Беднейшие слои населения
Елене Кравчук
— Корову и теленка напои и выпусти. Да не ленись, прогони к стаду, а то опять у Стелихина огородца бросишь. Навоз вычисти, вилы за кормушкой. Объеди из яслей растряси по полу, а свежего сена наспускай сверху в дыру…
— Ладно.
— Поросенка накорми. Да смотри, чтобы не вышиб у тебя ведро-то из рук.
— Ладно.
— Овец выпусти вместе с коровой. Куриц накорми, вон в решете им налажено крупы. Да окошко им открой, а то забудешь опять, просидят весь день взаперти.
— Ладно…
— Не засыпай снова, а то прокатишь до обеда. Дров наколи, а днем маленькую печку затопи, пожарь себе хоть картошки, сало найдешь. Из печи чугунки выстави и с паренцей, и с молоком. Большую печку закрой часа через два: май, а выстыло все, точно в феврале. Маленьку печку станешь топить, трубу-то открой и вьюшку вынь, а то напустишь полну горницу чаду.
— Ладно.
— За водой сходи не меньше шести раз. И скотине наноси полную кадку, и в бачок себе хоть пару ведер. В избе подмети. Надолго не убегай из дому, хватит тебе галавесить. Мы к шести вернемся, чтоб к этому времени дома был. Поросенка тоже выпусти, пусть тоже побегает…
— Да-а, а потом его не застать.
— Застанешь. Ворота пошире открой, сам забежит.
— Ладно.
— Ну, мы ушли. Вставай давай, не спи снова. Эво, гли-ко-су, солнце уже поднимается, а он все спит. Станешь дрова колоть, колун-от, смотри, не в дровяннике, а под лестницей.
— Ладно.
Аника Петров садится на кровати и трет глаза кулачком. Голова как чугунная от недосыпу. Может, они правы, родители: не надо до ночи носиться по деревне с друзьями табуном, тогда больше времени останется на сон. Но иногда так увлечешься, что забываешь обо всем на свете. Вчера, например, катались в поле на пустых бочках из-под бензина — кто дальше укатит не свалившись. Он проехал целых сто пятьдесят метров и ни разу не свалился. В поле место гладкое, только перебирай ногами да балансируй, как акробат в цирке, бочка сама катится и утробно гудит на трясках. Там было шесть бочек, но одна очень большая и громоздкая, может, на двести литров, а другая еще с бензином или с соляркой, на такой недалеко укатишься, ее и с места-то не сдвинешь. Так что в гонках участвовали только четыре бочки. А может, голова трещит еще и потому, что родители сами напустили дыму, когда сегодня печь растапливали. Но спать хочется намертво. Значит, печь дотапливать, головешки колотить, трубу закрывать придется ему. Он всегда боится закрывать печь слишком рано, чтобы самому не угореть, но если закрыть поздно, в избе выстынет, и ему опять достанется.
Аника сидит на кровати и прикидывается, что надевает рубашку; на самом же деле его клонит в сон. Но вот дверь за родителями закрылась, пропуская предутренний холод с улицы, их сапоги загремели по лестнице, а потом головы прошли под окошками. Он сейчас испытывает облегчение, что они больше не стоят у него над душой, но сон уже вроде как стряхнуло и появилась озабоченность, — вон сколько работы назадавали! — и Аника вяло бредет к рукомойнику, бренчит им. Воды, конечно, нет, приходится два ковшика залить. Родители потому так рано встают, не свет не заря, и будят его, что до делянки им еще ехать двадцать пять километров, а вечером столько же назад. Лесу ближе нет, весь вырубили. Не столько работают, сколько добираются. А шоферы — они разные: Юшманов перед каждым неровно уложенным бревном на лежневке притормаживает, ямы и провалы объезжает, а Колоколец, тот гонит как по шоссе, рабочие в фургоне на лавках подпрыгивают до потолка, набивают шишки, матюгаются и стучат ему в кабину, чтобы не гнал так. А Колоколец смеется и говорит, что лежневку клали спьяну мужики из бригады Пашки Бызина, сработали как по нивелиру, лесовозы редкий день в кювет не валятся после такого ремонту, — к нему-то какие претензии? «Везет как картошку, негодяй, после такой езды синяки по всему телу», — сетует мать вечером за ужином. И ее сын Аника на заре жизни и уже прямо с утра чувствует себя усталым старичком и ничего не соображает. Знает только, что надо выполнить задание, а то еще и прилетит вечером от родителей, если вернутся не в духе. Он именно совсем не чувствует прелести жизни, не радуется яркому солнцу, бьющему в правое окошко горницы, которое обращено на заук, не любуется игрой пламени в широкой печи, уставленной горшками с супом, с картошкой, с паренцей, с простоквашей, с молоком. Он привычно выдвигает кринку с горячим топленым молоком, одним движением обдирает сверху и отправляет в рот жирную коричневую пенку, потом хватает длинную кочергу и, чуть раздвинув остальные горшки, усердно избивает самые толстые головни. Те пускают струи огня и сыпят искрами, но теперь горят охотнее. Аника садится за стол и уплетает творог со сметаной, а в чай щедро, до половины, льет горячее топленое молоко; самовар еще не остыл после утреннего чаепития родителей, он слабо пыхтит паром из конфорки, а заварочный чайник торчит у него наверху, как корона. Теперь вроде спать не так сильно хочется, но надевать сапоги, куртку, спускаться в хлев… ох ты, боже мой, вот еще испытание!
Аника быстро обувается (сапоги без стелек, и холодок резины проникает даже через носки) и подхватывает ведро с пойлом, в котором бултыхаются крупные куски хлеба и мятая вареная картошка (пекарня сломалась, хлеб выходил такой сырой и не пропеченный, что из мякиша хоть скульптуры лепи, и его покупали только на корм скоту, а для себя каждая хозяйка исхитрялась как могла, выпекая пироги из покупной муки. Мать не далее как позавчера занимала весь обеденный стол, просеивая на нем муку через решето и замешивая большую квашню теста). На зауке он первым делом растворяет ворота скотного двора и зовет корову, но та так долго не выходит, что приходится, огибая навозную кучу, пробираться на двор и чуть не силой отдирать корову от кормушки.
— Сволочь! — ругается малолетний хозяин по-мужицки. — Тебя же на пасву выпускают, а ты вчерашнее сено жрешь. Я же еще не спускал свежего-то. Ксы на пасву! Ксы давай, а то теленок все твое пойло выпьет.
Большая красно-пестрая корова по кличке Красотка выплывает из ворот на лужайку как корабль, но пьет неохотно. Не запахивая ворот, Аника гонит корову и теленка по-за огородами. Коровы еще не сбились в стадо, а каждая пасется сразу за своим огородцем, и Аника тоже, как только завидел Горынчихину черную, хорошенько настегивает свою, пустив едва ли не в галоп, и, посчитав, что втроем они теперь образуют стадо, вертается обратно, лупя хворостиной по голенищам сапог, как заправский пастух. Поле какое-то странное: трава на нем все лето короткая как щетина, не длиннее, как на поле для гольфа, ну, и как на такой наедаться, как на высокие надои рассчитывать? — но деревенское стадо почему-то почти всегда паслось на этой скудости, а в лес или на речку уходило редко.
Распахнув ворота еще шире, чтобы осветить внутренность, и подперев их, Аника снова лезет во двор, за вилами. Навозные вилы такие грубые, тяжелые, ребристые на ощупь, все в засохшем дерьме, что противно в руки брать, но Аника понимает, что наказы надо исполнять. Редкие коровьи ляпухи он скоренько спихивает в навозную кучу, вытаскивает все объеди из коровьей кормушки и тщательно растряхивает, но бревенчатый настил все равно остается мокрым и скользким. Окошко из огородца в апартаменты Красотки крохотное, грязное и заслонено лопухом, так что свет внутрь еле проникает. Самое неприятное в этой работе даже не навоз убирать, а потом в заляпанных сапогах в избу вернуться; хорошей лужи поблизости нет, а об травку сапоги очищаются плохо.
Аника не закрывает ворота, понимая, что еще кормить поросенка и кур, еще заниматься овцами и хорошее освещение потребуется, а поднимается по боковой лесенке на сеновал. Сколько себя помнил, он эту дыру, в которую спускали сено корове, никогда не мог сразу отыскать — так она была скрыта и завалена грудами сена. Коров уже давно пасли, а сена оставалось еще ого-го сколько — половина сарая; и куда его беречь, если скоро опять сенокос? Аника, проплутав пару минут в лабиринте сеновала и плохо ориентируясь на местности, сам едва не проваливается в эту дыру, пока натеребил и свалил вниз несколько охапок.
— Хоть всю ночь сопи, — изрек он и через верхний мост вернулся в избу. «Сопи» означало «ешь», «трескай», «уплетай с жадностью», а вовсе не «дыши с присвистом». Аника и в школьной тетради подчас лепил диалектные слова, которые учительница непременно подчеркивала как образчик невежества. Мать целиком изъяснялась на диалекте, отец, окончив целых семь классов, употреблял их реже.
У поросенка Борьки и у овец за загородкой был отдельный хлев с плотной и крепкой дверью, идти туда следовало как раз через коровьи апартаменты. Зимой Аника всякий раз боялся, что корова, того и гляди, подденет его на рога. Но сейчас, при распахнутых воротах, дело пойдет легче. Поросенок, еще когда Аника только выгонял корову, уже визжал и бесновался у себя в хлеву, а с ним и овцы, — видать, сильно проголодался. Аника садится на табуретку на кухне и придвигает ведро. Для этого обжоры приходилось еще и готовить пойло, если родители с утра не успевали, — резать турнепс, крошить хлеб, картошку и вливать бутыль простокваши. Нет, сметану с нее, конечно, снимали, и простоквашу, которая сейчас загорала в печи, перерабатывали в творог, — но два-три литра молочных продуктов этому нетерпеливому, беспокойному обормоту всегда уходило. Аника режет сизо-зеленый турнепс непомерными ломтями, мнет картошку, вливает в ведро простоквашу и воду и, запуская голую детскую руку по локоть, перемешивает пойло. Борьке и гулять-то, бедному, не дают, чтобы жир набирал, но сегодня эту сволочь, а с ним и овец, придется выпускать на волю. Хрюкало вечно голодное!
Аника надевает холщовую рукавицу на правую руку, чтобы ведерная дужка не слишком резала ладонь, и, скривившись, как хромая скотница Лизка, с полным ведром снова спускается на скотный двор. Поросенок за дверью беспокойно хрюкает. Главное, не дать ему, гаду, выскочить из хлева и сбить себя с ног. Окошко в хлеву побольше, чем у коровы, но свету тоже хватает на то лишь, чтобы корыто различить и мимо него не вылить. Борька визжит, как бензопила, и со всего маху ударяет Анику рылом в бедро.
— Борька! Борька, стервец, я же пролью! Куда ты, сволочь, корыто запихал?
Корыто оказалось под самой овечьей загородкой и кверху дном. Все это время поросенок норовил выбить ведро из рук, пока Аника, разозлясь, не засветил ему пенделя в бок. Благодаря этому маневру удалось правильно поставить корыто и вылить в него пойло.
— Сопи, гад! Через пять минут приду, выпущу тебя и подружек твоих.
Аника плотно закрывает хлев и по лесенке возвращается домой. Поросенок так сопит, чавкает и дергается, что аж на верхнем мосту слыхать. Овцы из-за него тоже беспокойны.
В печи уже почти прогорело, картошка сварилась, паренца упрела, простокваша свернулась, суп готов. С ухватом Аника управляется ловко, выставляя ближе к устью печи все чугунки, кроме паренцы. Паренца — это пареные морковь и репа, в их готовности он не уверен, а не проваренные овощи потом не истолчешь. Сладкую репу с подсолнечным маслом, зеленым луком и солью Аника обожает, но морковь довольно противная на вкус, особенно если долго прела и набухла водой. В деревенской лавке ровно ничего нет, даже селедки и масла, а то стали бы они так скудно питаться, когда двое в семье работают. Хорошо, что Красотка — удойная корова и сало еще есть с прошлого года, а то бы труба.
В доме есть еще один «изживленец» (иждивенец), кроме Аники, — это рыжеватый спокойный и молчаливый кот Васька. Сейчас он лежит, свернувшись клубком на родительской кровати, на темно-синем, в узорах, покрывале и спит. Хлопот с ним меньше, чем с другими животными, — нальешь в черепеню молока и добавишь из супа косточку с остатками мяса, — он спокойно поест и тотчас сядет на порог у двери — просится гулять. И на весь день. Сказывали, что его видели даже на другом конце деревни, а она не маленькая, шестьдесят дворов. Васька редкостный молчун и на ласку тоже неотзывчив.
Наведя порядок в печи, Аника снова отправляется на двор и на этот раз дверь в хлев распахивает настежь. Борька уже все съел, но много и вырыл за борт. Вид у него зачастую озорной и отважный, живет он с энтузиазмом, но сейчас не понимает, зачем ему отворили дверь. Глаза у него чуть ли не голубые, ресницы редкие и белесые, а рыло блестит. Аникин дружок Валерка называет свиней «чудь белоглазая, финно-угорское племя», — начитался учебника по истории, но Борька, и правда, немного смахивает на финна: белобрысый.
— Насопся? А теперь вали отсюда, гад! На деревню убежишь — все равно найду и назад приведу.
Поросенок, не дожидаясь тумака, прыгает через высокий порожек и мимо навозной кучи в проем ворот стремглав вылетает на лужайку. Доволен донельзя и, кажется, прямиком чешет в лес, который от избы в тридцати шагах.
— И вы тоже валите отсюда, пока не наподдавал, — говорит Аника, открывая жердяную загородку к овцам. Овец пять штук, они существа пугливые и упрашивать себя не заставили — гурьбой ломанулись мимо хозяина, но побежали не за поросенком, а сразу налево на заук и оттуда на деревенскую улицу. Станут опять грызть недостроенный сруб у Елькиной избы.
У Аники «чувство глубокого удовлетворения», как часто говорят по радио, он все задания выполнил и все домашние уроки сделал, можно и отдохнуть, но тут же вспоминает про кур. С ними-то вроде проще всего бы, а они сидят взаперти до сих пор. Вдоль скотного двора птичнику отведено узкое пространство меж внешней стеной и хлевом, где сидит Борька. Там им оборудован насест, кормушки и жердочки, но места так мало, а зимой такие бывают холода, что можно поморозить гребень. Если сильно холодно, закуток курам отводят прямо в избе, в прихожей под лавками. Насыпешь им туда пшенки — только стукоток стоит, так клюют.
— Опять про вас забыл. — Аника отодвигает ставню в куриной избушке, и первым из окошка показывается большой медно-красный петух; едва пролезает, такой толстый. Он немедленно спрыгивает наземь и начинает охорашиваться. Но сегодня отчего-то не кукарекает, — обычно он еще и кукарекает после этой процедуры. Следом за ним в строгой очередности через окошко выходят куры, и Аника считает: — Одиннадцать! Все правильно! Сейчас решето принесу с крупой, не расходитесь…
Он возвращается в дом уже по домашней лестнице, которая ведет на верхний мост (избы на Севере часто как бы полутора-этажные, чтобы хоть жилые помещения не очень-то соприкасались с промерзлой землей). Он спешит, он суетится, потому что осточертело, потому что он еще маленький, чтобы его так заваливать работой, потому что еще дрова колоть и за водой идти. Но куры свою порцию еды получают — Аника высыпает всю пшенку из решета ровной желтой струйкой в старый желоб, приспособленный под кормушку курам. Те выстраиваются, как солдаты в казарменной столовой, и начинается дробный стукоток.
Аника снова в избе, идет в горницу и, встав на стул, включает радио на полную мощь. «Беднейшие слои населения Соединенных Штатов Америки единым фронтом вышли на протесты против грабительской внутренней политики капитализма. Нескончаемый поток демонстрантов льется по Манхеттену и Брайтон-бич. Намечены демонстрации и в английской столице в Гайд-парке...»
Кот Васька на кровати открывает сперва один глаз, потом второй. Его грубо потревожили неуместным шумом «из радева», но он уже выспался и, пожалуй, готов перекусить. Похоже, младший хозяин совсем ошалел, потому что время еще детское, и можно бы еще поспать. Вон, гиря на ходиках еще до полу не дошла, а она доходит в одиннадцать, когда ее надо снова поднимать.
— Что, поди, и тебе тоже жрать охота? — осведомляется Аника у кота, слегка поглаживая его по теплой рыжей шерстке. — Сейчас мы с тобой устроим брэкфест. Знаешь, как по-английски второй завтрак? Брэкфест. Они там жрут круглые сутки, включая обед и полдник.
Кот Васька задорно потянулся и зевнул, а потом без дальнейших предварительных приготовлений спрыгнул на пол, избегая рук хозяина, и направился к черепене. Он всегда действовал так, точно тут никого больше не было, в избе. Аника последовал за ним готовить брэкфест, — себе поварешку-другую капустного супа, а коту — косточку оттуда и вечерешнего молока с устоем (со сливками). Кот уже справился, что черепеня пуста, и теперь сидел на лавке, обвившись хвостом: ждал.
— Мы беднейшие слои населения, понял? Мы сейчас тоже пойдем протестовать. Дров можно и вечером наколоть, а за водой после обеда схожу. Поросенка пойдешь со мной искать?
Кот молчит, а Анике больше не с кем поговорить. Если печь сейчас не закрыть, то выдует в избе, а если закрыть, то надо уматывать, а то угореешь.
***
И вот ведь что интересно! Можно быть почтенным старцем, но все же некоторых вещей не понимать. Ясно, что меньше знаешь, крепче спишь, и все-таки…
Когда Аника Иванович Петров в восемьдесят пять лет умирал, он даже не осознавал, что исполнил роль и обидную, и шутовскую, если подразумевать человеческое достоинство. В его жизни были женщины, и немало, но ежели бы он вполне отвлеченно и метафизически раскумекал, то узнал бы, что в амплуа любовниц, не введенных в дом, были Овны, но не пять, а одна-единственная, пугливая, брыкливая и от пугливости сильно взбалмошная в поведении; что Свинье — так той Аника Петров даже делал предложение, и только та случилась неувязка, что эта веселая энтузиастка свинка уже была замужем и жила куда обеспеченнее, чем сам жених; что Тельцов у него было целых две, и это вполне себе представимо как Корова и ее Теленок, и дружелюбная, симпатичная красотка Корова его сама звала жениться, переехать в трехкомнатные апартаменты на Таганке, и все бы ничего, не вмешайся в эту ситуацию, считай, ее же Теленок, прекрасный Телец златой, символ корыстолюбия, преподавательница английского языка, и Аника, вынужденный любить на два дома, разделять телячьи нежности и с мамой, и с сыном, пролетел по полной программе, с испытанием не справился, задание не выполнил, вылетел в трубу и вчистую разорился, потому что обе, хоть и были настоящие женщины, драли с него последнюю сорочку, — таких уж, конечно, резаным турнепсом и мятой картошкой не удоволишь. Но самое странное, что хотя родители никогда в жизни не держали ни лошадей, ни коз и, следовательно, Аника не имел никакого навыка ухода за этими полезными домашними животными, женился он первым браком именно на женщине под знаком Козерога, родившейся в год Лошади. Это была катастрофа, и вовсе не в духе Оруэлла. Ну блин же, зачем ему этот скотный двор в полном комплекте?
Он с тех лет заделался интеллектуалом и знать не хотел сельской жизни. Он с детства не общался с лошадьми, и козы нескольких деревенских старух его отнюдь не привлекали. И тем не менее господь подсунул ему Козу и Лошадь. На, мол, ты самый бедный мужик в деревне, прямо цыган, да и только, и тебе не хватает для счастья и богатения именно Коня. И молодожен Аника Петров нахлебался с ними горя по самую завязку — их конского эгоизма, командирского тона, гневливости, гордыни, наполеоновских замыслов, моральной грязи, суетности и норовистости, а что потом жеребенок появился на свет («Она же ребенок, что ты на нее кричишь?», — возмущалась жена), так это не ахти сколь скрасило картину.
Вы спросите: «А куры?» Куры тоже были, успокойтесь. Первую жену звали Галина, Gallina blanca, белая курица, хотя, помнится, куры в хозяйстве были самые разномастные, не только инкубаторные белые. И вот именно потому, что зимой эти Галлины зачастую жили и столовались в избе под лавкой, и в собственный семейный дом Аника Петров ее ввел, Галину. Век бы ее не видать, черт возьми! Они боялись, гребень она поморозит. У нее не только гребень, у нее и грива, и копыта, и жеребенок, и лягалась она ежедневно, и вкусный Елькин сруб грызла не хуже овец: коза же! Можно подумать, он Иисус какой: и бычья морда к нему тянется, и ослиная: и огнегривый лев там, и синий вол, исполненный очей, с ними золотой орел небесный… Но старик Петров, на девятый десяток, так и кончил дурак дураком, даже не догадываясь, что к нему все же благоволили верховные силы, потому что вторую и последнюю жену ему дали приемлемую, каких он любил, — молчаливого, послушного, внимательного, самостоятельного Кота, красивую рыжую женщину, ноги открытые, волосы до попы, нрав кроткий, и от кота Васьки отличалась только тем, что любила поговорить и на ласку отзывалась. За страдания и мучения надо вознаграждать? Надо! Ты о такой мечтал? Мечтал! Ну, так на вот, получи кота Баюна, он тебе наколдует и сказок наговорит. Жаль, что старик Петров уже был искалечен привередливым Конем, душой и телом травмирован, в счастье и в своих силах разуверился, а то бы ох как оценил драгоценный подарок судьбы…
А пока что мальчик Аника Петров и кот Васька жрали каждый из своей миски, и кот думал о походе в ригу (не в Ригу), где в остатках прошлогодней колхозной льнотресты водились мыши, а Аника размышлял, большую прихватить уду с крыши сарая или маленькую, полегче? Вот и выходило, что надо просто жить и поменьше умничать, потому что если б он уже тогда знал, что такое уда, захотел ли бы он каждый божий день с утра до вечера и с весны до осени удить рыбу в местной речке? Ах ты, боже мой, ничего-то нельзя в этой жизни анализировать, а все следует воспринимать в синтетичной простоте и целостности.
2019
Сумасшедшая кукушка
Комфорт ценят многие, но в чем он для тебя заключен, чувствуют не все.
Василий Наговицын в этот холодный майский день понимал только, что следует расположиться в пространстве как-то иначе. Из метафизического мусорного знания, коим была забита ныне его голова, создавалась догадка, что, поскольку его родная сестра Зина по гороскопу Тигр и «управительница пространства», а бывшая жена — Лошадь и «покорительница пространства», а он с обеими не в ладах, а в родне десятки водителей, в том числе дальнобойщики, из тесноты квартиры ему лучше податься в просторные окрестные поля и где-то там или в лесу, как паук на тяжах, молча затаиться, осознавая эти невидимые, но ощутимые генномодифицированные натяжения.
Это было вроде бы чистым вздором — насчет управительниц и покорительниц, но, как беспокойному псу, хотелось все-таки, прокрутившись за хвостом с десяток раз вокруг собственной оси, улечься удобнее. Паук, он же чует, как дрожит и колотится под крупной дичью измученная паутина, — вполне могло быть, что это кузен Пашка Наговицын на скорости сто двадцать километров в час гонит свой рефрижератор по литовским дорогам в Калининград: Пашка знай себе заколачивает деньги этой поездкой, а его вынает из постели и велит менять местоположение, а то... А тем двум дурищам, раз они с пространством на ты, можно и вовсе не шевелиться: удачно родились. Ему же необходимо этой бодрящей и целенаправленной прогулкой уравновесить внутренний и внешний баланс сил, чтобы кровяное давление, нервы, иммунитет, душевный настрой — всё стало в гармонии. День был такой холодный, что мерзли руки, и такой лучезарно яркий, солнечный, что хотелось радоваться. Ближе к окраинам и к опушке леса поле поросло двухметровыми соснами, а за их хороводной мешаниной от тропы влево и чуть вниз ответвлялась старая колейная дорога. Она когда-то вела в дачный поселок за речкой, но по ней много лет не ездили, потому что проезжую, из города, наладили по тому берегу, а эту запустили.
Опушка между молодым сосняком и лесом была сухая, повитая белесой прошлогодней травой и бурым старым ломким папоротником, солнечная, усеянная сучьями, расщеперенными сосновыми шишками и медового оттенка шелухой. Еще несколько десятков легких и хрустких шагов, и колеи спускались под густой полог прибрежного черемушника и ольхи; в двух местах их перегораживали рухнувшие березы, так что, отметил Наговицын, хвороста для костра хватит с лихвой. Но под пологом и в туннеле, да еще среди бурелома повеяло унынием, беспокойством и страхом, словно бы от опасности или в капкане, и Наговицын, не человек, а эхолот и радиомаяк, прихватив несколько сухих березовых плетей и побольше бересты, вернулся на солнечную и сквозистую от бликов опушку. Костер и здесь не углядят с тропы, а дыма от такого доброго сушняка и вовсе не будет.
Если бы Наговицын анализировал свое поведение не астрологически, а ближе к правде и реальным связям, он бы сообразил, что сползает или, может, охотно возвращается в деревенское детство, когда одним из любимейших его занятий было растапливать печку. Камин — это у европейских буржуа, это непрактичные изыски и прихоть, а русский паренек любил накидывать пяток-десяток полешек с осени, всю зиму, а иногда и в такой вот прохладный весенний денек, когда тепло из избы попросту выдувало; поленья ярко и весело пылали в тесной печурке, одну круглую чугунную конфорку на варочной плите он, надев холщовую рукавицу, снимал, чтобы чайник вскипал быстрее, и даже упрямая крепкая морковь в горшке скорее упревала на таком освобожденном огне. Огонь за печной заслонкой метался ярко-красный, золотой, магнетический и стрелял угольями, в подпечек валились искры.
Мальчик проводил за этим увлекательным и гипнотическим занятием часы, не то чтобы угорая, а точно обеспамятев и сильно задумавшись. Не удивительно, что и через сорок лет его тянуло повторять древний опыт разжигания огня, тем более что с тех лет он всё проживал по городским квартирам с паровым отоплением. Но отопительная батарея — нет, она явно не то, хотя холодрыга, колотун и озноб, когда по весне отключали батареи и переставали топить печку, воздействовали одинаково: и мальчиком, и мужчиной Наговицын мерз и страдал. Какая , однако, сволочь погода, руки закоченели без варежек и пар изо рта валит, - а ведь середина мая! Березы и осины развернули все листья и стояли светло-изумрудные среди темной хвои сосен и елей. В такую холодину не помешает погреться у костра; ветром в этот тихий закуток не достает, солнце ласково гладит кожу лица, а сейчас и руки отогреем!
Береста загорелась, зашкворчала от первой же спички, дрова легко занялись, и бледно-голубой дым таял невысоко над костром. В душе водворялись мир и покой, и лишь в паранойяльной голове еще толклись хворост, хворость, Хворостовский, и как ему не умереть с такой фамилией, но и обеспокоенному сознанию Василия Наговицына становилось ясно, что сейчас он скорее сжигает, дезавуирует и по ветру развеивает свои болезни, а не приобретает их; смешно было бы простудиться в мае у костра!
И когда, присев на бугор и бездумно глядя в огонь, он наконец вновь ощутил привычный детский уют и комфорт, тут-то, словно бы продолжая его думы о здоровье и долголетии, близко закуковала кукушка. Кукушка в мирном весеннем лесу — это наваждение и морок, и она одна живет и всем этим лесом владеет как пожелает. Звук ее голоса механичен и сух, как стук метронома, но в затихших окрестностях производит чарующее впечатление. Наговицын по привычке тотчас начал отсчитывать годы, всей душой желая, чтобы кукушка не смолкла. На двадцатом ку-ку он уже был доволен, а на сороковом широко и счастливо улыбался: прожить девяносто два года было не так уж глупо и согласовывалось с его намерениями: что ни говори, жил он однообразно и скудно, не жил, а бытовал, и щедрость кукушки примиряла его с таким раскладом. Но кукушка продолжала и сверх ожиданий, хотя в кристаллической прохладе воздуха ее голос стал удаляться вглубь леса: похоже, она куковала на лету. Странная какая, уже за сто пятьдесят лет накуковала. К такому прогнозу стоит отнестись с осторожностью: он ведь болел, попадал в жизненные передряги, много сил потратил на женщин. Кукушка, улетев вглубь ельника и значительно ослабев голосом, точно понизили реле, начала возвращаться к костру. В своем пении она не прерывалась настолько, чтобы это давало Наговицыну повод прекратить счет, - ну, помолчит пару секунд, сбившись с равномерности, и выдает следующую порцию. Бывает, кукушки после длительного кукования издают звук, точно поперхнулись, удобнее устраиваясь на суку, а эта нет, эта не прерывалась, она попросту дала круг и возвращалась к тому дереву у костра, с которого начала. Наговицын насмешливо подумал, что она, похоже, замерзла и таким образом греется. Кукушки, они же неженки и поют по весне в самую теплынь, после теплого дождя, когда этак градусов двадцать и всё тотчас заблагоухает. Когда счет пошел за триста, Василий Наговицын понял, что всерьез верить такой гадалке глупо; может, в птице что-то испортилось, может, ей нужна помощь. В сущности, это же измельчавший птеродактиль, в древности они были ого-го какие, с вертолет, а теперь все поголовно стали мелкими, соплей перешибешь. Но эта явно чокнулась, смотри, что творит, так же не бывает. Ее голос только набирает мощь и уверенность, как хорошо прогретый двигатель. Наговицын ощутил внутреннее беспокойство и несколько раз обошел вокруг костра, запихивая обратно вылезшие головни и не прогоревшие ветки. Кукушка, судя по всему, сидела на прежнем дереве и мерно куковала; ее голос звучал четко и торжественно, как метроном. Счет приближался к тысяче.
— Спятила, дура! — ласково вслух произнес Наговицын. — Никто же мне не поверит. Да ее, небось, блохи заели, хе-хе…
Было лишь три часа пополудни. Не то чтобы поблек яркий день или что-то нарушилось в природе, наоборот, радиальное свечение блескучего солнца становилось как будто всё нежнее. Но дикий комфорт огня исчез, огонь стал теперь изменчивой, но блеклой игрой пламени над просевшей грудкой хвороста. Стало очень понятно, что вскоре всё прогорит и закончится, и никакого лесного пожару он не наделает, как прежде опасался. Огонь — это тоже тлен.
Кукушка изумляла.
— Девятьсот девяносто девять, тысяча, — подчеркнуто строго произнес Наговицын и, дальше считая уже молча, раскидал костер носком сапога. Нет, природа, как и в детстве, была по-прежнему вечна и нетленна, и умиротворяла, и вселяла дух, бодрила и радовала, но эта живая неправильная кукушка слишком болезненно воздействовала, как калека в толпе здоровых людей, тревожила и будоражила, как непонятный феномен. Может, блохи, может, холодно, может, провоцирует, может, жалуется. Нет, он не напуган, всё прекрасно, он отлично провел время, согрелся и, пожалуй, придя домой, откроет банку грейпфрутового конфитюра и попьет с ним свежего чая. Всякое случается в жизни, он сегодня пережил забавное приключение.
По колее дачник и горожанин Василий Наговицын вернулся на тропу, с обеих сторон обросшую молодыми соснами, и с уже ослабленным интересом, уходя, продолжал считать:
— Тысяча триста десять, тысяча триста одиннадцать, тысяча триста двенадцать, ныне актуальна цифровая экономика. Кукушка оставалась на прежнем месте, ее голос свободно летел над полем. Он не звал, не настаивал, он парил над пространствами и владел ими, как, может быть, бывшие жена и сестра Наговицына, и это ничуть не беспокоило. Нет, нисколечко.
2019 г.