Из книги «Предсказание прошлого»
До войны… До Первой мировой… Может быть, до Первой мировой войны Орынин был лучшим из всех местечек за чертой оседлости. Две с половиной тысячи евреев, почти половина всех жителей, и пять больших синагог. Конечно, великой ученостью местечко похвастать не могло, те кому нужны были советы знаменитых хасидских мудрецов ехали в Меджибож или даже в Вижницы ко двору великого чудотворца ребе Хагера, но хедеров в Орынине хватало. В Талмуде сказано: «Где нет муки́, там нет и Торы», так с мукой здесь был полный порядок: три мельницы, все три еврейские, мололи зерно с восхода солнца и до заката с маленьким перерывом на минху. И если по всей Украине евреи говорили: «Он конечно не Ротшильд, но…», то в Орынине в роли Ротшильда выступал Гутгерц, купец первой гильдии, построивший на речке Жванчик, большой кожевенный завод. Но не с одного же завода кормились евреи, им принадлежали все одиннадцать бакалейных лавок местечка и оба склада аптекарских товаров, также как ровно шестьдесят ремесленных мастерских. И жены орынинских хасидов были не из простых. Разве они только и могли, что принарядиться перед субботним выходом в синагогу, зафаршировать щуку и сварить цимес на меду? Нет, приготовленные их умелыми ручками варенья, в особенности райские яблочки, продавались не только в магазинах колониальных товаров Каменца Подольска и Проскурова, но и за границей. Из австрийских Черновцов приезжали оптовики за этим вареньем и сливовым повидлом, что варилось из особенной сливы, росшей в окрестных садах.
Сказать, что в городе вовсе не было бедных семей нельзя, ведь у каждого своя судьба. Но хорошая девушка даже из бедной семьи знала, что приданное на свадьбу местечко ей соберет. Ведь именно для этого при кредитном товариществе был основан специальный благотворительный фонд. И братик ее, за которого отцу нечем платить меламеду, научится, чему следует научиться еврею, за общественный счет.
Вот в каком славном местечке в январе тысяча девятисотого года у Йосифа и Рейзл Берман родился первенец Берл. Во всяком случае таким он вспоминал его через тридцать лет. Отец его был мельником — хозяином одной из трех местных мельниц, а мама хорошо известна соседкам, как женщина мудрая и щедрая, готовая помочь советом, миской муки или полудюжиной яиц. У Береле было еще три брата и сестра. И, разумеется, множество двоюродных. С одним из них, Ициком, сыном отцовского брата Яши, Берл был особенно дружен. Благополучная, уважаемая семья. В четырнадцатом году Берл закончил учение в хедере, но в ешиву не поехал — вокруг была война, мать не хотела отпускать сыновей неведомо куда. В будни дети помогали на мельнице и по хозяйству, возили мешки с зерном и мукой, работали на огороде, ухаживали за коровой и курами. Дома в заказанном местному столяру шкафу стояли толстые с золоченными корешками книги талмуда. По субботам после синагоги отец и сыновья занимались — читали их и рассуждали о смысле прочитанного. Премудрость давалась с трудом, но свой долг по отношению к Учению они выполняли. С началом войны жизнь стала беднее, поблекла. Некоторые семьи осиротели. Мололи меньше зерна, так что не на каждую субботу мать резала курицу. В декабре семнадцатого года из Каменец-Подольска в Орынин приехали три студента и девушка-курсистка. Восстановили с местной молодежью сгоревший амбар и открыли там Народный дом. Учили русскому языку, рассказывали про звезды, про древнюю историю. Вечерами устраивали танцы. В Народный дом ходили и девушки. Открыли кружок кройки и шитья. Курсистка Маня даже привезла из Каменца свою швейную машинку. Постепенно с идиша переходили на русский. Казалось, гораздо красивее. Ицик в открытую ухаживал за Маней, а Берл познакомился с Басей. Она была воспитанной барышней из почтенной небедной семьи, так что, когда братья рассказали матери, что Берл гуляет с Басей по вечерам, она только заулыбалась и шепнула: «Гут глик!»
Студенты рассказывали обо всем. Говорили удивительные вещи: что бога нет, что можно есть любую пищу, а в субботу — писать или шить на машинке. Все это было весело и нравилось молодым. Но отец Берла сказал, что студенты приезжают и уезжают, а еврею надо оставаться евреем. И мама, подумав, решила, что добра от всех этих передряг не будет и Берлу, как старшему, надо уезжать в Америку. Берл был худощав, невысокого роста — не в отца. В семнадцать с лишним выглядел пятнадцатилетним — борода только пробивалась. Но нравился девушкам неизвестно почему. Они обручились с Басей и дали друг другу клятву ждать встречи, даже если это займет годы. Отец собрал с должников все, что они смогли вернуть, продал золотой браслет жены и дорогой настенный ковер, взял недостающие деньги в долг и договорился со знакомым контрабандистом, что Берла перевезут в Бухарест и сделают ему там приличные документы. Контрабандист был человеком надежным, дальним родственником габая[1] синагоги. Берл простился с родными и сразу после йон кипера [2]уехал строить для семьи новую жизнь.
Контрабандист не обманул. Он действительно провез парнишку ночью через границу и через несколько дней выправил ему фальшивый, но совсем как настоящий, румынский паспорт. К тому же он устроил Берла на пару месяцев поработать учеником кровельщика, так что к декабрю, учитывая крайнюю бережливость, ночевки на складе черепицы и немного денег, взятых из дома, Берл сумел скопить на дорогу до Гавра, куда добирался через измученную войной Европу три месяца. В Гавре в синагоге ему приняли как родного. Организация помощи евреям принимала беженцев и старалась помочь им перебраться через океан. Впервые за много месяцев он смог как следует вымыться, помолиться в канун субботы и поесть горячей вкусной субботней еды. Хала была, как дома. А кугл, хоть и сдобренный незнакомыми специями, был горячим и сытным. Хозяин дома имел доброе сердце, и предложил мальчику пожить у него несколько дней, пока не найдется дешевое палубное место, которое община сумеет оплатить. И следующую субботу он провел в этом прекрасном доме, а в воскресенье уже поднялся на борт и спустился в трюм. Ему был предоставлен соломенный тюфяк, а также трехразовая еда, которая варилась тут же, самими пассажирами на нескольких керосинках. Днем разрешалось подниматься на нижнюю палубу, и Берл стоял там, глядел на океан, пока не приходила его очередь варить похлебку или мыть миски и ложки. Ничего мясного или молочного в рацион палубных пассажиров не входило, так что вся еда — морская рыба, каши и немного картошки — относилась к пище дозволенной и тревоги не вызывала. Он познакомился с несколькими еврейскими семьями, совершавшими тот же путь. Ближе всего сошелся с семейством Бройдо. Они были из Винницы — совсем рядом с Орыниным. Отец, мать и четверо ребятишек. Отец — могучий чернобородый портной — шил ермолки, картузы, суконные ушанки и кепки. Говорил бодро: «Ничего-ничего! И в Америке никто с непокрытой головой не ходит! Картузы нас везде прокормят…» В дождь, когда выйти на палубу было нельзя, мама Бройдо рассказывала Берлу, как она печет субботнюю халу. Отчего-то она повторяла свой рассказ несколько раз, так что Берл думал, что будь у него мука, яйца, дрожжи и мак, он бы уже, пожалуй, спек не хуже нее.
Через девять дней пароход причалил в Элис-Айленд. Смутно соображая от волнения, Берл вместе с другими эмигрантами прошел в большой регистрационный зал, показал свои настоящие документы и был зарегистрирован, как Берл Берман, еврей из России, 19 лет. Глазных болезней, парши, хромоты, чахотки и кожной сыпи у него не обнаружили. Один чиновник дал ему деревянные кусочки и ткнул в картинку, на которой был нарисован кораблик, сложенный из таких кусочков. Уставший, потрясенный и недоумевающий, он сложил дощечки, как на картинке и чиновник написал в его карточке что-то такое, что ему разрешили выйти на лестницу. На широкой площадке стояла доброжелательная спокойная женщина. Она сказала на идише, что левый пролет ведет к парому в Нью-Йорк, а правый — к кассам на железную дорогу. Не раздумывая, Берл повернул налево. У него был адрес общежития для молодых евреев в нижнем Ист-Сайде на второй авеню, и брат госпожи Бройдо, встречающий свою родню в Элис-Айленде, посадил его на конку и сказал кондуктору, где его высадить. Так Берл прибыл в Нью-Йорк.
В общежитии он мог бесплатно прожить три дня. Потом следовало найти жилье и работу. Угол в подвальчике он нашел тут же на Ривингтон стрит, но работы в еврейском квартале отыскать было невозможно. Множество народу слонялось по тротуарам в поисках любого копеечного заработка. Он бродил по улицам, осваивая квартал за кварталом. Расширяя круги, забрел в Маленькую Германию. Тут немножко понимали на идише, и он объяснил кондитеру, что умеет месить тесто и стоять у печи, так что хозяин сможет за два доллара в день снять с себя тяжелую работу. Он и правда помогал матери месить тесто на хлеб, к тому же знал рецепт субботней халы, так что свои два доллара отрабатывал честно. В четверг он сказал хозяину, что в пятницу должен закончить раньше, а в субботу работать вообще не может. Хозяин не понял, чего хочет подмастерье, но будучи человеком добродушным кивнул и ответил «алзо гут».
Вечер пятницы Берл провел в синагоге. На ужин его пригласил хозяин подвальчика, в котором он снимал угол. В субботу была сдобная булочка, молитва и неторопливая прогулка до центрального парка. Нью-Йорк поразил его своей красотой и величием. В воскресенье кондитерская оказалась закрыта, а в понедельник хозяин сердито отчитал его за прогул. Берл понял, о чем речь, но решил пока работать молча. В четверг он уже сумел объяснить хозяину, что в субботу работать не может — еврейский бог не позволяет. Хозяин отвечал сердито. В понедельник он отдал Берлу десять долларов и молча указал на дверь.
Теперь это стало главной проблемой. В еврейском квартале работы не было, а в христианских субботний покой назывался прогулом. Берл теперь немножко говорил на английском. Он был приятным, смышлёным, проворным парнишкой и его брали то на стройку, то на фабрику. Он работал очень старательно, но через две — много если три недели — его увольняли. Берл забирал заработанные деньги и уходил. Он не мог работать в субботу, но совестился, что подводит славных людей, которые показывали, что надо делать, платили 4–5 долларов в день и были снисходительны к его ошибкам новичка. Все это он описывал в письмах домой и к Басе. Воскресенье было свободно, и он, хоть и писал только правду, всегда находил что-нибудь смешное и трогательное для рассказа. Причем одну историю не пересказывал в двух письмах. Так что и мама, и Бася писали, что читают его письма всей семьей. Сначала то, что получили мама и папа с братьями, а потом кусочки из писем, которые получила и читала вслух Бася. Кое-какие строчки из писем к Басе не подлежали оглашению…
В ответных письмах родители писали, что жизнь дорога, продуктов очень мало. Мельницу отобрали, и отец с братьями теперь просто работают на ней за паек муки. Но это еще большое счастье. Другого мельника убили во время погрома, а хозяина лесопилки расстреляли пьяные петлюровцы.
Четыре месяца Берл нанимался здесь и там и, наконец, понял, что работать и зарабатывать он может только по своим правилам. На пятьдесят долларов, скопленных за это время жесточайшей экономией, он купил на рынке иголок, ниток, булавок, фабричных кружевных воротничков, иголок для примуса, фитилей для керосиновых ламп, всего, что смекнул сам и посоветовала госпожа Бройдо, которая жила теперь неподалеку и в семействе которой он раз в месяц проводил субботу. В воскресенье утром он вытряхнул на кровать одежду из чемодана, служившего ему платяным шкафом, наполнил чемодан товаром и отправился на вокзал. Не зная, куда ехать, Берл купил билет на ближайший поезд, который шел на север. Он смотрел в окно — город никак не кончался. Часа через два пошли фермы, огороды, рощицы, речушки, не огороженные набережными, и Берл, сказав вполголоса «Адонай элохейну — Адонай эхад»[3] сошел на первой остановке.
Он тащил чемодан до ближайшего домика, стоявшего между огородом и выпасом. Хозяйка вешала выстиранное белье во дворе. Стучать в дом ему не пришлось, а это было самое страшное. Господь помог. Берл поставил чемодан на землю, раскрыл его и сказал выученные заранее английские слова: «Не нужны ли госпоже иголки или булавки?» Женщина подошла. Она купила несколько катушек ниток, белый целлулоидный воротничок для мужа и дюжину шпилек для своих тяжелых кос, спрятанных под косынку. Цена была без запроса, но она немножко поторговалась. Берл помнил наизусть, сколько заплатил за каждую мелочь. Он решил, что для почина обойдется без прибыли. Заработать надо только деньги на проезд и на обед. У следующей фермы тоже купили ниток и простенький шейный платочек. В третьем месте у дочери фермера был день рождения, и отец обрадовался, что может подарить ей бусы, которые выглядели совсем как жемчужные, а стоили чуть дороже пары кур. Тут его напоили парным молоком и предложили кусок мясного пирога. Молоко он выпил, а от пирога твердо отказался. Но небольшой круглый свежий хлебец взял с удовольствием. Ночевать ему позволили на сеновале. Утром, простившись с хозяевами и расспросив, что привезти в следующий раз, Берл пошел дальше. В четверг вечером он выбрался к железнодорожной станции с полупустым чемоданом и двадцатью восемью долларами чистой прибыли. Столько он мог бы заработать за неделю на фабрике. Кроме того, в чемодане была банка меда, которую дали вместо денег за плюшевого мишку и дюжина груш, полученная в дополнение к трем долларам за сахарницу вместе с маленькими щипцами для рафинада. В пятницу утром Берл был дома. До начала субботы он успел закупить товару на два чемодана. Второй одолжила соседка с верхнего этажа, которую он безо всякой задней мысли угостил парочкой груш. В воскресенье Берл прибыл на вокзал с двумя тяжелыми чемоданами.
В этот раз он пошел по фермам, расположенным с другой стороны от железнодорожного полотна. Чемоданы оттягивали руки и найти что-нибудь в них было не просто, но люди покупали и просили приходить еще. Из второй поездки он привез 60 долларов прибыли. Теперь он смог купить не только второй чемодан, но и лоток на ремне, который можно было повесить на шею. Там лежали самые ходкие вещи: зеркальца, гребешки, щетки для ботинок, тетрадки для детей и маленькие ножнички для ногтей. Письма Басе и родителям он писал теперь карандашом в поезде. В субботу писать нельзя, а вечерами он уставал до полного беспамятства. Засыпал в крестьянском сарае или на сеновале, не успев вымыть ру́ки с дороги.
Зато среди крестьян у него теперь завелись приятели. Он был безукоризненно честен, никогда не запрашивал лишнего. Отсчитывал сдачу до последнего цента и, если уж обещал что-нибудь привезти в следующий раз, то готов был на любые усилия, чтобы сдержать обещание. Теперь он отлично чувствовал, что понравится его покупателям, и распродавал почти все, что закупал. Он даже снял отдельную комнату и приоделся. В очень холодные дни или когда дожди заряжали уже в ночь на воскресенье Бен — так его звали фермеры — позволял себе остаться дома. Но если на жизнь и маленьких сбережений его торговой прибыли хватало, то выписать к себе хотя бы только Басю он никак не мог.
Однако Бог помог. Старый фермер Билл Фортнайт, который иногда заказывал ему любимый смолоду китайский чай, однажды позвал Бена переночевать в доме. Они поужинали вдвоем, и Бен подробно и смешно рассказал старику про родителей, трех братьев и сестру, про невесту и ее маму — про всех, кто ждет каждый день, что Бен заработает денег и увезет их из Орынина. Тут веселость оставила Бена и он прямо сказал чужому человеку то, что не решался сказать сам себе. Если он не купит им билетов в ближайшие месяцы, кто знает, доживут ли они до дней его достатка. Эту ночь Бен проспал на кровати, а утром за завтраком Билл раздумчиво сказал: ты бы зарабатывал гораздо больше, если бы купил лошадь с тележкой. Берл засмеялся — пока я заработаю на лошадь с тележкой, моя невеста состарится…
Старик хлопнул ладонью по столу: «Ничего смешного», — сказал он. — «Я дам тебе в долг».
— Простите, мистер Фортнайт, — ответил Бен, — у меня нет ничего. Никакого залога. Никакого поручителя
— Вздор! — ответил Билл Фортнайт. — Ничего не надо. Мне скоро семьдесят пять. Уж как-нибудь я отличу честного человека от мошенника, работящего от бездельника и удачливого от шлемазла. Ну, как тебе нравится мой идиш? Бен засмеялся и протянул Фортнайту руку.
Договорились они так. Лошадку Билл отдавал свою. У него была помоложе, а двух уже, пожалуй, и не нужно. Тележку и упряжь он покупал у знакомого, которому доверял. А Берл возвращался домой, арендовал там подходящий сарай и закупал три чемодана товару. В воскресенье Билл Фортнайт встретил его на станции с лошадкой, запряженной по всем правилам в тележку, они погрузили чемоданы и уселись сами. Всего мистер Фортнайт оценил свою ссуду в восемьдесят шесть долларов. Они заехали в деревенский бар, выпили по стаканчику виски и Берл, несмотря на возражения, написал расписку. Для точности она была написана на идише, и в ней обещалось вернуть ссуду с пятипроцентным интересом в течение двух лет. Билл, не разглядывая бумагу, сложил ее вчетверо и сунул в карман рабочих штанов. Берл подвез кредитора до дома и отправился дальше от фермы к ферме. Лошадке он дал новое имя Муся. Так звали отцовскую кобылу. Она была смирная, как и первая Муся, и ездить на тележке, вместо того чтобы таскать чемоданы пешком, было огромной радостью и облегчением. Правда, дорога до Нью-Йорка занимала теперь пять–шесть часов, да и лошадь требовала забот: сена, воды, уборки, подков. Но Бен Берман был молод и впереди его ждала встреча с Басей, в чем теперь уже не было сомнений.
Три с половиной месяца хватило Берлу с Мусей, чтобы собрать сто долларов, за которые общество вспоможения евреям бралось доставить девушку из Орынина до самого Элис-Айленда. Он написал домой, что они с Басей будут работать вдвоем и что соберут денег на билет для родителей не более чем за год.
Дожидаясь Басиного парохода, он привязал лошадь недалеко от пристани Манхэттенского парома и переехал на остров, как только корабль приблизился к причалу. Пять часов ждал Берл, пока невеста появится на верхней площадке все той же лестницы. Она вышла маленькая, смятенная, в шляпке и слишком теплом для Нью-Йорка пальто. Потное личико было растеряно, она смотрела на встречающих, не узнавая Берла. Два чемодана были слишком тяжелы для нее. И он выхватил эту тяжесть из ослабших ладошек и заспешил вниз по ступеням, не смея обнять и думая, что она идет за ним. Через две ступеньки он обернулся и увидел, что Бася стоит на том же месте, слезы текут по ее лицу и она вытирает их пальцами в толстых перчатках. Тогда он вернулся, поставил чемоданы на ступеньку и, мешая толпе, которая стремилась по лестнице вниз, взял руками ее лицо и стал целовать мокрые щеки, лоб, милый носик, волосы, шляпку — все, что попадало под трясущиеся губы. Они обнялись наконец, потом он подхватил чемоданы и поток эмигрантов со всего света повлек их на паром и дальше с парома на набережную. Только свернув на уличку, где была привязана лошадь, они поняли, что галдеж сотен голосов больше не мешает говорить. Берл поставил чемоданы на тележку, снял с Баси пальто, ненужную шляпку и перчатки и сказал: «трефен Муся [4]». И они засмеялись.
До свадьбы Бася жила у мадам Бройдо. Берл договорился с ними заранее — невозможно незамужней ночевать у холостяка. В семье был новый горластый младенец, целый день стучала машинка, на которой хозяин строчил картузы, дети гонялись друг за другом и не было ни минуты покоя. Бася за кровать и еду помогала хозяйке по дому, ходила в магазин, гладила белье, купала детей в лоханочке и ждала пятницы. Хлеб здесь не пекли — в домах не было печей, а покупали в булочной готовый. Иногда, когда дети спали, она доставала из чемодана свадебное платье и фату, и наряжалась невестой. Фаня Бройдо давала ей свои туфли на каблучках, и они репетировали, как Фаня поведет Басю под хупу. На свадьбу нужны были деньги. Берл хотел, чтобы были цветы, и музыканты, и приличное угощение. Он даже придумал, чтобы пришел фотограф и сделал портрет. Чтобы дети и внуки — он не сомневался, что у них будет много детей и сотня внуков — видели, каковы они были в день кидушин[5]. Кроме того, для семейной жизни нужна была вторая кровать. Для всех этих затей он нашел оптовых продавцов некоторых товаров, и теперь покупал их намного дешевле. Он знал, в каких деревнях раскупят соломенные шляпки, а в каких — кальсоны и простые бязевые рубашки. Где любят нарядные чашки с блюдцами, а где возьмут обыкновенные глазурованные кружки. У него было чутье на нужный товар и полное доверие покупателей. Уж если он говорил, что такие сумочки теперь носят, никто в этом не сомневался. В воскресенье в церковь фермерские жены приходили хоть с каким-нибудь украшением, купленным у Берла: шляпка, шейный платочек, золоченый браслетик, хрустальные сережки или хотя бы заколки для волос с маленькими эмалевыми бабочками.
Свадьбу они сыграли на Хануку. Вечером накануне Фаня отвела Басю в микву. Две женщины одевались после окунания и обе, услышав, что пришла невеста в канун свадьбы, растроганно благословили Басю и расцеловались с ней. Потом надели пальто и теплые платки (боже сохрани простудиться после миквы) и пошли домой. Вместе с баланит[6], неумолчно болтая о женихе, хупе и подарках, Фаня помогли Басе вымыться в тазике. Потом невеста спустилась по ступенькам в бассейн. Вода была холодная, но не ледяная, и баланит, став вдруг очень серьезной, неожиданно сильно нажала ей на затылок, вынуждая погрузить голову в воду, и потопила все всплывающие пряди распущенных волос.
После свадьбы Берл на некоторое время как бы стал гением. Играя в субботу во дворе с соседом в триктрак, он заранее говорил, какие выкинет кости, и всегда выигрывал. Молитвенник у него открывался на нужном месте, хоть в Новолуние, хоть в будний день. В расчетах он опережал любого кассира со счётами, и заранее знал, что Бася приготовила на ужин. Они смеялись над каждым пустяком и руки у него были горячие, как в лихорадке. К пуриму он несколько угомонился и стал больше похож на себя. Безумие долгого медового месяца оставило их. Тогда Бася сказала, что надо купить швейную машинку. Пока Берл добирался до Дувра, Бася в кружке народного дома научилась отлично шить. Так что она могла покупать ситец и строчить платья, ночные рубашки, халаты и фартуки, которые обходились бы втрое дешевле, чем покупные. Берл задумался. Он должен был собрать двести долларов на билет маме и папе. Был долг в восемьдесят шесть долларов плюс проценты Фортнайту. Свадьба и покупка кровати тоже потребовали кредита в двадцать долларов. И держать жену в черном теле он был совершенно не согласен. Сам он мог питаться селедкой с хлебом, но теперь, Бася готовила, нужна была хала и полкурицы на шаббат, керосин для готовки, крупа, кофе и молоко.
Он не ответил и уехал по деревням. Всю дорогу он прикидывал так и эдак, и не мог решиться ни на что. Вернувшись домой, Берл еще с улицы услышал стрекотание Зингера. Поразмыслив, он сначала отвел лошадь на соседнюю улицу, где снимал для нее сарай. Снял упряжь, не торопясь налил воды в колоду, засыпал сена и пару горстей овса — для Муси он всегда привозил из деревни несколько мешочков ее лошадиных лакомств. Потом, так и не решив, как вести себя с женой, захватил пустые короба и пошел домой. Бася встретила его поцелуем. Значит, запретные дни закончились, и жена уже была в микве. Он был страшно рад — соскучился за две недели. Они начали целоваться, и он забыл про деньги и про ее непокорность, и про маму с папой. Когда они встали, уже садилось солнце. Берл быстро вымылся к субботе и побежал на молитву. Вернулся он в уютный дом, где на окнах висели занавески, мерцали субботние свечи, на блюде лежали две халы, покрытые вышитой салфеткой, а кастрюля с бульоном сохраняла свое тепло под его старым тулупчиком. Да еще в углу посверкивала в свете свечей новенькая ножная швейная машинка, а возле нее на табурете лежала целая стопка фартуков и фланелевых ночных рубашек. Берл не нашел, что сказать, и решил не портить субботу, а поговорить с Басей построже завтра вечером. Ночью их снова притянуло друг к другу. Потом он задремал и услышал сквозь сон: «Машинку дали в кредит: 80 центов в неделю на три года. А ситец и фланель купила Фаня. За это я буду обшивать ее семью бесплатно — когда им что понадобится». Он вздохнул, еще раз поцеловал жену и канул в глубокий молодой сон.
Басины фартуки раскупались отлично. И рубашки. Кончался март 1921, ночью еще было холодно. Фермерские жены и дочери покупали теплые ночные сорочки с рюшами у ворота и по подолу. Такие продавались только в городе, в больших магазинах, куда и зайти было страшновато. И стоили они слишком дорого. А Бен Берман привозил эти изыски прямо на дом. Так что он распродал свой товар еще в среду, а в четверг утром уже обнимал жену. Затея удалась. Они написали домой, чтобы родители готовились. Деньги будут уже скоро. Ответ огорошил — мама писала, что Йосиф Берман умер от сердечной болезни. Его похоронили рядом с дедом и бабушкой почти посередине кладбища. У Берла текли слезы, и он не понимал, что читает. Бася тоже плакала, но объяснила: «Мама пишет, что не у ограды. Не как бедняка» Ежедневный кадиш читает Нюся, старший из оставшихся братьев. Берл не сможет этого сделать — он ведь в разъездах, а кадиш скорбящего требует миньяна. На мельнице почти ничего не мелют — нет зерна. Но остался огород, и картошка, слава Богу, еще есть. Луку даже осталось столько, что они немножко продают. Нехама обручена за шорника, но год траура — нельзя жениться. А с другой стороны, как же Рейзл уедет, не пристроив дочку? Надо обдумать. Письмо было спокойное и рассудительное, но сплошь закапано слезами.
Берл поехал в новую поездку, спрятав письмо от мамы в карман жилета. Зайдя в сарай и запрягая Мусю, он сказал ей: «Папа умер». Позавтракать он не смог, но пить хотелось все время и он то и дело отхлебывал из бутылки с квасом, которую взял из дома. Муся рысью выбиралась из города, а Берл говорил ей укоризненно: «Этого небоскреба папа не увидит, а я обещал ему показать. Я не спас его, не вывез. Жену привез, а маму с папой бросил. Ах, я мерзавец! Бессовестный мерзавец! Надо было одолжить денег. Мне бы дали под залог имущества… Ты, Муся, папу не видела, а он был красавец, настоящий красавец. Не недомерок, как я, а высокий, с прямой спиной и прямым взглядом! И глаза у него были зеленые — во всем Орынине не было такого, как мой папа. Он меня ни разу не выпорол за всю жизнь. Даже подзатыльника хорошего не отвесил. Только когда меламед[7] пожаловался, тряхнул не больно за ухо и сказал: «Учись как следует, иначе какой из тебя еврей?» А Ицика дядя Яша высек за это же так, что он два дня присесть не мог…
И ковер любимый продал, чтобы я мог уехать. И мамин браслет. И в долг взял… а чем отдавал? Ах, я мерзавец неблагодарный…
Вернувшись из этой поездки, Берл не обнял жену, а снял свой бушлат и жилет, перевернул кровать, стащил с ног сапоги, разорвал на груди рубаху и сел на пол в углу. Бася молча сняла серьги и повязала старый серый платок, потом открыла дверь во двор и крикнула: «Берл Берман сидит шиву[8] по покойному отцу…»
Рейзл приехала в Нью-Йорк в канун Рош-а-Шана в сентябрь 1921 года. Ей было пятьдесят пять лет. Встречая, Берл с трудом узнал ее — она сильно похудела и от этого казалась моложе. В одной руке у нее был чемодан, а в другой ручная зингеровская швейная машинка. Ах, мама! Она тащила ее через полсвета! А ведь он ни о чем не просил! Рейзл Берман никогда никому не станет обузой.
Бася не поехала встречать — она была на сносях и торопливо готовила праздничную трапезу. Если Бог поможет, они с Рейзл еще успеют вдвоем зажечь свечи и послушают шофар! И с Рейзл не так страшно рожать. И в хозяйстве поможет. В груди шевелился червячок: не станет ли Рейзл командовать сыном? Не будут ли они ссориться, как это бывает между невесткой и свекровью? Она отказывалась думать о том, каково живется со свекровью. Мало ли что бывает у других. Вот соседка Шула рассказывает, что ее муж бьет, когда приходит пьяный, так что из этого?
«Увидим!» — громко сказала Бася и погладила свой живот и выпиравшую из него ножку ребеночка, который беспокойно ёрзал в темноте ее чрева.
Первенец Берманов родился сразу после конца осенних праздников. На восьмой день мальчика обрезали, как положено, и дали ему имя в Народе — Янкль. Сразу после обрезания Берл отправился в поездку. Между праздниками обе женщины строчили не переставая. Распашонки были готовы заранее, и они по выкройкам, сделанным Басей по всем правилам науки, выученной в Народном доме, шили фланелевые платья и блузки. К родам товару было уже довольно на целую поездку. Новые платья разобрали за три дня. Берл понял, что в других деревнях их можно продавать дороже.
В январе Берл отвез Биллу Фортнайту свой долг с процентами. Получилось девяносто три доллара и семьдесят два цента. Он так и вручил, отсчитывая бумажки и мелочь. Потом достал пакет, тщательно упакованный Рейзл, и вынул из него белоснежную воскресную рубашку, любовно сшитую, накрахмаленную, отутюженную и сложенную его женой. Старик был растроган. Они расцеловались. Билл поставил на стол бутылку виски, хлеб и ветчину. Берл, стесняясь, вытащил булку и крутое яйцо. Билл ухмыльнулся и разлил по стаканчикам. Они выпили одним духом и заели каждый своей закуской. Билл сразу же налил еще и Бен, неожиданно, согласился. Билл спустился в подвал и принес миску красных яблок, от которых Бен не отказался. Они распили всю бутылку, и, хотя за окном было еще не совсем темно, решили укладываться спать. Снимая сапоги, пьяный еврей бормотал, путая английские слова с еврейскими: «Я сделал все, как надо. Потому что Бог поставил тебя на моем пути. Теперь у меня жена и сын, и мать — отца только не привез. Отца не успел. Но это не ты виноват — это я сам. А все остальное — благодарение Богу. Все сыты, у Баськи полно молока. И заработок есть. Потому что Бог поставил тебя на моем пути. Ты и есть ангел божий. Бородатый гойский божий ангел». Берл и сам уже засыпал. Он не понимал бормотания Бена, но чувствовал его благодарность и думал, засыпая, что вот, ему уже 77 лет, а он, кажется, в первый раз в жизни сделал по-настоящему хорошее, христианское дело. И, может быть, на Страшном Суде ему теперь припомнят не только грехи, но и целую семью, которая благодаря ему живет в сытости и безопасности.
Платья и блузки, сшитые Басей и Рейзл, вытеснили почти весь остальной товар. Они хорошо покупались и обходились очень дешево. Но мать и жена работали целыми днями, а иногда и до полуночи, а ведь было и хозяйство, и ребенок, и подготовка к субботе. Так что нужна была помощница. Берл зашел к мадам Бройдо и она, подумав, предложила свою сестру. Дети ее уже подросли, а заработка не хватало. Договорились так: три раза в неделю она будет приходить к Берманам домой — стряпать, убирать и стирать. А в остальные три дня — строчить на машинке. Машинку взяли напрокат на месяц — поглядеть, как пойдут дела. Ханна шить не умела, но Бася показала ей, как заправлять шпульку и плавно нажимать ногой. Все остальное было несложно. Бася сама сметывала швы на живую нитку, а Хана строчила, не задумываясь о крое. Платили Ханне три доллара в день — для женщины зарплата неплохая. Не прошло и полугода, как они взяли еще одну машинку и еще одну работницу. Теперь Бася только кроила и сметывала иголкой, строчку делали Рейзл и две наемные работницы. Освободившись от каторги швейной машинки и стряпни, Бася стала выдумывать новые фасоны и освоила сложный покрой мужских рубашек. Тут надо было обметывать петли и пришивать множество пуговиц, но и цена на рубашки была выше. Игра стоила свеч!
Однажды на исходе субботы, собирая посуду после последней трапезы Бася сказала, что дела идут хорошо и пора открывать магазин.
— Глупости! — отрезала Рейзл! Магазинов в Нью-Йорке сотни. Кто будет покупать у нас?
— Ты видела, сколько стоит рубашка в магазине? А сколько у нас? Мама, мы же продаем дешевле!
— Ты ничего не понимаешь, девочка, — сказала Рейзл. — Ты подумала, что надо платить за аренду? А налоги? А вывеска?
— А ты подумала, что Берл живет как собака. — вспыхнула Бася. — Спит в сараях и питается всухомятку?!
— Ну что же, — сказала Рейзл, — мужчина, который кормит семью, всегда работает тяжело.
—Ты его совсем не жалеешь, мама! — закричала Бася. — Он же твой сын!!
— А он нас пожалел? — звенящим голосом крикнула Рейзл и хлопнула ладонью по столу. — Мы чуть не умерли с голоду, а отец вообще не выжил. Вы, двое, знаете, что такое погром?
Обе женщины плакали навзрыд. Берл сидел у стола, зажмурив глаза и зажимая уши руками.
Бася подскочила к мужу, оттянула насильно руки, прижатые к голове и закричала пронзительно: «Сколько ночей ты провел со мной за эти два года? Чудо, что у нас есть ребенок! Я имею право на своего мужа. Ты мне обещал в ктубе пищу, одежду и супружескую близость. Продай лошадь и телегу, отремонтируй свой сарай и торгуй там».
— А мне кто даст супружескую близость?! — крикнула Рейзл. — Мой муж умер от нищеты и тоски! Ждал каждый день шифс-карты, и не дождался. — Рейзл села на стул и закрыла лицо ладонями.
Ребенок, забытый всеми, надрывался в кроватке. Бася достала его, закутала в шаль, накинула полушубок и платок и, выходя на улицу в ночь, сказала: «Не плачь, Рейзл! Ты здесь. А моя мама осталась там, и я о ней мужа даже не просила.»
— Шавуа тов! — вздохнул Берл, помолчав. — Куда она пошла?
— Куда идет женщина с ребенком зимней ночью? — ответила Рейзл сипло. — К соседке. Не беспокойся, остынет и придет.
Через полгода Берл открыл два магазина: один — в Нижнем Ист-Сайде, а второй — в деревне. Он отремонтировал сарай Билла Фортнайта, повесил на него вывеску «Готовая одежда Фортнайта и Бермана» и предложил старому другу двадцать процентов прибыли. Осваивать кассу Билл не стал — продавщицей работала жена старшего внука. Невестка старика занималась глажкой и подгонкой купленных платьев и пиджаков. А сам Билл следил за порядком, вел бухгалтерию, чинил что придется, и раз в месяц отвозил в Нью-Йорк выручку и привозил новые товары.
Билл был уже очень стар, но чувствовал, что жизнь его расцвела. Конечно, ломило поясницу и колени плохо сгибались на лестнице, ведущей к Нью-Йоркскому перрону. Но у него был счет в банке; работник, который делал все необходимое на ферме; важные и неотложные дела и даже компаньон. По вечерам Билл рано ложился спать — сонливость одолевала его уже с наступлением темноты. Сон его был крепок, а проснувшись утром, он улыбался.
Бен был доволен и удивлен сноровкой Фортнайта. Деревенский магазин приносил почти треть его дохода. Две трети давал новый магазин на улице Брум. Поразмыслив вместе с Басей, Бен открыл три отдела: белье, галантерея и готовая одежда. Одежду шила небольшая мастерская на 8 работниц, которой управляла Бася, а галантерею и белье он покупал, избегая оптовиков, напрямую у знакомых хозяев фабрик, все это изготовлявших.
Рейзл больше делами не занималась — она воспитывала внуков и вела хозяйство. Управлялась очень ловко с готовкой, уборкой, стиркой и тремя детьми с помощью одной приходящей служанки, которую она по-русски называла домработницей. Жили они теперь в большой удобной квартире с ватерклозетом и ванной. Рейзл обожала ванную комнату. Ежедневно лично полировала латунные краны и протирала мягкой тряпочкой бело-голубые изразцы и зеркало в мозаичной рамке, по бокам которого сияли два настенных светильника с хрустальными плафонами.
Янкль уже в четыре года почти умел читать на иврите, наизусть знал все ежедневные и субботние благословения и мог сказать «Шма»[9] без запинки. Кроме того, он знал много букв английского алфавита и иногда на вопросы взрослых, обращенных к нему на идиш, отвечал по-английски. Берл любил его без памяти и как бы ни уставал за день, находил полчаса, чтобы поговорить с сыном, рассказать ему какую-нибудь забавную историю из мидраша, слышанную им в детстве от своего отца, или просто почитать вдвоем несколько предложений из «недельной главы». Он подыскал для сына самый лучший хедер с добрым и образованным меламедом — после праздников Янкль начинал учиться в школе.
Хая родилась, когда Янклю было семь, а Рохл — через год. Девочки, когда не болели, были спокойными и послушными, но болели часто, и заражали друг друга обязательно. В такие дни Бася не ходила в мастерскую, а меняла компрессы, ставила банки и умоляла потерпеть горчичники еще хотя бы две минуты. Она часами носила плачущую девочку на руках, и оставляла детей на попечении Рейзл только когда опасности уже не было никакой.
Дела шли хорошо. Рубашки и домашние платья раскупались быстрей, чем шились. И Бен решил, что мастерской для его бизнеса недостаточно. Он взял ссуду в банке — никаких трудностей это не составлял, репутация его в квартале была безупречна, долги свои он отдавал прежде, чем приходил оговоренный срок — и купил машинки для пришивания пуговиц и для обметывания края, и настоящие профессиональные столы для раскроя ткани, и складские полки, и новейшие электрические утюги. Как ни крути — то, что он создал, было маленькой фабрикой. Он нанял швей и механика на один рабочий день в неделю, чинить то, что поломается. Фабрика разместилась в отремонтированном здании разорившегося ресторана в Верхнем Ист-Сайде. Бася поработала на ней три недели и сказала мужу, что им нужен настоящий модельер. Берл давно и сам думал, что при новом размахе не обойдешься домашними талантами и выучкой, полученной в Народном доме, но боялся заикнуться — Бася была душой дома и бизнеса. Он думал, что она обидится. Но Бася была мудрая женщина. И они наняли закройщика Матео — самовлюбленного итальянца с невыносимым характером. Он требовал немыслимой зарплаты, отдельного кабинета, какого-то двухнедельного оплаченного отпуска — то есть он уедет отдыхать, а за ним не только сохранится место, но и зарплату ему выплатят в конце месяца, как если бы он все дни усердно работал. Бен урезонивал его, уговаривал и упрашивал, будто это был не паршивый итальянский портняжка, а Виленский Гаон, которого умоляли поработать местечковым раввином. В конце концов Бася не выдержала. «Хорошо!» — сказала она. — Вот тебе портняжный метр. Придумай фасон, обмеряй меня и сшей мне летнее платье. Ткань за мой счет на твой вкус. Посмотрим, о чем мы говорим. Все! Сегодня пятница — нам с Беном пора в синагогу. В понедельник утром я надену платье и решим, какую зарплату мы тебе можем дать и какие персидские ковры будут лежать в твоем кабинете
Матео кивнул, четырьмя движениями обмерил Басю, не дотрагиваясь до нее, не стал ничего записывать, надел пальто и котелок и вышел, дотронувшись в знак почтения двумя пальцами до полей шляпы.
В понедельник утром Бася вышла из-за ширмы, где надела новое платье, обменялась взглядом с Берлом, и он спросил, принес ли Матео выкройки и можно ли уже начать кроить и раздавать швеям. «Не раньше, — ответил Матео, — чем будет договор». «По рукам, — сказал Берл, — но договор на два года!» Бася подняла указательный палец: «И из этого материала такое платье пусть будет только мое.»
Жизнь раскручивала свою штуку пестрой ткани. С юных лет Берл, как и его отец, как и всякий еврей, десять процентов от разницы между месячным доходом и расходом, отдавал бедным. Когда-то это были центы и даймы, которые он опускал в прорезь жестяного ящика в синагоге. Потом в прорезь стали попадать металлические доллары. Когда ежемесячная сумма перевалила за пятьдесят долларов, Берл сказал габаю, что деньги эти будет распределять сам. Во вторник после вечерний молитвы он будет принимать нуждающихся и распределять помощь среди тех, кому действительно можно помочь деньгами. Это нововведение почти поссорило его с синагогой, но он оплатил ремонт водопроводной системы и заменил старую дровяную печь новой угольной. Радиаторы парового отопления обошлись в кругленькую сумму, но теперь у синагоги, бейт мидраша и хозяйственных помещений была горячая вода. И даже в субботу, когда печь не топили, в помещениях было не холодно. Уважение раввина, синагогальных служек и старосты было так велико, что за Берлом на целый год закрепили бесплатно прекрасное место в третьем ряду. Разумеется, он вошел в совет попечителей, а кроме того, по вторникам беседовал с просителями, отделяя бездельников и пьяниц, на которых категорически отказывался тратить деньги, от тех, кому не повезло: кто заболел, или не мог сам оплатить образование одаренного ребенка, или нуждался в ссуде, чтобы выбиться из бедности, но не мог платить суровые проценты банку. Вторники эти были тяжелы, но он считал их очень важными и лет с восьми Янкль сидел рядом с отцом и учился жизни. Суммы, которые они тратили, становились существенными. И еще трое знакомых промышленников, отдавая честь безукоризненной и несомненной честности Берла, просили его распоряжаться их благотворительными фондами по своему усмотрению.
— Смотри, Янкль, — объяснил он старшему сыну, — человек жаден и скуп. И я тоже. Поэтому, чтобы не бороться со своими дурными желаниями, я сразу перевожу десять процентов доходов на отдельный счет. Это делает мой банкир, и это деньги не мои — они принадлежат беднякам по Божьему повелению. Их мне не жалко раздавать. Но очень жалко, если их не хватит тем, кому следует помочь, потому что я безответственно отдал тому, кто профукает. Поэтому мы должны с тобой думать и проверять: и смотреть документы, и расспрашивать людей…
Бася родила еще сына, и они взяли еще одну женщину в помощь по хозяйству. И хотя ребенок умер от коклюша, не дожив даже до года, удалось спасти девочек, которые от него заразились. Во время похорон Рохл еще была плоха. И Бася, и Рейзл относительно легко пережили смерть малыша в круглосуточной круговерти забот о тяжело больной девочке. Бен купил небольшой Форд и выучился водить машину. Он теперь участвовал и в строительном бизнесе, немного играл на бирже и строил себе маленький загородный домик в Нью-Джерси. И вокруг все стали не так бедны. Реб Бройдо купил жене бриллиантовое кольцо, а за дочерью дал приличное приданное, включающее небольшую уютную квартирку в Бронксе.
И бедняки теперь просили чаще не о деньгах на субботу, а на оплату учителя скрипки или помощи в открытии маленького магазинчика, или первого взноса на покупку доли в ферме. Бена эти приметы расцвета радовали. Но Бася жаловалась на дурные предчувствия
Как-то холодным январским утром 29-го года Берл задержался на фабрике да так, что пропустил время минхи[10]. Минху, конечно, можно прочитать в любое время до захода солнца, но в его синагоге она начиналась в три, и он старался не опаздывать. Сегодня не получилось, и виноват в этом был только он сам. Надо же ему было сцепиться с Матео! Закройщик давно хотел обсудить с ним выпуск партии входивших в моду рубашек «апаш» и «мандарин» с воротником-стойкой. Но до «мандарина» они даже не добрались. Спокойно посчитав себестоимость «апашей», застряли на определении количества штук в первой партии. Бен полагал разумным пошить пять дюжин рубашек трех размеров из двух видов тканей и посмотреть, как партия разойдется, пусть и без прибылей. Услышав это Матео закипел: «Хозяин совершенно не ценит его вкуса и таланта. Ради шестидесяти сорочек он и мелка в руки не возьмет. Он настаивает, что надо заказать по четыре штуки ткани трех разных расцветок. Из каждой штуки получится 40 рубашек, а всего 480 рубашек трех расцветок и четырех самых ходовых размеров». И пошло, и поехало… В разгар спора в мастерскую зашел приказчик Яков: «Хозяин, извините, это срочно. Там вас ждут… Зайдите в магазин». Берл скорчил недовольную гримасу, но сказав Матео, что они продолжат завтра, почувствовал облегчение. Закройщик действительно был хорош, но очень уж утомлял своей кипучестью. В магазине у прилавка переминался черномазый мальчонка с большим конвертом из коричневатой оберточной бумаги в руках.
«Вы здесь хозяин? — спросил странный посетитель. — За квартал отсюда большой белый босс вышел из машины, показал на вашу лавку и велел отдать письмо в руки хозяину. Он дал мне один дайм и сказал, что в лавке мне дадут еще два.»
«Я хозяин, — сказал Берл и вытянул из руки мальчишки письмо, — дай ему двадцать центов, Янкеле»
На конверте не было ничего кроме арамейской аббревиатуры «С божьей помощью» мелкими буковками в верхнем правом углу. А внутри лежало с десяток тетрадных листков в клетку, мелко исписанных с двух сторон на идиш с русскими вставками.
«Дорогой кузен, я послал тебе это письмо с доверенным человеком, так что уверен, что ты его получил и сейчас читаешь. Я не буду писать о наших родственниках: кто женился, у кого родился сын, а кого посадили в тюрьму, потому что надеюсь, что твой дядя, а мой отец, обо всем этом тебе подробно пишет. Перейду сразу к делу. Я сейчас работаю на центральном складе мануфактуры, кожи, галантереи и косметики, принадлежащем Красной Армии. Ты спросишь меня, зачем красным героям галантерея? А я отвечу, что у каждого героя-генерала есть жена-генеральша. А ей нужно одеваться снизу доверху и обуваться не хуже других. Раньше с этим особых проблем не было, все можно было купить, но частников зажимали, зажимали и дозажимались до того, что уже ничего купить нельзя. Тогда создали государственный распределитель товаров для семей красных командиров, и вот на центральном складе этого распределителя я работаю. Склад у нас хороший, но пока он почти пустой. Я тут маленький человек, но мой начальник, он большой комиссар, прислушивается к моим словам. Я предлагаю тебе прислать нам официальное предложение от твоей или не твоей фирмы. Куда и кому, увидишь на последней странице. Ты должен предложить поставки, но не готовой одежды. Ни твои рубашки, ни даже французские платья в стране победившего пролетариата никому не нужны. У нас свои моды, свои портные и свои сапожники. Вот что ты должен предлагать из тканей: габардин, коверкот, шевиот, букле, бостон, фреска, легкие твиды, тонкие сукна, кашемир, меринос — это из шерстяных; шифон, атлас для белья, туаль, крепдешин, креп-жоржет, тафта, органза для штор, поплин, шелковый бархат и панбархат.
А из кож: лайка, замша, тонкое шевро, велюр, наппа, кордован и тому подобное. Не забудь в начале и конце высказать твое полнейшее одобрение строительству социализма в России.
В ответ на твое письмо-предложение ты получишь просьбу прислать образцы, разумеется, бесплатно. И тут не подкачай, мой дорогой. Каждый образец ткани должен быть такого размера, чтобы из него можно было бы сшить хотя бы юбку. Ничего слаще халявы для моего начальства нет. Но ты можешь прислать образцы не всех тканей, которые предлагаешь. В любом случае, образцы покажут мне, и я их одобрю. И все, и вперед! Твою или не твою фирму официально оформят как поставщика Красной Армии. Да, чуть не забыл, письмо должен подписать кто-то с менее выразительной фамилией, чем твоя. Вот теперь мы дошли до самого главного: для чего тебе все это нужно. Мы не будем платить за твои товары ни золотом, ни долларами, но мы готовы на всю сумму твоих поставок продать тебе что угодно из того, что добывают из земли (только не золото, платину или алмазы — это не обсуждается). Мне говорили, что есть очень дорогие добавки к горючему или техническим маслам, или что-то для ученых, что угодно с севера, Кавказа или Урала. На тебе сложная задача узнать, что из того, что вам нужно, добывается у нас, на мне добиться, чтобы тебе это продали процентов на двадцать дешевле, чем это стоит на рынке. Не нужно мне отвечать. Я ожидаю не позже, чем через месяц, твоего первого письма-предложения по указанному адресу. А не пришлешь письма, значит ты не в деле.
А пока будь здоров, мой дорогой кузен, вместе с Басей (может быть, об этом письме ей пока не стоит рассказывать) и всеми твоими детьми.
Любящий тебя, твой друг и двоюродный брат
Ицик».
Два дня Берл не мог найти себе места. Он запирался в конторке, перечитывал письмо и вспоминал детство и юность, когда они с Ициком на пару искали приключений. Однажды они заскочили в пустую церковь и стащили десяток свечей. Кто-то их видел и рассказал родителям. Ицик тогда взял всю вину на себя. Но сейчас, сейчас-то что делать? Проще всего порвать письмо — ничего не получал и дело с концом, но ведь «проще всего» не обязательно «лучше всего» … На третий день Берл показал письмо жене. «Интересное чтение, — сказала Бася. — Я помню Ицика, он хваткий парень. Помню, что как-то и меня хватанул на свадьбе Сонечки, но я сказала ему, что у нас с тобой все серьезно, и он очень извинялся, а потом вел себя красиво. А, знаешь, вчера в приемной у зубного врача Сореле аптекарша рассказывала, что ее брату шлимазлу Шимону банк дал в кредит восемьсот долларов, и Шимон на все купил акции. Это называется играть на бирже. Уверяю тебя, если шлимазлу Шимону дают в банке деньги, чтобы он с ними играл, это добром не кончится. Может быть, стоит попробовать с Ициком? Чем ты рискуешь? Образцы купишь в Боро в магазине лоскутов Шнейдера. Что у него будет, то и купишь. Главное, найти компаньона, который возьмет на себя заказ и продажу того, что дадут взамен. У нас нет таких знакомых. Может быть сходишь в раву Эрлиху в Старую синагогу и поговоришь с ним? Говорят, он помогает найти нужных людей». И Берл сделал, как сказала Бася и, как всегда, не прогадал. Ровно через неделю рав представил Берла мистеру Гойхману. Берл разбирался в шитье, но так по фигуре сшитого костюма, как тот, что был на Гойхмане, ему видеть не приходилось. «Может быть, он заказывает пошив на небесах у ангелов?» — съехидничал про себя Берл. Но ведь темно-серый костюм дополнялся кремовой шелковой рубашкой с безупречным узлом серого в красных крапинках галстука ручной вязки. Несмотря на столь щегольской наряд, соображал Гойхман быстро и точно. Закончил разговор он так: «Через неделю, максимум через десять дней, я пришлю вам перечень минералов, в которых мы заинтересованы. Вы напишете в Россию письмо. Я надеюсь, у вас найдется человек, способный написать грамотное письмо по-английски. В письме будет ваше предложение тканей и перечень минералов, в которых мы заинтересованы. Если они ответят положительно и их цены будут привлекательными, мы с вами продолжим». Гойхман положил на стол свою визитную карточку и ушел. «Зей гезунт», — сказал ему в спину Берл и спрятал карточку в бумажник.
Через несколько дней Берлу доставили пакет. В пакете были чистые бланки для письма с шапкой «Макманус и сыновья. Импорт и экспорт» и короткий перечень необходимых минералов: невьянскит, котулскит, сысертскит. Слов этих Берл прочесть правильно не мог, но кого это волновало. Письмо в Россию было написано на самом изысканном английском, какой только можно было найти в Вильямсбурге. И был получен вполне положительный ответ, и дело, конечно, с некоторым скрипом, но пошло. Двадцать третьего октября, за день до биржевого краха — предшественника Великой депрессии, Берл с Гойхманом встретились, чтобы точно оценить и поделить первые барыши от торговли с Советами. На бирже у Берла не было ни единого цента. И пока разорялись мелкие торговцы и крупные промышленники, пока биржевые брокеры пускали себе пулю в лоб, а банковские воротилы бежали на тропические острова, бизнес Берла процветал. Он даже сохранил свои фабрики и хоть и уволил большинство рабочих — никто теперь не покупал новой одежды, но оставил Матео и бухгалтера, и механика, и трех самых первых швей, которые работали у него еще в домашней мастерской.
С мистером Гойхманом он не подружился, но они были партнерами и совладельцами в равных долях фирмы «Макманус», которую Гойхман выкупил когда-то у наследников основателя. До начала 33-го года заказы росли, а потом все стабилизировалось. Берл время от времени посылал на пробу новые образцы тканей и кожи, чаще всего их одобряли. Все было прекрасно до начала тридцать четвертого года. Именно в ноябре, через пять лет после получения счастливого письма от Ицика, Берлу доставили телеграмму из Риги. На бумажной ленточке, приклеенной к бланку, было четыре слова латиницей: «Kina nebudet mechanic umer». Гойхман настоял на прекращении закупки тканей для следующей партии. Ожидаемая посылка с минералами не пришла, а через три месяца компаньоны получили из России официальное извещение о расторжении договора и судебной конфискации уже поставленного товара. «Макманус» был закрыт, все его долги погашены. Из Великой депрессии Берл вышел много более обеспеченным и опытным, чем был до нее, но вот писем от дяди из Орынина он больше не получал и о судьбе Ицика и дяди Яши мог только догадываться. И догадки эти были печальны.
Суккот тысяча девятьсот тридцать пятого года семья Берманов проводила в своем загородном доме в Джерси, штат Нью-Джерси. На лужайке возле дома стояла прекрасная суккá, спроектированная местным архитектором-эмигрантом. Проект и строительство обошлись очень дешево. У Бена был нюх на талантливых людей. Суккá эта так понравилась соседям, что архитектор получил множество заказов и на другие постройки. В Нью-Йоркском еврейском журнале опубликовали ее фотографию. Стены были из розоватого грушевого дерева. Внутри располагалась спальня — Берл с сыновьями ночевал там, если не было дождя, столовая для семейных трапез и праздничного приема гостей и даже кухня с водой и переносной газовой плитой. Крыша была, как и требовалось по Закону, из решеток. Сверх решеток по обычаю ее устилали пальмовыми ветвями, которые богатые евреи Нью-Йорка заказывали в Калифорнии. Излишки продавали недорого, так что у многих нью-йоркских и нью-джерсийских евреев сукки радовали глаз. Если было холодно, все это отапливалось газовыми жаровнями. Архитектор предлагал паровое отопление, но Бен только посмеялся. Суккá символизирует временное пристанище, шалаш… Для того только и нужна, чтобы сидящий в ней помнил, что Господь дал ему благополучие по воле своей. А пойдет дождик — и он промокнет, как всякий другой. Не помогут ни деньги, ни уважение общины. Промокнешь? — а не заносись! Не ты на этом свете решаешь, когда быть дождю, а когда теплыни.
По обычаю в суккот все приглашают гостей. В этом году соседний дом был куплен еврейской семьей, переехавшей из Мюнхена. Новый сосед был профессором-офтальмологом, так рассказала кухарке Берманов молочница. Они въехали только вчера, окна были еще незашторены, комнаты пусты, и молочница вечером видела, что они едят бутерброды, сидя на чемоданах, поставленных на попа.
Бася посоветовалась с Рейзл, и они обе отправились на кухню. Кухарка Ханна, которую всегда брали с собой, куда бы семейство не ехало, сказала, что штрудель можно отдать целиком и есть еще хороший кусок копченного лосося. Втроем женщины собрали две корзинки на завтрак новым соседям. Кроме свежего хлеба, масла в фарфоровой масленке и жестянки с чаем Высоцкого высшего сорта, в корзинки попала жестянка со свежемолотым кофе, сахарница с серебряной ложечкой, которую туго закутали в чистую тряпочку, чтобы сахар не высыпался, большой кусок кошерного голландского сыра, нарезанная тонкими ломтиками лососина, банка сардин, штрудль и с десяток крахмальных салфеток, которые Бася, не считая, достала из ящика буфета. Другую корзину наполнили яблоками, апельсинами и сушенными фигами.
Обе хозяйки не стали переодеваться — не хотели придавать визиту ни крошки официальности. Только накинули на плечи шали и, перейдя улицу, постучали занятным дверным молоточком в наковаленку, прикрепленную на красивой дубовой двери, вверху которой было окошко в форме трех лепестков, застекленных толстым стеклом с фигурным фацетом. Еще на двери была медная табличка с надписью: Профессор Айнгорн, офтальмолог.
Дверь открыла приятная дама лет пятидесяти. «Доброе утро, миссис Айнгорн! — сказала Бася. — Мы с моей свекровью Рейзл Берман сочли возможным навестить вас по-соседски. Меня зовут Басей. Мы принесли кое-что к вашему завтраку — вы ведь еще не успели распаковать кухонную утварь?»
Дама расцвела в радостной улыбке: «Правда? — воскликнула она. — Меня предупреждали, что Америка — страна чудес. Но я не ожидала… Пожалуйста, зовите меня Мадлен. Давид!! Давид, спускайся скорей, к нам пришли гости!!» Втроем они прошли на кухню, где стоял единственный небольшой столик и стали выкладывать на него то, что было в корзинках. «Сахарницу и масленку примите как наш скромный подарок, а все остальное даже и подарком назвать нельзя, — сказала Рейзл. — И разумеется, все кошерное».
— И ложечка, — пробормотала Мадлен. — Я вам страшно благодарна. Наш багаж прибудет через два месяца. В чемоданах я привезла пять чашек и тарелок. Ложки, вилки и ножи взяла, а чайные ложечки не положила — такая бестолковая! Вчера вечером мы размешивали чай ножом. — Все трое рассмеялись.
В кухню заглянул невысокий мужчина в светлых брюках и домашней куртке. Он был немолод и немного прихрамывал, но понравился гостьям чрезвычайно. У него было умное бритое лицо с черными глазами, тонким носом с горбинкой и идеальными полукружиями черных бровей. В густых курчавых волосах было много седины.
— Позвольте представить моего мужа, — сказала Мадлен. — Давид Айнгорн, к вашим услугам. А эти дамы — миссис Рейзл Берман и миссис Бася Берман — наши соседки из дома напротив. Они принесли нам к завтраку все, что только можно пожелать. Когда дети проснутся, у нас будет царский завтрак. Мы приехали впятером. Там, наверх,у спит наш сын Ариэль и его сын Курт — ему только три года. И дочь Лиспет.
— А мама Курта, она…— замялась Бася.
— Нет, нет, она жива. — ответил Давид. — Она не пожелала быть женой и матерью еврея, так что с нами отношений не поддерживает. Не смущайтесь, ради Бога. Мы приехали из Германии, у нас там на каждом углу такие трагедии, что наша маленькая драма даже не может называться интересной. Мы с вами наверняка будем часто встречаться. Я расскажу с удовольствием о нашей семье.
— Это будет уже сегодня, — сказала Бася. — Мой муж Бен Берман приглашает вас на обед в нашу сукку. Приходите к пяти.
Гости собрались в сукке Берманов за полчаса до заката. После того, как все перезнакомились, Берл, извинившись, сказал, что отлучится на пятнадцать минут в синагогу на молитву, и сын пошел вместе с ним.
— Если не возражаете, мы с Ариэлем присоединимся к вам? — спросил Давид, и в сукке остались только дамы и Курт.
Рейзл расположилась в своем кресле-качалке, Бася — у стола, Мадлен и Лиспет — на удобном небольшом диване, а Хая и Рохл по маминой просьбе, высказанной шепотом, отправились поискать среди своих игрушек что-нибудь пригодное для трехлетнего Курта. Малыш ходил от гирлянды к гирлянде, от украшения к украшению и, показывая на них пальчиком, спрашивал у Мадлен и Лиспет: «Вас ист дас?» Они ласково и терпеливо отвечали ему по-немецки.
— У вас и у профессора замечательный английский, — сказала Бася. Куда лучше моего. Где вы научились?
— Я родилась в Лондоне, — ответила, улыбаясь, Мадлен. — А Давид там учился медицине. Так что у меня английский — родной. А Давид, кроме английского и немецкого, говорит свободно на французском, итальянском и арабском. Он очень одарен от природы.
Бася поймала Курта, посадила его к себе на колени и клала в открывающийся ротик то орешек, то изюминку, то кусочек булочки с вишенкой, подцепленной ею из вазочки с вареньем. Ей ужасно хотелось расспросить Мадлен, но она предпочла обратиться к вопросам хозяйства. Они стали говорить о необходимых покупках и тех вещах, которые можно взять у Берманов до тех пор, пока не придет багаж. Рейзл отправила горничную за теплыми одеялами и подушками, а сама собрала несколько кастрюль, сковородок и мисочек, прикрепив к каждой ручке картонный ярлычок на веревочке. На ярлычке она написала «Молочное», «Мясное» или параве[11]. Через полчаса в углу были собраны два вместительных баула, четыре легких венских стула, узел с подушками и раскладной столик.
К возвращению мужчин стол был полностью накрыт к обеду, горели все лампы, переливались разноцветные лампочки украшений и Курт смеялся, бегая между Хаей и Рохл, которые говорили с ним на идиш и хохотали, услышав его непонятные ответы. После омовения рук все уселись за стол. Девочкам повязали передники, Курта посадила на колени Лисбет и он ел все, что она ему давала. Девочки по очереди спрашивали «гешмак?» и он серьезно кивал, отчего они заливались хохотом. Через полчаса Бася позвонила горничной и попросила увести всех троих в дом и поиграть с ними, пока взрослые пообедают. Янкль остался за столом. Он был уже выше отца, говорил на правильном и красивом английском, не знал подростковой робости и очень понравился гостям. Давид серьезно сказал, что впервые за много лет наслаждается домашним уютом, не беспокоясь о безопасности жены и детей.
«Предыдущая такая трапеза — вкусная, нарядная и веселая — была у меня на пейсах 1915 года во французском лагере военнопленных»
Он ел и неторопливо рассказывал.
«Мы жили в Страсбурге — не бывали там? — о, это прекрасный город. На мой вкус лучше, чем Париж, Лондон и Мюнхен. Теплый, добродушный и необыкновенно красивый. Отец позволил мне закончить медицинский факультет в Лондоне. Там мы поженились с Мадлен, — он на секунду выпустил нож и коснулся пальцев жены, — и вернулись домой. Когда началась война, я был специалистом по глазным болезням, и меня тут же призвали в армию. Militärarzt.[12]
В третью армию, в полевой госпиталь, где к моему прибытию погиб начальник, и я был единственным хирургом. Заметьте, я только два раза видел в студенческие годы удаление аппендикса, а сам мог сделать довольно сложную операцию на глазу — и это все! Я, конечно, твердо знал все, что нужно, чтобы не занести инфекцию, и мог величественно отдавать распоряжения хирургическим сестрам. Все остальное — сверяясь с учебником хирургии, который я нашел на складе, и по наитию. О, какая удивительно вкусная форель!»
Бася расцвела улыбкой. «Рыбу я готовила сама — это по рецепту моей бабушки.»
«Очень вкусная рыба, — сказал Янкль, — мама замечательная хозяйка, но продолжайте, профессор! Вы так интересно рассказываете!»
«Наше чудесное застолье не располагает к рассказам, как я учился на раненых, — сказал Давид, — это я расскажу потом Янклю — я вижу, ему интересно.»
Служанка собрала тарелки из-под рыбы, расставила большие, предназначенные для жаркого, и внесла блюдо с жареной уткой. «Неужели фарширована лапшой», — изумился гость.
Рейзл покивала, очень довольная. Это было ее предложение: утка, фаршированная лапшой.
— У мамы с папой это подавали по праздникам, — сияя сказал Айнгорн. — Сегодня вечер чудес! Ах, как мне не терпится попробовать…
— Рассказывайте дальше! — потребовал Янкль. — Это так интересно! Вы обещали про лагерь военнопленных
— Папа полон интересными рассказами, как гранат зернышками, — улыбнулся Ариэль. — Позвольте мне, пока он не начал предложить тост за вашу семью. За прекрасных хозяев, за тепло и участие, которое вы проявили к незнакомым людям — мы еще должны будем доказать, что заслуживаем его — за ваших детей и за те истории из вашей жизни, которые нам расскажет реб Берл за нашим субботним столом.
Хозяева и гости чокнулись бокалами с красным вином и звон хрусталя добавил очарования и уюта.
— Да, про лагерь… — проговорил Давид, пока Берл точными движениями разрезал утку и накладывал жаркое на передаваемые ему по одной тарелки.
— Я оперировал около трех месяцев, и некоторые мои пациенты даже поправились. Работы было очень много — шрапнель ужасное оружие. Я уже почти не боялся подходить к операционному столу, но наши рвались к Парижу, госпиталь передислоцировали в Шампань, и у самого Реймса шестого февраля пятнадцатого года во время контратаки французов я попал в плен. Не помню, как это произошло, — на всех палатках были огромные красные кресты, тут какая-то ошибка (я не верю, что французы сознательно обстреляли госпиталь), — я потерял сознание и пришел в себя уже в лагере. И не в качестве врача, а пациентом. Хирург-француз был более опытен, чем я. Так что осколок в легком меня не убил, а осколок в ноге напоминает о себе только легкой хромотой. Через три недели меня выписали, и я вышел из райских условий лазарета, где у каждого была кровать, одеяло и ежедневная миска горячего супа, в бараки лагеря Форт де ля Мотте-Жирон в департаменте Кот д’Ор. Это в Бургундии, совсем рядом с моим домом. Там было… — профессор подыскал подходящее слово — …нехорошо. Кто-то устроился в жуткой тесноте в бараках, а я и еще человек сорок остались снаружи. Французы-охранники помогли соорудить навес от дождя, и выдали по соломенному матрасу, но ветер — от него защитой была только шинель. И еды было совсем мало. Я с моим послеоперационным хроническим воспалением легких не имел особых шансов выжить в этих условиях. Но однажды четвертого марта во время утреннего построения начальник лагеря самолично приказал всем евреям выйти из строя. Нас оказалось сорок шесть человек. И нам сообщили, что еврейская организация «Бней Цион» оплачивает для нас строительство синагоги и кошерной столовой. Вероятно, помимо ведомостей кое-что перепало и самому коменданту. Потому что в тот же день нашелся каменный закуток форта, который признали совершенно лишним и снесли. А потом мы стали строить на этом месте деревянную синагогу и столовую. Столовую с кухней в первую очередь. Я плохой строитель, но такого энтузиазма не испытывал со студенческих лет. Среди нас был один инженер и один кровельщик. Остальные очень далеки от строительства — учителя, раввин, музыканты, двое портных и четыре фармацевта. Мы построили себе столовую за шесть дней. Среди нас оказался повар. И «Бней Цион» снабжали нас продуктами. Я помню вкус первой чашки горячего кофе с молоком. Это был эрзац-кофе с порошковым молоком и кусочком сахара. И клянусь вам — это был вкус жизни. В канун субботы в лагерь доставили еще сорок шесть мисок и ложек и большую кастрюлю. Это означало, что царицу-субботу мы почтим мясным супом. Это означало также, что я возможно смогу выжить и увидеть Мадлен, моих детей и маму с папой. А Пасхальный седер двадцать девятого марта мы провели за настоящим праздничным столом после молитвы в синагоге, где, правда, не было ничего, кроме дощатого шкафа, в котором хранился настоящий свиток Торы — подарок нам от евреев Бургундии. Мы сидели вокруг стола умытые, причесанные и счастливые и читали агаду, где было сказано, что мы свободны… пели «Эхад ми йодеа» и «Хад гадиа».
Стол тем временем преобразился. Грязная посуда была убрана, перед каждым стояла десертная тарелочка, а середину скатерти занимали вазы с фруктами, миндаль, маленькие печеньица и цукаты всех цветов.
— Я не знал, — сказал Берл, — что французы были так великодушны к евреям… после дела капитана Дрейфуса, — я полагал, что от них трудно ждать юдофильства.
— Нет, — сказал Давид. — Они не чинили никаких препятствий. И для лютеран построили кирху — это уже Красный крест. Вообще об этом мало говорят, но и у немцев в лагерях военнопленных были походные синагоги для евреев. Всего только двадцать лет назад… Невозможно поверить… — Давид замолк.
— Мы благодарим вас за прекрасный вечер, — сказала Мадлен. — Курту пора спать.
* * *
Берманы завтракали рано — как только Берл с Янклем возвращались с утренней молитвы. После завтрака из обязательных дел у Баси был урок музыки. Учительница очень просила не прерывать на каникулах упражнений для беглости пальцев. Хая играла гаммы и ганоны под поощрительным взглядом матери. Только полчаса — не забывая про радость суккота. Дальше был коротенький урок с Рохл. Ей было пять — время учиться буквам святого языка[13]. Они обе любили это занятие: сначала узнавать знакомые буквы в красивой книжке «алеф-бет», а потом рисовать самой, не жалея бумаги, «ламеды» — с огромными гребешками, «далеты» — как воротца без левой стеночки и «йуды» — мелкие, но задорные, как капли дождя. Закончив с этими делами, Бася подхватила приготовленный спозаранку пакет, отдала распоряжения кухарке и, предупредив Рейзл, накинула шаль и вышла из дома. По-девичьи резво она перебежала через улицу и стукнула в дверной молоточек к соседям. Мадлен открыла и было видно, что она рада Басе. Они обнялись, как давние подруги.
— Я принесла шторы на окна, — сказала Бася. — Не годится, когда все нараспашку.
— Правда! — живо ответила Мадлен. — И я не переношу незанавешенных окон и голых лампочек без абажура. Такое каждого ввергнет в тоску.
Они спустились в гостиную и прикинули, принесенные Басей шторы, на большое окно, выходящее на улицу. Оказалось, что занавеска и длиннее и значительно шире, так что, как ни присборивай, ткани слишком много. Ну что же, сказала Бася — ножницы у меня с собой, а иголки с нитками найдутся у вас. Мы из этого выкроим еще занавеску в вашу спальную и небольшой воланчик на окно в комнате Лиспет. Через десять минут обе женщины подшивали кремовый тюль. Помолчав с полминуты, Бася спросила: «Расскажите, как вы оказались в Германии и как оттуда выбрались».
— Охотно расскажу, дорогая, — проговорила Мадлен. — Нам еще шить и шить… Давид вернулся с войны в мае пятнадцатого года. Его отпустили, когда врач в госпитале заподозрил туберкулез. Красный крест организовал доставку через линию фронта. Он действительно был очень плох, когда вернулся — температура и изнурительный кашель. И нога не заживала — он был истощен и страдал цингой. Но от туберкулеза Господь сохранил. К июлю Давид был почти здоров. Он прихрамывал, как и сейчас, но уже не походил на скелет. Он вернулся на работу и снова оперировал. И знаете, дорогая, у судьбы есть точки, где можно совершить поворот или продолжать дорогу, по которой идешь. Дальше случилось вот что: Давид оперировал мальчика, который был ранен во время обстрела. Ребенок ослеп, и ни в Берлине, ни в Мюнхене ему не брались помочь. Мать его списалась с клиникой, где работал Давид, и он сказал, что попробует. Операция прошла необыкновенно успешно. Об этом писали в медицинских журналах. В одном глазу зрение восстановилось полностью и второй различал свет. Оказалось, что ребенок был внуком самого фон Бюллова — бывшего рейхсканцлера. Он уже не был главой государства, но имел огромное влияние. Давид получил благодарственное письмо от деда и предложение возглавить отдел глазных болезней в университетской клинике Гроссхарден в Мюнхене, что было сопряжено с получением профессорского звания. Да. — Мадлен снова замолчала. — Если бы ребенок не выздоровел, мы бы теперь жили в своем доме в Эльзасе, были бы гражданами Франции (ведь Эльзас снова стал французским), и не верили бы газетам, которые расписывают ужасы антисемитизма в Германии. В шестнадцатом году Давид Айнгорн был самым молодым профессором медицины в Рейхе. Ему было тридцать пять лет. Он был авторитетом, светилом, и женщины вились вокруг него так, что — верите ли? — она засмеялась, — я поступила на двухгодичные курсы медсестер, чтобы оказаться рядом. И — да, это было продиктовано неопределенной ревностью, но оказалось единственным правильным нашим поступком после Страсбурга.
Она рассказывала, а дом жил своей жизнью. Лисбет спрашивала, как приготовить курицу, Курт забежал в гостиную и сообщил, что они с папой идут гулять. Давид зашел поздороваться и восхитился красотой занавески, потом предложил дамам по чашечке кофе и ушел на кухню поставить кофейник.
«Десять лет я была личной медсестрой профессора Айнгорна, — продолжала Мадлен. — Я вела его истории болезней и выполняла работу операционной сестры во время его операций. Дома оставалась горничная, няня и кухарка, а фрау профессорин ходила на работу, как женщина из рабочей семьи. Лиспет оставалась с няней до трех часов, пока я не возвращалась домой. Она пошла в школу в девятнадцатом году. В Германии царили нищета и голод, но профессора медицины, заведующего отделом университетской мюнхенской больницы это не касалось. Мы жили в замечательной квартире, предоставленной университетом. Давид читал лекции, оперировал, консультировал — был занят и счастлив. У Ариэля обнаружился талант рисовальщика. Он не захотел тратить его на живопись, но с блеском поступил на факультет архитектуры». Муж слушал ее внимательно. Потом вышел на мгновение и принес кипящий кофейник. Снова сходил на кухню и притащил три чашки, зацепив их за ручки пальцами правой руки, и сахарницу с ложечкой в левой. Он разлил кофе по чашкам. Женщины присели к столу и принялись за кофе. «Ложечка только одна, — сказала Мадлен, — но очень красивая… не страшно, мы помешаем по очереди».
Дальше рассказывал Давид. «В двадцать пятом году на втором курсе проект нового стадиона работы Ариэля был выдвинут университетом на открытый конкурс… но тут кто-то вспомнил, что он еврей. Приятели по университету сказали, что он, как и все евреи, предатель. Началась драка. Ариэль был избит. Ему сломали руку и выбили зуб. А кроме того, университет отозвал с конкурса его проект. Оказалось, что макет не соответствует требованиям и, вообще, автор не имеет диплома…
Мы уговорили мальчика продолжать учебу, но это был уже совсем другой Ариэль. Он получил диплом в двадцать девятом. С лучшими баллами и лучшим дипломным проектом года. Но на кафедре его не оставили. Хотя и приняли в архитектурное управление Мюнхенского муниципалитета. В этом году и Лиспет закончила школу. Она не решилась поступать в университет. Боялась незнакомых. Она в меня — каждый мог заподозрить еврейку.»
Они допили кофе и женщины снова принялись подрубать тюль.
«В тридцать втором Ариэль женился. Аделинда — настоящая красавица. Она работала конторщицей в муниципалитете и влюбилась в него, и он, конечно, был, как безумный. Я попытался что-то сказать, но он не хотел и слушать. Свадьба была веселая и богатая. Курт родился через семь месяцев и вполне доношенный — мы поняли, что выбора не было… В тридцать третьем нацисты пришли к власти и седьмого апреля был принят закон о государственной службе[14]. Меня уволили одиннадцатого и попросили освободить квартиру до первого мая.
Аделинда не дожидалась «Расового закона»[15]. Она собрала четыре чемодана, оставила ребенка и ушла к маме, сообщив Ариэлю, что жить с евреем и плодить евреев не намерена. Он обманул ее доверие, не сказав о своем происхождении, и между ними все кончено.
Мы сняли квартиру на окраине. Работала одна Мадлен и на ее зарплату медсестры мы жили впятером. Продали все украшения Мадлен, кроме обручальных колец: безделушки, столовое серебро, книги. Правда, мы экономили на газетах. Их покупать и читать нам не приходилось… там писали такое…»
Занавеска была готова. Давид и Ариэль залезли на стулья и привесили ее к деревянным колечкам с крючками, свободно ходившими по деревянному карнизу. Гостиная стала уютна и обжита.
Басю ждали к обеду. Она простилась с соседями, полюбовалась с удовольствием на новый интерьер и ушла, обещав дошить маленькие занавески до начала субботы.
Последний день суккота в 1935 году пришелся на пятницу девятнадцатого октября. Оба семейства обедали в последний раз в сукке у Берманов. Погода была прекрасная. Берл предложил Давиду выйти погулять после обеда. Они надели пальто и шляпы и вышли на улицу. Берл был в отличном настроении, Давид задумчив.
Мужчины неторопливо шли вдоль тихой улицы и говорили о пустяках. Воздух был так прозрачен, что, казалось, у домов, деревьев, облаков и немногих автомобилей появились новые детали, которых не было прежде. Все краски осени стали ярче и играли теперь множеством оттенков желтого, зеленого, золотого и красновато-коричневого. Давид припомнил, как в детстве впервые надел очки и убедился, что мир намного интереснее, чем тот, к которому он привык. Стекла окон блестели, будто их только что вымыли, а кружева занавесок выглядели свеженакрахмаленными. Они вышли к Гудзону и пошли вдоль реки. Два невысоких джентльмена — младший, бородатый, поплотнее, в прекрасном пальто и дорогой шляпе. Другой постарше — гладко выбритый, худой и элегантный, несмотря на хромоту и пальто, какие носили пять лет назад.
Давид не пользовался тростью и через полчаса прогулки хромота его стала более заметна.
— Присядем, — предложил Берл. Они уселись на зеленую скамейку с витыми чугунными перилами, которые были расставлены вдоль берега под облетающими кленами.
— Что вы намерены делать дальше? — спросил Берл
Давид ответил не сразу.
— Я надеялся, что меня помнят, — сказал он. — Мои статьи публиковались в американских журналах, я выступал на очень значительных конференциях в Лондоне и Стокгольме, получал письма от американских коллег, где они просили консультации по поводу своих больных, и неизменно отвечал. Но ни один из них не ответил на те письма, которые я отправил перед отъездом. Я дал свой адрес в Джерси и предполагал, что в почтовом ящике будет несколько приглашений. Но нет ни одного. Ящик пуст, если не считать реклам. Нас не интересуют рекламы — мы потратили на этот дом все деньги, полученные на аукционе за нашу единственную ценность. Нам ужасно повезло — я и помыслить не мог, что статуэтка окажется такой дорогой. Дед Мадлен купил ее у старьевщика. Она ему ужасно понравилась, и он подарил ее Мадлен на день рождения. Уже в Страсбурге мы отправили серебряную фигурку на экспертизу, и оказалось, что это подлинный Челлини. Представляете? Мы смогли купить дом — по крайней мере у семьи есть свое гнездо. Но теперь мы почти на нуле. Я должен найти любую работу: врачом, фельдшером, санитаром — да хотя бы продавцом в магазине.
Он помолчал. Потом снова заговорил с видимым трудом.
— Может быть, я мог бы попробовать себя на вашей фабрике — из меня получится вполне приличный и аккуратный конторщик. Недостаток в том, что я оставлю работу, как только и если получу приглашение занять место врача…
Мои дети рвутся на работу, но Лиспет ничему не училась, а Ариэль… кризис еще не миновал. Строят мало, а архитекторов в штатах много. Я ужасно боюсь, что и теперь работать будет Мадлен. А ей пора отдыхать. Она отдала семье так много…
— Я, конечно, могу вас взять на работу, профессор, — сказал Берл. — Конторщиком или продавцом… Но Бася любит читать русские книги. В одной ей ужасно понравилась фраза и она прочла мне вслух: «Что вы скажете, если у вас из лаборатории возьмут какой-нибудь драгоценнейший микроскоп и станут им забивать гвозди?» Вы — такой микроскоп. Я понимаю, что вас можно использовать более выгодно, чем если вы будете заполнять конторские книги. Не хотите ли открыть в Нью-Джерси клинику глазной медицины? С операционными, палатами и амбулаторным приемом? Если дело пойдет, к нам будут приезжать из Нью-Йорка. Я предлагаю вам пятнадцать процентов от дохода и зарплату Главного врача.
— Вы готовы вложить деньги? — изумился Давид. — Вы ведь меня совершенно не знаете. Может, я вообще мошенник. Или просто выдумал все, что вам рассказывал.
— Видите ли, у меня тоже есть история, — сказал Берл. — Я приехал в Америку без гроша и должен был заработать достаточно, чтобы выписать из России Басю, отца, мать, а если повезет — то и братьев. Я работал как лошадь, но ничего бы не помогло, если бы не один простой крестьянин. Гой, между прочим. Его звали Билл Фортнайт — вечная ему память, да пребудет он вовеки в райских кущах. Этот старик решил одолжить мне деньги на телегу и старенькую лошадку. А я сказал ему: «У меня нет ни залога, ни поручителя». Он усмехнулся и ответил: «Уж как-нибудь я отличу честного человека от мошенника, работящего от бездельника и удачливого от шлимазла».
Вот и я говорю вам, профессор Айнгорн: я бы не заработал даже первый свой миллион, если бы не различал людей. Я каждую неделю отказываю в помощи нескольким семьям, потому что ясно вижу, что их просьбы лукавы, а намеренья неискренны или неисполнимы. Считайте, что в этом деле я — профессор. Напишите мне вчерне к завтрашнему дню, что нам потребуется для начала. Здание мы снимем, но оборудование и персонал будут на вас. Пусть теперь те, кто не ответил на ваши письма, выстраиваются в очередь, чтобы пройти собеседование в вашей клинике. А реклама, разумеется, будет на мне. Вам придется приехать в Нью-Йорк — подписать контракт. Мой адвокат хорош, но быстро не делает ничего. Я пришлю телеграмму, когда контракт будет готов. Зарплату начнете получать с сегодняшнего дня. Мы еще не решили, какова она будет, но я полагаюсь на вас — вы знаете эти тонкости. Вам немедленно нужна секретарша. Выбор за вами, конечно, но я бы не возражал против Лиспет. Чудная девушка — ей надо быть на людях. Она умеет печатать и стенографировать?
— Нет, — ответил улыбаясь Давид. — Но она научится. Если я смогу оплачивать курсы секретарш, она научится быстрее и лучше, чем любая другая посетительница этих курсов.
— Вы неправильно думаете, — сказал Берл с легкой досадой. — Курсы оплатит госпиталь, и сумма эта будет списана с наших налогов. Ничего, вы привыкнете. Бухгалтера я найму сам.
Они поднялись со скамейки и медленно пошли обратно. «Центр глазной хирургии под руководством светила европейской медицины профессора Айнгорна, — бормотал Берл. — Что-то в этом роде»
Давид ловил разгоряченным лицом легкий ветерок и улыбался.
Они вернулись домой, когда Бася уже зажгла субботние свечи.
«Суббота, — сказал Давид жене. — Теперь ты можешь отдохнуть, дорогая».
Примечания
[1] Габай — староста синагоги.
[2] Йом-Кипур (идиш).
[3] Господь — бог наш. Единый Господь (ивр.).
[4] Познакомься, это Муся (идиш).
[5] Часть свадебного обряда.
[6] Баланит — смотрительница миквы, следящая за ритуальной чистотой окунания.
[7] Меламед — учитель в хедере.
[8] Семидневный траур по родителям или детям
[9] Шма Исраиль (Слушай, Израиль!) — начало важнейшей молитвы.
[10] Ежедневная дневная молитва.
[11] Пища, которая не относится ни к мясной, ни к молочной.
[12] Военный врач.
[13] Рохл так хорошо выучила буквы, что, повзрослев, вышла замуж за Курта и написала роман о жизни двух их семей.
[14] «Закон о восстановлении профессиональной гражданской службы», который запрещал евреям работать на государственной службе.
[15] «Нюрнбергские расовые законы», лишившие немецких евреев гражданства и запрещавшие евреям вступать в отношения с немцами.
Оригинал: https://s.berkovich-zametki.com/y2021/nomer2/voskobojnik/