Аресты
Новая история нашей семьи началась с ареста. Ровно сто лет назад мой юный дед, получивший оружие и мандат от Советской власти, посадил под замок своего будущего тестя, безобидного ешиботника по имени Гилька. (Живое свидетельство о нем — голубые глаза, которые перешли ко мне через поколения). Бабушка, активная комсомолка, быстро освободила отца. Похоже, она не влюбилась в моего деда с первого взгляда — они расстались, позабыли друг друга — и встретились только через год на каком-то мероприятии, организованном новой властью. Вскоре они поженились, и в 1925 году в Смоленске родилась моя мама. Но история арестов не прекратилась — в разгар войны, в 1942 году, моя бабушка отправилась к деду, перешла линию фронта, была задержана как немецкая шпионка — и теперь уже ее освободил мой дед. Долг был возвращен. Бабушка была совершенно бесстрашным человеком. Когда мой дед, прекрасный пловец, стал тонуть в Днепре (сильнейшая судорога свела ногу), бабушка, не умевшая плавать, бросилась в воду и спасла его. Долг был возвращен еще раз.
Друзья-однополчане
Нищий сидел на земле возле Бессарабского рынка и нудно выпрашивал деньги у проходящих. Иногда он вставал, чтобы немного размяться. Человек этот был хорошего атлетического сложения. Мой дед прошел мимо него, и услышал слова, брошенные вдогонку: «Я кровь проливал в окопах, а ты на Пятом Украинском жировал!» Нищий распалял себя, как урка: «Я фронт прошел, а этот в Ташкенте героически сражался!» Дед мой остановился и обернулся. Во время войны он побывал в разных местах — в Белоруссии, под Ельней, на Волховском фронте, в Сталинграде — но вот в Ташкент попасть не привелось. Всего не охватишь.
— И где же ты кровь проливал, служилый? — спросил мой дед.
— Я? На Волховском фронте!
— Интересно! И я был на Волховском! А где ты стоял?
Пошли в ход опознавательные знаки — фамилии командиров, названия мест. Оказалось, что нищий служил у моего деда в полку. Он вскочил, стал извиняться, оставил кепку с дневной выручкой и резво побежал за моим дедом. Прояснилось ли что-то в его темном мозгу? Минут на десять, не больше — до следующего клиента. «Где же вы теперь, друзья-однополчане?» — спрашивается в известной песне. Да вот они, даже искать не надо.
Детское имя
Мой дед родился в 1902 году в Мстиславле Могилевской губернии. Полное имя его – Израиль-Биньямин-бреб-Менахем-Ашер (т.е. сын ребе Менахема- Ашера). Он был самым младшим в семье, братья всю жизнь звали его Биня (это было как бы детское имя). Потом он, подобно праотцу нашему Яакову, стал Израилем (а для отдела кадров – Израилем Наумовичем). В семье было еще трое братьев и две сестры. Младшую из сестер звали Люба-Хая. Второе имя Хая (или Хаим для мальчика, что означает жизнь) дают, когда ребенок много болеет в детстве. Люба была членом партии с молодых лет, в 1937 году получила срок «на всю катушку», заболела в лагере туберкулезом. Вышла на волю после смерти Сталина – с разрушенным здоровьем и без семьи. Доживала жизнь в интернате для старых большевиков в Переделкино. Мама навестила ее в первый раз – и сразу услышала: “Лена, почему ты не в партии?»
В 1937 году, когда Любу арестовали, все родственники отказались от нее. Все, кроме моего деда.
Борейша, нееврей
Мой дед служил в кавалерии, потом закончил военное училище и стал кадровым офицером. Перед войной он был военкомом в небольших городах – Рудня, Бобруйск, Дорогобуж. Мама рассказывала, что в одном из городков они жили в усадьбе, у них даже были работники. Один из работников, мастер на все руки, как-то сплел лапти коту, от которых бедняга никак не мог избавиться. В этих городках дед мой, как правило, представлял почти все ветви власти в одном лице. Однажды на прием к нему пришел человек по имени Борейша. Разговор шел на идиш – в тех местах этот язык знали многие неевреи.
— Хавер Додин, их дарфн бевайзн (Товарищ Додин, мне нужна справка)
— Вельке бевайзн? (Какая справка?)
— Аз их бин ништ а ид (О том, что я не еврей).
— Цу вос? (Зачем?)
— Их дарфн эс фар… (Объясняет, для чего нужно. Наверное, наступило какое-то небольшое обострение дружбы народов. Национальные кадры понадобилось отделить от не совсем национальных).
— Фарвос ништ, — объявляет представитель власти (Почему бы и нет?). И выдает документ. По всем правилам, уже на русском языке, «Настоящим удостоверяется…, сего 25 числа», гербовая печать.
— Ну, итцт бист ду фактиш гой! Лойт але ди клалим! Лойфст фар а флаш! (Вот теперь ты настоящий гой! По всем правилам! Беги за бутылкой!)
Сорокин и другие
Не помню уже, в каком городе это происходило, но время действия угадывается безошибочно.
Мой дед прямо у дома, на стене, увидел объявление «Рассматривается персональное дело Додина И.Н.». Он был немедленно и без всяких объяснений снят со всех должностей — военкома города, зам. начальника горисполкома, инспектора главлита. Его не арестовали немедленно, что уже было чудом, он успел попрощаться с мамой и бабушкой, отослать их из города, собрать какие-то вещи. Оставалось только ждать. Зачем-то он посмотрел еще раз в окно — и увидел, как к дому подъехал воронок, и двое в штатском повели к нему Сорокина — человека, который затеял это персональное дело. Кто-то донес на него на день или на час раньше. К концу дня моему деду — опять же без всяких объяснений — вернули все его должности. Незначительный эпизод — по меркам того времени.
Мама вспоминала, что в Смоленске они жили в Доме Героев «Железного потока» (он же — «Дом со львами»). Происходило что-то непонятное. Дети, с которыми она играла, постоянно исчезали — вместе со своими родителями. Это был тот редкий случай, когда брали не представителей какой-то группы (троцкисты, эсперантисты, поляки), а героев романа. В первый раз моего деда вызвали в инстанции по поводу того, что он полностью утерял связь с массами — и его выручила московская грамота, выданная пару дней назад как раз за очень крепкую связь с массами. Второй вызов был значительно серьезнее — кто-то увидел у деда на столе подписанный портрет врага народа Ковтюха (он же герой гражданской войны Кожух в романе Серафимовича). Мой дед уцелел и на этот раз — забирали героев «Железного потока», а он не имел никакого отношения к этой книге.
Мальчик, который забыл свой день рождения
В детстве я часто болел. Мама была детским врачом от Бога — но лечить своих — это очень тяжелое дело. Как-то, в самом начале своей жизни, я расхворался не на шутку. В Киеве тогда проходил Всесоюзный съезд педиатров. Мама вспоминала, что она приводила светил целыми делегациями — никто не мог отказать в такой ситуации. Диагнозы ставились один страшнее другого. Я представляю себе консилиум, как голосование в ООН: Азербайджан — менингит, Белоруссия — менингоэнцефалит, Грузия — энцефалит … Эстония, воздержавшихся нет. Однажды заглянула неприметная старушка — участковый педиатр. — Коллега, ну что же вы, — попеняла она маме. — У ребенка режутся зубки, только и всего.
Я часто болел, много времени проводил дома — и рано пристрастился к чтению. Я даже сделал чтение книг своей профессией! В квартире было два больших книжных шкафа. Книги гривуазного содержания (Мопассан, Жоржи Амаду) были заперты на ключ — их я, конечно же, прочитал в первую очередь, подобрав этот самый ключ, но не очень понял, почему их заперли, в то время как в другом шкафу, в свободном доступе, находились «Золотой осел» Апулея, «Сказки тысячи и одной ночи» — и не только. Очень много было «оттепельной» литературы — и я читал эти книги одну за другой — мемуары Дьякова, Серебряковой, воспоминания о репрессированных военачальниках, а потом и «Один день Ивана Денисовича» в «Роман-газете». Прочитав все эти книги в возрасте 11 — 12 лет, я понял одну простую вещь — в 30е годы в Советском Союзе взрослый человек мог уцелеть только по ошибке. О детях писали очень редко — «исчез, забрали в детский дом для детей врагов народа» — и я понимал, что это просто иносказание, вроде как «десять лет без права переписки».
В середине шестидесятых годов в нашем дворе появился серьезный мальчик, высокий и худой, в больших очках, который выходил гулять с книгой и альбомом для рисования. Чтение он прерывал только для того чтобы начать рисовать. В определенное время он подходил к нашему подъезду — и из окна пятого этажа спускалось на веревке яблоко, которое он принимал — и потом съедал, не отрываясь от книги. Мы подружились. Его тоже звали Володя, был он на год старше меня, семья его был почти такой же, как у меня — интеллигентная мама, дедушка Шварц (фронтовик, горевший в танке), отец, находившийся где-то в другом месте. У нас еще была бабушка. Я знал, сколько ему лет, но все равно как-то спросил его:
— В каком году ты родился?
— В 1953.
— А в каком месяце?
— В феврале.
— Но это невозможно!
— Почему?
— Потому что в феврале 1953 был еще жив Сталин. Как ты мог родиться? Я вот родился в 1954, и тут никаких вопросов нет.
Володя заволновался: «Но ты же был на моем дне рождения! Мы славно провели время!»
О царе Ироде я тогда не слышал, но о демографической политике товарища Сталина имел представление. Перечить своему другу я не стал, тем более что он никогда не обманывал. Но неприятный осадок остался — все-таки день рождения, точная дата…
Фронтовые истории
О войне мой дед почти ничего не рассказывал. Было несколько историй «не о том» — например, о вреде курения. Они долго выходили из окружения, и ночью оказались в лесополосе возле шоссе. Оттуда доносился равномерный гул, разглядеть что-то за деревьями было невозможно. Какой-то солдат крикнул: «Эй, курить есть?» И подошел поближе к дороге, и погромче крикнул, и матерком уснастил, чтоб верней дошло. Его услышали, но папирос ему не досталось — колонна оказалась немецкой. Внезапно с дороги ударили трассирующими пулями. «Очень красиво — и очень страшно», — вспоминал мой дед.
На Волховском фронте они шли через безлюдные, сожженные деревни — от деревянных домов оставались только печи, а на этих печах сидели кошки, потому что они всегда привязаны к дому, а печь — это последнее, что остается от дома. И еще одна история, рассказанная совершенно будничным тоном. Он должен был лететь с важным донесением в штаб Второй Ударной Армии — в тот самый момент, когда генерал Власов уже был взят в плен и перешел на сторону немцев, но об этом еще не было известно командованию Красной Армии. Самолет не вылетал из-за погодных условий, мой дед уговаривал летчиков, но они твердо стояли на своем. Самолет так и не поднялся в воздух — а его жизнь еще раз была спасена.
Почему мой дед, прошедший всю войну, видевший гибель сотен людей, уничтожение всего живого в своих родных местах, крушение целого мира, ничего об этом не рассказывал? Может быть, как царь Давид, он увидел ангела смерти, стоящего между небом и землей? Или оберегал меня и мою мать? А может, увидел то, что человеческий язык не способен описать?
Несокрушимая и легендарная
Мой дед начал войну в должности подполковника (не знаю, каким ромбам и шпалам это соответствовало) — и закончил тоже в звании подполковника. Что было очень необычно, если принять во внимание фронтовую службу, безупречный послужной список, высокие государственные награды. При введении воинских званий Несокрушимая и Легендарная крепко смухлевала. Потом он все же стал полковником, начальником отделения в Штабе Киевского военного округа. В 1952 году, в разгар антисемитской кампании, его вызвали в управление кадров.
— Товарищ Додин, не хотите ли продолжить службу в Забайкальском военном округе? — поинтересовалось начальство.
— Если это приказ — то приказы не обсуждаются. — ответил мой дед. — Если речь идет о пожеланиях — то нет, не желаю.
Начальство выразило полное понимание. Через пару дней в кабинете моего деда уже ожидали кадровик и незнакомый офицер.
— Введите в курс дела. Будет работать на вашем месте.
Огонь!
Взгляд моего деда почти всегда был острым и испытующим. Если темно-карие глаза за стеклами очков теплели, оживало все вокруг. Но если в них появлялся огонь — надо было уносить ноги, не раздумывая. Мама рассказывала, что однажды, перед самой войной, она днем сидела в комнате и разговаривала со своим одноклассником. Вошел мой дед, поздоровался, и как-то странно посмотрел в его сторону. Отчего-то вспыхнул в его глазах этот самый огонь. Мальчик бросился к открытому окну — и моментально выпрыгнул. Его никак нельзя было назвать трусом. Когда началась война, он остался в подполье, героически сражался, был казнен немцами. (История бумерангом вернулось к моему деду, когда он увидел Сталина вблизи — его тоже охватил безотчетный ужас).
Мой дед был очень выдержанным человеком, довести его до состояния гнева было чрезвычайно сложно. Но мне удавалось! Какие страшные проклятия на идиш обрушивались тогда на мою голову! (Инвективы на идиш — это не русский мат, где всего-то и есть, что четыре корня и бесконечное напоминание о татарском иге — татарин имал твою мать. Тут — полынь библейских пророчеств, грубая соль и пепел, и такие стрелы летят из глубины столетий, что только успевай уворачиваться). После проклятий на идиш следовали обещания жестокой физической расправы — уже на русском языке. «Изобью! Офицерским ремнем — исполосаю!» Он бросался к шкафу, где этот самый ремень хранился. С опозданием на несколько лет я понял, что, атакуя, он всегда следил, чтобы я находился возле открытой двери, и на моем пути не было никаких препятствий. Ремень, конечно, так ни разу не нашелся, хотя лежал он всегда на самом видном месте. Потом я получил его в подарок, как и планшет, и полевую сумку, и артиллерийский бинокль. (Что касается физической расправы — ему бы, конечно, и в голову не пришло, что можно на кого-то в доме поднять руку. В школе я с удивлением слушал рассказы учеников, которых поколачивали родители. Помню, паренек из параллельного класса пожаловался ребятам, что накануне попался отцу под горячую руку.
— Ну и что ж тут такого? — удивились те. — Всех лупят.
— Но не всех лупит чемпион мира по борьбе!)
Никсон у нас в гостях
Мой дед жил, неуклонно следуя своим принципам. Он никогда не декларировал их, и я догадывался об их существовании только по его реакции на мои действия. Красная черта обозначалась словами «Это недостойно мужчины». В эту категорию поступков входили: ложь и доносительство, слабость по отношению к себе и неоказание помощи тем, кому она нужна, неосновательные суждения. Недостойно мужчины было читать чужие письма, подавать руку в перчатке, нарушать данное слово.
Мне было 5 или 6 лет, когда дед рассказал о немецком автомате, который хранился у нас под ванной. Его нельзя было брать в руки, даже искать его запрещалось, и тем более — нельзя было никому рассказывать о нем.
«Ты — мужчина в этой семье, — сказал мой дед, — а раз так, то умеешь хранить секреты, и твоему слову следует доверять».
Это было нелегкое испытание! Сколько раз я уже готов был встать на четвереньки и облазить все закоулки под ванной, чтоб только посмотреть на него, потрогать этот автомат — что может быть интереснее! Но в последний момент останавливался. Недостойно мужчины, вспоминал я. С годами интерес к автомату ослаб, потом я вообще стал сомневаться в том, что такой разговор был. Может, и не было никакого автомата. Человека, который внес ясность в этот вопрос, звали Ричард М. Никсон, Президент Соединенных Штатов Америки. Он приехал в Киев в 1972 году (не из-за автомата, конечно, а по каким-то своим президентским делам). Мы жили в центре города, и накануне визита количество стражей порядка вокруг превышало все мыслимые пределы. В подворотне нашего дома дежурили милиционеры, а рядом совершала променад группа штатских с характерными квадратными физиономиями. Еще один милиционер пристроил здоровенную рацию на ящике из-под помидоров. Обстановка была крайне нервозной. Около полудня к нам наведался сантехник — назовем его ЮТ, жалко переводить буквы на этого поганца. Недавно он что-то чинил у нас, получил чекушку, но сейчас завернул наудачу и попытался выпросить еще немного «для поправки организма». Дед мой заметил, что за одну работу дважды не платят, а поправить организм можно пивом. Уязвленный сантехник, что называется, зашел с козырей: «А что скажут органы, когда узнают про автомат? Может, хотите влепить Никсону очередку-другую за Вьетнам? Оружие-то боевое». Дед широким жестом пригласил его в ванную. Через минуту дверь распахнулась, и ЮТ с невероятной скоростью кинулся прочь. Бабушка рассказывала как-то, что дед мог бы при желании двумя-тремя словами уничтожить человека. Этот получил, как видно, ударную дозу. Наверное, это были те слова, которыми на фронте поворачивали вспять войска — или осаживали коней, вставших на дыбы. Но история на этом не заканчивается. Меня разбудили под утро. Мама и дедушка стояли в изголовье кровати.
— Пойду сдаваться, — сказал мой дед очень спокойно. — Настучит ведь, суконный сын. Много не дадут, примут во внимание характеристики. — И горько усмехнулся. — Ну, не поминайте лихом.
Сдаться было тоже непросто. Вроде и надо было только перейти улицу, но идти пришлось сквозь строй милиционеров и переодетых сотрудников. Автомат лежал в хозяйственной сумке, которая так и не привлекла ничье внимание. В опорном пункте милиции дежурил лейтенант, до смерти замученный государственными хлопотами.
— Вот, на стройке нашел, — сказал дед и достал сверток.
— Хорошо, положите в угол, — сказал лейтенант безразлично.
— Я могу идти? — осторожно спросил мой дед.
— Конечно! Будьте здоровы!
ЮТ заглянул на следующий день, но теперь, услышав на пороге всего три слова, сразу бросился наутек.
Через много лет я отдыхал в Пицунде, и в нашей компании оказался начальник теплопункта, находившегося прямо в моем доме. Я пожаловался ему, что сантехника в квартире пришла в полную негодность — мы заливаем соседей снизу, нас заливают соседи сверху, периодически выясняется, что ванна напрямую соединена с Мировым Океаном.
— Не о чем говорить, — успокоил он меня. — Приедем домой, сразу пришлю к тебе самого лучшего мастера. Золотые руки, душа-человек.
Я дождался этого золотого мастера и душа-человека. Открылась дверь…
— Ну как мы могли отдать этот автомат? — подумал я. — Хорошая, исправная вещь, совершенно необходимая в быту.
Лошади
Мой дед состоял в партии ни много ни мало 62 года. При этом никогда не выражал никаких восторгов по отношению к руководству, называл их «они» — и ничего хорошего от этой публики не ждал. Молчал, чтобы сберечь свою семью. Обладал твердым характером, поэтому прослыл жестким человеком — без всяких на то оснований, я знал его доброту и сердечность. Неприметным пенсионером (хоть и «союзного значения») он бывал нечасто — быстро возвращался в свое естественное состояние — полковника кавалерии, офицера со строевой выправкой, галантного и остроумного. Кстати, никакой шаркающей кавалерийской походки, придуманной Булгаковым, у него никогда не было. Лошадей он любил всю жизнь. Бабушка рассказывала, что он был великолепен в седле — на любимом Комсике, и в военное время, когда скакал, оседлав красавицу Пулю с Тбилисского ипподрома. Мой дед воевал в кавалерии — был начальником конного депо Волховского фронта, потом стал политработником. Как-то он сказал мне: Ты знаешь, я бы, наверное, не выжил на войне, если бы имел дело не с лошадьми, а с людьми. А потом, когда ушел из армии — если б только я мог стать конюхом, ходить за лошадями — ничего больше и не надо было!
Весьегонск
Во время войны мои мама и бабушка оказались в Весьегонске Калининской области — у тети Сони, бабушкиной сестры. Она много лет была врачом — и уже не по одному разу вылечила всех жителей городка. Ее муж, Иван Костромов — прекрасный хирург и художник, воспринимался многими недоверчиво — из-за независимого характера и полной непохожести на местных жителей. У них был сын Илья, в ту пору дошкольник. (Он вошел в семейную историю двумя высказываниями. Однажды его привезли в большой город — наверное Калинин — и там он изумился, увидев многоэтажные дома: «Хата на хате стоит!», а потом, услышав духовой оркестр в городском парке, заметил: «Веселенький похорон!». В Весьегонске оркестр можно было услышать только на похоронах).
Первым человеком, которого мама увидела на тихих улицах Весьегонска, была девочка, которая весело скакала по улице и звонко кричала: Баушка, а баушка! А старенькая баушка в бане сдохла! Потом оказалось, что тревога была ложной. «Старенькая баушка» в бане помаленьку ожила, и уже через месяц по-соседски беседовала с моей мамой.
— Что ж ты Лена, в церковь-то не ходишь?
— Нельзя мне, бабушка Агафья.
— Почему же это нельзя?
Мама объяснила, почему нельзя.
— Да Бог с тобой! Окстись! Что ты такое на себя наговариваешь! — замахала руками «старенькая баушка». Помолчали. Воскресшая старушка погрузилась в тяжелое раздумье, и потом тихо вымолвила:
— Так что же — и Раиса Григорьевна?
— И Раиса Григорьевна, — подтвердила мама.
— И София Григорьевна? — И она тоже!
Бабушка Агафья крепко задумалась, и через некоторое время лицо ее прояснилось.
— Про Софию-то Григорьевну пустое не говори. Ванька Костромов — вот кто еврей! Самый из них настоящий!
Животный мир Весьегонска представляли умная корова Мода, козочки, которых зимой брали в дом, а также огромный, ломовой кот Терентий. Еда в военное время была скудной — картошка и капуста, молоко и грибы (те, что попроще, вроде волнушек, отдавали корове). Мясо появлялось по большим праздникам — из него сразу делали десятка два котлет и относили их в прохладное потайное место. Миску накрывали огромной чугунной сковородой, сверху ставили чугунные утюги, а после вдвоем прикатывали здоровенный валун, который довершал это сооружение. Но мяса они так ни разу и не попробовали. Когда сестры отправлялись за котлетами, перед их глазами всегда открывалась одна и та же картина — Терентий сидел на солнышке, довольно облизываясь. Валун валялся где-то в кустах, а пустая миска была вылизана до зеркального блеска. Терентий был вездесущ — он мастерски ловил птиц, извел всех грызунов в округе, еще и повадился обворовывать рыбаков на водохранилище.
Как-то ночью все обитатели дома проснулись от тяжелых ударов в дверь. Кто-то грубо ломился в дом. Тьма кругом — хоть глаз выколи. Позвать на помощь некого — мужчины ушли на войну, Иван уехал в Григорево, к своим родителям. Мама, бабушка и тетя Соня дрожали от страха, прижавшись друг другу. Дом ходил ходуном от тяжелых ударов. Те, кто пришли, не скреблись потихоньку в дверь. Наглые разбойники нагрянули за чужим, как за своим. Казалось, что дом сейчас рухнет. Со звоном стали падать тарелки с полок.
— Воры, душегубы, — прошептала тетя Соня.
— Если это воры, то почему они стучатся? — спросила мама.
— Пойдем, — бесстрашно сказала бабушка, и, вооружившись скалками и ухватами, они двинулись к двери. Маму оттеснили в арьегард. Они осторожно приоткрыли дверь и выглянули на улицу. Под самой стрехой вялились рыбины. Терентий, закрывая собой окно, стоял в полный рост и бил огромными мужицкими лапами по стене, немного не доставая до крыши.
Половина Весьегонска была перед войной затоплена, из старых зданий только тюрьма сохранилась до наших дней — та самая, которая упоминается в «Мертвых душах»:
«И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: «Нет, вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!»
Жизнь в Весьегонске течет тихо и незаметно. В 1939 его разжаловали до поселка городского типа, но потом, в 1953 году, реабилитировали. Последним событием, разбудившим скуку в начале 70-х годов, был необычный протест городского жителя, который надел ведро на голову Самому Человечному Человеку, стоявшему без дела на главной улице. И тут, как видно, не обошлось без весьегонской тюрьмы. Так уж повелось в этой стране — какую историю ни начнешь рассказывать — кончается обязательно тюрьмой.
Много цветов
Мама закончила школу в 1942 году — и была принята сразу в пять московских вузов — легендарный ИФЛИ, 2й Московский Мединститут, Институт Тонкой химической технологии и еще два, названия которых история не сохранила. Сердце подсказывало — идти в ИФЛИ, но разум призывал во 2-й Мед, хотя брали там только на санитарно-гигиенический факультет. Она начала учиться в московском мединституте, а потом в 1944 году перевелась в Киев — с твердым намерением перейти на педиатрический факультет. Ректором киевского мединститута был замечательный человек — Лев Иванович Медведь — будущий академик и министр здравоохранения.
— Совсем глупая, — сказал он, ознакомившись с маминым заявлением. — Хочешь вечно пеленки нюхать? Учись на сангиге, станешь уважаемым человеком.
— Хочу лечить детей!
— Нет!
Мама изготовилась плакать.
— Хорошо, будешь педиатром!
Она успешно закончила институт в 1948 году и получила распределение «В распоряжение МВД СССР». Тогда это означало одно — «Добро пожаловать в Гулаг!» Пришлось вмешаться моему деду. МВД быстро утратил интерес к моей маме, а у киевской педиатрической клиники такой интерес появился.
Отец приехал свататься к маме в 1950 году — после того как закончил военный факультет Московской консерватории и отслужил два года на Сахалине. Подразумевалось, что он продолжит службу в Киеве или окрестностях, поэтому мой дед ознакомился с его служебной характеристикой. И пришел в ужас! Конечно, ничего из ряда вон выходящего там не было — если перевести с армейского языка на человеческий, сообщалось только о том, что лейтенант Нафтуль Грубман, 1922 года рождения, уроженец Кременчуга, беспартийный и т.д., является человеком легким и беззаботным, что называется, не берет дурного в голову и не докучает подчиненным всякой ерундой. Дед поделился своей находкой с мамой, но она совершенно не думала о боевой и политической подготовке в войсках. Как пишут в романах — она была ослеплена любовью. Сыграли свадьбу, и через некоторое время мой отец приступил к службе в славном городе Фастове. Он нечасто вырывался в Киев, и если приезжал, то ночью или поздно вечером, запыленный и усталый. Как-то мама попеняла отцу, что он никогда не приносит цветов. Потом упрек повторился. Но в Фастове, еще и на ночь глядя, невозможно было найти цветов. Там в это время вообще ничего нельзя было найти, кроме неприятностей на свою голову. Отец не привык затягивать решение проблем. Утром он вывел свой оркестр из расположения части, провел рекогносцировку, и дал вводную: занять позиции на краю поля, рассредоточиться и двигаться в сторону леса, срывая полевые цветы. Музыканты разбрелись по полю, им понравилась свободная атмосфера, в которой начался этот день. В армии вопросов не задают, но кто-то все-таки спросил в шутку:
— А много надо цветов? Гербарий уже собрали.
— Полуторку без верха, — распорядился командир, и тут все увидели машину, которая подъехала к полю. Бойцы не подвели, и в конце концов «полуторка без верха», полная цветов, отправилась в Киев. Потом все это великолепное многоцветье было выгружено под нашими окнами. Отец был щедрым человеком. Мама вспоминала, как после свадьбы они направились в ювелирный магазин — покупать ей подарок. Отец широким жестом обвел прилавок и сказал: «Все, что перед твоими глазами!»
— И платиновое? — спросила мама для верности.
— Чиж, я же сказал — все, что перед твоими глазами. (Чиж — так они называли друг друга).
И мама получила платиновое кольцо с небольшим бриллиантом, которое потом носила всю жизнь.
А песни довольно одной…
В раннем детстве я редко видел отца, а потом наши встречи и вовсе прекратились. Родители развелись, когда мне было 8 лет. Мы встретились почти через 30 лет, в 1991 году. Я заново познакомился со своим отцом — и снова нам пришлось расстаться. Мне предстоял отъезд в Израиль, он направлялся в Америку, к сестре.
Американское путешествие началось просто замечательно. Отец навестил сестру и племянника в Мичигане, они обещали полную поддержку в иммиграционных делах. Нашлись старые друзья — еще с консерваторских времен, которые посадили его в машину и отправились в тур по Америке. Потом он получил ключи от этой машины для поездки в Торонто, к племяннице. Подал заявление в иммиграционное ведомство о воссоединении семей, и в ожидании положительного решения отправился в Канаду.
Отец пил немного, но любил застолья, гостей, новые лица. Виртуозно изготавливал перцовку (я называл ее «По острым иглам яркого огня»). Уже в Израиле, он как-то спросил меня:
— А ты делаешь дома горилку с перцем?
— Тут вроде и перца такого нету, — усомнился я.
— Еще какой тут перец!
— Не делаю — пью то, что в магазине дают.
Отец пожурил меня: «Ну что ты, нельзя так опускаться».
В Канаде ему даже довелось обучать секретам ремесла какого-то крупного миллионера. Вот и сейчас он возвращался в Америку — и весь багаж его составляла дюжина бутылок. «Не было там ничего крепче спирта, но и слабее водки тоже не было. И, конечно, перцовая особой крепости», — так он рассказывал. На границе его машину остановили. Из американских фильмов было известно, что полицейского надо называть officer и отвечать ему односложно. Всех, кто говорил больше пяти слов, сейчас же заковывали в наручники. Отец вышел из машины, протянул свои международные права, а потом, на всякий случай, положил руки на капот. В американском кино всегда требовали положить руки на капот. Страж порядка попросил открыть багажник, и тут глаза полицейского округлились так, как будто в них закапали двойную дозу атропина.
— Что это, сэр?
— Друзей хочу угостить. Ребята ждут к ужину.
То ли молодой коп никогда не видел настоящего бутлегера, то ли добрые люди чуют друг друга за версту, но полицейский только рассмеялся и сказал: «Доброго пути, сэр! Приятного ужина с друзьями!»
На прошение о воссоединении семей американцы ответили отказом, а возвращаться в Киев отец не хотел. Он отправился в Сохнут, считая что уж Израиль его точно примет. Но и в Еврейском Агентстве ему не очень-то обрадовались — может, не ждали одинокого семидесятилетнего пенсионера. Конечно, отказывать ему никто не стал, но попросили подтвердить свое еврейство. Без этого — никак. Почему-то следовало отправиться для этого в Краун-Хайтс, ко двору Любавичского ребе. Что случилось с чиновником Сохнута? Может он запутался, как бабушка Агафья из главы «Весьегонск»? Даже интересно, — подумал, наверное, отец, — никогда не был при дворе, — и отправился к Любавичскому ребе. Там его принял старый человек (придворный?) в темном костюме и большой «хабадовской» шляпе.
— Вы понимаете меня? — спросил он на идиш. — Скажите же и мне что-нибудь.
Мой отец прекрасно знал идиш, но говорить просто так ему было неинтересно.
— Давайте я лучше спою. (Это было в его духе. Он постоянно что-то напевал). Отец стал петь старую песенку на идиш, и тут глаза старика наполнились слезами. Вначале он крепился, но потом заплакал, не таясь.
— Что с вами, ребе? — встревожился отец, — я не буду больше петь эту песню.
— Нет, нет, пойте пожалуйста еще и еще. Эту песню моя мама пела мне в детстве, и с тех пор я больше никогда ее не слышал.
Мой отец приехал в Израиль на пол-года раньше меня — и жил в Ришон-ле-Ционе. Я долго разыскивал его, но потом все же нашел. Познакомил его с моей дочерью (его первой и единственной внучкой) и женой. Да и сам я еще раз познакомился со своим отцом — на сей раз навсегда.
Улица Петлюры
Мне всегда казалось странным, что ни один великий писатель не написал книгу о свой матери. Многие пытались это сделать, были созданы прекрасные произведения, но ни одно из них не стало opus magnum, главным трудом всей жизни. Может быть, в наше время это удалось только Ромену Гари в его великой книге «Ожидание на рассвете». Когда я пытался разделить воспоминания о маме на поступки, слова, ощущения, то понял, что сделать это невозможно — как невозможно подсчитать и запомнить морские волны. Мне бы просто не хватило жизни, чтобы вызвать в памяти всю заботу, мудрость, милосердие и красоту, излучаемые ею. Мы прожили под одной крышей 42 года. Я не видел человека, который был бы так неотделим от своей работы — лечения детей. Мама была прекрасным врачом — думающим, внимательным, любящим своих пациентов. Я в детстве сносил ей поломанные игрушки — «Вылечи!» — потому что знал — она может вылечить всех. И не один я так думал — в семейном альбоме есть фотография: мама в белом халате фонендоскопом выслушивает куклу, рядом стоит испуганная девочка и ждет ответа. Сохранились замечательные рассказы о ее работе участковым врачом на Гоголевской улице (послевоенной, уголовной, где даже собаки бросались на ее воротник из куницы). Сохранились ее стихи о врачебной работе. Мама проработала больше 40 лет в детской поликлинике на улице Коминтерна (сейчас это улица Петлюры). Она была врачом высшей категории, занималась лечебной физкультурой. Мама очень удивилась бы, если бы узнала, что улицу можно назвать именем Петлюры. (Хотя и Коминтерна — тоже, как говорится, явное не то). Во всяком случае, и мне бы не хотелось ходить по этой улице. Кажется, в Киеве есть еще много «безымянных» улиц, которые ждут своих названий. И сколько есть имен киевлян, поднявшихся к высотам человеческого духа, мужества и таланта! Как замечательно было бы прогуляться по проспекту Глаголевых, свернуть на улицу Гелия Снегирева, и очутиться на бульваре Виктора Некрасова (они будут рядом, как раньше). И поэты будут читать свои стихи на улице Лени Киселева, и улица Мандельштама уйдет от кладбища к живым людям.
Мама уезжала в Израиль уже тяжелобольным человеком, но продолжала работать до последнего. Незадолго до ее отъезда, в поликлинике поменялось начальство. Главврач — мамина лучшая подруга тетя Женя, человек редкого благородства и красоты, трагически погибла.
Невозможно было поверить, что кто-то сможет заменить ее после четырех десятилетий работы.
На место главврача пришел Владимир Иванович — молодой человек, о котором никто ничего не знал. Мама рассказала ему, что собирается уезжать в Израиль.
— Не имеет значения,— сказал главврач. — Вы можете работать сколько захотите, или сколько сможете — хоть до самого отъезда.
Мама рассказала, что есть и другие проблемы. Состояние ее было таким, что раз в день ей надо было делать внутривенные инъекции, а это отнимало время. У нее были очень плохие вены, и почти никто не мог в них попасть.
— Не вижу проблем,— сказал Владимир Иванович, — я найду человека, который попадет сразу.
И такого человека он нашел очень быстро. С этого дня, что бы ни происходило в мире, каждый рабочий день начинался одинаково — мама шла в кабинет главврача, где хозяин кабинета быстро и безболезненно вводил ей лекарство.
Не надо обладать большими познаниями в кардиологии, чтобы понять, что у этого человека хорошее сердце и мудрая кровь. Он и сейчас работает, это известный в городе специалист, уважаемый и опытный врач. Его нынешние пациенты — это дети тех, кого он начал лечить в 1992 году, и внуки тех, кого водили и носили к моей маме. Так что как улицу ни назови — добрые дела там продолжаются.
Эпилог
Мой рассказ представляет собой коллаж, то есть собрание разнородных элементов, объединенных по прихоти автора. Это не паззл, где в последний момент появляется общая картина и объясняются все загадки. Если в этом рассказе что-то было непонятно в самом начале, то, как говорится, пиши пропало — дальше не прояснится. Зачем же тогда он написан? Мне хотелось еще раз почувствовать цвет и запах уходящего времени, его тяжесть и скорость, с которой оно удаляется от нас. Услышать отзвук голосов моих близких, которых я любил — да не сберег.
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer5_6/grubman/