не загрузить человека вечностью или хотя бы более-менее полезным трудом до конца его жизни, то вся его жизнь будет сплошным «удовлетворением всех наших потребностей».
Нет, вера в коммунизм «в споре о вере» не выдерживала в Иване Маркове даже простого здравого смысла. Более того, на тот коммунизм, который прошел, прокатился по его стране-стороне «от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей…», Иван Марков смотрел так же, как на «обыкновенный фашизм» в экранизации Ромма. Только фашизм лёг на прусскую душу, на романтизм Ницше, оккультизм и прочую заумную философию. А коммунизм лёг на русскую душу и тысячелетнее в ней православие. И душа русского человека прорастала через коммунизм даже в самой его человеконенавистнической форме — в такой, как всеобщая коллективизация и ГУЛаг. Душа русского человека прорастала и через Ленина, и через Троцкого, и через Павлика Морозова с его наивным предательством собственного отца. Прорастала и через Сталина… медленно, но прорастала, как прорастает живая трава через трещины в мёртвом асфальте.
И в «споре о вере», в великом споре о вере, в страшном споре о вере именно эта тысячелетняя душа русского человека, имея в себе глубинные корни русского духа, победила фашизм. Именно об эту душу — глубинную суть русского человека — разбился фашизм. Не коммунизм (этот исторический недоносок) и коммунисты одержали победу над германским фашизмом, а тысячелетняя душа русского человека разбила «тысячелетний Рейх». И в заявлении солдата: «Умру, считайте коммунистом» — умирало и побеждало глубинное, а не эти, недавно подброшенные русскому сознанию слова. И «Умру за Сталина!» — такое же поверхностное, как «Умрём за нашего фюрера!..» Главное — глубинное, а глубинное — это душа. Коммунизм, как всякий временщик, лишь пользовался плодами русской души. Но сама душа русского человека коммунизму была не нужна и чужда, ибо провозгласил коммунизм устами своих фарисеев и книжников: «душа — лишь поэтический образ».
Так ощущал и так думал Иван Марков, стоя на станции Токи, на краю русской земли, вспоминая «Спор о вере». И, если сравнивать Ивана Маркова с попом из рассказа Шукшина «Верую!», то в авиацию, химизацию, в научную революцию и прочие «тонкие технологии» постиндустриального мира Марков мало верил, если ни сказать больше — не верил совсем. И в своей доморощенной философии смотрел на человечество под флагом науки и новых технологий, как на корабль очередных аргонавтов, приближающийся к двум мифическим скалам, которые расходятся и сходятся… И время расхождения у этих скал кончилось: человечество, по мысли Ивана Маркова, время это уже выбрало. Новые технологии, конечно, могут ускорить ход корабля и провести ковчег между страшными скалами. Но только в том случае, если человечество будет способно сохранять за собой элементарную плавучесть. Как в том анекдоте, в котором один ученый муж, вступив на корабль, начинает расспрашивать простого матроса, знает ли тот математику, алгебру, геометрию…
— Нет, — отвечает матрос, — не обучены.
— Да как можно без этого жить?.. — удивляется ученый.
Корабль выходит в море, попадает в шторм и тонет. К ученому подходит матрос и спрашивает:
— Умеет ли господин плавать?
— Нет, — отвечает ученый.
— Значит, потонете.
И, возлагая себя на науку, люди еще должны уметь просто плавать, просто возделывать землю, просто сеять хлеб. И главное — просто не причинять этой земле вреда. А этого люди абсолютно не умеют и не хотят делать. И пройти между двумя мифическими скалами при помощи наукоёмких и энергосберегающих технологий им, скорее всего, не удастся: не позволит балласт. Иван Марков повсюду наблюдал этот балласт человеческого потребления, «удовлетворения всех наших потребностей» в ущерб всему живому. И в наукообразного человека не верил. И видел в науке лишь продление человеческой агонии… И вера в науку была похожа для него на веру в коммунизм, в «светлом царстве» которого он не имел никакого грядущего проявления и должен был лишь унавозить будущую гармонию коммунизма для кого-то… Так и на всесильную науку будущего Марков смотрел, как больной раком, больной сегодня. Да, больной раком слышит, что через десять лет наука окончательно победит рак, победит и его форму рака. Больной верит и знает: так это и будет. Но больному от этого не легче: больному остается жить два-три месяца. И победа науки через десять лет вызывает в нем лишь грустные чувства… И как больному нужна победа над болезнью и смертью не завтра, а сегодня, так и Ивану Маркову нужна была вера универсальная, в которой — Сегодня и Завтра бы не разделялись.
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он, как душа, неразделим и вечен.
Марков верил в Душу. Конечно, наивно верить в «поэтический образ», как понимали душу книжники коммунистической веры. Но Марков верил в Душу даже больше, чем в Бога. Во всяком случае, в Душу он поверил раньше… Еще будучи пионером-атеистом, повторяя за отцами-коммунистами: «Бога нет», Марков никогда не говорил, что нет души. Он затаённо прислушивался к этому «поэтическому образу» внутри себя и говорил: что-то есть… что-то должно же быть... С телом он будет разделен. Тело уложится в гроб, в этом не было никакого сомнения. Оставалась только — душа, «как душа, неразделим и вечен». О Боге он начал думать позже. После того, как встал вопрос, что Душа должна быть с кем-то связана. И он, Иван Марков, через что-то, через кого-то связан со всеми этими миллиардами людей. Наивно же думать, что он связан с ними через коммунизм и «удовлетворение всех наших потребностей» — гораздо наивнее, чем верить в душу. Но душу надо было кому-то доверить, отдать на сохранение. Хотя бы в час смерти. И Иван Марков начал думать о Боге и задерживаться в Третьяковке перед «Явлением Христа народу» и «Спасом в силах».
И, стоя в Токах, в тупике тупиков, на краю русской земли, на берегу Мирового океана, Марков проходил мысленно свою жизнь, перебирая ощущения… Но если долго стоять даже на краю русской земли, то ощущения все равно постепенно притупляются. И, исчерпав всю новизну и возвышенность ощущений, Иван Марков повернулся спиной к Мировому океану и, перешагивая рельсы, побрел в глубину Токов. В кирпичном квадрате с вывеской «Магазин» взял булку свежего хлеба. Из такого же кирпичного квадрата, размером поменьше, с названьем «Отделение связи», позвонил в свой город… И, выйдя из отделения связи, абсолютно не знал — что делать дальше... Токи не Токио и не Москва: фигурного катания здесь не посмотришь… «Ну, почему не посмотришь?..» — Иван Марков прислонился плечом к углу отделения связи: немного в стороне, на заполненной водой и замерзшей луже с грязными бугристыми краями, происходило не что иное, как фигурное катание. Три девочки лет девяти-десяти кружили свои «тулупы в полтора оборота» вдоль грязного края лужи. Особенно одна из них так вдохновенно держала головку, так самозабвенно поднимала и вытягивала подбородочек, устремляясь взором куда-то поверх взгорья, поверх домов… словно кружилась она не по луже с грязными краями, а парила над токийским взгорьем, над просторами Мирового океана, в Ледовом дворце, среди «Лебединого озера». В позе, в поднятой высоко головке, во всем устремлении, в самозабвенном кружении этой девочки угадывалась душа… Но Иван Марков знал, что лужа эта весной растает, обнажится её грязное, забросанное всяким хламом дно… И эта девочка, эта душа в своей судьбе, в своем парении, в отведенной ей судьбою орбите сядет на это дно. Выйдет замуж за какого-нибудь пьяного осмотрщика вагонов, будет с ним ругаться и материться… Потому что в Ледовый дворец на пьедестал почета поднимется только одна девочка, одна душа. А остальные души, исполняющие свои «па» по лужам России, осядут на «дно». Таковы законы соревнований, законы человеческого первенства, успеха, удачи и неудачи.
Но, глядя на жизнь, на кружащую перед ним девочку, Марков никак не мог признать это положение правильным. Что одной-двум девочкам или танцевальным парам пьедестал, а остальным — застывшие лужи и грязное дно… Если Бог есть, он не мог так нерационально, так несправедливо распределить награды. Такое распределение угодно людям, но не может быть угодно Богу: высшее он должен дать всем, если он Бог. Размышлял Иван Марков, глядел на самозабвение, парящее на грязной луже. И уже не для себя, а для этой девочки искал он то универсальное, что было бы доступно всякой девочке, всякой душе. А не только одной, стоящей на пьедестале почета.
В этом состоянии мыслей, чувств и поиска универсального и вошёл Иван Марков в свой вагон, стоявший на первых путях Токов.
— Как раз вовремя. Я уже тут картошечки сварганил. Селедочка… — сказал его напарник.
— А я хлеба свежего… — в тон отозвался Марков.
— Ты хлеба, а я вот что… — напарник Маркова вытащил из ячейки почтового шкафа бутылку водки и поставил рядом с дымящейся картошкой хлебом и селедочкой…
— Давай — помаленечку…
Марков сам остановил над своим стаканом руку разливающего напарника, у которого было свое понимание «маленечко…». Взял стакан:
— За что пьем-то?..
Напарник пожал плечами…
— За что угодно. За то, что сегодня среда… За то, что…
— За то, что еще один день ближе к могиле, — усмехнувшись, закончил за него Марков. — За это неинтересно… — Марков посмотрел в вагонное окно. Токи были видны как на ладони. Магазин, почта, несколько кирпичных квадратов жилых домов, застывшая лужа с грязными краями… Двух девочек на ней уже не было. Но одна все еще кружилась, все так же высоко поднимая головку и вытягивая подбородочек.
— Выпьем за вдохновенность, — сказал Марков, повернувшись от окна к напарнику.
— За что?.. — непонимающе переспросил тот.
— За вдохновенность, — повторил Марков.
— Х-хэ!.. — напарник крутнул головой. — Ну, давай за эту твою вдохновенность — х-хэ!.. — он еще раз крутнул головой и махнул в рот содержимое стакана…
На следующий день, сидя в другом вагоне, в кругу собравшихся за водочкой почтовиков, напарник Маркова весело рассказывал, за что он вчера пил, рассказывал про своего странного напарника, про его тост. Но самого тоста так и не вспомнил. И, ввалившись к вечеру в свой вагон, с порога выпалил:
— Слушай, за что мы с тобой вчера пили?.. Ну, твой тост…
— За вдохновенность, — ответил Иван Марков. — За великую, вечную вдохновенность, которая одинаково универсальна и на застывшей луже с грязными краями, и в Ледовом дворце. Вдохновенность, которая доступна каждому, у кого есть душа. Вдохновенность, которая угодна Богу больше, чем пьедесталы почета.
Напарник Маркова, пошатываясь, прошел в свое купе и, не раздеваясь, завалился на постель, заложив руки под голову. «Х-хэ!..» — крутнул он головой, словно отгоняя перед сном какую-то навязчивую муху.
Токи погружались в свою очередную ночь.