Отчим покойный так на всю жизнь оставшуюся и запомнился склонившимся над томом какого-нибудь любимого древнючего грека. На современную (текущие лет 200) писанину он ток усмехался в усы и вытаскивал из бездонной кастрюли своей феноменальной памяти всегда удивительно уничижительную для неофита от литерадур (да хоть и нобелевского лауреата) цитату из своих покрывшихся многовековой пылью афинян. Домашнее образование. Всему тётка и научила, окончившая Академию художеств, болтающая на семи языках и всю жизнь свою ухнувшая в скрипучие коридоры Публичной библиотеки. Я так и свыкся с мыслью: что ему не скажи, на всё ответ один — всё уже было.
Когда всё было — можно встречать то единственное, чего еще не. Да и оно числится по разряду неостановимой банальщины. Это ток тебе «не» — а у мира это на дверях выбито с обеих сторон: memento mori.
В середине 70-х очч расстраивался — виделся мне, подростку, нерушимый наш Союз эдакой бескрайней унылой болотиной провинциального санатория, где всё героическое и весёлое в кромешном прошлом, а нам осталось ток макулатуру сдавать и ждать этого неизбежного коммунизма без идеологически подрывной жвачки и джинсов.
Сейчас я уже перестал удивлять финтам судьбы. Глядя на самолеты в небе, я думаю о муже племянницы, сменившем комбез солдата удачи — вертолетчика в Африке и на Ближнем востоке — на китель командира Airbus с картой полетов в полглобуса; о самой племяннице, променявшей Финэк и Академию госслужбы на то же транснациональное небо (проф солидарность? Ну-ну… ?
— жены моряков поймут). Финляндия, из которой в начале 90-х гонял с друзьями вазовские восьмерки и девятки, теперь чуть ли не фатерлянд — с тех пор, как родной сестре разбил сердце сын страны тысячи озёр. Теперь он с тоской вспоминает, как пиздато было ездить в Союз в 80-е (тёлки за битый ливайс давали, водка рекой, и менты на руках в номера несли) и кроет матом Брюссель — мол, чисто Политбюро ЦК КПСС и вообще в Европе жопа, работу отнимает понаехавшая Африка с Азией, и хрен на Рождество ёлку поставишь.
Я не могу по тиви без ненависти смотреть на рожу бессмертного Джорджа Сороса — младшая дочь сделала ручкой и теперь из-за бугра, где пашет на какой-то из его бесчисленных фондов, залетает домой раз в полгода.
Я перестал удивляться повторению истории. Верней тому, что всё запихиваемое в наши юные головы в начале 80-х на историко-экономическом в Универе, вся эта, казавшаяся тогда древней байдой бесконечная вереница заёбов интеллектуалов — вернется галактическим фарсом: и всё, о чем писала газета «Правда» про ихний «рай», окажется правдой; и, как и говорил Ильич — интеллигенция наша (да и не наша) вовсе и не мозг нации, а говно; и нынешняя синагога открестится от родства с комиссарами в пыльных шлемах и полезет целоваться в дёсны с эсэсовской Европой и Канадой, а Ханна Арендт с её убийственным «Эйхманом в Иерусалиме» будет им по барабану. Долго в друзьях в фейсбуке обиталась поэтесса штатовская (на сам деле наша, из Ленинградских). Когда начала нести пургу про погромы в перестроечном граде на Неве — заблокировал к ебеням. В школе у меня было три любимейших учителя: Френкель (физик, вылитый Эйнштейн) — хоронили всем поселком в день моей свадьбы; Зося (историк) умерла, когда в аспирантуру поступил — два года потом доводил её выпускные классы (просто потому, что она второй мамой нам всем в школе была); третьему, Шацеву Владимиру Натановичу (литература), я посвятил свою первую, вышедшую в Нью-Йорке книгу. Он написал мне сумасшедший отклик на рассказ «Гвоздь», и я был на седьмом небе от счастья и гордости (мол, не посрамил…). В школе он был моим Джоном Китингом из «Общества мертвых поэтов». И вот… — демонстративно отказался придти на мой вечер в Ахматовском музее в Фонтанном доме. Он топил и топит за Ходорковского, Немцова и святые 90-е… Такая вот фигня приключилась. Впрочем, как теперь я вижу, типичная для многих «любимых учителей из детства». А посрались мы окончательно и эпически из-за незаслуженно претерпевших отважных борцов с кровавой гэбнёй — из-за Pussy Riot. Вот так. Два мира — два Шапиро. Да еще и схлопотал я от него обвинение в копрофагии за свой неряшливый язык. Такая вот эстетика. И в итоге я таки переступил через этот мучительный комплекс всех замученных интернационализмом совестливых русских и перестал держать у сердца своего любимого еврея. Лопнуло что-то внутри. Для меня самоочевидно сказанное Пастернаком про Мандельштама — «Как же он мог? Он же еврей». Не уверен, что хотя бы 1% кошерных профессиональных белоленточных повстанцев поймёт, о чем речь. И именно что бессовестность, бессовестность перед исторической памятью, снесла в моём сознании народ Книги с пантеона праведников.
Как бы я хотел навсегда остаться с кумирами своей молодости. Увы. Кумиры один за другим тонут во лжи. Страна жрёт себя поедом. Но каждый раз, когда я готов захлебнуться от злобы и отчаянья, я вспоминаю отчима, вспоминаю его любимых греков. И… И отпускает.
Пусть это будет ему.
те на тень
и те на тень
тени водят за нос массы
тени веры
тени расы
тень наводят на плетень
лжи
на целый Вавилон
год от года
век от века
нет печальней человека
в этом мире
друг Платон
и несет в тартарары
мириады душ
мытарство
и забыто «Государство»
до космической дыры
Сбитый лётчик
Я ведь давно знаю, что тебе не за что держаться. Даже не знаю, а чувствую. По тому, как избегаешь разговоров, уходишь от них. И дело даже не в боге — твоём (неведомом мне) и моём (неведомом тебе).
Или, всё же, в нём?
Или это страх? Твой (мне понятный-непонятный) и мой (тебе понятный-непонятный)? Но я же чувствую страх совсем другой. Общий. Большой. Страх пустоты. В том мире для двоих, который не мир двоих. Где каждый дрожит листком на ветру. И ветер всё сильней.
И если ты интуитивно прячешься от него за порядок вещей, который (я так привык думать) всегда значил для тебя всё — то мне прятаться уже не за что. Сбитый лётчик. Для матрицы — ноль. И накрывает животный ужас. Со всеми просыпающимися инстинктами.
Гибель богов
«Три дня назад в утренних сумерках животноводы колхоза Кукушкин А.А. и Кулешов А.В. возле скотного двора наткнулись на незнакомый предмет. Когда они встали и осветили предмет фонарями с жужжанием, то увидели, что перед ними на снегу лежит то ли бык, то ли корова, то ли зверь. «Экая глупая скотина!» — сказал Кукушкин, но другими словами».
Вл. Орлов «Альтист Данилов»
— …а вот был бы ты великим спортсменом, я б за тобой по всему свету преданно моталась… И снова уставилась в экран. По ящику крутят Большой шлем. На корте Саша Зверев рубится с Тимом.
Однажды она призналась, как первый раз увидела меня и влюбилась. Мы, говорит, с подругой летом после восьмого класса загорали в Кавголово на пляже, и тут мимо нас плывет натурально Аполлон. Гляди, говорю ей, какие у него красивые мощные ноги. Эхх, вот бы познакомиться.
Я тогда долго смеялся. Мног чего в голове промелькнуло — и «Как скажешь, Аурелио!» Нагибина, и «Пурпурная роза Каира» ебливого шибздика Вуди Аллена. Мммда… кудыж нам без гриновских парусов-то алых?
А ноги… Ну да. Эти оглобли, которые спустя 30 лет скрипят на одном диклофенаке, допилили в 70-е – начале 80-х до Луны. Не меньше. До вшивого КМСа с грехом пополам к десятому классу доковылял. Да в таком говне на подошвах, что и вспомнить стыдно — на 46-ой сэсэсэр мог предложить только уёбищные кеды «Красного треугольника».
В универе с какого-то перепугу (видимо, за космический километраж) записали в сборную по биатлону. Заваливаюсь в 82-ом на базу в Кавголово — сарай сараем рядом с «Лесгафта». В комнате вдоль стен сплошь крутой пластик (Kneissl, Atomic, Fisher), на веревках под потолком сохнут валютные лыжные комбезы, на тумбочках умопомрачительные лыжные мази (Rex и проч. понты). Я аж задохнулся от зависти. В моей нищей юности были токмо отеческие дрова, которые мы мазали отеческими же соплями. Картину довершали горы пустых бутылок из-под бухла и феерическое амбре — какафония из запахов пота, лыжной смазки, алкашки и безнадежной тоски. Познакомились. Все ребята уже чалились не меньше пяти лет на одном курсе. В универ заезжали только за талонами на спецпитание и деньгами. Господи, сколько же этих спортбригад было разбросано по всему бескрайнему Союзу. Тысячи. Пропитых судеб. И так у меня перед глазами эта наша база универовская и стоит десятилетие за десятилетием. А еще — последний мой старт. «Дембельский» аккорд. В 84-ом на третьем курсе вдруг в приказном порядке резко выдернули с хазы, где мы неделю страшно бухали — на первенство Универа по легкой атлетике. Меня какой-то кретин вписал на 1500. Кто знает — это ад. Это самый длинный и страшный спринт. А я вообще не по этому департаменту. Всю жизнь мотал 10–15 км., да в 81-ом стрёма ради вписался в полумарафон по случаю XXVI Съезда КПСС. А тут ЭТО. А я в чем бухал, в том и припёрся. Экипировки ноль. Ну выдали мне шаровары и кеды, да и встал я, шатаясь, на старт с пижонами в адидасовских шиповках. Через 300 метров свистнуло в печени; через 800 постучали из ада; а на финише… я этих экипированных пидоров порвал. И свет выключили. Меня куда-то несли, что-то кололи. Друг (член сборной города) потом сказал, что я законченный мудак и самоубийца. Но сказал с уважением. А шило в сердце после того эпического финиша сидит всю оставшуюся, которая утонула в бензольных кольцах рухнувшей империи.
***
Жена очень любит спортивные трансляции. Ну там лыжи-биатлон — это святое, бегали вместе. Но особенно большой теннис. Трогать её в эти часы себе дороже. Это магический транс. Она буквально дышит этим действом в шикарной обёртке цифрового хайдифинишн, где среди упакованных в лакосты зрителей, профессионально охающих от эйсов и матч-пойнтов, сидит она, преданно колесящая по всему свету за своим Аполлоном, сияющим на корте.
Услышь мя
— Господи, помоги. Господи. Нет сил. Дай пережить. Дай выпутаться. Нет, ты не давай мне денег. Ты просто сделай так, чтоб меня заметили. Ну не лох же чилийский я. Опыта дофига. Господи. Только дай работу. А я уж сам там. Как-нибудь. Это уже мне самому справляться. Господи. Ну что тебе стоит.
А вдруг не слышит? Или вообще нет его…
Ага. А он смотрит на меня сейчас, на то как я не верю… Но прошу. О, какой хитрожопый нашелся. Нет, есть. Я же думаю о нем. Значит, есть. Есть же совесть. Мгновенная. Со-весть…
А сам, значит, никак? Что же это я? Чуть что — сразу Бога зову. Или бога? Кого я зову?
Господи. Не слушай мой бред. Действительно край. Без шансов.
Ну всё. Паранойя. Вот же засада. Сам с собою говорю. А с кем еще? С ней? Она спит. Ей до моих проблем…
А он видит, что я о ней думаю. Тааааак, парень. Да у тебя действительно проблемы.
Господи. Я совсем запутался. Я же перед тобой как на ладони. Мне что молчать, что говорить — все одно, слышишь.
Ага. Слышит. А по жизни как по бурелому. То-то слышит…
Да сам мудак. Что на Бога-то валить? Или на бога? Начинается…
Господи. Прости идиота. И попросить-то толком не умею. Дурак и есть дурак. Не помогай ты мне. Гори оно все огнем. Идиотом жил, идиотом и помру. Значит, поделом.
Господи…
Домоводство
…и еще вот эта, доводящая до зубовного скрежета глубоко физиологическая тяга к предметной перенасыщенности в текстах, которая с головой выдает женскую поэзию и прозу. Пишущая женщина словно смертельно боится, что мир не узнает о глубинах её словарного запаса. О, эти тяжелогруженые фуры фоносемантического переизбытка поэток и хозяек лытдыбров! )) За ними — ничем невытравимый дидактический снобизм школьных училок. В том, что все эти этимологические вавилоны — банальная провинциальная галантерея, ни одна женщина не признается. Разоблачение — самый страшный удар для женщины. Отсюда, и самый страшный враг — разоблачитель. Будь то Кьеркегор, Шопенгауэр, Ницше, Вейнингер, Аверченко, Василий Розанов или… Так может ли женщина быть поэтом или писателем? И да и нет. Литературных имён тьма. На любой вкус. Но всё это большей частью всё та же галантерея. Женщина феерично мимикрирует под уже написанное когда-то. Мужчиной. В фанатизме следования может даже переплюнуть учителя, не соображая о заведомой вторичности. Но есть то одно, в чём пишущая женщина уникальна. Это полное отключение ума, когда за женщину пишет страшная дремучая сила природы. Тексты колдуний — особстатья. Наглядней всего это в женской поэзии. Там, где и когда пугающая тёмная сила намертво блокирует у пишущей женщины интеллект, и та, выбросив к хренам собачьим весь свой исподвольный психотеатр «интеллектуальных» фоносемантических свистулек, впадает в подлинный транс ведуньи — вот тогда рождается действительно Поэзия. Дано это единицам. Уже рожденным такими. Колдуньями. В прозе подобное невозможно. Вот почему любая женская проза — заведомая подстава. На длинной дистанции транс не работает. И любая удачная женская проза, это сколь угодно как бы гениальный — но театр парфюмерных болванчиков, театр теней бывшего и неженского. Он может быть до тошноты интеллектуальным — но заведомо вторичным.
Только и когда женщина понимает и принимает то, что её природа не требует объяснений (особенно самообъяснений) — она перестает быть дешевой актрисой на выдуманном ею Парнасе и поднимается в творчестве на недосягаемую высоту.
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2021/nomer8/babushkin/