Юбилеи
К 75-летию Олега АФАНАСЬЕВА
ОТ РЕДАКТОРА
Поздравляя Олега Афанасьева с очередным юбилеем, не стану повторять сказанное мною о нем прежде – например, в «Ковчеге» № XIV (3/2007, с. 4), а попытаюсь коротенько вспомнить, как мы с ним познакомились. С той встречи тоже как раз круглая дата – тридцатник…
Итак, начало 1982-го. В отделе критики журнала «Дон» мне поручили подготовить обзор так называемого молодежного номера – последнего за 1981 год. Там я и увидел впервые имя сегодняшнего юбиляра как автора повести «В стороне далекой». А на обсуждении – и его самого.
Повесть я отметил как удачную и многообещающую, раскритиковав лишь заглавие и концовку. Как нетрудно было догадаться, и то и другое представляло собой плод «творческой помощи» начинающему автору со стороны редакторов, дабы пригладить ее и привести к дозволенному общему знаменателю.
После обсуждения Олег подошел ко мне поблагодарить за сказанные слова, и на том наша первая встреча и кончилась.
С тех пор мы двигались в литературу, можно сказать, нога в ногу. Почти одновременно пробились в центральные журналы, выпустили первые книжки в Москве, прошибли лбами железобетонные барьеры в «родном» Ростиздате, а последнее десятилетие постоянно встречались на борту «Ковчега», где Олег Афанасьев стал постоянным автором и лауреатом премии журнала.
Когда он предложил для юбилейной публикации неискаженный вариант той давней повести, мне показалось, что она выдержала, как говорится, испытание временем. У читателей есть теперь возможность проверить мое впечатление.
ОТ АВТОРА
Я в каком-то смысле порождение Виталия Сёмина. Он написал «Семеро в одном доме» – я ответил «Праздником по-красногородски»; он написал «Нагрудный знак "Ost″» – у меня вышли четыре повести и рассказ о детях войны. Всё дело в том, что, как подметил Владимир Сидоров, мы были люди одного и того же опыта, времени и места: война, Ростов (а именно поселок Красный город-сад, улица Красная), люди, само собой, вокруг одни и те же. Разница между нами была в том, что он старше на десять лет, и в том, что его печатали, он в конце концов стал знаменит, а мне всё написанное возвращали отказывая – в основном с похвалами. И он тоже как бы отказывал, когда я приносил ему свое новое: «Опять, Алька, это не пройдет!.. – Утешал: – Постарайся писать так, чтобы читатель видел правду между строк. Вот Трифонов, он же гений в умении оставаться на самой границе "дозволено – не дозволено″. И это проходит, несмотря на всевозможные проволочки. Будь моя воля, у меня бы ты шел как из пушки. Но... сам понимаешь».
Я «понял», когда он умер, не дожив месяца до 51 года. Вокруг меня тогда образовалась пустота. К кому теперь пойти? Кто теперь может меня понять? Кто меня заведет, от кого я получу как бы задание: думать, думать... И я пошел. В органы Союза писателей СССР – и в Ростиздат, и в журнал «Дон». Именно органы, ничуть не хуже ЧК-НКВД-КГБ, ЦК Компартии и прочее и прочее – всё призванное засирать людям мозги и «держать и не пущать». (А Ростов один из самых «красных» бастионов на юге СССР, не раз говорил Виталий.)
Получилось так. Приняли меня хорошо. Но дали понять, что редакторов надо слушаться, а в журнале «Дон» завпрозой прямо сказал: «Теперь ты будешь идеологическим работником». «Вот вам... Это вы здесь идеологические работники», – подумал я и… согласился на всё, что они требовали. Так в 43 года я стал «молодым» писателем. В Ростиздате в 80-м у меня появилось два рассказа – два моих самых первых рассказа, написанных в 20 лет; в «Доне» в 80–81 годах рассказ и повесть. Рассказы после нескольких доработок и редактирования, когда я их наконец увидел, напоминали кудлатую немытую голову, из которой там, там, там вырвали клочья волос и так и оставили немытой – навели таким образом порядок. Повесть... Самое главное, что после моих собственноручных переделок с рукописью опять похозяйничали, как хотели, о чем я не знал. После повести я полгода ходил больной, в полном отчаянии. Неужели я так плохо пишу? Видимо, так. Я же безграмотный, по русскому у меня была вымученная тройка. Не... никому моя писанина не нужна… Но промучившись полгода, я всё-таки взял да и переделал свою изуродованную повесть (и в том числе собственный первоначальный вариант), которую очень хочу видеть напечатанной в «Ковчеге».
Вот ведь странно. Сейчас самый одиозный город на пространстве бывшего СССР – Москва, а в годы СССР она была культурным центром, вбиравшим в себя всё лучшее, только там талантливому человеку можно было чего-нибудь добиться. В начале восьмидесятых Партия и Правительство вдруг обеспокоились тем, что творческие Союзы натурально стареют и надо привлекать молодых. По стране поехали комиссии в поисках талантов. Одна из таких комиссий нашла меня. В Ростове оказалась, по мнению комиссии, тьма поэтов и только один стоящий прозаик – я. Но переделанную мою повесть взять они с собой не могли, так как она уже напечатана, а два рассказа взяли и вместе со стихами семи ростовских поэтов увезли в Москву, и довольно скоро стихи и один из рассказов были напечатаны в московском молодежном альманахе «Истоки». Напечатали меня без какой-либо правки. То была великая радость: значит, можно и нужно быть самим собой. После того я много чего напечатал, но повести моей о шахтерах Севера сильно не везло. А между тем она мне дорога.
И дело не только в том, что в ней всё свое. У меня везде всё свое. Во второй половине пятидесятых, с большой силой в шестидесятых и семидесятых по стране передвигалась масса ищущих лучшей доли людей, в особенности молодых. Ныне среднему человеку немыслимо отправиться куда-нибудь на Камчатку из Ростова; в те времена это было по карману всем. Ехали на великие и малые стройки без боязни, что не найдут работы. Огромные пустые пространства страны заселялись людьми. Романтическое было время. И теперь, когда всё то прошлое изгажено и бегут люди не только с северов, но и из страны Россия, хочется напомнить, что не всегда было так окончательно подло, как теперь.
ОЛЕГ АФАНАСЬЕВ
ШЕСТИДЕСЯТНИК
Повесть
«Все равно, – упрямо сказала Гретиана, – я уверена, что человека нельзя назвать хорошим или стоящим, если у него нет головы на плечах и он не умеет рисковать».
Джон Голсуорси
I
Сначала за окном плыли хорошо знакомые поля и лесопосадки. Шел дождь. Когда он припускал, даль затягивало зеленовато-голубым туманом, движение поезда будто ускорялось: он словно бежал от ливня.
И убежал. Вдруг прояснилось, колеса застучали звонко, за окнами резко проступила чернота и зелень прямоугольных полей, тесный вагон наполнился волнующим запахом растущей пшеницы.
Часа через три пошли холмы, каменистые овраги, поля и лесопосадки уже не пышные, земля буроватая. Повсюду чернели терриконы угольных шахт, всё чаще попадались заводы, из громадных печей вырывалось пламя.
– Донбасс... Дым... – сказали в вагоне.
Иван Грибов, двадцатичетырехлетний человек, собравшийся на Север искать приключений, приглядывался к пассажирам плацкартного вагона. Нет, попутчика ему не было... Вокруг был обыкновенный народ – командированные, семейные с детьми, их лица выражали терпение и покорность судьбе. В соседнем купе ехали две эстонки с ранним черноморским загаром. Вот девушки! Весь апрель и половину мая всюду шли дожди – видно, ни одной солнечной минуты не упустили. Время от времени эстонки выходили в тамбур и курили там с независимым видом.
Смеркалось. В вагоне включили свет и музыку, пассажиры укладывались. Грибов тоже кое-как устроился на верхней боковой полке. И вдруг то, чем был полон, обернулось новой стороной.
Прежде чем уехать, пришлось выдержать многодневный бой. Мать и тетка считали, что дом родной можно оставить или по несчастью (война, тюрьма), или по обязанности (служба в армии, командировка). «Да какие великие дела должен я совершить, с вами сидя, что нельзя мне белый свет посмотреть?» – кричал он. «Да какой свет? Север, Сибирь, Дальний Восток – там же тюрьмы сплошные». – «Это раньше было. А теперь вольных зовут. Хотя бы посмотреть, что на самом деле происходит!» – «Испортишься! Поведешься с бандитами, собьют они тебя с пути». – «Ох! Будто я хороший. Или у меня есть путь». – «Когда чужие кругом, легко пропасть». – «А я думаю, трудно. Грош мне цена, если легко пропаду. – Наконец, последнее: –Моя жизнь – мне ею и распоряжаться». И вот, когда дом позади и облегченно вздохнул, стало ясно: сейчас там о нем думают и не представляют себе будущего. Смотрят перед собой – работа из рук валится, вспоминают, думают... и никакого света впереди.
В Москве была пересадка. Впервые подъезжая к столице, Грибов чувствовал некую тяжесть и тревогу. Москва, люблю тебя, как сын... Москва, как много в этом звуке... И прочее, и прочее... много стихов, музыки, всевозможных деклараций. Словом, он тоже обязан взволноваться, задрожать или всплакнуть. Но, выбравшись на простор перед Курским вокзалом, он рассмеялся.
– О, сколько домов, машин, народу. Бесчисленные, как песок морской. Кого и что здесь любить? Сто лет не хватит разобраться! И на этом пока всё: точка.
Весело твердя всё те же обрывки: Москва, люблю тебя как сын... – он спустился в метро, переехал с Курского на Ярославский и ровно через час и пятьдесят минут отбыл из столицы.
После Москвы появилась попутчица, бывшая детдомовка, которая тоже ехала в поисках интересной жизни. У нее была карта с несуществующими пока городами и поселками – карта будущего. Девчонка хотела жить только там, где все новое.
В молодости гордятся любым опытом, независимо от того, плохой он или хороший. Ей уж пришлось воевать с начальством, в трудовой книжке имелась статья за прогул.
– А ты бы что делал, если б тебе вместо пятого разряда поставили третий. У меня после училища законный пятый. А он говорит, поработаешь по третьему...
Это Грибов понимал. Если человек работает, к примеру, токарем или служит в армии, то каждый следующий чин или разряд для него великое событие. И свинство, когда без причины опускают на два ранга ниже. Впрочем, девчонка болтала без умолку, ему высказываться особенно не приходилось. Она была в самом расцвете. Нежный пушок на щеках, завитушки волос на лбу и висках, ясность глаз, какая бывает только в юности. Но это был бледный цветок. На второй день совместного пути Иван обнял ее – руки тотчас же опустились: талии, чудесного изгиба не существовало. Замершая было девчонка все поняла, глянула заблестевшими глазами, потом заулыбалась.
– К твоему сведению, у меня ухажер был выше тебя на голову. Ваня Долгоплюй! Проходу не давал. Убить собирался, если замуж за него не пойду.
На это Грибов сказал, что замуж идти ей все-таки придется.
– Обойдетесь! Эх ты... Рассказал бы что-нибудь интересное. Что это ты все молчишь да молчишь?
– Смешное или страшное рассказать?
– Давай смешное.
– Но ведь ты сейчас смеяться не будешь.
– Не буду! – сказала она и отвернулась.
А Грибов рассердился на себя. Обидел человека. Скука дорожная, видите ли, одолела... Девчонка совсем не плохая. Улыбчивая, открытая. Вполне можно поверить, что какой-то неприкаянный Ваня Долгоплюй потерял из-за нее голову в надежде на счастье.
Часами стоял Иван в тамбуре и курил. Шел тысяча девятьсот шестьдесят четвертый год. За окном была тайга, большей частью изуродованная, с мелколесьем, с болотами, посреди которых торчали обгорелые пни. Шел дождь, всюду сочилась рыжая, настоянная на прошлогодней хвое вода. Поселки и городки, мимо которых шел поезд, были под стать тайге: что-то в них должно было еще расти и расти, а что-то сгнить, пропасть. Один дядька, хорошо одетый, с хорошим лицом, внимательно посмотрел на Ивана и сказал:
– На этой дороге костей больше, чем шпал. Читал Солженицына? Он здесь бывал.
Иван кивнул:
– Знаю. Моя мать на Урале полтора года ни за что мучилась. А тайгу вырубили тогда же?
– Ясное дело. Греться надо было и обзор конвою... Ты романтик, да?
Иван очень удивился:
– Почему?
– Ну это самое: зовут, зовут далекие дороги...
– А! – засмеялся Иван. – У меня наоборот, причина не зов, я бегу. Уж если пользоваться литературными терминами, то я лишний человек.
На этот раз удивился неожиданный собеседник:
– Почему?
– Всё мне не то и не так. Абсолютно! Город родной, дом, мать дорогая, дорогие тетка и брат, заводы и работяги, где и с кем пришлось работать, а больше всего наш вонючий социализм. Он же дурак, этот Никита. Все его речи, дела – какая-то дурная поэзия. Кукуруза, которую сеют на лугах и даже на Камчатке. А чего стоит обещание коммунизма через двадцать лет? Хотя бы пояснили, что это такое? Ведь никто не знает.
– Почему же? Коммунизм – бесклассовое общество.
– Но бесклассовое общество – разве не чушь?
– Чушь.
– То-то! Я заставил себя прочитать «Капитал». Первый том. Потому что второй и третий – там ничего нового. Только наворачиваются сведения о том, какой капитализм хищнический. Так вот по Марксу коммунизм – это научно организованное общество. У нас разве оно по науке? Достаточно посмотреть на вождей. Ученостью от них и не пахнет. А ведь во главе научно организованного общества должны стоять ученые.
Дядька потупился.
– Хорошо. А куда ты от этого денешься? Это ведь на века.
– Надолго, конечно, – согласился Иван.
– И потом, – продолжал собеседник, – как бы там ни было, никто сейчас не помирает с голоду, не сажают за прогул, за язык.
– Да, не сажают. А про бойню в Новочеркасске слышали? Пожарными машинами кровь смывали. Между прочим, военные имели прямую связь с Москвой, приказ стрелять пришел из Кремля. Иначе они не могут.
– Да, слышал... Но это же не продолжается, на этом и кончилось. Не тысячи, не миллионы...
– Все равно – разве так можно? И после этого мы должны во что-то верить? Я с двенадцати лет пытаюсь читать классиков марксизма-ленинизма. Ничего у них не сходится. Особенно Ленин. Больше четырех страниц никогда не мог осилить. Умный, все вроде понимает, и вдруг такие выводы делает, такие меры предлагает... Знаете, кому мы за дороги на костях обязаны? Дедушке Ленину. Дедушка Маркс сказал, что человека положено перевоспитывать, а дедушка Ленин – что в концлагерях. Я когда это у него вычитал, ахнул. Потом уже мудрый из мудрейших Сталин придумал называть исправительно-трудовыми лагерями. При Ленине они назывались концлагерь.
Дядька смутился.
– Ну про Ленина так нельзя. Ты что-то путаешь.
– Если бы!
– Он НЭП ввел. А его письмо съезду читал? Ведь все могло быть по-другому.
– Бог его знает, что могло быть. Все, конечно, могло, – высказавшись, вдруг сник Иван.
– Точно, по-другому. Ленин был великий организатор, с ним можно было спорить. Знаешь, ты с такими речами поосторожней. Вообще советую держать при себе, – убежденно сказал дядька. – Я только одного не понимаю: зачем тебе Север? Надо было остаться в Москве, учиться...
Иван засмеялся.
– Чтобы ходить всегда при галстуке?..
– Ну почему же?..
– Мне тетка уши с этой учебой прожужжала. А где, у кого, чему учиться? Гуманитарии на девяносто процентов заняты изучением речей вождей, а к точным наукам у меня нет никакого призвания.
– Но на Севере ты не приживешься. Долго живут там бывшие. Приезжие в основном только посмотрят, на обратную дорогу заработают и назад.
– Я побуду.
– А зачем? Скажи, зачем?..
– Я ведь сказал, что дома мне все не то и не так. Удавиться из-за этого, да? Совсем не хочу. Потому что и я, и дом с родными – маленькая-маленькая частица мира. Я же по сути ничего не знаю, не видел. Вот когда узнаю, пойму – и по-прежнему все будет не то и не так, тогда со спокойной совестью можно будет повеситься или утопиться.
– Ну и ну, – крутил толовой дядька. – Ладно, мне скоро выходить, пойду собираться. Меня звать Мусий Петрович. Запомни мою станцию, я здесь начальник автоколонны, если что – приму, работа найдется.
Чем ближе к Северу, тем чаще останавливался поезд. Вагон пустел. Ночи уже не было. В четыре утра солнце стояло хоть и не высоко, но было какое-то усталое. И сам воздух был не утренний. И уже не через тайгу, а через светло-серые заросли шел поезд. Тесня друг друга, густо тянулись вверх голые тонкие прутья. Корявые березки и елочки, попадавшиеся среди них, выглядели красавицами. Наконец и заросли стали попадаться редко – пошли огромные серые кочки, а в оврагах и овражках лежал снег. И хоть дождь наконец перестал, чувствовалось, все вокруг пропитано влагой. На очередном полустанке он высунулся из вагона и попал под струю такого резкого ветра, что поспешил убраться.
Около двенадцати дня поезд остановился на конечной станции. Грибов спрыгнул на перрон, помог спуститься девчонке. Девчонка собиралась лететь самолетом дальше. А ему не хватало на билет, он бы тоже полетел. Грибов улыбался. Но девчонка глядела в сторону, попрощалась невнятно.
Пока он оглядывался, вокруг стало пусто. Разбежались пассажиры, умчался вдаль отцепленный паровоз. У безмолвных вагонов одни проводники что-то выгружали. Невеселое место выбрал он для подвигов. Дул холодный ветер. С одной стороны к железной дороге подступала серая пустыня с невысокими снежными горами далеко на горизонте: с другой стороны начинался город – склады, пустыри; лишь километрах в двух дома стояли плотной массой.
Он направился в вокзал. Небольшое здание не ломилось от пассажиров, на привокзальной площади стояли такси, автобус да грузовик. Он сдал в камеру хранения чемодан и пошел к автобусу, который вдруг тронулся и уехал. Иван было пожалел об этом. Его отъезд из дома походил на бегство, денег взял мало, надо было спешить и уже сегодня попытаться устроиться на работу. И вдруг стало жарко: «Да ведь сегодня воскресенье! Даже посчитать не догадался, в какой день приеду».
До позднего часа бродил Иван по городу. Родные края были раем по сравнению с тем, что он увидел. Весна здесь только началась. На улицах стояла жидкая грязь, всюду обрывки бумаг, консервные банки, кучи печного шлака, почерневших древесных щепок. Ему объяснили, что еще неделю назад это лежало в глубоком снегу, потом три дня лил дождь, и теперь обнажилось.
Голым и серым показался Север. Как и повсюду в стране, в городе полным ходом шло строительство типовых пятиэтажных домов. Но часто и совсем новые дома имели трещины, косились каким-нибудь боком. Вечная мерзлота действовала как землетрясение. В центре города был разбит парк с Дворцом шахтеров посередине. Дворец показался слишком дорогим и массивным. Парк... Надо было еще догадаться, что это парк. Жалкие кусты, облупленные скамейки, два фонтана, вряд ли когда действовавшие... Но трех- и четырехэтажные дома из темного тесаного камня вокруг площади были красивы. Все строго, соразмерно. И на этих прекрасных зданиях имелись трещины, замазанные цементным раствором. Как латки на дорогой одежде... При виде этих домов Грибову впервые стало жалко человеческих усилий. До сих пор на мусор, кособокость и трещины он глядел усмехаясь: не все подвластно человеку. Но вот прекрасные, настоящие мастера старались на века – и та же участь...
Конечно же, во все глаза глядел Иван на северян. Большинство наверняка в поколении первые горожане. А вообще-то встречались всякие лица, всякие одежды. Некоторые как будто знакомые. И вроде эстонок, с ранним черноморским загаром.
Грибова лихорадило. То он спрашивал себя: «Зачем я сюда приехал? Конкурировать с этими, только что от сохи?..» То радовался: «А все-таки хорошо, что я сорвался. Вижу новую землю, новое солнце! Разве это не прекрасно?»
Он собирался, пока не устроится на работу, спать на вокзале, в зале ожидания. Однако здесь был край света, по ночам пассажирские поезда не ходили, вокзал запирался. Когда Иван пришел из города, служительница с замком в руках как раз выгоняла на площадь пьяного мужичка. Но из глубины зала поманил старик.
– Садись рядом. Нас запрут, будем до утра, за сторожей. Ты романтик, да?
Старик был вовсе и не старик. Глаза черные, жилистый, в сухую кожу рук, лица и шеи навечно въелся уголь. Но уже не странно было услышать от кого бы то ни было слово «романтик». Разговорились. Перед Иваном сидел бывший шахтер, отработавший в здешних шахтах восемнадцать лет. Теперь он на пенсии и живет неподалеку у сына в лесном хозяйстве. Сюда приехал к замужней дочке, на внуков посмотреть. А дочка с мужем и детьми в отпуске у мужниной родни. Знакомых, конечно, в городе можно найти, да из-за одной ночи не стоит людей беспокоить.
– Таких, как я, много? – спросил Иван.
– Сколько хочешь. Особенно весной. Гуси перелетные. Не любим мы новеньких. Приедут, а через месяц назад. И из тех, которые задерживаются, многие дураки. Умные ребята учатся да книжки сберегательные заводят. А дурень деньги получит – три дня без просыпу, а потом на чае да на хлебе полмесяца. Какой с него работник? Шахта сил требует... Тебе дома плохо жилось?
– Надоело.
– Словом, романтик. В шахту полезешь или как?
– Там, наверно, сыро? Мне не по себе, – признался Иван.
– Что там сыро! И насквозь промокнуть можно. – Старый шахтер как будто обиделся.
– Да я ничего не знаю. Вам как было?
– Мне?.. Я не по своей воле начинал. Первые три года под конвоем. О, плохо было. Чего только ни насмотрелся. Потом расконвоировали, чтоб на совесть, значит. Тоже смотри за собой да смотри. Ну, а когда семью разрешили выписать, тогда конечно, тогда я спасся... Шахту, сынок, слышать надо. Я на лопате сидел. То есть навалоотбойщиком был. И вот работаешь, все идет нормально, и вдруг слышишь – зашуршало, камешки посыпались, кровля задрожала. Значит, беги поближе к целику, пару дополнительных строчек постарайся над собой вбить и жди. Слышишь, ухнуло – как нарыв прорвало. Всё! Давление на кровлю восстановилось, можно продолжать работать. В шахте – как на фронте.
– А у вас были травмы?
Старый шахтер хмыкнул.
– И ребра ломало, и ногу. Раз двое суток ждал, пока откопают. – И вдруг засмеялся. – Ты представляешь себе, что такое лава? Тот же лес! И вот бежал я по лаве, а следом чуть не на пятки рушилось, фонарь потерял, каску потерял. Метров сорок несся, ни на одну стойку не наткнулся и без единой царапины в штрек вылетел. Чудо! Серьезность нужна. В основном кто травмы получает? Молодые. Все мои случаи в первые пять лет были. Потом уж я предчувствовал... Опять же правила техники безопасности знать надо. Их, конечно, никто не соблюдает. А написаны они не зря, знать их надо...
Ночевка на вокзале была мучительной. Долго не наступали сумерки. Потом стало очень холодно. Утро пришло как избавление. Когда Иван уходил из вокзала, старый шахтер уже стоял в очереди у закрытой кассы. Пришлось тронуть его за плечо.
– А... Будь здоров, молодой человек! – Глянул и отвернулся.
Ивану это сначала показалось обидным. Потом он встряхнулся: «Да чего я? Он до конца высказался. В шахте сила нужна. А главное в ней – слышать. И технику безопасности знать. А вообще в жизни быть – серьезным. Чего ж еще?»
В тот день Иван увидел немало себе подобных. Не склонные к общению парни в возрасте от двадцати до тридцати. Чувствовалось, каждый из них больше всего хочет, чтобы его принимали всерьез. Впрочем, среди нахмуренных, напряженных лиц попадались физиономии развеселые.
Целый день ходил он по отделам кадров. Чуть было не попал на строительство новой шахты. Но услышал о геологоразведке, обрадовался тому, что можно и шахты избежать, и поработать именно на сезонной работе. Три часа ждал в геологоразведке и в конце концов узнал, что надо было приезжать в апреле. А он уж мечтал о горных переходах, о ночевках под открытым небом.
К пяти вечера Иван поспешил на вокзал, чтобы занять место в комнатах отдыха. Он успел. И сразу же лег спать в пустой еще комнате.
II
Когда он проснулся, у него уже были соседи. Двое сидели друг против друга на койках, ели и разговаривали.
– Здесь нашего брата навалом. Потому что железная дорога. Говорил, поехали на Каспий. Там экскаваторщики во как нужны! Там бы меня с руками и ногами...
– Это тебя. А меня?
– И тебе что-нибудь нашлось бы. Да я один бы там больше заработал, чем мы здесь вдвоем.
Второй на это хмыкнул.
– Ты правда в шахту полезешь? – продолжал первый.
– В шахте можно заработать.
– Ну, нет! Я при любых условиях – мимо. Хоть золотом меня обсыпай. Короче, заработаю на билет и поеду на Каспий.
– А я, – был ответ, – останусь минимум на год.
В комнате было светло. Иван догадался, что спал недолго. Сутки, во всяком случае, еще не кончились. Это огорчило.
– Ребята, сколько времени?
– А! Нашего полку прибыло, – обрадовался тот, который был экскаваторщиком. – На моих золотых – без четверти девять.
– Романтики? – сказал Иван.
Оба приехали с Украины. Экскаваторщика звали Васей, он был большеголовый, с дыркой между передними зубами, присюсюкивающий. Лицо другого как-то трудно было разглядеть, в глаза он не смотрел, звали его Костя. Оказалось, что Иван мог с ними познакомиться еще в поезде после московской пересадки, а также днем прошедшим – Вася и Костя побывали и на строительстве новой шахты, и в геологоразведке.
Вася вновь заговорил о Каспии:
– А что, ребята, чует моя душа: толку здесь не будет. Пока не поздно, отколем номер, двинем на Каспий. Правдами и неправдами! Я часы продам... – и он показал старенькие часы на своей руке. На циферблате был нарисован кораблик, синее море и пальма на зеленой точке. Дать за такие часы могли не больше трех рублей.
Вдруг молчавшее вокзальное радио треснуло и объявило, что представитель шахты семнадцать ждет у касс вокзала желающих поступить на работу. Желающие будут определены на работу и в общежитие сегодня же...
Вася вскочил и убежал. Скоро он привел радостного пухлого человечка, который всем пожал руки.
– Ребята, вам все равно, а нам люди нужны. Шахта перспективная, поселок один из самых благоустроенных, с видом на горы. Кто хочет в шахту – пойдет в шахту, а если здоровье не позволяет или нет желания – на поверхности дело найдется.
– Гора с горой не сходится, человек с человеком сойдется, – говорил Вася.
Собственно, именно такого случая ждал каждый из них. Раздумья надоели, хотелось удачи, чуда. Представитель шахты в окно, через которое была видна привокзальная площадь, показывал на автобус:
– Посмотрите! Это же наш авто.
Иван, Вася и Костя забрали паспорта у служительницы, быстренько собрались.
– Где наша не пропадала. Ать-два, ать-два... Мы – добровольцы! – шумел Вася.
В автобусе ждал четвертый доброволец, явно не романтик. Романтики одевались в демисезонные пальто, ботинки или полуботинки, шапки или кепочки, на шее обязательно имелось кашне. Этот был хлопчатобумажный: ватная шапка, ватная стеганка, под ней серый в черную полосочку хлопчатобумажный костюм – все новенькое; на ногах тоже новенькие кирзовые сапоги. Странно он держался. Руки втянул в рукава, а голую шею – в успевший скрутиться воротник стеганки. Стойка эта напоминала Ивану очень-очень плохие времена. Представитель шахты был с ним, однако, особенно предупредителен.
– Товарищ из мест заключения. Тоже хочет у нас работать. Ничего, Володя, теперь тебе только и жить. Женишься – квартиру без разговора дадим. Сколько тебе сейчас?
– Двадцать три.
– О! Всё впереди... Сколько, прости, сидел?
– Ха... Четыре года паровоза не слышал.
– Ясно. Это, конечно, по молодости. Теперь завязал ведь?
– Завязал.
– Вот и правильно. Судимость была первая?
– Третья...
– У-у-у! Все равно, Володя, не страшно. Ты молодой, всё впереди.
«Двадцать три года – и третья судимость! – поразился Иван, вглядываясь в вытянутое серое угреватое лицо парня. – Вот кто должен был начать совершенно новую жизнь!.. Но этот представитель шахты семнадцать – жуткое трепло. Как может быть все впереди, когда позади столько?»
Автобус покидал город. Тихое, усталое солнце отражалось в окнах верхних этажей, улицы же были в тени, безлюдные. На пустом перекрестке постояли перед красным огнем светофора, промчались по площади Мира, свернули налево, и пошли новостройки, какой-то клуб, столовая... Мимо наполовину разобранного террикона («Это была шахта номер один, здесь нашли уголь», – сказал представитель) спустились к реке, переехали мост, поднялись в гору, и бетонка кончилась, началась тряская, в грязных лужах, насыпная (из выгоревшей породы шахты номер один) дорога. Вокруг лежала тундра, с далекими и близкими терриконами и поселками возле них, с вьющейся рекой слева, с горами и белоснежными облаками впереди на горизонте.
Вася спрашивал представителя о северном житье. Представитель очень был рад этим вопросам. Все будет хорошо, ребята!.. Кто хочет, тот своего добьется... Со стороны администрации шахты препятствий рабочим в устройстве личной жизни быть не может... Легко сыпал он такими словами, как цель, перспектива. Иван тоже задал вопрос:
– А учиться у вас можно?
Так, неизвестно к чему задал.
– Сколько хочешь! Повторяю: сколько хочешь!.. Причем, если шахта даст направление, то никакого конкурса. Я сам вечернее закончил. – И вдруг представитель вдохновился по-настоящему: – Я, правда, не здесь учился. Сюда уже с дипломом приехал. Но все равно, как же было трудно, какими только путями я этих троек ни добивался! А получил диплом – не знаю, что с ним делать. В центральной Росси таких, как я, миллионы. Ну и рискнул. А уж и семья была, жинка сопротивляется. Нет, говорю, будет по-моему... Теперь она смеется, теперь ей хорошо. С северными надбавками пять сотен имею в месяц.
– Ого! – воскликнули добровольцы.
– Терпение иметь надо. Ну, и разбираться...
Да, рассказ представителя о себе был искренним. У человека на первом месте всегда был страх. Но человек рискнул на всю катушку, много старался, получал положенные по закону надбавки, теперь чувствовал себя как в крепости и продолжал укрепляться. И еще, по-видимому, он хотел, чтобы все люди были братья и счастливы так же, как счастлив он.
Автобус, бодро рыча, прыгая по кочкам, миновал уже не один поселок. Дорога начинала казаться бесконечной.
– Не наш... Не наш... – улыбался представитель.
Наконец как-то сразу из тундры въехали во двор шахты и остановились. Было около одиннадцати ночи, а их принимал сам начальник шахты. Крупный человек лет тридцати пяти, он внимательно смотрел в документы, поднимал на добровольцев умные глаза. Васе начальник сказал:
– Летун.
У Ивана спросил:
– Дома чего не хватало?
– Всего хватало! – сказал Иван.
– Я был в вашем городе, – сказал начальник. – У нас будет намного хуже.
Иван, Костя и Володя записались в шахтеры. Вася – на поверхность, в плотники. Вася мог приступить завтра.
– А вам троим сначала надо пройти медкомиссию, потом десятидневный курс молодого шахтера. Только после этого начнете работать в шахте.
– Аванс можно выписать? – спросил Иван.
– Как начнете работать, через три дня,
– Значит, мне через три, а им через десять плюс три? – уточнил Вася.
– Да, таков порядок, – сказал начальник.
Снова их повел за собой представитель.
– А здесь давным-давно порядки! И где они кончаются? Ай-яй-я... Куда я попал, где мои вещи. Говорил, поехали на Каспий, – не стесняясь представителя, кричал Вася.
Сначала шли мимо построенных без всякого плана, разваливающихся домишек.
– Это наш шанхай. Скоро будет снесен. Но пока люди живут, – сказал представитель.
Шли по деревянному настилу из досок, под которыми хлюпала вода. Это был на сваях, узкий и зыбкий тротуар Севера. Вышли к современному, из стекла и бетона, магазину.
– Это наш, так сказать, самый важный жизненный центр, сюда все дороги сходятся.
Газон перед магазином действительно пересекало с десяток дорожек, сходившихся у входа в самый важный жизненный центр.
– А это наша главная улица Горняков.
Над главной улицей висела сеть проводов, напоминая троллейбусную. У Ивана сердце кольнуло, до того было похоже. Но это была сеть уличного освещения с подвешенными в два ряда эмалированными отражателями. Улица тянулась метров на триста, широкая, бетонированная, а дальше – тундра. Тундра была и впереди, и позади, и слева, и справа, и в самом поселке. Вытоптанная, иссеченная, а все-таки тундра – серые кочки, кустарник... Если в городе, из которого они приехали, улицы около десяти вечера были пусты, то в поселке около двенадцати никто, кажется, не спал. На спортплощадке играли в волейбол, всюду бродили парочки. Свернули налево и оказались перед двухэтажным общежитием. Здесь вокруг сидевшего на лавочке баяниста собралась компания. Парни стояли без пальто и плащей, в то время как из тундры дул пронзительный ветер.
В ожидании, пока их расселят, сидели на диванах в просторном вестибюле общежития, и скоро у Ивана еще один раз кольнуло сердце. На второй этаж вела широкая лестница с толстыми резными перилами. У начала лестницы стояли две пальмы в кадках. Присмотревшись, Иван понял, что пальмы не живые. Совсем не того цвета листья и ствол, а в кадке вместо земли – окурки... Осиротевшим почувствовал себя Иван: не ходят по здешним дорогам быстроходные троллейбусы, не растут в кадках пальмы и фикусы!
Пришла комендантша. Огненно-рыжая, молодая, решительная.
– Так! Троих в двадцать четвертую, одного в двадцать третью. Тот, кто попадет в двадцать третью, будет жить один. Ну, решайте.
– Нам с Костей вместе надо, – сказал Вася.
– Не... В одиночку не пойду, – замотал головой Володя.
Ивану больше всего хотелось в одиночку.
Впрочем, комната была на двоих, второй ее жилец уехал на родину, на время отпуска. Две койки, две тумбочки, стол, стулья, полированный желтый шкаф для одежды, диван, обтянутый дерматином – на всем следы полного пренебрежения: стол разъезжается, стулья расшатаны, диван продавлен, с нижних ящиков шкафа ободрана облицовочная фанера – кто-то маленький ростом выдвигал ящики, чтобы становиться на них и рыться в наваленной на шкаф рухляди – такой была двадцать третья. Несколько разбросанных по комнате книг и журналов с оторванными обложками делали ее окончательно сиротливой.
Иван подошел к окну. Через дорогу, метрах в пятидесяти, была котельная, из трубы валил черный дым. Еще в окно был виден оранжевый угол двухэтажного здания. А дальше тундра, тундра... Он представил себе, как это будет выглядеть зимой, и размечтался. Кругом бесконечные белые просторы, из высокой трубы котельной ровно, напористо валит дым, в комнате тепло, никуда не хочется, а он, Ваня Грибов, накупит книг и будет в тепле и одиночестве повышать свой культурный уровень.
А пока, слишком возбужденный, чтобы ложиться спать, он отправился в двадцать четвертую посмотреть, как устроились Вася, Костя и Володя.
В двадцать четвертой, большой угловой комнате на десять коек, в несколько слоев плавал табачный дым. Костя, устроившись на подоконнике, брился опасной бритвой. Вася, переодевшийся в полинялые солдатские галифе и гимнастерку, полулежал на застеленной коричневым одеялом койке и бренчал на гитаре. Его окружили несколько совсем молодых ребят. Они терпеливо ждали, потому что Вася в сущности не играл, а как бы настраивался, вспоминая что-то. Временами казалось, что вот еще немного и прорвется настоящая музыка. Вася уж и сел, опустив ноги на пол... Но не получалось. Тогда он бросил гитару, достал из чемодана альбом, кисточки и акварельные краски и сделал набросок с самого внушительного из своих болельщиков. Портрет вышел примерно того качества, что и игра на гитаре.
А с Володей разговаривал подвыпивший шахтер, явно забредший в двадцать четвертую от нечего делать. Малопонятный был разговор. Откуда?.. Сколько волок?.. По какой?..
И совсем непонятный:
– Ширяешься?..
– Было. Торчал до конца.
В их спокойный разговор вмешался один из Васиных болельщиков:
– А в тюрьме привыкаешь?
Что тут сделалось с Володей и шахтером!
– Кто это? Откуда ты взялся? Сопля!
Володя крутил головой:
– Ха! Привыкаешь... Ха! Ну и привычки...
Между тем наступили глубокие сумерки. Шахтер запечалился и ушел. Володя начал раздеваться. Иван направился к двери и вдруг услышал тихий детский смех, от которого вздрогнул. Сидя на койке в трусах и майке, смеялся Володя.
– Завтра буду спать, сколько захочу... Пойду, куда захочу... Житуха!
И сам Иван, под одеялом согревшись и засыпая, почувствовал себя счастливым. Как лихорадило сегодня, вчера, давно уже без перерыва. И все-таки первый шаг сделан – оторвался. Завтра будет новое.
III
Снилось Ивану, что он еще не уехал, что его всячески запугивают... Потом запирают в комнате, и комната эта двадцать третья. Он приходит в ярость, барабанит в дверь руками и ногами, кричит: «Николка, открой! Николка, змей, проснись...»
В соседнюю комнату ломились.
– Николка! Да проснись же, тебе говорят. В последний раз прошу.
Грохот, треск. И тишина, и усталый голос:
– Ну и спит...
И новый приступ ярости:
– Николка! Змей, идол, скотина безрогая...
В коридоре открывались двери.
– Ты чего бесишься? – голос был самый мрачный.
– А разбудить не надо? Выгонят с шахты, пропадет малой.
Но тот, кого будили, открыл, видно, двери.
– А... гляньте на эту рожу. Меня скоро бить начнут.
После этого Ивану опять снился дом, споры. В комнате становилось холодней и холодней. В полусне он накинул поверх одеяла пальто, затем натянул на себя майку, рубашку.
А утром, глянув в окно, глазам не поверил. На дворе мела пурга, всюду тянулись снежные хвосты, перед окнами яростно секли воздух снежные струи. Из высокой трубы котельной будто бы выбивался дым, но дальше уж ничего нельзя было различить.
Когда Иван увидел вчерашних знакомых, то первым делом спросил Володю:
– Как спалось на новом месте?
И тот вновь поразил:
– Не дай бог! Сетка... Мягко, качает, тошнит. Теперь на стульях или на полу буду. Чтобы как на нарах.
Проходили медкомиссию, прописывались. И сколько же пришлось заполнить всяческих бланков, стоять в очереди. Действительно, порядки здесь были давно.
Северяне не были равнодушны к новичкам.
В поселковой амбулатории старожил лет тридцати подмигнул Ивану:
– Ну, как?
Иван засмеялся. Отрицательно покачал головой и сказал, что места, где даже деревья нормально не растут, нравиться не могут.
Старожил удивился, а потом признался:
– Ты прав! У нас чем можно похвастаться... Морозы, снег, ветры такие, что автобусы переворачиваются. Я застал времена, когда на работу вдоль каната ходили. Я из Донбасса. В той жизни действительно есть прелесть. Утром, после ночной смены, до чего приятно. От деревьев, от травы прохлада... А вечера! Вечера вообще бесподобные. Танцплощадка, музыка. Запахи сейчас вспомнил. Ночные фиалки!.. Здесь все цветет и гниет без запаха.
– Зачем же сюда было ехать?
– Соблазнили.
– А если вернуться?
– Нет. То – молодость. Я теперь человек семейный, двое тараканов. Пока они не подрастут, не двинусь. Да и не хочу. Семейному, если хочешь знать, Север кстати. Весной и осенью охота неплохая, летом рыбалка в озерах. Фрукты и овощи у нас, конечно, привозные. Но опять-таки отпуск двухмесячный, едем на юг, а там этого добра хватает. Между прочим, у нас тоже лето бывает. И жарко бывает, и сухо.
Прописываться ходили в поселок шахты восемнадцать. Этот соседний поселок был родным братом поселка шахты семнадцать. С таким же магазином, с такой же короткой и широкой главной улицей, со своим шанхаем. Пурга прекратилась, появилось солнце, стало далеко видно. И всюду, куда ни глянь, расстилалась белая, поросшая кустарником тундра. Идет человек по улице, а за ним тундра. Под солнцем начало таять. И настроение у Ивана было, как выступившая повсюду вода, – пресное. Обыкновенные порядки, обыкновенные поселки, обыкновенные люди, обыкновенная тундра, и он – обыкновенный новичок... Иван пытался и не мог представить себя героем в начале действия, от которого по ходу дела потребуются все его силы и способности. Как здесь будет? Скорее всего, как и дома – почти никак.
Часам к четырем с формальностями было покончено. Вернулись в общежитие. Чем заняться? В коридорах было наслежено и пахло талой водой. Иван попробовал читать разбросанные по комнате журналы. Не читалось. Позвали в двадцать четвертую играть в домино. После нескольких партий перед глазами пошли круги. Отправились на телевизор. В красном уголке было полно, все молодежь, на редкость мирные, многие в комнатных тапочках. Шла старая кинокомедия, кадр плыл. Кто-то хотел настроить, на него дружно закричали: «Не тронь!»
Снова играли в домино. Время тянулось медленно. Нашли двухпудовые гири. Самым сильным оказался Костя, хотя по виду о нем нельзя было этого подумать.
– Я специально занимался, – сказал он.
– А... Тогда конечно.
Часов в семь вечера Грибов поужинал в кафе, решив, что это в последний раз ест хорошо, а потом перейдет на чай, хлеб, маргарин и самую дешевую колбасу. Прогулялся по поселку. Так вот, значит, как быть новичком на гражданке. Когда он был новичком в армии и им, молодым, выпадало свободных двадцать минут, в казарме наступала тишина, только бумага шуршала – все как один писали домой письма.
Наконец закрылся в комнате. Лучше всего было бы уснуть, дать передышку томящемуся духу. Но спать не хотелось. И здесь он признался себе, что в отчаянии ото всего. Хотя бы спутники, которых послала судьба. Вася – явно то самое, что любит на поверхности плавать. Сюда он приехал искать простора для своего плавания. Костя – тоже вряд ли хороший: что-то затаил, слишком уж прячет глаза. Освободившийся из заключения Володя... Ему улыбаются, спешат показать сочувствие. Но ведь человек четыре года отсидел в заключении. И там, где он был, с ним не церемонились. На прощанье приодели в хэбэ – большего не заработал. Да еще за день до освобождения остригли наголо – помни. И как он себя поведет, одному богу известно.
Но что Васи, Кости, Володи – сам он страшно неблагополучен. Вовсе не нравится ему отрицать всё и вся. Наоборот, больше всего хочется положительного, хорошего...
IV
Первое воспоминание Грибова. Он стоит перед белой дверью, и вдруг она начинает разрываться желтоватыми неровными дырочками, летят щепки, а за его спиной со звоном сыплются оконные отекла. Потом дверь открывается и перед ним мать, и изо всего самое страшное именно мать, ужас в ее широко раскрытых глазах. Она падает перед ним на колени, он бросается в ее объятья. Но не война, а улица была самым обидным в его жизни. Он неплохо себя чувствовал в небольшой компании сверстников. Наедине друг с другом люди еще способны быть честными, искренними, но собрание более пяти человек – это всегда ложь, хвастовство, слово имеет одно дурачье. Особенно тяжкой была школьная повинность. Школа – та же улица, только как бы многократно усиленная, то есть совершенная улица. С семи лет на этой большой улице жил он жизнью пружины, которую сжимают и сжимают, а потом она в одно мгновение вырывается. Поэтому с тех же семи лет, особенно после ссор и драк, мечтал он сделаться то великим клоуном, то спортсменом, то путешественником, то кровавым бандитом. Чтоб отделиться, сделаться совершенно независимым. Чтоб никто не мог со смехом показать на него пальцем и сказать: «Да это же Ванька Гриб!»
Самым большим потрясением Грибов и по сей день считал свою первую и пока единственную влюбленность. Дядька в поезде сказал, что все могло быть иначе, если б письмо Ленина дошло до кого надо. В жизни Грибова точно все могло быть иначе.
Ему тогда исполнилось семнадцать, он учился в десятом классе. А она была из девятого в, звали ее Люська. Поговаривали, кто-то умирает от любви к ней. Он ни на Люську, ни на сплетни внимания не обращал. И вдруг...
Был тихий вечер, только что включили уличное освещение, с неба на голую сырую землю падали редкие снежинки. Он шел впереди, Люська следом, оба из школы. Он не собирался с ней разговаривать. Он только хотел пропустить ее вперед и пошел совсем тихо. Но она почему-то не захотела его перегонять, тоже замедлила шаги. Тогда он засмеялся, подождал ее и сказал:
– Может, поговорим?
Она удивленно вскинула брови, потом тоже засмеялась.
– Хочется вам, чтобы пошел снег? – спросил он.
– Конечно.
– Но он только дразнится. И все зимы у нас такие, неспортивные.
– Да, – сказала она. – А почему неспортивные?
– На лыжах, на коньках нельзя кататься.
– А... Я не спортсменка. Нет данных.
– Для себя каждый может.
– Для себя я занимаюсь. Гимнастику по утрам делаю, под холодным душем купаюсь, сплю с раскрытым окном.
Вот здесь она и показалась ему замечательной. Не какая-нибудь воображуля, которая наведет вокруг глаз бог знает чего и думает, что уже всё, она красивая.
Они долго стояли на перекрестке, от которого им было в разные стороны. Никогда он не думал, что о вещах самых обыкновенных можно разговаривать с таким интересом.
– Люблю кино, – сказала она.
– Я тоже. Но чтобы было интересно.
– Для меня самое интересное – о животных.
– А для меня психологическое, о людях.
– Нет, я люблю о животных. Дома кошку дрессирую. Гопки делает, лапку дает, колбасу стоя выпрашивает...
– А шахматы любишь?
– Терпения не хватает.
– У меня тоже!
Они впервые разговаривали, а он уже все решил. Они будут друзьями, а потом... Лучше было не думать, что будет потом.
– Давай вечером погуляем и еще поговорим, – сказал он. Он почему-то не сомневался, что она согласится. Но она закусила губку, опустила глаза и, улыбаясь куда-то в сторону, сказала:
– Нет, я не могу.
Он было растерялся. Потом вспомнил: между ними, одноклассниками, ходило мнение, что от девчонок по-хорошему ничего не добьешься – надо быть нахальным, напористым – это действует. И он стал убеждать Люську и добился того, что она согласилась с ним встретиться вечером.
Чего только он не выдумал, когда расстался с ней. Прежде всего он выдумал самого себя. Он не дал себе никакой профессии, но он был человеком, которого положение обязывает всегда быть на высоте. Ему постоянно надо что-то обдумывать, решать, ему нужны разнообразные сведения, он читает книги, спорит с друзьями и врагами. Словом, жизнь его если не бурный поток, то уж полноводная река во всяком случае. И в этой жизни всегда рядом Люська. Да-да, всегда! И когда у него неудачи и на душе тяжело. И когда просто устал. И когда появилась потребность бегать и прыгать и он играет с ней, например, в бадминтон. Она все-все понимает. Приветливая, добрая. А может быть и строгой. Бывает, их настроения не сходятся. Но они презирают ссоры.
Вечером она не пришла. В сквере, неподалеку от школы, он ждал час. Потом, каким-то образом додумавшись, что семь и восемь звучит похоже и он мог перепутать время, ждал еще час. Она не пришла ни после семи, ни после восьми. Было стыдно.
На другой день во время перемен она ни разу не посмотрела в его сторону. После уроков он дождался ее.
– Что ж ты даже не смотришь на старого знакомого?
– Почему? Наверное, я на тебя смотрела, когда ты на меня не смотрел.
Такого быть не могло. Он растерялся.
– А вчера почему не пришла?
И опять она глазом не моргнула.
– Я приходила!
Что ему оставалось делать? Обругать ее и гордо удалиться? Но до чего же она была красивой. И он стал... просить.
– Ладно, ерунда все это. Ты приди сегодня в то же время на то же место.
Люська сначала сказала «нет», а потом как бы уступила: может быть, она и придет.
Она не пришла. Да он и знал, что не придет, и ждал недолго. Бесцельно пошел от сквера к центру города. Почему-то всего было жаль. Жаль подростков, несмотря на поздний час, свободно разгуливающих по городу. Жаль ровесников, которых много было около кинотеатров. У них была еще свобода и время для надежд, веселья, иллюзий, они поэтому могли расти, учиться... У него ничего не осталось. Но их тоже мог постичь удар. И поэтому он жалел подростков, ровесников, вообще людей, жалость распространялась и на предметы неодушевленные – на дома, деревья, даже на витрины, киоски – все напрасно, все ни к чему...
С того дня он повел с Люськой борьбу. Он, конечно, не подходил к ней, даже редко глядел в ее сторону. День и ночь спорил он с ней мысленно. Зачем кокетничать, завлекать, не только не заботясь о том, что чувствует жертва, но даже как бы гордясь ее страданиями. Ведь она принялась врать с первых минут, когда сказала про гимнастику, и холодный душ, и раскрытое на ночь окно. Он узнал, где она живет. Не только окна – форточки в их квартире всегда были закрыты. Так зачем врать, быть куклой, когда можно оставаться правдивой, настоящей?
Больше всего на свете он теперь хотел любить и быть любимым. В конце концов он решил открыть Люське глаза. Думая о том, что сказать, даже начал верить в счастливый исход своей любви.
Увы, вдруг он встретил ее на улице под руку с курсантом артиллерийского училища. «Ну, нет!.. Ну, нет!..» – только и мог повторять он.
После этого он пытался жить так, будто ничего не случилось. Это было невозможно. Коротенькая история его любви не уходила из головы и сердца. Он пробовал кое-кому рассказать ее. «Знаю одного чудака, который вздумал влюбиться. Шел как-то вечером, ни о чем не думал и вдруг повстречал красавицу...» Слушатели вели себя одинаково. Сначала были внимательны, потом начинали скучать и, не дослушав, отмахивались: «Ерунда. Пройдет». «Что же тогда не ерунда? – думал он. – Если это ерунда, тогда всё – ерунда!»
Пришла весна. Вокруг только и говорили: «Я в строительный... Я в медицинский... Я на завод...» И объясняли, почему в строительный, медицинский или на завод. И уже хвастались своим выбором, будто выбор – подвиг. Было очевидно, что в жизни никто ничего не понимает. Тогда ему впервые захотелось уехать из дома. Избавиться бы от всех и на каком-то первозданном берегу, среди дикой природы сделаться очень сильным.
Дома он сказал, что ничего не хочет и пойдет поэтому на завод. И здесь ему впервые пришлось задуматься: а что представляет собой его семья?
Мать сразу же закричала:
– Да ты посмотри, какие убогие выучиваются! Оно ему не дается, а он зубрит, зубрит, и, глядишь – начальник.
Она еще кричала, что не успеешь оглянуться, как у Ивана будет семья, и жить надо для семьи. А чтобы семья была здоровая и довольная, надо в нее «нести и везти». Это был ее идеал – здоровенный мужик, начальник над какими-то людьми, для семьи живущий, в семью «несущий и везущий».
Отец, паровозный машинист, куда более умный, только и сказал:
– А не распустил ли ты нюни?
– Распустил! Распустил! Вот уж не думала... – подхватила мать.
– Ничего я не распустил. Почему ты в свое время не учился? – спросил он у отца.
– О! – простонала мать. – Какое тогда было время.
Иван хорошо знал, что была революция, от тифа умер дед, бабушка лежала в бреду, одиннадцатилетнему отцу пришлось кормить себя и двух младших сестер. И все-таки...
– Знаешь, – через несколько часов, уже с глазу на глаз, сказал отец: – У меня была возможность учиться. Просто заставляли. А я отказался. Выскочку, говорю, из меня хотите сделать? Паровоз я к тому времени как свои пять пальцев знал, жениться собирался. Командовать, думал, любой дурак сможет, а паровоз водить – нет... И боюсь, ты пойдешь на завод, выучишься какому-нибудь делу, женишься да и скажешь: «А чего мне еще?» Теперь-то я понимаю, что паровоз – величина малая. Если есть мозги, надо знать больше.
– Значит, ты о себе жалеешь?
– Чего теперь жалеть? Тебе говорю.
– Я, наверное, так не останусь. Но все очень уж спешат.
– Спешить надо. Жизнь летит быстро.
Были еще тетка и брат. Тетка работала в областном управлении сельского хозяйства инспектором по кадрам. Ее идеал тоже был хорошо известен. Обязательно окончить институт. Потом работа в каком-нибудь НИИ или проектном институте. Чистенький, приветливый, никогда не опаздывающий на работу, всякое задание выполняющий хорошо, уважающий коллектив и не отказывающийся от общественных нагрузок – таким она хотела видеть Ивана. Его решение идти на завод она поддержала:
– Правильно. Сейчас требуется производственный стаж. Один год пусть поработает на заводе. Зимой наймем ему репетитора, и через год наш Ваня – студент!
А на лице старшего брата отразились изумление и радость.
– Ты будешь слесарем!.. Слесарь, закрути мне гайку.
– Почему гайку? Где это у тебя гайка раскрутилась?
– Гайку... А что еще?
Старший брат, любимец матери и тетки, учился в художественном училище. Его будущее не вызывало сомнений: училище, а там, может быть, академия... Один Иван утверждал: «Никогда из вашего Сашеньки художника не выйдет». И вот суровый критик сам явно зашился.
...Итак, Иван пошел на завод учеником фрезеровщика.
На заводе ему понравилось. Основы фрезерного дела дались легко. Ясно было, что он способен на гораздо большее. Но... десять лет учился и по окончании оказался беспомощнее ребенка. И еще пять лет учебы вряд ли помогут.
Через полтора года после окончания школы его призвали в армию. Он служил в десантных войсках, тридцатикилометровый кросс при полной боевой выкладке был для него пустяком. Их так гоняли, что, казалось, на всю жизнь вышла из организма лень, остались мускулы, сухожилия, энергия. Он теперь как бы спохватился и клялся себе, что, как только демобилизуется, начнет самую правильную жизнь и возьмет такой разгон, что никакие несчастья не остановят, как это случилось в семнадцать.
Когда он отслужил ровно половину, из дома пришло известие, что скоропостижно умер отец... Гроб, цветы, множество народу, поминальные разговоры, пустота квартиры... Иван уже и в часть вернулся, а все спрашивал себя: за что? Отец слишком много видел в жизни плохого. И ведь должен был дожить до чего-то светлого.
Смерть отца была вторым потрясением для Ивана. Он вдруг понял, что есть вопросы, о существовании которых он даже не подозревал и на которые обязан иметь ответ. Прежде всего, что есть настоящее и ненастоящее.
Армия, в которой он служит, настоящей, по-видимому, бывает лишь во время войны. А в мирное тебя стремятся накачать энтузиазмом: это ваш долг, долг, долг... Но отдавать долги и всегда-то трудно, а когда ничего не брал, просто плохо. И поэтому служба есть беспрерывное томление духа и подсчет дней, оставшихся до настоящей жизни.
Завод был, пожалуй, настоящим. Суеты, глупости, очковтирательства увидел он на нем предостаточно. Но завод выпускал необходимую людям продукцию и, следовательно, в главном был настоящим.
Попытался он что-либо вывести из раннего детства, из истории своей семьи. В войну совсем маленькие Иван и Сашка потерялись во время эвакуации, мать попала в немецкий лагерь, отец, продолжавший водить поезда, был тяжело ранен, долго лежал в госпитале в Сибири. В сорок четвертом, чудом выжившие, они воссоединились, отец вновь водил поезда и мать устроил проводницей пассажирских вагонов. Зажили неплохо. Однако в немецком лагере мать подхватила малярию, время от времени с ней случались жуткие приступы болезни. Один такой случился во время поездки, и мать ссадили на промежуточной станции. Мать была без сознания, бредила что-то о лагере. Тут же нашелся стукач, вызвавший особиста. Едва очнувшейся матери пришлось рассказывать о лагере. Ее поместили в тюрьму, а через два месяца она работала уже в советском лагере на Урале. Отцу, коммунисту, было тогда предложено осудить жену на партийном собрании как врага народа. Отец осудил, однако слал матери посылки, а когда осенью сорок шестого мать попала под амнистию и вернулась, принял ее без всяких колебаний. За это вскоре его исключили из партии, вместо пассажирских поездов пришлось водить грузовые. В многоквартирном их доме, на всей улице не было семьи, так или иначе не пострадавшей от войны. Ничего здесь нельзя было вывести. То было как страшный смерч, после которого остается лишь считать жертвы и восстанавливать разрушенное.
Да, из прошлого и действительности можно было вывести только то, что они – прошлое и действительность – могут быть какими угодно, а вот ты сам каким угодно быть не можешь, тебе обязательно надо кем-то быть.
Скоро после этого стали приходить письма с жалобами на старшего брата. Брат окончил художественное училище, поступил работать художником-оформителем в кинотеатр, женился и... начал жить – пить научился, домой приходил поздно, зарплату приносил редко, а с ног до головы виноватый еще и скандалил.
У Ивана сжимались кулаки: ну, приеду, покажу ему. Между братьями разница в возрасте была два года, и уже в десять лет младший был сильнее старшего. Но вдруг Ивану делалось грустно. «Кулаками здесь не поможешь. Дома теперь нет мне места. Что там за комнатки? Это когда-то они казались хорошими. Надо после армии ехать на Север или Дальний Восток», – думал он.
Демобилизовавшись, Иван все-таки вернулся домой. И вот был первый вечер дома. Женщины накрывали стол. Братья сидели на диване.
– Ну, поговорим, – сказал Иван.
В кухне трещало и шипело, но мать каким-то образом услышала Ивана. Мгновенно в кухне был выключен свет и из полутьмы Ивану полетели знаки.
– Так что с тобой творится? – спросил Иван брата. А в кухне рядом с матерью уже стояла тетка, вздымались руки. Это прекрасно видел Сашок. И вместо того чтобы отвечать, вдруг психанул:
– Ну чо, ну чо руками машете?
– Пусть. А мы поговорим, – сказал Иван.
Куда там! Мать справа, тетка слева – обняли, увели Ивана на кухню.
– Да ты что? Разве так можно? Сейчас не надо. Потом его приструнишь. А может, вообще никаких разговоров не потребуется, он тебя стесняться да бояться начнет.
– Мне для себя надо с ним поговорить. Понимаете, вам не надо, а мне надо.
– Совсем никак не надо, Ваня. Тебе отдых требуется... Все уже готово, садись за стол. Сегодня вам и бутылочка будет. Мы, женщины, чуть-чуть пригубим, а остальное вам достанется. На черта тебе с ним связываться? Еще подеретесь в первый же вечер. – Все это говорила мать.
Вернулся Иван к брату на диван. Тот ждал его как ни в чем не бывало и угостил рассказами из жизни художников... Работа у художников легкая, занимает час-два, а потом что хочешь, то и делай. Можно еще по совместительству работать, и даже не в одном месте. Вот совсем недавно Сашок получил таким образом сто рублей. Ни за что, можно сказать, получил!
– Совсем-таки ни за что?
– Да. И еще было...
– И еще будет! А мать работает на две ставки уборщицей, платит за тебя долги и кормит тебя.
– Какие долги? Кто тебе сказал?
И опять Ивану не дали говорить. Мать подошла и, ласково улыбаясь, зажала ему рот рукой.
«Слова, вы от меня больше не услышите!» – пообещал себе Иван.
А Сашок разговорился:
– Тебе, Ваня, надо учиться. Сколько нас, работающих? – Вскинув глаза к потолку, он посчитал на пальцах: – Мать, Надя, Танька, я... О! Столько, что и в академики выведем. И никуда ты не денешься.
Их было пятеро за столом: мать, тетка, Иван, Сашок и его жена Таня – тоненькое, красивенькое создание, глядевшее на Ивана так восторженно, что тот время от времени начинал краснеть. От одной рюмки мать опьянела, всплакнула, потом стала радостной.
– А спокойствие какое от Вани исходит. Я прямо-таки чувствую... После того как отца похоронили, у нас впервые хорошо. Злой был отец, уфф!
– Не злой, а строгий, – поправил Иван.
– Я, сыночек, так и хотела сказать.
– Мама у нас всегда путает. Строгий у нее злой, длинный – долгий, мягкий – ласковый, – сказал Сашок.
– А ты бы помолчал, – мать рукой махнула на старшего.
– Катя! – строго сказала тетка.
– Больше всего отец сердился, когда врут, – сказал Иван.
– Ваня! – сказала тетка.
– Что ты все Ваня! Катя! О чем же говорить? Правильно, сыночек, злой он был, когда неправда, – рассердилась мать. – За всех переживал, а оно ему и дало.
По-видимому, матери больше всего хотелось разоблачить своего любимчика. Сначала она припомнила ему порванные по легкомыслию брюки. Потом каких-то Лешу и Витю, из которых Леша был «еще ничего», а вот Витя – законченный дурак и нахал и все манеры Саша у него перенимает.
– Думали, женишься – остепенишься. Ты хуже стал. Ладно, мы с Надей. Нам к твоим выходкам не привыкать. Но ведь и Тане ты чего только ни говоришь. В час, в два ночи являешься, и при этом слова тебе нельзя сказать.
Сашок сидел, втянув в себя губы, не мигая уставившись на мать. Водка в бутылке кончилась. Вдруг мать встрепенулась.
– А что? Гулять так гулять! – Схватила со стола пустую бутылку и убежала на кухню. Скоро она вернулась с полной бутылкой. – Нам, женщинам, достаточно, а вам можно. Ну, выпейте.
И братья выпили... воду.
– Ну и мама! – сказал Иван обиженно.
А Сашок опять психанул:
– Азиатские шуточки! Вот... вот ты меня перевоспитаешь! – кричал он, показывая матери кукиш.
Обильными слезами залилась братова жена. Ей давали воды, зубы стучали о стакан, и слезы лились еще сильней. Иван был потрясен. Юное существо, меньше всех в чем-либо повинное, оказалось самым несчастным.
Около двенадцати ночи, оставшись за столом один на один с теткой, Иван сказал:
– Несколько часов пробыл дома – и абсолютно все всплыло. Ты понятия не имеешь, до чего вы здорово обнажились. Как в театре.
На другой день, в воскресенье, он объявил после завтрака, что уезжает от них. О, что поднялось. Мать и тетка чуть ли не ногами топали. Так загоняют во двор щенка, по неразумию выскочившего на улицу.
– Дождались! Думали, младший брат умнее старшего. Он еще хуже. Когда нам будет покой?
Опять заплакала Таня. Дрожа от негодования, Иван выскочил на балкон – длинный общий балкон третьего этажа их старого дома, повисший над внутренним двором. Выскочил и попал в объятия друга детства Славика Суворова. Сели на перила. Сначала Иван не услышал, о чем говорил Славик. Только улыбки вокруг видел. Балкон был людным местом, и все улыбались – друзья детства встретились.
– А чего мы здесь сидим? Пойдем по городу пройдемся, – сказал Славик, и Иван покорно пошел за ним.
За время его службы в городе немало изменилось. Ивану хотелось только идти и смотреть, Славик же считал своим долгом как следует угостить товарища и через каждые два квартала увлекал в разные питейные заведения.
– Гриб, я тебе так рад! Все разъехались. Ты не обижайся, что мне служба не досталась. Мать сердечница, а я одна у мамы дочка, – говорил Славик.
Иван присмотрелся к нему. Славик тоже изменился. Раньше он был полноватый, медлительный, пышноволосый и красногубый, теперь казался решительным, фигура у него стала как бы суше, черты лица проступили резче.
В Первомайском парке, уже порядочно под хмельком, они присели на лавочку и Иван сказал Славику, что хочет завербоваться куда-нибудь. И вдруг Славик набросился на него почти с такой же яростью, как мать и тетка.
– А ты знаешь, кто вербуется?.. Те, кому деваться некуда. Бездомные!
Но Славик был вовсе не против Севера или Дальнего Востока, Ивану он уже рассказал, что работает на цинкобелильном заводишке, обжигает в печах цинк. Работа и пыльная, и тяжелая, однако заработная. Так вот, Славик устроит Ивана к себе, осень и зиму они вместе будут обжигать цинк, скопят деньжонок, весной уволятся и поедут на Камчатку, в рыбаки. Едут люди на окраины для чего? Чтобы хорошо заработать. На Камчатке можно заработать.
Славик радостно хохотал.
– Ты понял?
– А ты не подведешь? Славик, а ты меня не подведешь? – допытывался тоже радостный Иван.
– Как можно! – важничал Славик. – Чья идея? Нет, я просто не имею права...
– Ну, тогда всё, – обнимал его Грибов. – Каким же ты, Славик, молодцом сделался. Я думал, на гражданке буду самый сильный. А ты не служил и без хлопот еще лучше вырос.
Через несколько дней Иван обжигал в печах цинк. Одна тетка была недовольна.
– Ты был фрезеровщиком, точная работа, ответственность. И завод большой, известный. А теперь ты какой-то кочегар. Знаю я бывшие артели. Коллектива никакого. Только о том и заботятся, чтобы побольше денег урвать.
Мать одобрила:
– Пусть зарабатывает. Ему надо красиво одеваться, тогда девчата будут любить.
– Мне деньги нужны, чтобы от вас сбежать. Весной уж вы меня не удержите, – сказал Иван.
Он и правда уже мечтал о плаваниях и нешуточной морской работе. Да, только в моряки, в рыбаки! В воздухе побывал, сорок два прыжка – не шуточки. Теперь море. Если понравится, выучится на капитана.
Однако постепенно выяснилось, что внутренне Славик мало изменился. Приезд Грибова вдохновил его. А потом одолели сомнения. «Зарабатываем мы и здесь неплохо... А морская болезнь?.. А если за борт перевернешься?.. Да и возьмут ли нас?» В детстве Славику, чтобы решиться, к примеру, речку переплыть, надо было дождаться, когда все из их компании через нее начнут плавать.
– И сейчас тебе надо, чтобы половина города снялась в рыбаки на Камчатку, тогда и ты решишься, – говорил Иван.
Зимой Славик женился. У него, оказывается, была невеста. Эта невеста училась в районном городишке, в школе фельдшериц. В январе она приехала на каникулы. До последнего момента Славик не знал, жениться ему или нет. И решился.
– Значит, ни на кого нельзя полагаться, – сказал Иван.
Славик чуть не плакал.
– А что делать? Ну скажи, что делать?.. Двадцать один год, а с бабами не спал.
Впрочем, скоро и Иван затрепыхался на том же крючке.
Как-то на танцах во дворце Энергетиков он увидел девицу лет двадцати, стройную, черноглазую, которую можно было бы назвать красивой, если бы не была она сильно, явно во вред себе, накрашена. Девица глядела так мрачно, что к ней никто не подходил. Он подошел.
– Слушайте, ведь этого не может быть, чтобы такой красивой было так плохо.
Девица глянула и отвернулась.
– Плохо.
– А эта громкая музыка, яркий свет, блестящие полы, кавалеры – от этого голова не кружится?
Не внешне, но где-то про себя девица улыбнулась.
– Фи...
– Ясно. Здесь никого нет. Приходится без любви пропадать.
Она удивилась, сделала холодные глаза и вдруг рассмеялась.
– Но любовь бывает разная, – все больше веселея, сказала она.
– Для тех, кто понимает, любовь всегда одна и та же, – ляпнул он.
– Ишь ты...
Станцевали. В антракте он потащил ее в буфет. И был щедр – шампанское, шоколад, пирожные... Девицу это тронуло.
– Мальчик, ты так стараешься... Ты хочешь меня узнать? – И пообещала: – Ты меня узнаешь.
Он узнал ее в тот же вечер. Проснувшись на другой день под незнакомым потолком, в незнакомой постели, рядом с тихо посапывающим длинноволосым существом, он почувствовал, что ему надо вспомнить и заново обдумать всю свою жизнь. Но и Белла – так ее звали – скоро проснулась. И тоже что-то почувствовала, грубо толкнула: «О чем ты думаешь? О чем ты можешь думать?..»
Беллу меньше всего интересовало, о чем он думает, чего хочет? Ей это было ни к чему, она фыркала: «Мечтатель... философ... Я выбью из твоей башки эту дурь». Она жила с матерью в центре города, в хорошо обставленной двухкомнатной квартире. Мать, начальник почтового вагона, постоянно ездила. Предоставленная сама себе Белла жила как ей вздумается. «Мне скучно!» – было ее любимым припевом. Рестораны, танцы, качели, карусели, скачки, словом, всяческая свистопляска, были ей необходимы, чтобы ощущать биение жизни. За какой-нибудь месяц те несколько сотен, которые Грибов скопил, чтобы ехать на Камчатку, улетели бог знает куда и как. А потом Белла сказала:
– Я вижу, ты любишь меня. Так вот, или давай поженимся, или между нами все кончено.
Он ее к тому времени уж ненавидел. Белла воображала себя сверхценным товаром. «Котик, я тебе ни в чем не отказываю». То есть она – все для него. Но если она спит с ним сколько угодно, разве это все?.. Ему даже смешно стало.
– А ты уверена, что я тот, после кого – случись со мной что-нибудь – тебе другого любить не захочется?
Белла, хоть ее оценки и самооценки чаще всего были смехотворными, иногда умела понимать быстро. Она рассвирепела:
– Дурак! Идиот! В первый раз такого вижу.
– Вот теперь все как положено, – сказал он.
Здесь уж Белла и ударить его попыталась.
– Этого еще не хватало, – сказал он и ушел, уверенный, что навсегда.
Он было заболел. Потом разозлился. И стал готовиться к приемным экзаменам, летом поступил в машиностроительный институт, на вечернее отделение. Однако ходил на занятия недолго. Знание, которое предстояло освоить, было огромно. Чтобы сделаться хорошим технологом, он должен был отказаться от всего, в том числе отгородиться от матери, брата, невестки, тетки. Только работа и занятия. И все ради того, чтоб и потом, окончив институт, работать, работать и работать. Он видел, как работает заводское начальство. Приходят к семи утра, уходят в восемь вечера. Во время работы они читают газеты, балагурят, выпивают, но двенадцатичасовое бдение обязательно, таков порядок. Грибов решил, что нет, у него еще есть время.
И... началась погоня за любовью. Какие-то компании, случайные друзья, случайные подруги. Сильный, добродушный, совестливый, он многим нравился. «Ваня, давай поженимся!» – не одна ему это предлагала.
Через какое-то время вновь встретил Беллу. Неожиданно обрадовались друг другу. Все началось сначала. Белла не изменилась, но, твердо решив женить его на себе, стала гораздо сдержанней. Она познакомилась с его матерью и теткой, сумела им понравиться. Тогда окончательно ушла от Сашки Таня. Мать и тетка, решившие во что бы то ни стало сохранить семью, теперь надеялись на Ивана и требовали, чтобы он женился на Белле. Собственно, Сашок и был причиной всего. Если б не Иван, в доме Бог знает что творилось бы. Чтобы удержать старшего от окончательного падения, нужен был младший, а чтобы удержать в доме младшего, требовалось его женить.
Они даже на такое решились. Как-то тетка позвала Ивана прогуляться и с торжественным видом рассказала: отец любил не мать, а совсем другую. И та, другая, тоже любила отца. Но получилась между любящими ссора. И та, другая, чтобы насолить отцу, вышла замуж. А отец в отместку женился на матери. Плохая вначале у отца с матерью жизнь была. Уже потом, когда Сашок и Иван родились, отец стал к матери лучше относиться. Ту, другую, он до конца жизни любил, и та его любила, на похороны приходила и очень плакала.
– Я всегда это чувствовал! – вскричал Иван.
А тетка продолжала:
– Так и у тебя получится. Ведь Беллу ты любишь. Да все хочешь отделаться. Воображаешь, что такой уж удалой, лучше найдешь. Не найдешь, Ванечка! И пожалеешь...
Нехорошо стало Ивану. Его порядочнейшая тетка, комсомолка тридцатых годов, потом фронтовичка, в войну потерявшая все – мужа, сына, квартиру; его тетка, за свою жизнь ни разу не опоздавшая на работу, ни одного дня не валявшаяся в постели по больничному листу, – бралась устроить счастье ленивой, вечно скучающей, никогда не знавшей настоящего горя Беллы. «Теть Надь! Теть Кать!» – порхала вокруг матери и тетки Белла. У нее и поза выработалась: руки на уровне живота, кисти безвольно вниз – лапки опущенные... Одно у нее горе и было, что подруги давно повыходили замуж, а она нет.
И ничего другого, кроме как сбежать от них, он не придумал.
V
На следующий день начался курс молодого шахтера с главным предметом – техникой безопасности. Преподавала некрасивая старая женщина. Сначала она бубнила – по книжке. Группа, человек десять, совсем не слушала. Покончив с параграфами и разделами, преподавательница и начинала, собственно, преподавать – запугивать. Она знала множество историй, случавшихся в разные времена на шахтах России, Германии, Англии...
– Причина большинства несчастных случаев в том, что не соблюдались правила техники безопасности. Например, пренебрегали самоспасателем. А ведь с его помощью во время пожара дышать можно, когда в воздухе остается всего семнадцать процентов кислорода.
– А если шестнадцать? – мгновенно следовал вопрос одного из очнувшихся от дремы учеников.
– Тогда всё...
– Что всё?
– Смерть! – Преподавательница поджимала губы, закатывала глаза, на лице ее все останавливалось, и особенно наглядной делалась старость – морщины, дряблая кожа. На голове волосы шевелились – это правда была сама смерть... А преподавательница торжествовала: – Да! И никаких докторов, никаких сказок насчет воды живой и мертвой. Стукнет – никто не поможет. И даже руку, ногу, всего мизинец потерять ох как тяжело...
На третий день им показали шахту. Привели на быткомбинат. В одной раздевалке разделись. Мимо душевых кабин прошли в другую раздевалку, наполненную сухим горячим воздухом, и оделись в уже ношенные брезентовые штаны и куртки.
Шахта поразила Ивана. Но не запах и ветер подземелья. Не сочащаяся повсюду вода. Даже не чернота вечной ночи, которую с трудом рассеивал свет шахтерских лампочек. Хотя, конечно, и это все было поразительно... Поразила теснота узких проходов, где, ломая дерево, уродуя железо, пучилась порода. Он сразу понял, как тяжел труд шахтера, какое надо упорство, чтобы долбать в твердокаменных породах все эти штреки, штольни, бремсберги, печи. Конечно же, это самый тяжелый труд на свете! Паника овладела им: «Я не смогу. Я просто не смогу!».
Когда поднялись на-гора, и смыли под душем угольную пыль, и стали переодеваться в свое, Иван глядел вокруг во все глаза. В огромной раздевалке была масса голого народа. Выделялось несколько могучих фигур, много было крепких, дюжих, средних, были и маленькие, но, по всей видимости, выносливые; были, наконец, костлявые, раз навсегда отравленные никотином. Иван мог сравнить себя с другими. Он по всем статьям был крепче многих. «Но все равно я не выдержу, сбегу...»
На следующий день побывали уже в забое. Это было круто уходящее вниз пространство. Каменный потолок подпирали двухметровые деревянные стойки. Надо было хвататься за эти стойки (крепления), потому что несло как с горы.
Сначала забой показался безлюдным. Трещала крепь, осыпался под ногами уголь. Потом увидели человека, поливавшего из шланга вокруг себя. Дальше вниз горела яркая лампа, укрепленная на каком-то механизме. Еще ниже двое пилили столб.
– А ну, бабка, давай их сюда. Пусть хоть полсмены отработают, – резким, грубым голосом крикнул один из пиливших.
– Нельзя. Не положено, – отвечала преподавательница.
– А чего тогда лазите?
– Вас не спросили...
Вдруг со страшным скрежетом включился механизм, быстро окутавшись угольной пылью, в которой померк свет лампы. Подземное чудо молотило, рушило и потихоньку подтягивалось вверх. За работой резцов, цепей и шестеренок следил человек, на суровом твердокаменном лице которого лишь мерцали белки глаз. Механизм смолк так же внезапно, как и включился. На лице механика показались белые зубы.
– Эта адская машина называется – комбайн! Работаешь на нем, а в рожу тебе все равно как из паровозной трубы дует, – сказал он весело.
– Ну, ребята, берись! Помогите нам, – просил-настаивал тот, с резким голосом.
– Не положено. Кто отвечать будет? – сказала преподавательница и повела группу прочь.
– Ну и порядки. Шахту им показывать надо... Мы когда-то все десять дней ишачили. Работай и поймешь, – неслось им вслед.
В доброжелательных и недоброжелательных недостатка не было.
Один шахтер рассказывал:
– Я сначала попал в крепильщики, в пару с одним узбеком. И вот он меня так гонял, что я света белого невзвидел. Ночь наступила. Придешь с работы и сразу спать. А подымался с криком. Через месяц начал втягиваться, во время работы другой раз в сторону посмотришь, после работы с женой в кино сходишь...
Другой советовал:
– Оно и не каждый организм шахту способен выдержать. Если вначале потеряешь три-пять килограмм весу – это ничего. А если семь-десять – беги...
Были и вроде шахтера из забоя.
– Работай и поймешь. А чего? Стукнешься пару раз – шарики закрутятся. Себя каждому жалко...
И ходила группа за своей руководительницей понуро. Разве дело в технике безопасности, когда и хорошие, и плохие пугают? И просили:
– У нас ножки болят. Надо бы отдохнуть.
Не хотелось быть новичками! И пока не могли себя попробовать, старались держаться подальше от опытных, как плохих, так и хороших. Устраивались где-нибудь в темном штреке, вспоминали, кто кем был. Воспоминания помогали верить в будущее: раз что-то в прошлом получалось, значит, и в будущем получится.
Однажды набрел на них большой хромающий человек. Его лампочка, укрепленная на каске, горела необычайно ярко. Он ослепил группу.
– Почему сидите? Шахту показывать надо! – грубо, грозно сказал человек.
– Они разве не люди? Они устали! – сразу как-то отчаянно закричала преподавательница.
– А я вам говорю: идите! Чтобы в первые же дни травм не получилось. Они у вас ничего не знают. Спрошу любого, как устраивается аварийный выход, ни один не знает.
– Знает! – крикнула преподавательница.
– Не знает! – крикнул человек и пошел дальше, огромный, хромающий. Это был начальник шахты. Метров через пятьдесят он остановился: – Идите!
Уже вся группа поднялась и в смущении ожидала, а преподавательница никак не могла успокоиться, кричала вслед удаляющейся фигуре о том, что не ее это дело водить группы по шахте, что учебный пункт плохо оборудован, нет чертежей, нет макетов...
Грибова поразил начальник шахты. «Вот это человек! Тогда ночью какой был вежливый. И вдруг медведь. Прав он был тогда, прав и теперь! Все-таки главное в человеке – ум. Если есть ум, он из себя что угодно сделает».
VI
Каждый день он узнавал много нового.
В общежитии ходить из комнаты в комнату без стука и без дела считалось нормальным. Часто заглядывали и спрашивали Мишку Сечкина – человека, который был в отпуске. Как-то пришел паровозный машинист. Обычный вопрос:
– Ну как, нравится Север?.. – И горячее одобрение: – Мне тоже не нравится! Вот уссурийская тайга или Южный Сахалин – это, должен тебе сказать, чудо. Богатейшая природа! В уссурийской тайге упал с высочайшего кедра и до сих пор жив. Понимаешь, внизу папоротник, кусты разные, травы – как в пуховую постель провалился... А Южный Сахалин! Там, наоборот, лес светлый. И опять красотища несказанная. Сосны мачтовые, под ними травка коротенькая, и сквозь рыжие стволы видны сопки, море. Ужасная красотища! Южный Сахалин даже лучше уссурийской тайги. Не теряй времени и поезжай сначала в уссурийскую тайгу, а затем на Южный Сахалин.
«А что, – сказал себе Иван, – ведь здорово было бы: после Севера в уссурийскую тайгу, а потом на Южный Сахалин. Так и сделаю. Заработаю денег и месяца через четыре махну дальше. К следующему лету вернусь домой. Свет посмотрел, не пропал. И довольно с меня глупостей – поступаю учиться».
После снегопада наступило тепло. Ветер мгновенно все высушил, и скоро можно было видеть, как за бегущими по тундре автобусами и грузовиками тянутся тучи бурой пыли. Тундра еще оставалась голой, но в ней ожило множество комаров и мух. Мухи были разных сортов, большие и маленькие, серые и цветные. Особенно надоедали серые мушки, способные до бесконечности пикировать именно на лицо человека. А здешний комар, крупный, черный, голодный, жалил, кажется, еще прежде, чем успевал сесть на свою жертву. Страха он не имел: бей, дави, нас тучи! Словом, нечисть, настоящая нечисть...
В поселке старых и малых тянуло на улицу. Став в круг, всюду играли в волейбол. По коротенькой бетонированной улице Горняков круглые сутки носились мотоциклисты.
В воскресенье Иван пошел за поселок на футбольное поле. Желающих поиграть собралось человек двадцать. На вязком, плохо расчищенном поле из-под торфа брызгала вода. В самом начале игры Ивану удалось забить два гола. Однако партнеры попались ему бестолковые, голы с противоположной стороны посыпались один за другим. Играли недолго, так как многие, выдохшись, потихоньку исчезали с поля, а заменявшие их болельщики старались попасть в команду побеждавших, чем окончательно испортили игру.
Когда Иван уходил, его остановил парень лет тридцати, высокий, отлично сложенный, но с некрасивым, смешным лицом злодея из кукольного спектакля. Этот парень у соперников был организатором и единственным из сборища, похожим на футболиста.
– Слушай, если погода не испортится, то в следующую субботу можно будет сыграть с восемнадцатой. Сегодня никого не было, а вообще команду наберем. В среду потренируемся. Я найду тебя.
После игры Иван было пошел в тундру. Там над кустами стояло темное комариное марево. Тогда он решил обойти поселок вокруг. В его представлении он делился на две части – старый шанхай с разваливающимися, Бог знает из чего сделанными домишками и новый поселок с двухэтажными домами из кирпича и шлакоблоков. Двинувшись вокруг поселка, он открыл третью часть, про себя назвав ее семейной. Сборные деревянные домики спускались по пологому склону к ручью. Здесь было гораздо больше порядка и чистоты, чем в центре. Владения четко разграничивались сараями, поленницами, виднелись грядки чего-то посеянного. Здесь было много детей. Они играли на узких, в две доски, тротуарах, на сухих пригорках, на камнях у ручья. И неожиданно сделалось стыдно. Он все ходит, смотрит и никак не решит, глупость это или не глупость искать себе добра в суровых бесплодных краях. Но вот дети. Для детей этот мир единственный, другого они не знают. И они вполне счастливы.
В хорошем настроении вернулся он в общежитие, сел за стол, решив записать все свои впечатления от Севера. И вдруг вошел с чемоданом, в дорогом коричневом костюме, упитанный, золотозубый...
– Михаил Сечкин, взрывных дел мастер!..
– А... А я здесь почти неделю живу.
Поставив чемодан посреди комнаты, не раздевшись, не разувшись, даже широко распахнутую дверь не закрыв за собой, Миша Сечкин сел на диван, закурил. Минуты три он курил, потом ушел, вернулся, на этот раз закрыв за собой дверь, снова курил. Наконец, так и не переодевшись с дороги, даже не отставив чемодан с середины комнаты, предложил:
– Чего сидишь? Пойдем погуляем.
Иван поднялся. С Мишей Сечкиным ему предстояло жить. Прошлись по улице Горняков. Миша раскланивался направо и налево. Повстречалась компания девчат. Миша показал на одну.
– Вон на той я чуть было не женился.
Иван изобразил понимание.
– Перегорело?
Миша кивнул. Дошли до магазина.
– Возьмем бутылочку? По случаю знакомства, – сказал Миша.
– Давай, – сказал Иван.
Взяли бутылку водки, ветчины и свежих парниковых огурцов, вернулись в комнату. Налив себе и Ивану по полстакана, Миша сказал:
– Сядь от меня подальше, могу пыхнуть… – И «пыхнул». Водка не шла в его внутренности. Выпитое вдруг вырвалось назад через рот и нос. Если б солнце освещало пространство, в которое «пыхнул» Миша, там бы наверняка встала радуга. Иван расхохотался, стул под ним поехал и развалился. Бросившись на диван, Иван еще долго не мог остановиться. Миша нисколько не обиделся.
– Так-то, брат... Довели. А разве можно по-другому? – Он налил себе еще полстакана и, сделавшись очень серьезным, долго тянул. – Проскочила! В отпуск едешь, отдохнуть надеешься. Из отпуска возвращаешься, отдых еще больше требуется. Дома родных, знакомых... И с каждым выпей. Кожа от костей отстает. Били тебя когда-нибудь палками под забором?.. Вот так себя чувствую. Но теперь у меня уже пойдет нормально. – Действительно, больше он не «пыхал». Бутылка скоро опустела. – Меня что-то не взяло. А тебя? – сказал Миша.
– Меня тоже.
И они снова оказались на Горняков и пошли по направлению к магазину, так как, впрочем, других направлений здесь и не было. Водка уже давала о себе знать. И все-таки они купили еще одну бутылку и вернулись в общежитие. Двадцать третья вдруг наполнилась гостями. На диване сидел с гитарой Вася. Мише что-то в гостях не нравилось. Один, держа в руке стакан, все спрашивал:
– А за что, за что, Миша, выпьем?
– За то, чтобы каждому барану выдали новые ворота. Баран и ворота... баран и ворота... Сколько баранов, столько и ворот, – отвечал Миша.
Особенно не нравился ему Вася.
– Сбацай «Ляну» с душой. Не можешь?.. У, насквозь тебя вижу.
Приходила вахтерша и просила не шуметь. Потом пришла комендантша:
– А, Михаил Иванович прибыли. До чего же рада! Вы как будто не совсем пропились? Так на восемнадцатой ресторан открыт. Ну-ка, выметайтесь! Куда хотите, а у меня чтоб тишина была.
И, конечно, пошли на восемнадцатую, в ресторан. Кончилось фантастически. Было около трех часов нового дня. Усталое солнце освещало двадцать третью комнату, лучи его доходили до дверей. Иван и Миша сидели за столом друг против друга, боком к солнцу, и объяснялись. А я вот такой!.. А люблю это и это!.. А ненавижу то и то!.. – утверждал один. Я тоже люблю... Я тоже ненавижу... – перебивал другой. И вдруг в самый разгар излияний Миша исчез. Иван онемел, ему сделалось очень страшно. Но каким-то образом догадался глянуть под стол. Обняв ножку стола, взрывных дел мастер Михаил Сечкин спал.
VII
Пробудившись на другой день, увидев продолжающего спать на полу Сечкина, Иван мигом все вспомнил и бросился к своей одежде. В карманах осталось около рубля мелочи. А ведь ему еще предстояла неделя занятий, и только после этой недели, отработав три дня в шахте, он мог выписать аванс. Рассчитывать особенно нечего было: полбуханки хлеба в день да кипяток. «С таким соседом я здесь недолго протяну», – решил Иван.
К счастью, Миша Сечкин редко бывал дома. Это был какой-то уличный, не знающий куда себя деть человек. Он напрашивался катать младенцев в колясках, устанавливал порядок в очередях за свежими огурцами, пожилым женщинам носил сумки с продуктами, с шумом, гиком, комически притопывая, мог прогнать севшую гадить на дорогу собаку. «Ну и чертяка же ты, Мишка!» – это ему был лучший комплимент. Видел он в жизни много, но вспоминать любил одно детство.
– А я был партизаном! Был. Есть доказательство вещественное. Кабель немецкий четырехжильный. Мать на нем до сих пор белье развешивает. А топора нет. Был и топор с расплавленным носом, которым я этот кабель рубил. Я его как дал с одной стороны – пламя, треск, дым! Ничего... Постоял, сопли вытер, все равно, думаю, отрублю. Подбегаю с другой стороны, морду отвернул – шарах! Уже ни огня, ни дыма. Обесточил я его, значит. Намотал на руку по самое плечо, прибегаю домой: «Мама, на!..» Мать глянула – и в обморок.
В детстве он своих ровесников всех подряд колотил.
– Заглавный шпан! Были дела... У Васи Золотаря бочка нагружалась через верхний люк, а выгружалась через нижний. Я веревку к нижнему люку привяжу и, где мне надо, дергаю. Оно вываливается. Бочка едет себе: кляче легко, хвостом машет. Так я развлекался.
Приближался день, когда Иван должен был начать работать в шахте.
Но перед тем была игра в футбол. Сначала тренировались в среду, потом играли с командой соседней шахты в воскресенье. Иван знал, что играть ему нельзя – он был не в форме. К тому же сидел на хлебе с кипятком. Силы стоило поберечь для шахты. На тренировку он пошел вроде бы лишь посмотреть, кто такие настоящие футболисты поселка. Когда разделись и начали играть, он увлекся. А после тренировочной игры капитан Володя, тот самый, с фигурой атлета и лицом кукольного злодея, еще предложил:
– Когда у вас курс кончается?
– В пятницу.
– Если хочешь, оформляйся в мою бригаду. В отделе кадров скажешь – к Володе Девятаю, на третий участок. Я их предупрежу, они о тебе будут знать.
Володя Девятай, чувствовалось, известный и очень уважаемый человек в поселке. И, похоже, он собирался взять Грибова под свою опеку. Как же отказаться от игры? Надо играть, а там что будет, то и будет.
Смотреть игру собралось невероятное количество народа. Перед игрой договорились, что таймы будут по тридцать минут, Начали судорожно. Больше друг другу по ногам попадали, чем по мячу. Ивану плечи и ноги соперников казались железными. Не игра, а состязание на боль: кто лучше терпит боль, тот и выиграет, Лишь во втором тайме, когда большинство выдохлось, появилась возможность что-то организовывать, строить. Семнадцатая выиграла со счетом 5:1. Публика ликовала, не замечая, как едят ее комары. Иван забил два гола и стал известен всему поселку.
Таким образом, на работу Иван вышел переутомленный, с руками и ногами, к которым больно было прикоснуться.
Сам бригадир вел Ивана на рабочее место.
Спускались на трамвайчике под землю. Иван пытался кое-что узнать:
– Говорят, вы самая лучшая бригада.
Володя Девятай на это довольно горько хмыкнул и стал говорить о горном давлении, о горных машинах, о своей бригаде.
– Темп необходим. Если есть хороший темп, лишней работы не сделаешь. Допустим, потеряли мы сутки. После суточного простоя бригада цикл не возьмет ни за что. Та кровля, которая сутки простояла, уже ненадежная, надо ее осмотреть, стоек добавить. И механизмы после простоя любят ломаться. Когда они в работе, смазку добавляешь и все идет как по маслу. А застынет, уже надо капитально чистить, смазывать. Словом, работы много, а угля нет. Злоба появляется. Слова нужны, чтобы друг друга понимать.
– Так первые вы или не первые?
– Да какое это имеет значение? Бывали и первыми. Пласт пойдет хороший, транспорт подают во время, инструментом, запчастями снабжают – вот мы и конные.
Бригадир привел в круто опускающееся пространство, закрепленное деревянными стойками. Там полулежали трое.
– Где Маленький?
– Маленький! На манеж, – крикнул один из троих.
Появился четвертый, в самом деле маленький и бравый, роба на нем висела клочьями, и, по-видимому, как раз так ему больше всего нравилось.
– Витя! Это – Ваня. В шахтах он не работал. Идите выгружать верхнюю нишу.
Упираясь руками и ногами в стойки крепи, Иван на четвереньках пополз за Витей Маленьким. А все-таки действие началось!
– Привяжи его за веревочку и дергай! – еще крикнули им вслед.
Поднялись метров на сто и уперлись в развороченную угольную стену. Сильно пахло взрывом. Поговорили немного о футболе. Иван прислушался, присмотрелся...
– Витя, а ведь ты с Дона или с Кубани.
– Точно! Из Степной.
Витя принес две лопаты и кирку.
– Не люблю разгружать ниши. Особенно верхнюю. Ну, Ваня, начали. Зови меня Маленьким, как все. И особенно не старайся. У тебя и так все болит, я знаю.
Внизу включили комбайн. Работа началась.
Первое, что почувствовал Иван, начав работать, была острая зависть к Вите Маленькому. То полулежа, то стоя на коленях, Витя ловко, полновесно бросал уголь на поблескивающий отполированный углем металлический желоб. У Ивана ничего не получалось. Мешали собственные ноги, скоро задрожали от напряжения шея, поясница. Лопата в его руках то едва царапала уголь, то вонзалась слишком глубоко. Беспомощно оглядывался Иван на партнера, стараясь подсмотреть что-то спасительное, разгадать секрет его ловкости... И видел лишь мокрый курносый профиль, косой чубчик из-под каски, голую тонкую шею и... далеко ему было до Вити Маленького.
Время от времени комбайн внизу выключался, оттуда неслось:
– Маленький! Ты слышишь меня?
– Слышу, – бодро отзывался Витя.
– Живой ты там?
– Живой!
Через час ли, через два Ивана начала одолевать истома. Плохо было в любом положении. Непрерывно хотелось пить. И он пил понемногу, благо, когда выдали фляжку, не забыл наполнить ее водой. Начал уставать и Витя Маленький. Когда внизу раздалось очередное: «Маленький, ты слышишь меня?» – Витя обозлился:
– Слышу, слышу! Ну тебя на... Живой я пока, живой.
Внизу этого ждали, торжествующе захохотали. Развеселился и Витя.
– Порода ты пустопорожняя!.. Чтоб тебе на голову скользняк двухтонный выпал...
– А еще?
– Рожа угольная.
– Еще!
– Пока хватит. У меня человек непривычный, что он подумает!
– Бугор! – не унимался машинист комбайна.
– А? – послышалось издалека.
– На! Проверка слуха.
– А-а-а! – дико заорали где-то.
– А-а-а! – над ухом завопил Витя Маленький.
– А-а-а... а-а-а... – отозвались в разных концах забоя. Дирижер, вполне насладившись, включил комбайн.
Подошло время двадцатиминутного перерыва. Витя предложил Ивану газетный сверток:
– Будешь? Я совсем не хочу.
Он даже развернул сверток перед Иваном. Там были вареные яйца, колбаса, кусочки сала, соленый огурец и хлеб. Несколько часов тому назад Иван, кажется, и теленка бы съел. Теперь его знобило, хотелось пить, и не хотелось есть. В голове стучало одно: как выдержать до конца смены? Все же он немного поел, а потом растянулся на спине, слушая, как шумит в нем кровь. В каждом сосудике, в каждой жилке она громко, возмущенно билась, Всего себя, от кончиков пальцев до корней волос, он слышал.
После перерыва руки начала сводить судорога. От повторения одних и тех же усилий мускулы затвердевали, их сводило в ком, и надо было разбить, растянуть этот ком. Пот лил с него ручьями. Но когда он останавливался, уже через минуту трясло от холода. А Витя Маленький после перерыва был легок и весел, все время что-то рассказывал, вдруг убежал кому-то помогать. Иван без него еле шевелился.
Вернувшись, Витя спросил:
– Бугор беспокоится, как себя чувствуешь?
– Скоро «Варяга» или про кочегара запою.
Витю это очень рассмешило, он опять убежал и вернулся с бушлатом.
– Ложись. У меня настроение. Сам добью.
Бог знает, как кончилась эта смена, как добрался он до общежития, до кровати.
VIII
И был день второй, и третий, и четвертый... Кроме лопаты, пришлось ему действовать и пилой, и кувалдой, и ломиком. И каждый раз сил оставалось только до кровати добраться.
После первых трех смен он беспробудно спал. После четвертой заснуть не мог. Лежал, зевал, потягивался. Он пытался заставить себя не делать этого, но зевки, вздохи, потягивания получались сами собой. «Помираю, что ли?» – думал он. Было ощущение полного поражения. Он – не герой. В конце концов, он сбежал из дому по той причине, что считал себя более совершенным, достойным лучшей участи, чем они все там. Но это не так.
С недоумением глядел Грибов в потолок. Вспоминались те, кого так или иначе пришлось ему обидеть. Зачем он это делал? Ни ум, ни красота, ни беды в прошлом не могут сделать одно существо более правым, чем другое. А главное, силы наши так невелики, жизнь так хрупка, что в любую минуту мы можем оказаться не в состоянии сказать хоть что-то в пользу своей правоты... Никто не может быть прав, а только всегда, бесконечно виноват.
Грибов понимал, что дошел до края. В армии перед прыжками у него тоже появились мысли о хрупкости жизни. Но тогда он умел рассердиться, сказать себе: «Иначе ведь нельзя», – и, уже ничего не видя перед собой, делал шаг в бездну, через мгновение подбрасывало, над ним раскрывался парашют, начинался полет к земле. И сама земля, и жизнь на ней казались великим чудом, и, приземлившись, Грибов начинал безудержно говорить, и вокруг упавшие на землю товарищи говорили, говорили... И теперь он пытался рассердиться, может быть, сделать что-нибудь отчаянное. Тряс головой, шевелил плечами, говорил: «Да что это я!» – и ничего не мог. Как просто! Физиология... Есть силы – ты способен и сердиться, и любить, нет сил – всего жалко. И кажется, жалость – наше последнее чувство.
На другой день, в пятницу, он не пошел на работу. Пил чай, спал. Около четырех дня его разбудили Володя Девятай и Витя Маленький. Они стояли над ним и улыбались.
– Запел-таки «Варяга». Садись к столу, лечить будем.
Они принесли с собой завернутую в полотенца кастрюльку с горячим мясным бульоном и кулек с черными сухарями. И только Володя снял крышку о кастрюльки, как Ивану захотелось этого бульона, и с черными сухарями обязательно.
– Спина!.. Спина, понимаете, подвела. Не приходилось мне, чтобы всю смену не разгибаться, – глядя на их доброту, начал оправдываться Иван.
– Рубай! Потом поговорим, – сказал бригадир.
Иван начал есть, а они молча сидели и ждали.
– Там на дне мясо есть.
Мясо – тонкие ломтики говядины – Иван попробовал, но мяса ему не захотелось.
Потом Иван засмеялся:
– Честное слово, не ожидал.
Они тоже засмеялись.
– Смотрим – нету! Ну, говорю, Маленький, погубил ты человека. После работы пойдем подымать...
– Ребята, а может, я за бутылкой мотнусь? – встрепенулся Витя Маленький.
– Незачем, – сказал Володя.
Оба они были такие, что спрашивать приходилось Ивану. Володя рассказал, что родом он из Якутии и якут по матери, русский по отцу. («Вот почему у него лицо такое!») Лет ему не тридцать, а тридцать семь. («Ну и молодец!») В молодости промышлял охотой – белковал, рыбалил. Сюда потянулся за нынешней своей женой – тогда она ему женой не была. Здесь уже двенадцать лет, трое короедов растут. Бригадиром он быть не хочет, потому что бригадир он плохой. («Самый лучший!» – вставил Витя Маленький.) Бригадиры комплексных бригад физически лишь в аварийных случаях работают. А он так не может, он физически работает наравне со всеми. («Больше любого», – вставил Витя Маленький.) Да еще частенько за машиниста рубит комбайном уголь. А рубить комбайном категорически запретили врачи (двенадцать лет в шахте), легкие уже порядочно забиты пылью. А в общем, он еще чувствует себя неплохо, хотя и думает о том, что со временем придется уезжать.
– А вот что самое первое пришло вам в голову, когда приехали сюда? – спросил Иван.
Оба дружно рассмеялись.
– Что надо рвать отсюда подальше. Это у всех так.
Витя Маленький, лихой в лаве, ерзал на стуле. Ну из Степного он!.. Ну, работал в колхозе прицепщиком, потом на маслозаводе на сепараторе... Перед демобилизацией приехал в часть вербовщик, Витя и клюнул на его рассказы. Здесь Матрену встретил, тоже приключений искать приехала. («Не Матрена, а Катя. Сто килограмм живого веса!» – поправил Володя.) Короед растет. А чего? Пусть растет. Мы работать будем, а он пусть растет. Потом мы подохнем, а он жить останется. А как же?..
Вите не сиделось.
– Ну что, я побежал?.. Вы оба надоедать мне начинаете.
Иван опять заговорил, что если б высота лавы была не метровая, а двухметровая, тогда бы не пришлось гнуться, а руки-ноги у него крепкие.
– Ничего не понимаешь! – воскликнули Володя и Витя. – Метровый пласт берется лучше всякого другого. При метровой толщине пласта как раз удобно применять всякую механизацию. Особенно крепление и посадка лавы. Это же игра по сравнению с мощными пластами. А с двухметровым пластом как раз много тяжелейшей ручной работы. И опасно...
– Привыкнешь к нашему метру.
Когда они ушли, он доел сухари с бульоном и мясо тоже. Настроение было праздничное. Вдруг захотелось написать домой письмо. Да, теперь он мог это сделать. Его пугали, ему пророчили чуть ли не погибель. Это неправда. Плохих людей, конечно, всюду хватает, но есть ведь и хорошие. И плохие могут играть роль только тогда, когда нет вокруг хороших. Он встретил здесь хороших людей.
Его лучшая одежда осталась дома, В конце письма он просил как можно скорей выслать ее.
IX
Побежали дни. Работать его ставили почти всегда в паре с Витей Маленьким. Уже кричали: «Витя Маленький и Ваня Большой». Или короче: «Маленький с Большим». Вдруг перевернули: «Витя Большой и Ваня Маленький». Всех это очень веселило, но держалось недолго. Витя Маленький был из тех, кто любит один раз и на всю жизнь. А любил он свое Степное. Не повторяясь, бесконечно мог он рассказывать о людях, коровах, петухах, свиньях села Степного; о закатах и рассветах, урожаях и неурожаях, ливнях и засухах. Казалось, он помнит каждый свой день, прожитый в Степном. Ивана эта любовь удивляла, он никак не хотел в нее верить. Сам он пребывал неизвестно где, может быть, в будущем, но не в прошлом.
– Витя, всё у тебя как положено. Петухи в полночь поют. Заспанная бабка Меланья до свету на крыльцо выходит. У пьянчужек жены могучие. У хитрецов свиньи умные... Очень знакомо.
– Я тебя не понимаю...
Как-то Иван случайно услышал такой разговор двоих:
– Он у нас десантом до весны. А потом хочет высадиться в Норильске, там у него знакомая. Оттуда, особо не задерживаясь, вниз по Енисею до Красноярска, проездом, значит, через уссурийскую тайгу – с кедра ему там хочется упасть, и уже окончательно штурмом высаживаться на Южном Сахалине.
– А там у него чего? Еще знакомая, или опять с кедра?
– Там сопки, сосны, море и невест богато.
«Это же про меня!» – догадался Иван.
– Зачем ты про меня рассказываешь? – приступил Иван к Вите. – И форма уже какая-то анекдотическая. Никакой знакомой у меня в Норильске нет. Просто девчонка, с которой ехал в поезде, полетела в ту сторону.
– А терзают. Кто он? Откуда? Чего хочет? Пойди, говорю, да и спроси. Не идет. Ну я тогда и поливаю. Да, десантник. И не бывший, а настоящий: прямо на трубу общежития упал, автомат под кроватью держит.
Смешно стало Ивану.
– Сочинитель. Про автомат только что выдумал. Специалистам надо тебя показать. Между прочим, в твоем дорогом Степном лишь десантника и не хватает. Люди и живность в собственном соку варятся, неизвестно для какой цели. Подумай, что могло бы случиться, если б им живого десантника.
У них был пятиминутный перерыв. Чтобы не слепить друг друга лампочками, они сидели плечо к плечу. У Вити между ног лежала кирка. Витя свистнул, схватил кирку и изо всех сил ударил в породу.
– Понял я тебя! Никакой, падла буду, сочинитель из меня не получится. Пахарь я. Приду домой, короед закричит: «Батька пришел!», не успею я до него добраться, а Матрена уже в магазин отсылает, а там воды принеси, полы помой. К этой кирке да лопате возвращаюсь, как на праздник. Вот и вся моя жизнь.
– На эту работу – как на праздник?!
– А чего! Здесь я человек. Могу с тобой сколько угодно разговаривать. А дома ни минуты спокойной. Лютая.
– Перевоспитывать надо.
– А как же? Перевоспитывал. И кочергой по спине. И до развода. Плачет, а другой, говорит, быть не умею.
– Не верю, чтобы она у тебя была такая плохая. Ты просто поругался с ней сегодня.
– А кто сказал, что она плохая? Она совсем не плохая, – вдруг строго сказал Витя. И замолчал.
Теперь Иван ничего не понимал. До развода, а неплохая. И в шахту – как на праздник... Ничего себе праздничек! Экономить силы, осторожничать Иван никогда не умел. В шахте первые два-три часа дело получалось у него неплохо. А потом предметы вокруг как бы оживали. Когда он в упор смотрел на стену, пилу или глыбу угля, стена была стеной, пила – пилой, глыба угля – глыбой угля. Но когда он отворачивался, предметы коварно, исподтишка начинали вредить: стена незаметно приближалась, и, размахиваясь, он цеплялся за нее руками, разбивая их до крови; пила норовила разорвать робу и укусить, оцарапать тело; глыба угля, стоило опереться на нее, выпрыгивала из-под руки или ноги. К концу смены все вокруг ожесточались, сколько угодно можно было услышать восклицаний вроде: «Что ж ты, гад, не лезешь?.. И куда ж ты, сука, покатился?..» Витя Маленький, быть может, лучше других годился для работы в подземелье. Тяжелоатлет в наилегчайшем весе, говорили про него. Однажды у Ивана чуть не вырвалось: «Витя, ты рожден для работы в шахте!» И вовремя остановился. Рожден для тьмы, грязи и пыли? Здесь было над чем подумать.
Между тем Ивану и самому пока что было интересней всего в шахте. В свои двадцать четыре он не так уж мало умел. И его опыт пригодился. Окрепнув физически, он стал работать хорошо. Многие просто не хотели верить, что он никогда раньше не бывал в шахтах. И уже беспокоились за него, торопились с советами:
– Ты куда-то там еще собираешься?.. А ты знаешь, что тебе неслыханно повезло, что бригада и бригадир тебе попались замечательные? Особенно бригадир. Обычный бугор – это погоняло, гавкало, а Володька – че-ло-век! Выбрось из головы все, что там держишь, лучшего не найдешь.
После смены, когда у подножья главного ствола в ожидании трамвайчика собирался народ, разглядывая лица, Иван испытывал почти гордость. У ремонтников и у тех, кто обеспечивал коммуникации, лица были просто вымазаны углем. У тех же, кто вышел из лавы, были лица-маски. Чем больше человек отдавал сил, чем больше потел, тем толще был слой угольной пыли на его лице. Вышедшие из лавы казались опаленными. И Иван был одним из таких.
Х
К середине июля в тундре все распустилось, поднялась трава, расцвела цветочками. Вдруг ударила настоящая летняя жара. И удивительно было – с какой быстротой сняли северяне пальто, плащи, сапоги. Уже в первый день жары ребятишки бегали в трусах, на женщинах появились сарафаны, прозрачные блузки. Окна всюду раскрывались настежь. По местному радио читались необыкновенно оптимистические стихи самодеятельных поэтов о пришедшем в тундру лете. Объявлен был воскресник, на грузовиках с песнями ездили в тундру, выкапывали живой, в листьях, кустарник и сажали на улицах. В ночное время никто не спал.
Около двенадцати ночи все покрывала глубокая тень и над тихой потемневшей землей плыли по-дневному освещенные облака. Потом солнце ложилось на трубы, на крыши, начинало отражаться в стеклах окон. Гитары, волейбол, детские игры не кончались и после часу ночи, и после двух. Ровно десять дней стояла такая жара. А потом разразилась гроза. Сверкала молния, гремел гром, обычно потихоньку дымящий террикон окутался клубами пара и стал похож на извергающийся вулкан... На другой день лета как не бывало – пальто, плащи, сапоги... под расшатанными тротуарами хлюпала ледяная вода. И жалко было смотреть на качающиеся посреди луж бедные северные ромашки – участь их казалась решенной. И справедливой казалась брань строительных рабочих, вытаскивавших из воды и грязи свои инструменты и материалы – ведь во всех домах усиленно штукатурили, белили, красили... Но через несколько дней вновь повторилась жара, опять не спали, ремонтировали, играли, даже ездили на озера купаться.
А где-то в самом деле шло лето, зрели плоды. У магазина появились частные торговцы яблоками, помидорами. За свои товары они назначали немалые цены. Жены шахтеров подходили, покупали или не покупали, почему-то никогда не торгуясь, как это принято на южных базарах. А когда начала поспевать государственная торговля фруктами и овощами нового урожая, то за какими-нибудь недозрелыми сливами выстраивался в очереди весь поселок. До сих пор Иван думал, что мясо и хлеб – основная пища, без остального обойтись легко. Дома огурцов, помидоров было такое изобилие, что ели их, казалось, только затем, чтобы не пропадали. И вдруг обнаружилось, что без огурцов и помидоров тоже нельзя, что он готов стоять за ними в очереди. В общежитии он рассказывал северянам, что урожай фруктов зависит от погоды во время цветения деревьев, что арбузами объесться нельзя, а дынями можно...
Как-то Иван развернул «Комсомольскую правду» и на второй полосе увидел большой, на всю ширину листа, фотоснимок. В степи, на фоне высоковольтной линии, стояла группа парней. Они щурились, улыбались, и кругом было так ярко от солнца, тени такие четкие, что Иван задохнулся. Дорогие картины южного лета встали перед глазами... Вот речка, заросшая камышом и осокой, с невысокого берега прыгают в воду дети, невдалеке пасутся гуси, в обе стороны от речки вздымаются пшеничные поля... Вот степь, в которой сухо, знойно, дико, ветер наполнен запахами цветущих трав, свистят суслики, трещат кузнечики, веером разлетающиеся из-под ног, каждый квадратный сантиметр степи живет, дышит, издает звуки... А вот его родной город – горячие улицы, поливальные машины, автоматы газированной воды и зелень, всюду зелень – тополя, акации, газоны, клумбы... Он чуть было не побежал на шахту увольняться. Потребовалось выйти в коридор. Долго он там ходил из конца в конец, успокаивался.
Скоро после этого он получил травму. Смена только начиналась. Иван спускался по лаве, сбоку мирно зашуршало, и вдруг он получил нокаутирующий удар в лицо. Потом Витя Маленький рассказывал, что Иван никому не позволял себя поддерживать, сам дошел до ствола, сел в трамвайчик. На поверхности он обмяк, дал Вите раздеть себя, вымыть кое-как под душем. Себя Иван начал помнить, когда шел мимо шахтоуправления. Лицо у него было перевязано так, что видеть он мог одним глазом, на него смотрели, а он все ощупывал нагрудный карман пиджака, почему-то беспокоясь, не потерял ли направление в больницу.
В больнице он даже развеселился. Докторша, как ему показалось, слишком внимательно разглядывала его лицо, глаза, ушибленное плечо.
– Ну как, жить я буду? – спросил он.
Четвертого августа впервые показалась луна. Стояли дивные белые сумерки. Дремотный прозрачный воздух наполнял далекий гул моторов вентиляции шахты. Посреди Горняков Иван играл в волейбол. Никто не хотел играть. Мяч был плохо виден, после двух-трех развинченных ударов падал на бетон дороги. Но и уходить никто не хотел. Мимо шел Мишка Сечкин, потянул Ивана за здоровую руку:
– Проводи до шахты.
Что-то Мишка рассказывал о своей новой любви. Иван не слушал, глядел в землю. И вдруг поднял глаза и увидел в конце улицы, совсем близко, в красном мареве поднимающийся огромный красный шар.
– Мишка! Посмотри...
Шар был громадный, в нем плавало облако, через него проехал черный силуэт грузовика. Младенчески беспомощный, шар так и не поднялся над темной землей, быстро опустился, зарево потухло, наступила ночь. Они уже шли по шанхаю, отовсюду слышался стук каблуков по деревянным тротуарам. Показались контуры шахты. Террикон над шахтой был весь в очагах коптящего пламени. Удивительной, волнующей была эта первая ночь. Мишка пошел на смену, а Иван завернул в столовую при шахте, есть неожиданно захотелось. В столовой горели электрические лампочки и какие-то незнакомые высокие парни держались совсем не новичками. «Откуда они взялись?» – с некоторой враждебностью подумал Иван и понял, что себя-то новичком уже не считает.
А пятого августа он познакомился с Зоей. Днем получил извещение о почтовой посылке. Врач все еще держала его на бюллетене, он изнывал от безделья и сейчас же пошел на почту. В посылке лежал его лучший коричневый костюм, рубашки, свитер. Он все примерил и с сожалением повесил в шкаф. Как похоронил: «А куда здесь в этом пойдешь?»
Было в посылке и письмо. Тетка писала, что вещи – это вещи, их ему посылают, но пусть Иван не будет глупым и, пока не задавило его в этой шахте, как можно быстрее возвращается домой. Они, тетка и мать, будут теперь стараться только для Ивана. Сашка пусть как хочет, он ведь новую себе нашел. И Беллу они уже не хотят. Грубая. Когда узнала про посылку, устроила скандал: «Чтоб он там гулял!» Очень ругалась, соседи были в ужасе. Показала себя.
Иван загрустил. Ему давно об оставшихся хотелось думать только хорошо.
Потом пришел полупьяный Мишка Сечкин и закричал:
– Собирайся! Едем к бабам. Сейчас звонил. Подруга там одна просит найти какого-нибудь хорошего. Собирайся, Ванька!
– Но у меня фонарь под глазом, плечо болит.
– Это даже хорошо. Скорее пожалеет. Собирайся!
– А сколько подруге? Лет под сорок, как и твоей?
Здесь Мишка Сечкин рассвирепел:
– Брось сидеть у окошечка! Ты чего сюда приехал, недотрогу из себя корчить? Да мне стоит слово сказать – тысяча желающих найдется. Ладно, двадцать пять – подойдет тебе?..
– Хорошо. Не переводи кровь на воду. Идем.
Нового Иван решил ничего не надевать. Пока он собирался, Мишка учил:
– Сначала то да се. Руку на коленочку положить. Если молчит, сделать один засосик, другой. Потом говорить, что на масленую женишься... Вести себя надо культурно!
Иван развеселился. Мишкины поучения действовали как щекотка.
– Мишка, а осечку ты допускаешь?
– Ваня! О чем говоришь... У меня лично из десяти знакомств одно с результатом бывает. Подход нужен. То унижусь мало. То пожадничаю. Главное, они любят подход. Потом отыграешься, но сначала...
XI
Гостей было много. Однако та, с которой его должны были познакомить, почему-то не пришла. Среди остальных Иван не видел ни одного мало-мальски интересного лица. Определившиеся люди средних лет, пришедшие повеселиться по случаю дня рождения Мишкиной любовницы. Ивану она понравилась. Ей было под пятьдесят, но, кажется, она прекрасно понимала и кто такая сама, и кто такой ее сравнительно молодой любовник. Хозяйке Иван тоже понравился. Она пообещала ему:
– Не горюй. Что-нибудь придумаем.
Время от времени хозяйка выходила из комнаты. И вот за руку ввела девушку лет двадцати, среднего роста, отлично сложенную, с лицом строгим и смущенным одновременно. Мишка сорвался навстречу девушке:
– Пожалуйста! Проходите.
Хозяйка спокойно оттолкнула Мишку, а девушку посадила рядом с Иваном.
Звали ее Зоя. Она выпила одну рюмку коньяку и другую. Хозяйка включила радиолу, поставила пластинку «Арабское танго». Иван сказал ей:
– Попробуем? В жизни раза три у меня получалось...
Однако, едва начав, смахнули со стола тарелочку. Осколки собрали Зое в руки. Он пошел следом за ней в кухню. Там неожиданно получился для обоих очень важный разговор.
– Ошибка простительная, – сказала она, высыпая осколки в ведро для мусора.
– Непростительных ошибок не бывает, – сказал он.
Она так и подалась вся к нему:
– Почему?
– Простить можно всё.
– И вы можете всё простить?
– Не знаю... Что смогу понять, то смогу и простить. У поэтов об этом сказано: если поймешь – простишь. – Он взял ее за руки, потянул к себе и хотел поцеловать. Она крепко уперлась руками ему в грудь, смотрела прямо в глаза. Он засмеялся. – Тогда вернемся и попробуем все-таки станцевать.
Странно вел себя Мишка. Указывая на Зою, щипал Ивана, подмаргивал. Потом долго шептался с хозяйкой. Наконец отозвал Ивана в угол.
– Я все узнал у моей. С Зойкой можно. Но нужен особый подход. Сегодня не вздумай. Впрочем, пока ты все делаешь правильно. Везет же, говорю, людям! Месяца через два мы тебя на ней женим.
Иван несколько растерялся. Последние Мишкины слова ему очень не понравились.
– Да-да! – смеясь почти злорадно, сказал Мишка. – Женим. Я-то перебьюсь, а тебе надо.
Иван не стал с ним разговаривать, вернулся к Зое. Ее между тем уговорили выпить еще рюмку коньяку.
– Ой, у меня все плывет перед глазами. Я ухожу.
– Надо на воздух. Исчезнем потихоньку и погуляем по городу, – сказал Иван.
Сначала она висела на его руке. Потом пришла в себя, отстранилась, заговорила сердито, почти в отчаянии:
– Мне не очень понравился ваш друг. Он типичный-претипичный! Насквозь видно, чем дышит. И Лина никакая мне не подруга. Таких подруг у меня быть не может! И по возрасту и по поведению мы разные. Я ходила в кино. Открываю дверь в свою комнату, а она просит зайти, день рождения, говорит. Мы на кухне каждый день встречаемся, нельзя же в день рождения отказать?..
– То же самое могу сказать я. На кухне мы с Мишей редко бываем, зато живем в одной комнате, и здесь уж никуда не денешься.
– Постоянно приходится мириться с таким, что тебе совсем и не надо, – успокаиваясь, со вздохом сказала она.
– О! Это уже философия! – весело воскликнул он. – У нас родство душ. Сразу же добавляю. Это, конечно, я не сейчас, а давно придумал... Нам в нашей жизни разнообразие обеспечивает в основном глупость.
Она засмеялась.
– Да, это так. И приходится терпеть.
– И тоже делать глупости. А здесь, на Севере, еще и плохую погоду с убогой природой терпеть. Давно вы терпите?
– А вы?
– Третий месяц.
– А я третий год. Обязана.
– И не собираетесь уезжать? Чего здесь хорошего?
– Ничего. Но не собираюсь. Такая уж я.
– А первый год как было?
– Не помню.
– Как!? Мне кажется, никогда не забуду. По дням, чуть ли не по часам помню.
– А я плакала. Я в Ленинграде в техникуме училась. Очень хорошо мы там дружили. И разъехались в разные концы. Мне здесь сначала показалось, что скоро умру. Морозы ужасные начались. Приеду с работы и плачу.
– Мне вы плаксой не показались. Я живу с Мишкой два месяца и никак не решусь на него рассердиться. А вы сразу.
Здесь она впервые рассмеялась и сделалась похожа на мальчишку-подростка.
– Это теперь такая стала. Раньше была совсем другая. – Время от времени она спохватывалась: – Мне завтра рано вставать.
И все-таки они прошли через весь город до моста через реку, за которым была уже тундра. Подымалось солнце нового дня, когда они остановились посреди моста.
– А ведь вы меня не считаете таким же, как Мишка. Раз мы сюда добрели, значит, я лучше. – Он вскочил на довольно широкие перила, пробежался. – Могу нырнуть в честь нашего знакомства. В этой речушке я ни за что не утону. Если позволите раздеться, добраться до берега будет совсем легко.
– Не надо. Она глубокая. Здесь каждый год пытаются купаться и тонут, – сказала она.
– А если я все-таки разденусь и нырну?
– Я уйду, вот и всё.
– Пожалуй, так и будет. Теперь я боюсь.
Когда, условившись о встрече, они расстались, Грибов был в восторге. Она так и не позволила себя поцеловать. Но до чего же приятно иметь дело с выдержанной. Умная, красивая, строгая! Что касается поцелуев, вообще любви, то это дело времени. Насчет женитьбы Мишка, конечно, загнул. От женитьбы Иван на Север сбежал. Однако ради Зои стоит хотя бы в лепешку расшибиться, не только в ледяную речку прыгнуть.
Через два дня Грибов приехал в город на свидание. Он опоздал, и столкнулись они на улице, далеко от того места, где должны были встретиться.
– Привет! Ты куда? – спросил он, сознавая, что это грубо.
– Здравствуйте. В магазин.
В руке у нее была газета. Она сунула газету в оказавшуюся поблизости урну, показывая, что, раз он пришел, в магазин не пойдет.
Молча двинулись по улице. Прошли мимо витрин большого магазина. Вероятно, сюда направлялась Зоя. Он сказал:
– А если б мы не встретились на улице?
– Мы договорились в семь.
– Я сегодня первый день после бюллетеня. И такси как назло не было...
Она промолчала.
По улице катились автомобили, шли прохожие, они все-таки встретились, а что дальше?
– Пойдем в ресторан? – сказал он отчаянно. Она неопределенно пожала плечами. И вдруг он понял, что и ей все это не просто так.
Ничего не решив, они шли дальше. Зоя приостановилась у афиши кино.
– Может быть, посмотрим кино?
– Кино?..
И вот они чинно сидят в полупустом зале и смотрят на экран. Там молодой человек, маленький, невзрачный, но добрый и бесконечно терпеливый, влюбляется в красавицу. Сначала это смешно. У молодого человека нет никаких шансов добиться ответного чувства. Однако на протяжении фильма он говорит и чувствует так, что это начинает трогать зрителя, а в конце концов и красавицу, кстати, обманутую и разочарованную.
Фильм кончился счастливо. В зале облегченно вздохнули.
– Понравилось? – спросила Зоя.
– Да... Как это мы додумались сюда завернуть? По-моему, мораль сей басни такова, что никогда, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь.
Она кивнула головой.
– Какие тебе фильмы больше всего нравятся? – спросил он.
– Я много раз смотрела. «Летят журавли» и «Мост Ватерлоо».
– Ого! Почему?
– Герои хорошие. Мне их очень жалко.
Что-то в нем дрогнуло: вот она какая! И Грибов пустился в длинное рассуждение.
Его тоже тянет на фильмы о войне. Война лишает людей права на ошибки. Сначала все мы только воображаем, строим воздушные замки. Потом пробуем быть взрослыми и терпим поражения одно за другим. В мирное время есть возможность одуматься, прийти в себя, осознать свои достоинства и недостатки. В мирное время можно сказать: «Я так больше не могу», – и сбежать от тех, кто тебе надоел. Война обрывает попытки усовершенствоваться, что-то узнать, что-то наконец построить. Человек превращается в боевую единицу, обязанную подчиняться приказу. И думать ему лучше не о годах предстоящей жизни, а о близкой смерти.
Она слушала внимательно.
– Вы говорите так, будто побывали на войне.
– Я служил в войсках, где бывают жертвы. У нас перед маневрами кое-кто писал домой прощальные письма.
– А вы писали?
– Я только думал.
– И у вас были жертвы?
– Один смертельный случай – парашют не раскрылся. В другой раз парашют раскрылся с задержкой и на землю упал сумасшедший.
– А кто в этом виноват?
– Никто. Парашют готовишь себе сам.
Когда пришли к ее дому, она сразу же стала прощаться. Он пытался задержать ее.
– Мне завтра рано вставать, – сказала она строго. Он вдруг вообразил, что ему дают отставку, смутился.
– И мы больше не пойдем в кино? Я не буду опаздывать.
Она смягчилась.
– В субботу у меня будет больше времени.
ХII
Так они познакомились. Иван и Зоя.
Дней двадцать ясных, тихих, не холодных и не жарких подарило на прощанье лето. Оно здесь уходило как сама жизнь – все было, но мало, мало...
Они встречались через день, через два.
Она росла в районном городке центральной России. Ее отец и мать были учителями. Отец умер, когда ей исполнилось три года. В школе она училась когда хорошо, когда плохо.
Потом поступила в техникум связи в Ленинграде. В техникуме она училась только хорошо. О многом она пока не хотела говорить ни «да», ни «нет». Нравится ей Север?.. Люди-то живут, значит, и она должна жить. Нравится работа?.. То же самое: работать надо. Когда ей дают задание, она старается его выполнить, вот и всё. В ней его трогала каждая черточка. Сдержанная, она раза три воскликнула: «Ванька!». Смеясь, становилась похожа на мальчишку. Все дурное повергало ее сначала в панику, а потом в гнев. Как-то ему захотелось обелить Мишку Сечкина. Немного послушав, она сказала:
– Не надо! Не хочу я про него знать.
Он возмутился:
– Мишка совсем неплохой. Обстоятельства...
– Не надо... не надо... – перебила она. – Человек должен быть хорошим, несмотря ни на какие обстоятельства.
Она была чиста, и все в ней восставало, стоило намекнуть, что в жизни есть обстоятельства, превращающие чистых в не очень чистых. И рассказывая о себе, он отбрасывал все, из-за чего страдал, а теперь видел, что мог бы и не страдать, что многие беды он сам себе создал.
Услышал он от нее и ее «историю».
Когда училась в техникуме, встречалась с курсантом мореходного училища. Два года встречались, и ни о чем таком речи не заходило. Потом она окончила техникум, он – училище, и разъехались. Ее направили на Север, его на Дальний Восток. Она, сделавшись самостоятельной, какая была, такая и осталась. А он, с офицерским званием и офицерским жалованьем, испортился. В свой отпуск приехал, набросился как коршун, сделал черное дело. А до этого уже во Владивостоке успел. И та, владивостокская, забеременела, пожаловалась командиру корабля. Кончилось женитьбой. А Зоя осталась ни с чем.
Пока гуляли по городу, ходили в кино, им было очень хорошо.
Но вот возвращались к ее дому. Она жила в крохотной, в четыре квадратных метра, комнате. Когда он приходил за ней, она часто звала его в себе, когда провожал – не звала. Последние шаги перед домом она делала как-то особенно задумавшись. Останавливалась. Некоторое время молчали, не глядя друг на друга. Наконец взгляды встречались.
– Зоя! – говорил он, пытаясь обнять ее. Однако Зоя, ладная, гибкая, словно каменела, руки ее твердо упирались ему в грудь. – Да что ты такая! Да не будь ты такой! – И оставив ее, разражался тирадой: – Ерунда эти твои печали! Тоже мне, вообразила себя великой грешницей. Пойми, мы с тобой равны. И у тебя и у меня началось ненормально. А вот как нормально? Как не с плохой, а с хорошей? Ты улавливаешь?
– Да.
– И...
Она молчала.
– Ладно. Нет так нет. Всё!
Но не всё. Прежде чем расстаться, как же неистово они обнимались, целовались в подъезде под лестницей. Уходил Грибов пошатываясь, обескураженный: «Ну и ну!»
А дома, улегшись в постель, подолгу не мог уснуть. Не был он готов к этой встрече. Успокоившийся насчет своего будущего – сначала в уссурийскую тайгу, затем на Южный Сахалин, потом домой учиться, – вновь должен он был думать. Валять дурака, как с Беллой, с Зоей нельзя. На Зое надо жениться. Но ведь женитьба обернется каторгой. Пусть нет призвания, однако хотя бы культурным человеком должен он стать. А если жена, дети, работа и учеба в техническом вузе – о какой культуре, о каких знаниях может идти речь? Просвет – квартиру получат, вуз окончит, дети подрастут, – придет лет через пятнадцать. К тому времени оба будут ожесточившимися, многое не способными замечать и понимать людьми. И любовь наверняка улетучится...
И в то же время человека по душе в жизни можно встретить раз, другой, если повезет, третий, но не больше – это он тоже очень хорошо сознавал.
Трудно было что-нибудь решить Грибову. Кажется, он потому и спешил сблизиться с Зоей, что тогда уж все само решится. Обмануть ее у него сил не хватит. В то же время что-то ляжет и на ее плечи, что-то она обязана будет взять на себя.
...К концу августа в тундре выросло много грибов. В одно воскресенье, когда, казалось, все население поселков и города отправилось в тундру по грибы, Иван и Зоя тоже пошли. Весело было вокруг. Люди несли кастрюли, сковородки, кирпичи для очагов, сумки с едой и питьем. К полудню в сухой и прохладной тундре всюду дымились костры, взлетали над кустами мячи, слышались песни.
Зоя была прелестна. Целуя ее губы, глаза, лоб, грудь, он начал раздевать ее, и вдруг решил оставить в покое: пусть она – замечательная, нежная, красивая! – идет своей дорогой, а он пойдет своей.
Из тундры он шел впереди, все более мрачнеющий от мысли о предстоящем объяснении, она позади, несколько виноватая, но и счастливая. И каким же серым и покорным стало ее лицо, когда они пришли к ее дому и он повернулся и сказал:
– Всё, Зоя! Ты слишком хорошая. Дай Бог тебе счастья, – и зачем-то перекрестил ее.
А уже на следующий день начались дожди, грязь, слякоть. На не успевшую пожелтеть тундру лег снег, тут же растаял, но тундра так и не пожелтела, зеленое превратилось в грязное, пропитанное сыростью. Один серый день сменялся другим. Ивану было очень плохо. «Но ведь это надо было», – говорил он себе.
Надо было приехать на Север. Надо было встретить Зою. Надо для того, чтобы переродиться. Теперь-то к прошлому возврата нет. Впереди наука, путешествия, строгая, почти монашеская жизнь. Женится он лет через десять.
С первого сентября он стал ходить в вечернюю школу в качестве слушателя (все в нее ходили, даже Мишка Сечкин), пил иногда с Мишкой и его друзьями, пел в хоре при клубе. Еще он решил укреплять здоровье и бегал по тундре или автомобильной дороге, выполнял разные упражнения. «Физическое вытесняет психическое», – слышал он когда-то. Вот и старался. Что ж, это поднимало в собственных глазах. И было полезно. Он дышал чистым воздухом, удивительно обострялось обоняние. Когда, возвращаясь в поселок, он пробегал мимо какого-нибудь прокуренного, насмешливо глядящего (и охота дураку бегать в такую погоду!) мужика или надушенной, расфуфыренной дамочки, ему чуть ли не пристукнуть таких встречных хотелось, до того гадкий от них шел запах... И все эти уловки, с помощью которых он старался не думать о Зое, были мизерны.
Впрочем, усиленные физические занятия (он ведь и в шахте работал) привели к переутомлению, к полной потере сна. Он быстро худел, чернел. Зоино лицо, каким оно запомнилось в последний момент, стало гораздо большей реальностью, чем сама окружающая реальность. Страшно обидел человека!
В конце концов стало ясно, что дальше будет еще хуже, что Зою необходимо увидеть еще хотя бы раз.
Несколько дней он сочинял речи, но когда в последнее воскресенье сентября часа в два дня приехал к Зое, то вдруг все отбросил и явился перед ней легкомысленно улыбающимся.
К его удивлению, Зоя тоже была не в слезах. Больше того, Зоя была навеселе.
– Проходи. Только у меня гости. Посадить тебя некуда.
Ему тогда на минутку показалось, что все пойдет по-прежнему, будто ничего не случилось.
Зоя праздновала день рождения. Ее гостями были две молодые женщины, сотрудницы Главпочтамта, где работала Зоя. Небольшой столик был уставлен тарелками и бутылками. Перед его приходом все три, видно, так веселились, что остановиться уж не могли.
– Ваня, вы как туча!..
– Ни посадить...
– Ни положить...
Впрочем, кое-как усадив, его оставили в покое. Пели, даже танцевали под свое пение. А он потихоньку ел и пил, они не забывали («Кто б нас выручил! Зоя, твои труды не пропали даром») ему наливать и подкладывать.
Потом Зоины гостьи вдруг стали собираться.
– Зоинька, у нас мужья, дети...
Когда остались одни, Зоя сразу же занялась уборкой, уходила на кухню с посудой, подтирала полы.
– Зоя, пойдем в ресторан. Мы с тобой ни разу не были в ресторане, – сказал он.
Она будто не слышала.
Тогда он схватил ее и посадил к себе на колени. Она вырвалась. Бросила:
– Лучше б ты меня убил тогда! Ну чего тебе стоило?
Он вновь посадил ее на колени. Крепко сжал.
– Пойдем или не пойдем? К тебе ведь больше никто не придет.
– Придет.
– Неправда.
– Но с тобой я никуда не хочу.
– Тогда будем разговаривать.
– О! Только не разговаривать.
– Значит, идем. Иначе сегодня нельзя.
Когда она велела ему отвернуться – она будет переодеваться, он попросил:
– Пожалуйста, надень то голубое платье, в котором ты была в наш первый день.
– Голубое? – удивилась она и надела голубое.
Вместе с тем в ней появилась какая-то милая рассеянность.
Впрочем, на улице она остановилась, рассердилась.
– Что это я иду? Знаешь, мне надо к подруге. И тебе ведь тоже куда-нибудь надо...
– Не выдумывай. Ты надела лучшее свое платье.
– В таком случае, – глаза у нее заблестели, – знай, что сегодня мы в последний раз. Не смей мне потом показываться! И за ресторан платить буду я.
В ресторане «Сполохи» было полно. Но все, что делалось вокруг, было где-то сбоку. Иван и Зоя видели лишь друг друга, остальное – маски, которые не надо разгадывать.
– Сколько же тебе лет?
– Мы почти ровесники.
– И тебе кажется, что ты старше, мудрее меня.
– О нет! Так бывает между семнадцатилетними. А двадцатичетырехлетние мужчины страшные эгоисты.
Пошли танцевать, и впервые получилось. Да как еще здорово получилось. Зоино лицо горело от удовольствия.
Он пил вино из бокала, а ей наливал в рюмку. Вдруг она подставила бокал.
– Мне тоже хочется пить большими глотками.
– Тебе будет плохо.
– Сегодня мне плохо быть не может, – упрямо сказала она.
В ресторане уже подметали и переворачивали стулья на столы, когда Иван и Зоя, держась за руки, вышли на улицу. Он довел ее до дома.
– Зоя, я тебя очень люблю.
Он хотел уйти. Только на прощанье сильно обнял ее. А когда отпустил, то увидел, что она стоит закрыв глаза, прижавшись спиной к стене, у нее нет сил. Он взял ее на руки и понес.
...Кажется, они не спали всю ночь. Когда за стеной зазвонил будильник, она стала его выпроваживать.
– Завтра?
– В воскресенье.
– Почему так нескоро?
– Раньше не могу. Так надо, – сказала она.
ХIII
Всю неделю Грибов ловил себя на том, что блаженно улыбается. «Что это я так расслабился? Это плохо, – спохватывался он. И тут же снова улыбался: – А что теперь может быть плохого? Ничего не боюсь».
Когда, наконец, пришло воскресенье и он явился к Зое, дверь ему открыла девчонка лет шестнадцати, рыжеволосая, веснушчатая, любопытная.
– Ты кто такая?
– Я работаю на почте и буду пока в этой комнате жить. Зоя Владимировна уехала в Москву на повышение.
Ему будто кто плотно прикрыл ладонями уши. Голос девчонки доносился откуда-то издалека. Собственный тоже был неузнаваем.
– Когда она уехала?
– Не знаю.
– На какое время?
– Не знаю.
– Записки мне никакой не оставила?
– Не знаю.
Как же нескромно она таращилась на Ивана. Самое унизительное было в том, что в Зоиной комнате жило теперь вот это глупое существо.
Он пошел прочь. На улице слух постепенно восстановился. Как, однако, они умеют ударить друг друга. Вот откуда это выражение: оглушил!
На следующий день Иван нашел на Главпочтамте тех женщин, которых видел у Зои.
– Что такое «на повышение»?.. Курсы повышения квалификации при Министерстве связи РСФСР. Адреса мы ее пока не знаем. Там есть отдел распределения. Обещала написать. Когда придет письмо, тогда приходите.
Ждать Грибов не мог. Через три дня он был в Москве. Довольно легко нашел Зою.
Когда она появилась перед ним в вестибюле гостиницы министерства связи. Грибов обрадовался как ребенок.
Однако Зоино лицо было красным от гнева.
– Уйди! Не хочу тебя видеть. Нам не о чем разговаривать.
– Почему?
– Так хочется. Разве я не свободна? Какой ты жалкий. Не будь жалким, не унижайся.
– Надо поговорить.
– Уходи!
Иван пришел в себя, тоже разозлился.
– Не пойдешь сама, потащу за руку.
– Я закричу.
– Пожалуйста. Подержат меня в милиции, а потом ведь выпустят. Разговор неизбежен. Лучше успокойся.
Был туманный вечер. Через какой-то большой двор, образованный несколькими многоэтажными домами, возвращались с работы люди. Повсюду в окнах загоралось электричество. Они сидели на лавочке под тополями. С деревьев срывались капли и листья. С улицы доносился шум автомобильного движения, напоминая о том, что они в Москве.
– Мы будем просто комедиантами, если разойдемся. Не потянули на настоящих. Мне стыдно...
– Ваня! Все дело в том, что есть один человек, который меня любит.
– Знаю. Есть. Если нет, вы такого выдумываете. Но даже если в самом деле есть, все равно он выдуманный. Добрый, терпеливый, на все готовый. Брехня! Я прекрасно помню все наши слова. И как ты меня обнимала. И всё-всё. О каком другом после этого может быть речь? Не клевещи на себя. Ты не из тех, кто за одну неделю способен забыть одного и полюбить другого... – Иван говорил долго. Голос его в конце концов сел. Этому, кажется, способствовала и сырая погода. – Мы с тобой очень подходим друг другу. Это с первого дня во мне. Разве не так?
– Да, так, – отвечала Зоя. – Ты сегодня же, вот сейчас, уезжай. В январе, а может быть, в конце декабря, я вернусь. Тогда поговорим еще, а сейчас очень прошу тебя уйти.
– Хоть письма писать мы друг другу можем?
– Нет. Я должна учиться. Программа очень сложная.
– Это ты закручиваешь. Напрасная жестокость.
– Как хочешь.
– Письма писать можно очень короткие. Одно в месяц.
– Нет. Я пошла.
– Что, сразу спиной поворачиваешься?
Она приостановилась. Он поцеловал. Губы были холодны и неподвижны. Начиная сердиться, он слегка встряхнул ее. Во второй раз она едва слышно ответила.
– Теперь улыбнись. Уже лучше. Ладно, береги себя.
– Ты тоже.
XIV
Самое беспросветное наступило время. Беспрерывный день да день – это было удивительно, возбуждало. Теперь дни на глазах убывали, жизнь текла безнадежно обыкновенно, а опытные северяне только посмеивались: «Скоро с солнцем совсем распрощаемся и долго-долго не увидим». А главное Зоя…
В общем ему было обидно. Каков характер! У нее программа, а он, видите ли, жди…
Особенно плохо чувствовал себя Иван по утрам. Как радоваться предстоящему дню, если ее нет и даже письма писать запрещено?..
И когда видел красивых девушек, да, красивые, но влип он так сильно, что нужно ему нужна только Зоина красота…
И в день зарплаты. Зачем ему деньги? Отдать бы их ей, она женщина, она бы обрадовалась…
От Беллы пришло очень удивительное письмо. Белла писала, что пыталась забыть Ивана с другими, и ничего из этого не получилось. «Вернись или разреши приехать к тебе, – просила Белла. – Ты не представляешь, как хочется быть порядочной, как хочется быть с тобой». Прочитав эти слова, Иван закрыл лицо руками. С Беллой творилось то все, что и с ним. Но нет! Нет! Это невозможно. На этот раз действительно невозможно.
Вдруг известие: Хрущев освобожден от всех должностей. В последнее время вождь почти ежедневно произносил многочасовые речи, всюду, даже на автобусных остановках, висели плакаты и транспаранты, рекламирующие фильм «Наш Никита Сергеевич». Казалось, конца этому не будет. В обращении ЦК КПСС ничего не говорилось о причинах низложения, лишь намек в словах о том, что теперь не будет хвастовства и пустозвонства. Остальное – та же бессмыслица о движении вперед, к коммунизму, о единстве партии и народа. Особенно удручающей была фигура нового впередсмотрящего – слюнявый рот, огромные брови, ничего не выражающие тусклые глаза; общее впечатление – насквозь фальшив, так как к высокоумственной деятельности не способен и в должности нового царя-батюшки будет только врать и врать. Никто не злорадствовал.
– Отбрехался, сука, – звучало безнадежно.
– А нам, татарам, что водка, что пулемет, лишь бы с ног валило, – сказал Мишка Сечкин.
– Нам хоть так, хоть эдак, ребята, срать в крапиве, – сказал Витя Маленький.
«Все же это к лучшему. Хоть какое-то движение. Нет, не вперед. Чтобы оправдать место, новый самодержавный голова обязан что-то предпринять. И обделается не хуже прежнего. И так оно и будет идти до невозможности. И чем чаще они будут меняться, тем лучше», – решил Иван.
И действительно, скоро началось какое-то шевеление. Володя Девятай попросил прийти на партсобрание. Иван пришел. На собрании инженер из треста рассказывал о новшествах, которые в ближайшее время предстоят шахтам угольного бассейна. Методы добычи угля изменятся. Совершенствуются комбайны, способы крепления лав и транспортировки угля из них. Электричество, гидравлика, пневматика максимально заменят человеческие руки. Новые лавы станут такими мощными, что из каждой будет выдаваться угля больше, чем теперь выдается целыми шахтами. И сами шахты изменятся. В ближайшие годы не станет шахт №№ 17, 18, 29, их выработки встретятся под землей, и будет одна шахта «Комсомольская», а на поверхности соответственно намечено большое строительство, и поселки семнадцатой, восемнадцатой и двадцать девятой сольются в город Комсомольск.
Иван лекцию выслушал равнодушно. Что ж, так и должно быть. Непонятна была лишь настойчивость, с которой бригадир просил прийти на эту лекцию. Бригадир скоро все объяснил:
– Слышал?.. Так вот, это не пустой звук. Реконструкция шахты начнется на следующий год. А пока хотят создать экспериментальную бригаду. Дадут новую технику, длина лавы увеличится вдвое. Бригадиром ставят меня. Подбирай, говорят, людей. Есть уже совет бригады. Я скоро в Москву поеду передовому опыту учиться. А тебе предлагаю здесь учиться на машиниста.
– Чтобы учиться на машиниста, надо, кажется, иметь трехлетний стаж работы в лаве? – сказал Иван.
– Ничего. Будем ходатайствовать.
– Отец был машинистом паровоза, и мне что-то вроде этого выпадает... Я, Володя, сейчас повис между небом и землей. Вот приедет одна принцесса, тогда все и решится.
Бригадир остался недоволен таким ответом.
– Ты хоть понимаешь, что все это для тебя может означать? Это же честь! Желающих попасть на курсы сколько хочешь.
– Нет, Володя, я пока ничего не могу.
А через несколько дней Ивану сказали, что Володя Девятай увольняется с шахты. Иван не поверил. Да и никто не хотел верить. «Чего ему не хватало? Он все с нами имел. Авторитет, деньги, квартиру». Многие чувствовали себя оскорбленными. Халтуру нашел. На красивую жизнь потянуло.
Объяснилось просто. Один из Володиных мальчиков болел, и врачи сказали, что для ребенка срочно необходим другой климат. Однако и здесь нашлись. У Володи была красивая жена, и он ее сильно ревновал. Так вот, из-за бабы он это. Разве Володя отпустит ее одну пацана лечить?.. Слишком хорошо и спокойно работалось с таким бригадиром, как Володя Девятай.
Иван тоже упрекнул:
– Только что соблазнял меня, а сам...
Бригадир знал о разговорах и, чувствовалось, был глубоко уязвлен. Он остановился перед Иваном.
– Тебе скажу. Работай! Куда я ни поеду, везде у меня будет и авторитет, и деньги. Ничего ты в жизни не понимаешь. Дождешься свою принцессу, родит она тебе, тогда узнаешь, что такое дети. Они беспомощные. А вы взрослые мужики. Работать надо, Ваня...
После этого и произошла воровская история, когда Грибов чуть не улетел к другому свету, вернее, на тот свет.
Из тех троих, с кем Иван приехал на шахту семнадцать, остался один бывший заключенный Володя. Вася о Костей еще летом уволились и уехали. Володя сначала тоже был очень недоволен. Попал он на плохой участок, зарабатывал мало. К каким-то «машкам» из города имелось у него письмо. Но «машки» не приняли, любить не захотели. Заглядывая к Ивану, он бормотал:
– Свобода! Чего хорошего!.. Там хоть шутов навалом. Слышь… Слышь... Опер идет вдоль столов, спрашивает: «Чем занимаетесь?» – «Самовоспитанием, гражданин начальник!» Опер еще три стола обошел, пока доехало. Возвращается: «Чем-чем?..» – «Самовоспитанием, гражданин начальник! Шашки, кроссворды. Чувствую, вот-вот готов к свободе». А другой шулер. От карт мозоли. На него: «Мастырщик, придурок!» А он кричит: «Гражданин начальник! Разрежьте мне грудь. Вырвите мое сердце. На нем большими буквами написано РАБОЧИЙ»...
Потом Володя повеселел. С заработком улучшилось, женщина нашлась. В два раза старше, плоская, да и порядком сварливая. Но он был неприхотлив, скоро начал толстеть, на глазах превращаясь в самодовольного балагура. Иван потерял к нему всякий интерес.
Вдруг в поселке ограбили промтоварный магазин.
Как и продовольственный, магазин этот был из стекла и бетона, только стоял не в центре, а на краю поселка, рядом с котельной. Воры ломом пробили бетонную крышу и через дыру унесли кожаные пальто, ковры. Случилось это в очень холодную, темную, с ураганным ветром ночь.
Через день в двадцать четвертую прошли три милиционера, на сонного, со смены, Володю надели наручники и, грозные, недоступные, увели.
В общежитии поднялся переполох. Многие не верили, что Володя мог ограбить магазин. Иван тоже не верил. Все те свои предыдущие судимости Володя имел за кражи мелкие, по сути дела нелепые.
И вот коми Николка из двадцать второй, тот самый любитель поспать, которого будили в первую ночь Ивана в общежитии, с таинственным видом сообщил:
– Иван, ты прав: это не Володька. Я знаю кто, но не скажу.
– Человека ни за что посадили, а ты знаешь воров и молчишь?..
– Боюсь! Если что, он меня одной рукой задушит.
– Тебя!?
Добродушнейший, бесхитростный коми Николка, великий любитель поесть и поспать, был очень сильный человек. Из-за своей неспособности просыпаться рано по утрам он каждый месяц делал три-четыре прогула. Другого б выгнали с шахты. Николка благодаря силе и выносливости держался. Он работал в бригаде ремонтников, и когда случались аварии, работать мог хоть три смены подряд.
– Он тебя одной рукой задушит.
– Он разве один?
– Один.
– Кто он? Это не шутка. Говори!
Они разговаривали в коридоре, перед дверями своих комнат, Иван, только что с ночной смены, возвращался из кубовой с чайником кипятка для чая.
– Не скажу. Боюсь...
Иван поставил чайник на пол, схватил Николку за плечи, стал трясти. Николка вырвался, побежал вниз по лестнице и, как был в одном костюме, вылетел на улицу, только пушечный удар входной двери раздался.
Кто в поселке настолько сильный, что может задушить Николку одной рукой?..
Иван пошел в свою комнату. В комнате спал Мишка Сечкин. И вдруг, увидев небольшой свежий шрам у Мишки над бровью, Иван догадался. Дух захватило.
Маляр – такая у него была кличка – появился в поселке летом. Шабашничал. Нанимался штукатурить, белить, красить квартиры. И каждый свой рабочий день кончал в пивной. Умел собрать вокруг себя компанию гуляк, способных стоять за столиком хоть сутки, было б что пить. Это был огромной силы человек. Широченная спина, длинные могучие руки, русые густые волосы, красивое грубое лицо с острыми, близко поставленными глазами. Каждое его слово было с двойным смыслом. Словно экзаменует. А знаешь то?.. А знаешь это?.. А почему не знаешь?.. Ты, друг, отвали без несчастья... За несколько месяцев Маляр успел обидеть многих. И спросить с него нельзя было. Бил он не кого придется, а как бы друзей – тех, с кем пил за одним столиком.
Слабых тянуло к нему. Конечно же, и Мишка Сечкин задружил с Маляром, приводил в двадцать третью. Первый раз они пришли, когда Иван спал со смены. Растолкали, потребовали, чтобы садился за стол пить. Иван отказался, отвернулся к стене и сделал вид, что спит, потом и в самом деле заснул.
Надо сказать, Иван, вернувшись из Москвы, жил в общежитии, что называется, из последних сил. Во-первых, он, и вообще-то не склонный к спиртному, дал себе слово не пить до тех пор, пока не разрешится все у них с Зоей, и это было настоящим вызовом обществу, потому что и на работе, и в общежитии не пил только тот, у кого денег не было, и уж отказываться, когда тебя приглашают... Во-вторых, он давным-давно засветился, по поводу и без повода высказывая свои мысли о власти, идеологии, работе. В шахте, в бригаде ему это сходило, так как дело свое он делал лучше многих, но в общежитии с некоторых пор Мишку стало задевать не на шутку. Когда единомышленники сместили, Иван едко сказал:
– Самое, конечно, смешное в том, что он хотя бы был, а нас не было ни тогда, ни теперь.
– Как это так? Что ты мелешь?
– Очень просто! Человек отличается от животного тем, что животное живет только в настоящем времени, а человек в прошлом, настоящем и будущем. Это тебе понятно? Животное ведь не думает о будущем и не помнит прошлое, а человек должен, обязан это делать. Но у нас – именно у нас! – отнято, исковеркано прошлое, в то же время нет и будущего, есть одно настоящее. Так как мы все-таки не животные в высоком понимании этого слова, и очень жаждем иметь и прошлое и будущее, и не имеем его, – нас попросту нет. Ни животными не можем мы числиться, ни людьми.
– Ничего не понимаю. Ты это лучше брось. Иначе чокнешься. Да ты уже чокнутый. Пить бросил. Осталось начать Богу молиться. Вот там тебе будет место! Среди этих... баптистов! Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи по-ми-иии-луй! И лбом об пол – бом! бом! бом! Ха-ха-ха... Нет, скажи, тебя тоже нет? Что меня нет, я понял. А тебя тоже нет? – очень довольный тем, как про Бога придумал, сказал Мишка.
– Знаешь... я немножко есть, поскольку хотя бы думаю. А тебя нет. Ты ни о чем не думаешь.
Мишка призывал соседей:
– Эй, вы, есть я перед вами или нет? То-то... По виду я есть, а на самом деле нет. Ваня, объясни. Иван объяснял:
– Да, всё именно так. И оставьте меня в покое. Кому не нравится, пишите заявление.
Сила спасала, физическую силу здесь уважали.
Но вот Мишка Сечкин привел куда более сильного. Неспроста привел. Иван все понял, пить отказался, даже заснул. Часа через два его вновь разбудили. Они уходили, Маляр протягивал фотографию. Он был снят на эстраде в спортивном костюме, на коленях и плечах он держал пирамиду из четырех человек.
– Ага, – сказал Иван. – Молодец. Когда-нибудь натурально покажешь.
В следующий раз Маляр пришел с молодым, очень холеным и откормленным волкодавом, ведя его на брючном ремне.
– Украл, – нагло сказал он Ивану. – Хошь, ставь литр и бери.
Собака дрожала, поджав хвост, в глазах у нее было почти человеческое горестное недоумение.
– Отведи ее домой, – сказал Иван.
– Литр делов, – дразнил Маляр.
– Тебе там два и даже три поставят, – сказал Иван, собрался и ушел.
В третий раз в двадцать третьей Маляр и Гриша-каменщик из ЖКО «мирились». Маляр накануне выбил Грише два передних верхних зуба, теперь извинился и по этому случаю, что так пристойно кончилось, пострадавший поставил литр. Иван опять отказался пить, ушел.
Наконец однажды Мишка пришел очень пьяный и избитый. Когда он отоспался, Иван сказал:
– Напросился? Спрашивать с него будешь?..
Помедлив, Мишка ответил:
– Я в твои дела не лезу, не лезь и ты в мои.
И вот, значит, Маляр не просто хулиган, но и воровать рискует.
В комнату заглянул Николка.
– Заходи, – сказал Иван и кивнул на спящего Сечкина. – Я уже догадался. Это крестный нашего общего друга. Рассказывай.
Николка, которому исполнилось двадцать лет, недавно стал мужчиной. Женские милости до того ему понравились, что он про сон забыл. Ходил по улицам, заглядывал на обогатительную фабрику, в магазины, в клуб, даже в амбулаторию – все в надежде познакомиться с какой-нибудь легкодоступной. И вот во второй раз нашел такую и повел в один из брошенных домиков шанхая. И когда он там был, сквозь разбитое окно довелось увидеть, как в соседний дом, тоже брошенный, вошел мужик с огромнейшим тюком на спине. Утром Николка узнал про ограбление и догадался, что видел вора и кто вор.
Разбудили Мишку Сечкина. Николка повторил рассказ.
Мишка слушал безразлично.
– Ну и что? – глядя Ивану в глаза, сказал он. – Да уже половина поселка об этом знает. Меня это не щекочет.
– Знает полпоселка?..
– А ты как думал?
– Почему же Володю из двадцать четвертой увели? Увели ведь не случайно.
– Меня это не щекочет.
– Мужики! – сказал Николка. – А что если этот тючок в другое место перепрятать. Через месяц шум утихнет. Все будет наше.
– Ты что, в милицию будешь звонить? – спросил Мишка Ивана.
Иван растерялся.
– А что делать?
– Ничего не делать.
– Да как так? В конце концов Маляр негодяй. Пусть хотя бы сматывается отсюда.
Мишка снисходительно улыбнулся.
– Миша в таких делах кое-что понимает. Это еще труднее, чем украсть. Да-да...
– Мужики! – уже вскричал Николка – похоже, он не слушал, о чем говорили Иван и Мишка. – А можно разделить на три части. Одну, к примеру, найдут, а две будут наши. Даже хорошо, чтоб одну часть нашли – значит, остальное уже продано.
– Хорошо, – сказал Иван, не обращая внимания на Николку. – Я сам. У меня все новое – можно мне надеть твои старые бушлат и валенки?
– Да пожалуйста, – сказал Мишка Сечкин. – И шапку бери. – Но когда Иван начал одеваться, встревожился: – Эй, ты это брось! Я тебе серьезно говорю. Он сейчас как зверь...
Мишка, однако, не трогался с веста, но Николка вцепился в Ивана.
– Иван! Ну хоть попробуем. Мы же ничем не рискуем. А потом все вместе поедем к тебе домой или на Черное море. Иван, ну послушай же...
Вырываясь из Николкиных объятий, Грибов рассвирепел:
– Вот, Мишенька, плоды твоего просвещения! За коленочку, засосик... Он теперь за эту коленочку мать родную продаст. – Освободившись, Иван все же сказал Мишке: – В пивную иду, больше ему быть негде.
На дворе ноги сразу сделались как свинцом налитые, в руках исчезла сила. До чего же никуда не хотелось!
– Откуда ты, скот, взялся на мою голову? Будь проклят, – шептал Грибов.
Однако постепенно решимость вернулась к нему. Он должен это сделать! Иначе он – предатель. Он предаст своего отца, когда-то не предавшего мать. Он предаст мать, тетку, Мишку, Николку, еще очень и очень много простых людей, имеющих после войн, лагерей, голода и других страшных несчастий единственную цель – жить. Жить, несмотря на унижающую пропаганду, понуканья, шантаж, терпеть от всех – вождей, начальничков, даже уголовников. И ведь в конце концов ему не впервой. В детстве в одиночку ему не раз приходилось драться с двумя, тремя, а однажды с шестью блатарями. Бить опешивших от неожиданности, потом убегать, вдруг разворачиваться и снова бить – на это он был мастер. Да может быть, все и так обойдется...
В пивную несколько дней не завозили пиво, поэтому было чисто, безлюдно. Маляр стоял один в центре зала за мраморным столиком со стаканом вина в руке. Иван тоже взял вина, подошел к врагу.
– Выпьем? Хочу пожелать тебе удачи.
Маляр был порядочно пьян, снисходительно усмехнулся.
– Комсомольцы опохмеляются. Пожелай себе. И вообще отойди от меня.
– Да нет, мне тебе есть что сказать. Очень важное. Ну, будем пить?.. Нет. Тогда слушай. Сейчас без десяти двенадцать. Даю тебе ровно час – десять минут на сборы, за пятьдесят доедешь до города. А там растворись, исчезни навсегда. Через час я позвоню в милицию. Все, я пошел. – Оставив полный стакан на столике, Иван направился к выходу.
За спиной несколько мгновений стояла тишина.
– Гад! Мент поганый, – наконец взревел Маляр. В несколько прыжков Иван вылетел из заведения и остановился на расчищенной от снега площадке. Как только Маляр показался из дверей, Иван бросился на него.
Когда-то Иван прочел научно-фантастический рассказ о том, как один изобретатель очень хотел сделаться боксером высшего ранга. Данные у изобретателя были хорошие, тренировался он упорно. И все-таки оставался второразрядным. Тогда изобретатель изобрел собственную копию и начал тренироваться, включая ее на шестьдесят, семьдесят процентов. И однажды изобретателя нашли мертвым у ног собственной копии, включенной на сто процентов. Беда изобретателя заключалась в том, что он не умел быть самим собой на все сто процентов, а когда хочешь быть первоклассным, это необходимо... В жизни Грибову приходилось включаться на все сто процентов. Теперь, бросившись на Маляра, он включился неизвестно на сколько, но гораздо больше ста.
Минуты две, не давая опомниться, не давая рук поднять для защиты, избивал Грибов Маляра.
Обессилев, отскочил в глубокий снег. Сразу же натянул рукавицы на мгновенно вспухшие руки.
– Приятно быть избитым? – задыхаясь, свистящим шепотом, мстительно и торжествующе спросил он. – Как тебя звать хоть?
Маляр стоял, словно параличом разбитый. Лицо его превратилось в кровавую массу. Он медленно водил ладонями по лицу, рассматривал их. Но сильный был зверь. Вдруг над поселком, над всей тундрой раздался рев:
– А-а-а!.. – Началась погоня. – Стой! – ревел Маляр. – Меня еще никто не бил. За это ты должен погибнуть. Ведь загоню как зайца. Лучше остановись. Мучить не буду. Просто задушу, и всё.
Однако Иван был резвее, скоро убегал уж вполсилы, дразня, давая Маляру приблизиться к себе. Когда утомленный Маляр останавливался, начинал допрашивать:
– Объясни, каким образом ты навел милицию на невинного?.. И как тебя звать? Федя? Вася?.. Ты такой здоровый, что одним этим всю жизнь мог бы довольствоваться. Нет, тебе надо отрывать уши, сворачивать носы, скулья – что за потребность?..
Маляр отмалчивался, отдыхал, а потом старался незаметно приблизиться к Ивану.
Иван все прекрасно видел.
– Однако несолидно. Отдохнул?.. Побежали!
После одной из остановок Маляр, было кинувшийся за Иваном, вновь остановился и зарыдал:
– Откуда, ты, гад, на мою голову взялся? Будь ты проклят! Оно тебе надо? Меня жена и трое детей ждут...
– Вон оно что. Ты еще и детей бросил? По пивным скрывался.
– Да, бросил! А легко, думаешь, бросать? Вернуться хотел. С деньгами да с подарками. Все ты, гад, испортил. Чего тебе надо? Тебя я хоть пальцем тронул?
– Скотина, ты увеличивал зло. Уж если своих детей тебе не жалко, то на всех остальных, конечно, наплевать. Все же, как ты навел милицию на человека?
– Да какой он человек! – раздраженно отвечал Маляр. – Очень просто. Карточка есть, и в таких случаях первым делом бывших проверяют. Ну а я его бабе, у которой он спит, ковер посулил, если скажет, что это все он.
И вдруг сидевший на снегу и закрывший лицо руками Маляр замер. Иван мгновенно догадался: Маляр обморозил лицо и руки и почувствовал это. Иван показался себе преступником. Ведь изуродовал человека!.. И прозевал.
– А-а-а! – вновь раздался над тундрой рев. Затрещал крепкий солдатский бушлат, слетела с головы шапка. Иван все же вырвался и, ослепленный, оглушенный, побежал. Однако бежал недолго. Исчезла под ногами земля, перехватило дыхание, перевернувшись в воздухе, Иван упал в глубокий снег.
Он не заметил нависший карнизом надув снега над оврагом и упал на дно примерно с семиметровой высоты. Как-то выкарабкался, в кашне укутал голову и лицо, огляделся и понял, что заблудился. Сразу услышал он и свист ветра, и шелест летящего над сугробами снега, почувствовал холод. Выбегали они из поселка во время короткого рассвета, теперь же ничего нельзя было рассмотреть. Искать именно свой поселок не имело смысла. Он помнил направление ветра и, подставив ему правый бок, двинулся вниз вдоль оврага. Так он рассчитывал выйти к реке.
Сначала он шел хорошо. Появилось второе дыхание. Не убавляя и не прибавляя шага, весь он сосредоточился на своем движении. Будто всю жизнь только шел и шел, и никогда не было Зои, Маляра и прочего. Снег, мгла, ветер – вот и все, что было и есть.
Он не ошибся, вышел к реке, повернул налево, вверх. Теперь он обязательно должен был попасть в один из нескольких стоящих на берегу реки поселков. Ветер дул в спину, подгонял, посреди реки попадались совсем голые участки. Идти можно было быстрее. Однако силы кончались. Передышки не помогали. Да и останавливаться уже нельзя было: сил не хватало даже на то, чтобы преодолеть инерцию собственного тела... он падал на лед.
Вслед за летящим над рекой снегом улетали последние его мысли.
...А ведь он и правда романтик. В детстве его героями были Тарзан, Железная Маска, Сиско Кид. Особенно нравился Сиско Кид из фильма про ограбление почтового дилижанса. Сиско смертельно красиво танцевал танго, без промаха стрелял из пистолета, загонял по две лошади, при этом оставаясь таким свежим, будто только что проснулся. Потом нравились Тур Хейердал, Ален Бомбар... Наконец самому чего-то эдакого захотелось. Не счастья же сюда, по костям, он искать приехал?.. Только почему герои, которым хотелось подражать, все иностранцы? Разве нет своих?.. Но кто? Вася Теркин? Капитан Тушин? Или истерзанный Григорий Мелехов? Первые двое какие-то подневольные герои. О последнем хоть волком вой...
...Интересно, что еще могло бы в его жизни случиться? Что бы ни случилось, все равно пришлось бы помирать. Жизнь – обман! Только то и будет, что ничего не будет.
...Жалко мать да тетку. От такого горя они никогда не разогнутся. Все остальное ерунда, поскольку кроме них он никому и никогда не был нужен.
Зажглось северное сияние. Сквозь облака сполохи видно не было, небо излучало странный, не дающий теней свет. Он окончательно потерял чувство времени, пространства, ему казалось, что он топчется на одном месте. От переутомления, от окружавшего безжизненного пространства начались галлюцинации. Долгожданное человеческое жилье возникало то впереди, то слева, то справа. Шахты, поселки, освещенные электричеством улицы. И вот далеко-далеко возникла точечка, сначала похожая на собачку, потом обернувшаяся убогой старухой. Иван почувствовал, как у него волосы на голове вздыбились. Он понял, что это за старуха.
А старуха приближалась, превращаясь в статную, все более молодую женщину, одетую уже не в тряпье, а в красивое модное платье. Уже он мог рассмотреть и лицо. Оно было ужасное. Землистое, в горящих глазах безумие.
– Пошла вон! – собравшись с последними силами, закричал Иван.
Сначала сделалось совсем темно. Он знал только, что лежит и никогда уже не поднимется. Потом далеко впереди возник все более разгорающийся свет и он, постепенно освобождаясь от собственной плоти и вместе с ней от всего, чем обременяла жизнь, то ли поплыл, то ли полетел навстречу этому свету…
Первым чувством, которое испытал Иван, очнувшись в больничной палате, было сожаление. Ему не позволили сделаться невесомым, не дали улететь к новому свету и новой жизни. Равнодушно он выслушал о том, что Маляра поймали, а Володю-рецидивиста выпустили. Приходили следователь и корреспондент газеты. Допустили к Ивану несколько человек из бригады во главе с Мишкой Сечкиным. Ивану хотелось только спать.
Он в общем легко отделался. Приморозил правое ухо и щеку, да с той же правой стороны болело в боку. Здоровье его должно было скоро восстановиться вполне. И по мере того как оно восстанавливалось, меркло воспоминание о том свете, к которому он было полетел.
Принесли газету с очерком. Какой-то чудак по имени Иван Грибов стерег бандита, гонялся за бандитом... Иван рассмеялся. Это совсем не о нем. И наконец удивился тому, что случилось. Удивился и обрадовался. Что это было? Что был для него Маляр? Я Мужество! Бери литр водки, пей со мной и можешь считать себя таким же. Сколько дурачков клюнуло... А собачка, обернувшаяся старухой, наконец женщиной? Собачка, встречающаяся у околицы, – Надежда. Потом был страх, обернувшийся старухой Смертью. И Женщина – новый оборот от страха к самообману. А ведь Женщина на кого-то была похожа. Немного, пожалуй, на Беллу. Однако Белла в последнее время сделалась довольно плаксивой. Нет, то была не она. И вспомнил. Сорокапятилетняя врачиха из соседнего дома. Когда встречались на улице, она так откровенно смотрела на Ивана: ну приди же, я – Жизнь. Я Настоящая Жизнь! Он победил не-Мужество, он победил не-Жизнь!
Накануне Нового года его выписали. В общежитии лежала телеграмма: через несколько часов Зоя должна была приехать поездом. Он вызвал по телефону такси и отправился встречать.
Молодой шофер гнал машину, не притормаживая на снежных ухабах и кочках. Пришлось упереться руками в панель, было больно в боку, но, несмотря на это, Иван улыбался, узнавая дорогу, поселки. Скоро он увидит Зою. А ведь от чего-то он и в самом деле освободился, потому что абсолютно спокоен.
Где-то на полпути около очередного поселка «Волгу» тряхнуло так, что мотор заглох. Пробуя завести машину, незадачливый шофер то жал на стартер, то выскакивал из кабины к поднятому капоту. Иван расплатился и пошел пешком к автобусной остановке.
Было около двух часов дня, рассвет давно закончился. Впереди и справа от дороги светились окна домов, из труб над крышами вырывался быстрый темный дым. А слева глушь и дичь, даже не звериная, а какая-то вселенская. Терялись во мгле мертвые поля снега, в холодном фиолетовом небе горели яркие звезды и ходили отсветы далекого северного сияния... Вдруг впереди над трубой одного из домов вспыхнуло красное пламя, далеко по ветру понеслись красные и белые искры: кто-то так раскочегарил свою печь, что в трубе загорелась сажа...
Грибов даже остановился. Вот оно! Веками под этим небом ничего не менялось. Промчится на нартах дикий эскимос, пройдет стадо оленей, и всё. Но и сюда пробрался неугомонный человек. Сначала это были редкие экспедиции. Потом лагеря, лагеря, гибель. И наконец повалили обыкновенные люди со всем своим скарбом, страхами и любовью... Были, были они все! И есть. А с ним случилось то, что воспитание чувств закончено.