(окончание. Начало в №6/2021 и сл.)
Часть 3
Глава 11. Станислав Павлович. Москва. 2007 год, декабрь
11.1
Она накатывала волнами, но я уже научился ее прогонять. Задержать дыхание, потом резко выдохнуть, и так несколько раз. Тогда она оставляла сердце в покое. На какое-то время.
Надо вставать. Сегодня тяжелый день — день рождения Сергея, а значит и день Лены. Надо встать и идти к Сергею. Нет, сначала кофе, который мне якобы теперь нельзя. Хорошо бы сегодня вообще не заходить к Сергею, но и этого нельзя. День рождения все-таки. Подарка у меня нет, но он вряд ли это заметит.
Сегодня я совсем заспался, уже одиннадцатый час. Поспать я люблю и всегда умел, а теперь особенно. Что там у нас по «Эху»?
«10 часов, 8 минут, вы слушаете радио «Эхо Москвы», утренний разворот, «двойная сплошная», Ирина Воробьева, Александр Плющев. Доброе утро! Сегодня мы будем обсуждать переезд Конституционного суда в Санкт-Петербург, но, поскольку эту тему уже обсудили 120 млн раз, то сама по себе она нас волнует меньше. Будем слушать истории тех, кто менял место жительства из-за работы, кроме Москвы. В Москву все переезжают. «Понаехали тут!»
Я выключил радио и выглянул в окно. Слякоть. Привычная декабрьская слякоть. То, что называется сочным украинским словом «мряка». На градуснике ноль. Зима.
Ну вот, и я начинаю ворчать. Пора, мой друг, пора… И поворчать пора, и душа покоя просит. Хотя какие наши годы, всего-то седьмой десяток пошел, голова по-прежнему варит, память все так же неистощима и беспредельна со всеми вытекающими отсюда явными преимуществами и менее очевидными, но весьма ощутимыми недостатками. Я взял кофе и пошлепал к себе.
На письменном столе гудел компьютер. Когда же я сподоблюсь поменять вентилятор процессора, чтоб не ревел, как лайнер на взлете? Хотя какая разница, я же в кабинете не сплю, а днем это гудение даже уютно, шум улицы заглушает. Надо проверить почту, а может и по скайпу кто-то звонил. О, и свежая DVD версия «федоры» уже приплыла торрентом. Надо будет сегодня поставить на тестовую машину, посмотреть, действительно ли этот дистрибутив сможет конкурировать с «вистой» ненавистного линуксоидам Билла Гейтса. И статейку про это быстренько настучать, а то из журнала смсками забросали. Вон сколько у меня всяких «надо». Может, прямо сейчас и поставить? Нет, сначала надо зайти к Сергею. Хватит оттягивать. Нужно встать, пройти по коридорчику и постучать во всегда закрытую дверь. А потом, не дождавшись ответа, слегка толкнуть ее и войти. Ведь сколько раз проделывал это за последние проклятые три года, а все одно не по себе. «Кто ходит в гости по утрам, тот поступает мудро». Все правильно, на то оно и утро… Которое вечера мудренее.
Я дотащил себя до двери и, глубоко вздохнув, переступил порог.
— Привет, папа!
Дремавшая змея взметнулась и впилась в помертвевшее сердце.
11.2
Больничная койка — отличное место для неторопливых размышлений. Деньги теперь позволяют обеспечить некоторый комфорт, а посему я наслаждаюсь отдельной палатой с персональной сиделкой за стеклянной стенкой.
Теперь с инфарктом залеживаться не дают, и как только меня поставили на ноги, я подошел к окну. И тут меня чуть не хватил еще один удар. Передо мной был тот же парк, конечно, постаревший на сорок лет, но явно тот же, по которому я гулял, приходя в себя после укуса треклятого кроля.
Наверное, я пошатнулся, потому как меня тут же подхватила метнувшаяся стрелой сиделка.
— Все в порядке, это я от удивления. Скажите, что здесь было раньше?
— Где здесь?
— В этом здании.
— Да разное говорят. Кто говорит, что здесь была психушка для диссидентов, кто говорит, что здесь опыты ставили над зеками. Мало ли чего болтают. Я здесь недавно, так что чего тут было раньше не знаю.
Она довела меня обратно до суперкровати с кнопочным управлением, которая могла менять форму, превращаясь то в кушетку мадам Рекамье, то в вольтеровское кресло. Я вволю наигрался с пультом, но однажды привести это чудо в состояние обычной кровати мне так и не удалось. И не мне одному. Ни сиделка, ни дежурная сестра не знали как привести меня в горизонтальное положение, так что пришлось вызывать специалиста — молодого парня, кажется, системного администратора их сети, который за каких-то двадцать минут укротил мое лежбище и привел его в состояние обычной койки, чему оно явно сопротивлялось, как если бы это было ниже его достоинства.
«А что, вполне могла быть и психушка. То-то я никогда никого в парке не видел. Видно, только меня одного погулять выпускали. А теперь здесь частная клиника с таким обслуживанием, что бывшему 4-му Управлению минздрава и не снилось. Но все равно забавно оказаться в той же больнице спустя сорок лет. В другом качестве, в другом времени, даже в другой стране».
Тихо зажужжал телефон у изголовья.
— Слушаю.
— Господин Корольков? К вам посетительница. Но она просит сначала передать вам записку. Можно занести?
— Несите.
Интересно, кто бы это мог быть? В последнее время я не был избалован женским вниманием. Занятно, кто это решил меня навестить, да еще предварительно упредив запиской.
В дверь деликатно постучали и тут же вошла симпатичная сестричка с конвертом в руках. Она поглядела на меня с любопытством и спросила: «Мне подождать ответа»?
Я неопределенно махнул рукой и разодрал конверт.
«Стас, я прилетела вчера. Сергей дал мне знать, что ты в больнице. Могу зайти или лучше не надо? Инна».
11.3
Сергей был беспроблемным ребенком. Даже в самом раннем младенчестве он никогда, подчеркиваю, никогда не плакал. Это ужасно удивляло, если не сказать пугало его няньку, которую я было нанял, не будучи уверенным, что сам справлюсь с младенцем. Она ушла, когда Сергею было три месяца и три дня, сказав, что никогда не видела такого странного ребенка, и что она его боится. Так мы остались одни.
До года, пока он не начал связно говорить, у меня с ним было что-то вроде телепатической связи. Я четко воспринимал его простые потребности — пора поесть, смени подгузник, вынеси погулять — и выполнял их по мере своих способностей. Хотя я понимал его прекрасно, как именно это происходило, так и осталось неясным. Что-то вроде ощущения от музыки, которое нельзя передать словами. Иногда мне казалось, что он посмеивается над моим неумением, а пару раз он явно нарочно выпустил струю прямо мне в нос, когда я замешкался. Судя по блаженному выражению лица, это доставило ему несказанное удовольствие.
Заболел он только один раз, в шесть месяцев и семь дней. Оказалось, что это ветрянка. Он потом рассказал, как его поразила какая-то ненормальность в его ощущениях, как ужасно хотелось чесаться, и как он отчаянно этому желанию сопротивлялся. Серега потом очень гордился тем, что ни один прыщик так и не сколупнул, оставив свое чело в полной неприкосновенности.
Говорить он начал сразу, одиннадцати месяцев и тринадцати дней от роду, полностью сформированными правильными предложениями, хотя поначалу иногда не к месту вставлял английские и французские слова, и слова из каких-то неизвестных даже мне языков. Однажды я его передразнил, процитировав: «Я не хочу дормир в потемках», на что он обиделся, вовсе замолчал на три дня, а потом заговорил слогом Державина. Мои искренние извинения принесли свои плоды, и по прошествии двух дней он снова стал говорить на нормальном современном русском языке. Говорить на других языках, в том числе по-французски или по-английски он отказывался до двух лет и семи с половиной месяцев. Наверное, из вредности.
Потом я его как-то спросил, на каком все-таки языке он тогда ко мне обращался. Ответ меня поразил — он не знал! Сережа объяснил, что он произносил фразы и наблюдал, реагирую ли я на них. Так он установил, что определенные комбинации звуков и слов мне ближе всего, и только потом, вроде бы с моих слов установил, что они соответствовали русскому, английскому и французскому. Как называются другие языки, которые были у него в голове он не имел понятия. Я позже отнес несколько записей Серегиных непонятных разглагольствований на кафедру редких языков моему приятелю. Тот послушал, позвал коллег, они обалдели, потому как никто не мог их идентифицировать. Кто-то в шутку предложил считать, что это древнешумерский. На том и порешили. Я принял эту шутку всерьез. Он вполне мог говорить и на древнешумерском.
Ко мне, как к отцу-одиночке, приставили матрону из детской консультации. Она приходила сначала два-три раза в неделю, а потом все реже и реже, пока эти визиты и вовсе не прекратились благодаря солидной мзде, полученной ей за манкирование своими обязанностями. Но в консультацию ходить все равно приходилось. Было очень забавно сидеть в коридоре с молодыми мамашами, которые поглядывали на меня с сочувствием, интересом или сожалением. К этим походам Сергея приходилось готовить специально. Я тщательно объяснял, как ему следует себя вести, то есть какой именно степени умственного развития он должен был достичь к конкретному месяцу. Для этого я консультировался с Большой медицинской энциклопедией, со Споком и подглядывал за другими младенцами во время прогулок. Сергей прекрасно справлялся со своей ролью. Он аукал, агукал, махал руками и ногами, тщательно следуя моим инструкциям и в полном соответствии с ожиданиями педиатров. Мы оба понимали, что должны скрывать реальное положение вещей. По дороге домой, сидя в коляске, он победительно смотрел мне прямо в глаза и как бы спрашивал: «Ну, как я выступил»? Это было до того, как он стал бегло говорить. А позже мы вместе обсуждали итоги визита в консультацию или к педиатру. При этом он очень потешно и точно пародировал нашу районную Генриетту Васильевну: «Ну, как нас сивотик, моя сыпа? Субики не бешпокоят»? У Генриетты не хватало переднего зуба и «з», «ц» и «ж» у нее выходили точно как английское межзубное “th”.
Память у меня идеальная, но я все равно стал вести подробный дневник, чтобы когда-нибудь Сергей, став достаточно взрослым по обычным меркам, мог поделиться им с какими-нибудь незашоренными учеными или психологами. Когда прошел шок от заговорившего младенца, я срочно купил за огромные деньги профессиональную видеокамеру Бетакам и записывал разговоры с ним, каждый раз прикладывая газету с датой и, кроме того, старался записать в качестве фона что-нибудь с радио или с телека, как подтверждение истинности даты записи. Я не особенно надеялся на то, что кто-то поверит или воспримет всерьез мой дневник, видео или магнитофонные ленты, и делал это для очистки собственной совести. Поверят или нет, не мое дело, а зафиксировать все это я обязан. Недаром же я когда-то был воспитан как ученый, для которого сначала требуются факты, а потом уж их интерпретация. На всякий случай я хранил копии аудио и видеокассет в запечатанных конвертах у двух надежных друзей. А пока я должен был держать все это в тайне, иначе нам с Сергеем точно не стало бы никакой жизни.
Я мысленно прокрутил в памяти одну из самых поразивших меня бесед с Сергеем, когда ему был один год, восемь месяцев и четырнадцать дней. Я его только что покормил, что его всегда коробило, потому как координация движений пока не позволяла ему надежно обслуживать себя, и аккуратно промокал ему рот, когда он вдруг сказал:
— Сегодня я ясно вспомнил себя в утробе. Я, конечно, не могу судить, каков был тогда мой возраст, но точно помню слова «сухой лист» и «лобановский». Это, пожалуй, мое самое раннее воспоминание. Что это значит?
11.4
Я прочитал записку и задумался. Сестричка вопросительно глядела на меня. Конечно, было бы свинством не позвать ее, раз уж она прилетела из Нью-Йорка, но с другой стороны, мне совершенно не улыбалось выступать в роли раскрытой книги, особенно сейчас.
— Ладно, зовите посетительницу.
С Инкой мы довольно часто переговаривались по скайпу, так что постаревшая ее внешность была мне знакома, разве что морщины и седина, которые милосердно скрывала веб камера, в свете дня проступили со всей ясностью. Одета она была просто, но было сразу видно, что она из другого мира. «Из Города Желтого дьявола» — ехидно подсказала память. Я напрягся, ожидая мгновенной реакции на мелькнувшую у меня мысль, но ее не последовало.
Инка смотрела на меня и молчала. Молчал и я. А чего говорить, если она и без того видит меня насквозь. С личика пришедшей с ней сестрички сползла приветливая улыбка, по лобику пошли морщинки, и казалось, что из приоткрытого ротика вот-вот вырвется: «Ну что же вы, обнимитесь хотя бы»!
Вместо объятия Инна села в стоявшее возле кровати кресло, заложила ногу на ногу, откинулась на спинку и сказала:
— Стас, я больше тебя не вижу.
До обалдевшей сестрички наконец дошло, что ее пребывание более неуместно, она растерянно полупоклонилась и выскользнула из палаты.
— Стас, — повторила Инна, — я тебя больше не вижу. Я больше не могу тебя читать. Ты непроницаем. Стас, неужели это конец?
Я недоверчиво поглядел на нее. Она смотрела сквозь забрызганное декабрьским холодным дождем стекло на голый серый парк, где не было ни одной живой души, ни одного листика на окоченевших деревьях.
— Ты помнишь рассказ «Цветы для Элджернона»? — наконец спросила она.
— А как же. Десятый том «Библиотеки современной фантастики», 1965 год, издательство «Молодая гвардия». По этому рассказу еще сняли совершенно бездарный американский фильм «Чарли». Это я Элджернон?
— Не знаю. Может ты, а может и я. Главное, чтобы не Сергей.
Я замер. Совсем недавно я тоже вспомнил этот грустный рассказ про умственно неполноценного уборщика Чарли, которого медики превратили в гения только для того, чтобы он потом медленно и мучительно терял свои блестящие способности, полностью понимая это и не в состоянии ничего поделать. В конце концов он деградировал до своего прежнего уровня недоразвитого ребенка. До того эксперимент поставили на мыши по имени Элджернон, с которой Чарли очень подружился, потому что это была очень умная мышь. А потом Элджернон стал быстро глупеть и умер, и Чарли понял, что его ждет та же судьба.
— Главное, чтобы не Сергей, — только и смог повторить я.
11.5
Я полностью посвятил себя Сергею. С заработками проблем не было. При моем знании языков, компьютеров и прочего я с легкостью находил себе надомную работу, не очень обременительную и прилично оплачиваемую. Основная трудность была в обеспечении Сережи знаниями. Он поглощал информацию со скоростью, часто превосходившей мои возможности.
Я не мог брать его с собой в библиотеки (представляете себе ребенка пяти лет, сидящего в читалке Ленинки за томами Эйнштейна или Платона?). Интернета в нашем теперешнем представлении тогда еще не было, хотя у меня уже стоял телефонный модем аж на 2400 бод и по нему можно было качать кое-что, точно зная где оно лежит, на каком именно сервере. И здесь выручали друзья. Я выдумывал разные достаточно правдоподобные истории о том, что мне срочно нужны для переводов такие-то тома, и они доставляли мне их из разных ведомственных и академических библиотек. Друзей было много, так что и книг и журналов по всем областям знаний было в доме полно.
К шести годам он превзошел меня по количеству познаний, и тут остро встал вопрос о школе. Я долго готовил его к собеседованию в ближайшей районной школе нашего Теплого Стана, объясняя, что должен знать средний нормально развитый ребенок его возраста, чем приводил его в полнейшее изумление. Я показывал ему школьные методички, купил букварь, умолял понять, что абсолютно необходимо быть «нормальным», но без конфуза все равно не обошлось.
Мы договорились, что на собеседовании при приеме в первый класс он будет, в основном, молчать, а говорить буду я. От него только и будет требоваться, что смотреть в сторону и смущенно отвечать «четыре» на вопрос, сколько будет два прибавить два, и уверенно определять буквы «А» и «О». Все поначалу шло хорошо и гладко, пока учителя не отвлеклись и не стали говорить о постороннем. Один из них, видимо, желая показать образованность и жалуясь на падение нравов в среде современной молодежи, грустно промолвил: «O temporas, o more». Сергей, слетев со стульчика, закричал: «Так нельзя, что за безграмотность, нужно говорить «O tempora, o mores»!
Я обомлел, учителя тоже. Все уставились сначала на Сергея, а потом на меня. Меня взметнуло вдохновение и я спас положение. «Видите ли, — сказал я, — у меня есть друг, доцент кафедры древних языков, и однажды я имел неосторожность продемонстрировать свою безграмотность в латыни, а он возмутился. А Сережка запомнил. Вы же знаете, какая у детей память, и как они любят обезьянничать».
На Сергея я старался не смотреть, зная какая нахлобучка за «обезьянничанье» меня ожидает дома. Дома-то ладно, главное, чтоб не здесь. Мое зверское выражение лица произвело на него впечатление, учителей объяснение удовлетворило, и на том инцидент был исчерпан. Дома я показал ему кулак, и на нас напал такой приступ смеха, что Сергею пришлось менять обмоченные трусики. Все-таки физиология у него была шестилетнего.
11.6
— Стас, тебя память не подводит? — всё так же глядя в окно, спросила Инна.
— Нет, — сердито ответил я. И тут же поправился. — Пока не подводила.
— Значит, и ты не уверен, что это навсегда.
— Навсегда ничего не бывает, сама это знаешь.
— Знаю-знаю. Врачи не велели тебя волновать.
— Вот и не волнуй. Как Сергей?
— Так тебя не волновать или сказать как Сергей?
У меня не было ни сил, ни желания спорить с ней. Проще было закрыть глаза и промолчать. Все равно всё сама скажет. Если бы было что-то плохое, она бы уже сказала. Всегда отличалась поразительной прямотой. Хорошо, если она действительно больше меня читать не может. Хотя все равно, даже если и может, какая теперь разница.
— Сергей просил тебе сказать, что он вернулся насовсем, по крайней мере, надолго. Он скоро придет сам, но попросил меня сначала тебя подготовить. Не бледней! Ничего страшного, иначе я бы не примчалась, и здесь бы не сидела. Целой ночи, как тогда в Нью-Йорке, у нас, увы, нет, а потому буду излагать в телеграфном стиле. Мы с Сережей общаемся уже довольно давно…
— Знаю, — перебил я ее, — причем здесь это.
— Ты мало знаешь, умник, так что слушай и не перебивай. Когда он родился, ты научился только улавливать его мелкие потребности, а я… Даже не знаю, как это объяснить… В общем, мы с ним были как бы одно целое… Я ему больше, чем мать. Я прекрасно знаю, как ты ко мне относишься, вот мы и договорились общаться потихоньку от тебя, тем более что для общения никакой телефон нам не нужен. Я в Нью-Йорке, он в Москве, да какая разница, хоть на Юпитере. Нам обоим было неловко прятаться от тебя, но что поделаешь. Я подсказывала ему, какие книги он должен прочитать, а ты их доставлял. Ну и так далее.
— Что «так далее»? — мне ужасно хотелось пить, но не было сил пошевелиться. «Стакан воды подать будет некому» — вспомнил я любимое причитание бабушки, когда ей очень хотелось пожалеть себя.
— Я переливала в него знания, понимание, ум, наконец. Ведь у тебя, Стас, ума как не было, так и нет. Ты вдруг огреб идеальную память, освоил кучу языков и вообразил, что много чего знаешь, а значит теперь ученый. А ученый — это не тот, кого много учили, или кто много учился, а тот, у кого зудит внутри от желания понять. Ты хоть понял, отчего Сергей такой, какой он есть, понял, что с ним было в последние три года?
— Дай воды. И пойди погуляй, что ли… Приходи потом.
Инна протянула мне стакан, потом нагнулась, вынула из пакета махонькую живую новогоднюю елку с миниатюрными игрушками, поставила ее на прикроватный столик и вышла. От елки пахнуло хвоей и тут же сработала память.
11.7
«Велика сила памяти, Господи, ужасают неизъяснимые тайны ее глубин. И это моя душа, я сам. Что же я такое, Боже? Какова природа моя? … Широки поля памяти моей, бесчисленны ее пещеры и гроты: вот образы тел, вот и подлинники, дарованные различными науками, вот какие-то зарубки, оставленные переживаниями души; душа их уже не ощущает, но память хранит, ибо в ней есть все, что было когда-то в душе. Я ношусь по ней, стремглав погружаюсь в ее глубины, но не нахожу ни краев, ни дна. Такова сила памяти…».
Так писал Блаженный Августин году примерно в 420-м от Рождества Христова. Неужели и он страдал от бездонной памяти, от этого проклятья, не оставляющего никогда и от которого нет спасенья?
* * *
Первую елку я поставил Сереже, когда ему было четыре года. Он еще сильно уставал к вечеру и мы встречали новый 1992-й год по времени Новосибирска, где я когда-то побывал на правах гостя президента Сибирского отделения Академии Наук. Я еще не пришел в себя от шока развала Союза. Была у меня страна, которой я служил, которой присягал, где ходил на партсобрания и демонстрации, и которой вдруг неделю назад не стало. Не всё было прекрасно в той стране, но я там родился и вырос, и учился и работал, и вот ее не стало. Как жить дальше?
Мы уже вкратце поговорили об этом с Сергеем, но его проблема развала Союза занимала мало, и он не очень понимал, чего я так убиваюсь. «Мал еще», — подумал тогда я. — «Где ему понять». И в тот раз был прав.
Сережа, как чуткий ребенок, решил отвлечь родителя от мрачных мыслей.
— Хочешь, я расскажу тебе, как жил в утробе и потом, пока не мог говорить?
Я замер. Несколько раз я незаметно подводил его к этой теме, но он от нее всегда уклонялся.
— Еще бы! Этого ведь никто и никогда за всю историю человечества не мог рассказать. Но если тебе неприятно, то не надо.
— Неприятного ничего нет, но боюсь у меня не хватит слов. Все равно попробую.
— Подожди, я только камеру включу. Этот эпохальный момент надо запечатлеть должным образом.
Камера была всегда наготове. Я нажал на пуск и приготовился слушать.
— Я тебе уже говорил, что самое первое, что помню сознательно — это про «сухой лист» и Лобановского. Потом ты мне объяснил, в чем заключается игра. Смысл мне понятен, но что в ней находят миллионы людей, все равно неясно. С тем же успехом можно наблюдать за броуновским движением.
— Ты мне сказал, что тот разговор с мамой состоялся в августе 1987 года. А до этого были только ощущения. Ощущение уюта и комфорта, легкое неудобство от невозможности распрямиться, но и это было приятно, потому как обрисовывало пределы моего бытия, моей замкнутой в пространстве вселенной. Было чувство полной защищенности. Мысли шевелились, но очень лениво, неторопливо, как-то вяло и неопределенно. О чем-то одном задумываться не хотелось, но какие-то обрывочные мысли были. Что-то смутное о каком-то будущем, хотя что такое будущее, было непонятно. Прояснять непонятное не хотелось, оно тоже было приятным, теплым, как ладонь мамы, которую я чувствовал, когда она гладила свой круглеющий живот. Она разговаривала со мной, и хотя слова не всегда можно было разобрать и понять, их обволакивающая нежность убаюкивала и расслабляла. Смеяться я еще не умел, но улыбаться уже мог, и она, по-моему, это чувствовала. Ближе к рождению стало появляться беспокойство. Я понимал, что мое уютное одиночество должно закончиться, а за ним наступит то непонятное будущее, которое волновало и влекло, но все равно было тревожно. Неизвестность, даже когда знаешь, что она будет прекрасна, тоже пугает. Я очень непонятно объясняю?
— Что ты, наоборот, — всполошился я. — Очень понятно. Продолжай.
— Сам процесс рождения я пропущу. Очень жалко маму. Я так старался ей помочь, но от меня мало что зависело. А вот первые ощущения после «появления на свет» я постараюсь описать.
Я снова обратился в слух. Только бы камера не подвела!
— Первый вдох был очень болезненным и от резкой боли я закричал. Меня тут же кто-то фамильярно похлопал по попе и я прекрасно запомнил первое сознательное чувство — обиды. Врачи отчаянно пытались оживить маму, но я знал, что это бесполезно и заплакал. Тут меня помыли, завернули и унесли. Я очень устал и тут же заснул. Во сне меня мучили кошмары. Переход от теплой темноты утробы к слепящему блеску ламп был слишком резким, шумы и запахи подавляли, плач соседей угнетал. Я ничего не мог различить, зрение еще не работало как следует. Был только жуткий одуряющий свет, грубая ткань пеленок вызывала невыносимый зуд, внутри было неприятное сосущее чувство — позже я понял, что это голод. Я терпел сколько мог, но потом не выдержал и заплакал, хотя плакать было стыдно. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Кругом младенцы орали на все голоса, кто как мог, совершенно бессмысленно, и только я один плакал от одиночества. Тогда-то я и решил больше никогда не плакать. Это так мне кажется теперь, конечно, тогда я не мог бы выразить свое состояние такими словами, но ощущение сохранилось и не оставляло, пока меня не отдали тебе.
11.8
«Сколько хранится в памяти уже известного, того, что всегда под рукой … Но если я перестану время от времени перебирать это, оно вновь канет в ее глубинах, рассеется по укромным тайникам. И тогда опять придется все это находить и извлекать как нечто новое, знакомиться с ним и сводить воедино». Это снова Блаженный Августин. Похоже, у него все-таки была обычная память. Повезло ему…
Когда я впервые увидел своего сына, он посмотрел мне прямо в глаза и двинул уголком рта, словно пытаясь улыбнуться. Я четко прочитал его мысль: «Вот мы и вместе».
— Когда я тебя увидел, — продолжал Сережа, — то сразу понял, что я твой, а ты мой. Я ощутил тебя, а ты меня. Сразу стало хорошо и легко. Даже есть почти расхотелось, хотя чувство голода было со мной все время. Я постарался передать его тебе, и ты тут же спросил у сестры: «Его кормили»? Не моргнув глазом, она соврала: «Конечно». Но мы оба знали, что это не так. Ты потребовал еды, и скоро принесли бутылку с соской. Я поел, и мы поехали домой. В машине очень неприятно пахло, и ты это почувствовал. Ты приоткрыл окно задней дверцы, но скоро закрыл его, потому что стало холодно. Я дал тебе знать, что лучше холод, чем плохой запах, и ты снова опустил стекло. Водитель заворчал, и ты ему сказал что-то, и он тогда остановил машину и дальше ты понес меня на руках. Что ты ему сказал?
Мне совершенно не хотелось повторять сказанные тогда слова и я быстро ответил:
— Неважно. Дальше.
— Первый запах дома мне тоже не понравился, но потом я привык. Этот запах потом был каждое утро, после громкого жужжанья, теперь я знаю, что это был запах кофе, который ты молол каждое утро и потом варил в турке. Помнишь, как я попросил его попробовать?
Конечно, я помнил. Это было вскоре после того, как он заговорил. Тот шок едва прошел, когда Сережа однажды утром, сидя в своем высоком стульчике, вдруг потребовал кофе. Он тогда еще не знал, что это такое и как он называется, а потому выразился описательно: «Дай мне то, что ты делаешь каждое утро». Я много чего делал каждое утро, а потому понял не сразу. Тогда он уточнил: «Дай черное, жидкое, что сильно пахнет».
Я налил ему в бутылочку сильно разбавленного молоком кофе, он попробовал, засмеялся и сказал: «Гадость». Это стало одним из наших первых разногласий.
— Не торопись, — попросил я. — Что было раньше, пока ты не научился говорить? И как научился?
— «На устах его печать», — продекламировал Сергей. — Не знаю, как научился, но попробую описать, хотя чуть позже. Сначала про мучения тела. Через какое-то время после рождения, не могу сказать точно когда, но еще в больнице, стало прорезаться зрение. Смутные тени постепенно превращались в неясные очертания, а потом в фигуры и лица. Я чувствовал, что у меня есть тело, но что с ним делать было совершенно непонятно. Я стал пробовать им управлять, прямо передо мной появилась деталь тела, теперь я знаю, что это была рука, но тогда я этого не знал. Она моталась передо мной, я пытался удержать ее, но она не слушалась. Ее заносило куда-то из поля зрения, а потом она появлялась снова. Я разозлился, а рука продолжала дергаться пока не оказалась перед ртом, поцарапала губу, а потом я стал ее сосать. Я злился, сосал ее, сосал и злился. Одна из белых теней приблизилась, вытащила мой палец изо рта и всунула туда противный резиновый наконечник, из которого потекла еда. Я чуть не захлебнулся от неожиданности, но потом стал глотать. Внутри стало лучше, но ненадолго, там стало бурлить, что-то распирало изнутри, ужасно хотелось заплакать, но я держался. Нет, не буду про это больше рассказывать. Очень неприятные воспоминания. Понимаешь, что я имею в виду?
Я понимал. Во мне смутно ворочались похожие видения. Как будто то, что он рассказывал, я и сам помнил, но прочно забыл, а теперь те ощущения поднимались из темных глубин моей необъятной памяти. Было очень неприятно. «Смертный ужас рождения» — тут же припомнил я. Владимир Набоков, «Дар».
— Ладно, не надо про это. А как было с языком?
— С языком было странно. С самого начала было ощущение, что я понимаю речь. На самом деле, я не всё понимал, но знал, что должен понимать. Язык как бы уже сидел во мне, но соответствия между звуками слов и понятиями не было. Да, пожалуй, дело именно в этом — слово «дом» ни с чем не ассоциировалось. «Домом» можно было назвать кашу, а кашу домом и ничего не изменилось бы, если под картинкой с домиком было бы написано «каша», и все называли бы дом кашей.
— Дальше, пожалуйста.
— Дальше я стал мысленно пробовать разные комбинации звуков. Некоторые казались правильными, другие нет, но критериев проверки не было. Стало ясно, что пока нужно помолчать и послушать речь окружающих. Мне кажется, что все младенцы так делают. Видимо, бессознательно, но ручаться не могу. Моего опыта общения с ними недостаточно для вынесения какого-либо суждения, а мой собственный опыт, увы, похоже, уникален, а значит, нетипичен и, возможно, невоспроизводим.
— Когда я оказался с тобой дома, все стало проще. Ты пользовался весьма ограниченным набором вокабул и морфем. Чего ты обижаешься? С младенцами все так делают, и это сильно облегчает им понимание и последующее общение. Я же не говорю, что ты примитив, хотя мог бы. Да ладно, сегодня я в хорошем настроении, а кроме того, нельзя обижать свою систему жизнеобеспечения. Ну вот, когда ты улыбаешься, то гораздо симпатичнее. Надеюсь стать похожим на тебя, когда закончится период моего физиологического созревания. Как самец, ты вполне приличный экземпляр.
— Какой я тебе самец? — взревел я. Но камеру все-таки не выключил. Пусть потомки знают, на какие жертвы мне приходилось идти, какие синяки оставались на моей нежной ранимой душе.
— А что, вполне приличный, я же сказал. Это объективная оценка. Чем ты недоволен?
— Негоже называть родного отца самцом.
— Ладно, больше не буду, хотя биологически это неоспоримо верное определение. Есть какие-то другие коннотации?
— Есть, — буркнул я, стараясь сдержать смех. — И откуда ты такой взялся?
— На это могу ответить со всей определенностью — в результате порочного зачатия. Подробности нужны?
— Как-нибудь обойдусь. Еще рассказывать будешь, или выключать камеру?
— На сегодня хватит. Дай чего-нибудь почитать по семантике социальной коммуникации, а то я снова не к месту вставлю какое-нибудь биологическое определение. Трудно быть обычным человеком.
«Человеком вообще быть трудно», подумал я, но решил не высказывать эту спорную мысль вслух. Благо Сергей мои мысли читать, похоже, не мог.
11.9
Неожиданные проблемы возникли с юмором. Нет, с обычным юмором у него все было в порядке, он частенько демонстрировал чисто английский юмор, мягкий, ненавязчивый и интеллектуальный, как правило, основанный на игре слов. Проблема возникла с юмором «черным».
В пятницу 7 октября 1994 года он вернулся из своего пятого класса (куда его перевели сразу из второго) мрачным. Последнее время это с ним бывало частенько. Сергей ныл, что ему тоскливо сидеть за партой и изо всех сил изображать «нормального». В новом классе его пытались потузить старшие «товарищи», но несмотря на разницу в возрасте и в росте, сынок был мной неплохо подготовлен к физическим испытаниям, и от него скоро отстали, поняв, что себе дороже. Посему я не особо обратил внимание на его настроение и продолжал готовить нам обед.
Сергей вошел в кухню и заявил, что больше он в школу не пойдет. Никогда.
Я не особо удивился, так как ожидал этого, хотя и несколько позже.
— Что случилось-то, опять бить пытались?
— Хуже, — буркнул он. — Стишки читали и ржали.
— Похабные что ли? Неужто еще не привык?
— Если бы. Хуже. «Бабушка внучку в гости ждала, цианистый калий в ступке толкла»… — продекламировал он с отвращением. — Ну и так далее, про дедушку и гвозди.
— Ну и что? — искренне поразился я. — Это же юмор, хоть и черный, протест молодежи против официоза, так сказать. Иногда даже смешно…
— Ну вот ты с этими идиотами и смейся, а я не буду. Сегодня они такие стишки с восторгом орут, а завтра именно это и будут делать, вот увидишь. Гвоздиками к заборчику, и хохотать притом до упаду. Все. В школу я больше не иду.
Мои фирменные унаследованные от покойной мамы каменноугольные котлетки, столь любимые нами обоими, но, увы, забытые на сковороде, пришлось отдирать вместе с тефлоном.
— Остались без обеда, — констатировал я. — Сосиски будешь?
— Давай, только кетчупа побольше.
* * *
От школы удалось отделаться на удивление легко. В те лихие девяностые за деньги можно было сделать всё. Небольшой мзды оказалось достаточно, чтобы освободить Сережу от школьных занятий под предлогом слабого здоровья и позволить ему сдавать школьный курс экстерном. Тогда остро встала проблема его свободного времени. Но и тут деньги оказались нелишними, и он стал в разных платных секциях заниматься шахматами, теннисом и кикбоксингом. Последнее по его выбору, который я совсем не одобрял.
* * *
Жужжание телефона в палате прервало мои воспоминания и я отошел от сумрачного окна. «Может, не брать трубку? А вдруг это Сергей»? Но это был не Сережа.
— Станислав Павлович, Инна Григорьевна спрашивает, может ли она зайти попрощаться. Что ей сказать?
— Пусть поднимается, — буркнул я и с неудовольствием отметил, что слишком много бурчу. Надо быть с ней повежливей. Все-таки летела сюда из-за океана. Хотя вряд ли из-за меня, скорее для Сергея. Надо расспросить ее подробней, что она ему за «мать». Этого еще не хватало. И почему Сергей все не идет?
— Где Сергей? — выпалил я только лишь открылась дверь. — Что вы там от меня скрывали? И почему «попрощаться»? Ты же только что приехала…
На лице Инны появилась привычная насмешливая улыбка.
— Умник, ты задаешь столько вопросов, но где их логическая связь? Неужели перебои в работе сердечной мышцы сказываются на мыслительных процессах? Надо будет сказать твоему лечащему врачу. Пусть тебя психиатр понаблюдает. Не бледней, тебе нельзя волноваться.
Я с трудом перевел дух. Ну вот, попробуй быть с ней повежливей. Совсем ведь доконает. А может, она затем и прискакала? Мстить за загубленную жизнь? С нее станется…
— Сергей внизу, — нехотя промолвила она, глядя в окно. — Скоро поднимется. Только не вздумай устраивать нам очную ставку. Знаю я вас, чекистов вонючих. Попрощаться зашла, потому что завтра улетаю. Мне здесь делать больше нечего. Сергей в норме, относительной, конечно. Ты, как мне сказали, стабилен, с позитивной динамикой, выцарапаешься, посему делать мне здесь больше нечего. Да и за гостиницу дерут по триста баксов в сутки.
— А ты бы в Доме колхозника поселилась.
— Умник! Где ты теперь Дом колхозника найдешь. Совсем оторвался. Ладно. Дай-ка я тебя поцелую…
Это у нее здорово получилось, совсем как у Геллы, лобзающей Варенуху. Я внезапно развеселился.
— Целуй, только по-быстрому.
— А не пожалеешь?
— Пожалуй, пожалею, неохота мне в вампиры-наводчики, староват для этого, — быстро ответил я и отвел глаза. — Лучше Сергея позови.
11.10
К семнадцати годам Сергей превратился в полубога. Великолепное физическое развитие дополнялось невероятным интеллектом, колоссальным объемом знаний и прекрасной памятью. Память, к счастью, у него была не моя, а «обыкновенная», позволяющая кое-что забывать, но все равно очень хорошая.
Школьную программу он сдавал экстерном с ужасными муками. Возвращался весь в поту, бледный, сразу лез в душ и приходил в себя только прослушав на всю громкость «Хорошо темперированный клавир». «Вымываю из себя питекантропа», ответил он однажды на мой молчаливый вопрос. «В этой школе воняет, как в пещере. И персонажи пещерные». «Ну, не надо судить строго этих несчастных детей»… — начал было я, но он меня перебил. «Да я не про детей, хотя какие они дети, эти половозрелые самцы и самки, я про учителей». Он понимал, что аттестат получить надо и терпел эти походы, изо всех сил изображая «нормального».
Я пахал вовсю, зарабатывая как можно больше, чтобы он мог заниматься всем, чем хотел, читал любые книги, которые приходили изо всех стран мира сотнями. Надо было копить и на обучение. Я был за Оксфорд, а Сергей за Кембридж. Мы там никогда, конечно, не были, а потому исходили из чисто умозрительных соображений. Сережа отвергал Оксфорд как город очень опасный, ссылаясь на телесериал об инспекторе Морзе, вынужденном раскрывать десятки убийств в этом якобы тихом городке. Я напирал на то, что Кембридж опаснее, недаром же Ньютон был вынужден бежать оттуда из-за чумы, которая наверняка где-то там притаилась.
Шахматы он скоро бросил, решив, что с его стороны было бы нечестно обыгрывать чемпионов мира. К этому выводу он пришел, анализируя партии последних двух чемпионатов, но с увлечением составлял этюды, превосходившие мое понимание. Как-то, шастая по интернету, он наткнулся на трехмерные шахматы, скачал программу и стал играть сам с собой, пока не обнаружил небольшой форум фанатов этой заумной игры и дальше сражался с ними. Самым сильным он считал игрока с ником Уоррен, и частенько говорил, что был бы не прочь познакомиться с ним лично. «Уж больно заковыристо ходит», — с восхищением качал головой Сережа.
Три раза в неделю мы играли в теннис в частном элитном клубе. Со мной он играл в четверть силы, но я все равно не мог с ним ничего поделать, а с тренером клуба — бывшим чемпионом Союза — сражался на равных. У нас с тренером была твердая договоренность, что он никому Сергея показывать не будет, об участии в турнирах и командах не может быть и речи. «Его бы во Флориду к Нику Болетьери на пару лет отправить, — убивался тот. — Он бы Роддика с Агасси даже не выходя к сетке сделал. Сколько долларовой капусты нарубили бы. На всю жизнь и вам, и мне потом хватило бы. Эх вы, интеллигенты!»
Кикбоксингом Сергей увлекался по-настоящему. На стене у него висели огромные постеры Ван Дамма и Чака Норриса. Очень огорчался, что не знал о кикбоксинге и Чаке, когда тот приезжал в Москву в 1997-м. Над постерами я посмеивался, а сам этот спорт не одобрял. Только однажды пошел посмотреть и больше уже не ходил. Сергей много раз объяснял мне, что там прежде всего надо думать, а уж потом махать руками и ногами, но меня это как-то не убеждало.
* * *
В пятницу, 19 ноября 2004 года, у него был какой-то очередной полуфинал, и я не очень взволновался, когда он припозднился к ужину. Обычно он звонил, если задерживался, но бывало, что и нет. Всерьез я забеспокоился ближе к полуночи. И тут раздался звонок. Я схватил мобильник и сердце упало. На экране высвечивался незнакомый номер.
— Станислав Павлович? Это тренер Сергея. Вы не волнуйтесь, но он попал в больницу. Пропустил сильный удар по виску, и вот, пока без сознания. Врачи говорят, сотрясение мозга средней тяжести. Я с ним…
— Адрес! — проревел я, влезая в куртку и нащупывая в кармане ключи от машины.
Через полчаса я уже стоял на подкашивающихся ногах в холле больницы и высматривал дежурного врача, который должен был провести меня к Сергею.
11.11
Я привез Сережу домой накануне семнадцатилетия. Врачи сказали, что его нет смысла дальше держать в больнице, так как они сделали все что могли. Он был в сознании, если так можно назвать состояние, при котором человек ест, пьет, перемещается, хотя и медленно и осторожно, как в темноте, но на внешний мир не реагирует.
Сергея смотрели всевозможные светилы, включая французов, англичан и американцев. Папки с результатами тестов и анализов разбухали с устрашающей быстротой. Кардиограммы, энцефалограммы, томограммы, анализы крови, мочи и прочего показывали норму. Физиологическую.
Два раза по месяцу он лежал, вернее, сидел у Бехтерева, в Институте мозга в Питере. Там гордятся своими давними традициями, заложенными еще при Столыпине, высочайшим классом врачей и ученых, прекрасной аппаратурой, но и они причину недуга не обнаружили. Я увез Сергея домой.
Почти все время он сидел у себя в комнате в позе лотоса, так же как и у Бехтерева. В первые три недели после травмы он больше лежал, вставая только чтобы съесть принесенную ему еду и дойти до туалета. А потом, на 23-й день после пропущенного удара в висок, сел на взятую с постели подушку, принял позу лотоса и застыл. Его обритая для энцефаллографа голова, прекрасной формы, сократовская, была чуть опущена, и с губ не сходила легкая полуулыбка довольного ребенка. У Бехтерева на него как-то повесили массу всякой диагностической аппаратуры, регистрировали всяческие ритмы, которые все были бы в пределах нормы, но только если бы их ускорить в 1.8 раз. Во столько раз у него были замедлены все процессы в организме. Как-то мне показалось, что он перестал дышать, но дыхание вскоре возобновилось. С секундомером в руках я установил, что интервалы между вдохами в течение 11 дней постепенно возрастали, пока не достигли 337 секунд и на том остановились. Молодой врач у Бехтерева на прощание сказал мне: «Не знаю, будет ли это утешением, но если так пойдет и дальше, то ваш сын проживет в 1.8 раз дольше обычного».
Ходить за ним было легко. Когда он немного выходил из транса, сначала каждые 23 часа, а потом каждые 44 часа, то поедал все принесенное, опускался в ванну, давал себя одевать и раздевать, но все это безжизненно и равнодушно. Я регулярно выводил его погулять — сказывалось привитое с детства уважение к свежему воздуху. Он двигался рядом, медленно, но не спотыкаясь и ни на что не наталкиваясь. Казалось, им управлял какой-то механизм, то ли внутренний, то ли внешний, руководивший движениями без его участия. Я заметил, что если по дороге попадалась выгуливаемая хозяином собака, то друг человека, вне зависимости от породы или темперамента, неизменно притихал и старался пройти мимо Сергея бесшумно и незаметно, как бы на цыпочках.
Вначале я опасался, что такой «пассивный образ жизни» приведет к потере мышечной массы или к изменениям костной ткани, но у Бехтерева опасных изменений не обнаружили, а мои еженедельные замеры его веса и показания динамометра, который я вкладывал в его руку, показали, что мышечная масса не уменьшается, а сила жима даже возросла на три процента.
Значит, придется свыкнуться с тем, что я теперь живу с йогом, почти все время пребывающим в нирване. Беспокоило только, и очень сильно беспокоило, что с ним будет, если меня, например, собьет машина или хватит удар. Не так уж молод ведь. Я стал снова лихорадочно зарабатывать в надежде накопить сумму, достаточную для его сколько-нибудь длительного содержания в частной клинике с хорошим уходом. «По крайней мере, теперь не надо будет тратиться на его отмазку от армии», мелькнула мерзкая мыслишка, и тут же исчезла. Расходов стало совсем мало, мои потребности были минимальны, так что темпы накопления средств внушали определенный оптимизм.
11.12
Дверь палаты резко распахнулась и я понял, что это Сергей. Сердце стукнуло, но в меру. «Возвращение блудного сына». Рембрандт, Эрмитаж. «Я стою, а на переднем плане — грязная пятка левой ноги», — подсказала безбрежная память. Блудный сын был тоже брит наголо, но я уж точно не напоминал бородатого библейского старца. Да и у Сережи явно и в мыслях не было становиться на колени.
— Извини, папа, я никак не мог представить, что ты так бурно среагируешь. Ну, как вы поговорили?
— Он меня прогнал, — констатировала Инна, перекладывая вину на меня.
— Как прогнал? Ты же здесь.
— Только вернулась. Он меня погулять отправил, когда узнал, что я тебе больше, чем мать.
— Ну, зачем ты так, папа. Тетя Инна ведь…
— Что ты заладил «Папа, папа»! Называй его Стас, ведь был же у вас такой уговор.
«И про это знает. Действительно был у нас такой разговор, когда ему стукнуло девять лет. Это я попросил его так меня называть в знак нашего равенства, но он отмолчался».
— Говори, что с тобой было, — хмуро проворчал я, хотя внутри меня все ликовало. Сергей был снова здесь и, похоже, в полном порядке!
— Может, лучше тетя Инна расскажет? — с сомнением забормотал Сережа, но я его перебил:
— Нет ты. У меня будет масса вопросов, а ей домой пора. Сама сказала.
Инка фыркнула, но промолчала.
«А ведь она действительно любит Сережку, да и меня, пожалуй, тоже. Она явно для него готова на все. И сюда примчалась, чтобы его доставить ко мне в нормальном виде. Доктора ничего не смогли, а она вот смогла. Что же это делается, люди добрые?»
— Что ты должна была мне объяснить?
— То, о чем ты должен был и сам догадаться. И догадался бы, если бы как следует подумал. А еще умник…
— Хватит называть меня умником, — резко оборвал ее я. — Надоело, не дети ведь. Да, я своим умом дошел до того, что тот кроличий вирус всего меня перекорежил… Не ухмыляйся, ты ради бога, Инна. А Лена подхватила свой вирус, когда тот прилетел с небес вместе с кометным веществом и вызвал эпидемии. Он ее в конце концов и убил.
— Именно так, — без всякой иронии проговорила Инна. — Но до того эта свора вирусов поменяла ваши хромосомы и произвела на свет новый вид Homo в лице Сергея. И, наверное, еще кого-нибудь.
— Да, папа, — подхватил Сергей, — мы ведь с тобой обсуждали вирусную теорию эволюции.
11.13
Мы действительно часто обсуждали с Сергеем мою неожиданную метаморфозу и его уникальные способности. Серега прочесал всю доступную нам литературу о вирусах, разложил ее по полочкам в соответствии со своим разумением, которому я очень доверял, посовещался с Инной и вынес вердикт: эволюция всех биологических видов на Земле, включая человека, происходит только благодаря вирусам. Дарвиновская теория эволюции просто неверна — отбор не в состоянии привести к появлению новых видов. Отбор ведет к регрессу, а не к прогрессу. Да и выбирать можно только из того, что уже есть, а не когда-то будет.
Сергей был твердо уверен, что именно вирусы содержат новый генетический материал, который они впрыскивают в своих «хозяев». Тела их, конечно, сопротивляются, болеют, очень многие погибают все до единого, как динозавры, но те что остаются передают следующим поколениям какие-то другие свойства, полученные от вирусов. По нему выходило, что случайная мутация, возникшая у какой-то особи, в ходе дарвиновской эволюции могла дальше передаваться потомству только в исключительных случаях. Такая случайная мутация должна была неизбежно раствориться в тысячах других, большинство из которых были бы несовместимы с жизнью.
Я возражал, я сопротивлялся изо всех сил. Для меня дарвинизм был не просто научной теорией, он был идеологией. Я впитал его всем своим естеством. Отказаться от него означало бы для меня перейти в лагерь креационистов, утверждающих, что все вокруг было создано господом, а это было бы очень неинтересно. С распадом Союза я уже потерял одну идеологию, и у меня не было ни малейшего желания расставаться с другой.
— Вовсе нет, — настаивал Сергей, — господь здесь ни при чем. Эволюция предопределена самими законами природы. Мы просто их еще не совсем понимаем. Тебя же не удивляет, что на одном уровне не могут находиться два электрона с одинаковыми наборами квантовых чисел, это ведь принцип Паули, он тебя не удивляет?
— Нет, конечно, — отвечал я, — что ж тут удивительного. Это закон природы.
— А откуда он взялся? — не унимался Сергей.
— Да ниоткуда. Законы природы выводятся из опыта и после многократных проверок принимаются как аксиома. Наука не спрашивает «откуда» или «зачем», наука спрашивает «как».
— Вот и я спрашиваю «как», — парировал Сергей. — Я спрашиваю, как происходит эволюция.
— Дарвин все объяснил, — устало отмахивался я, — и нечего умничать.
— Ничего он не объяснил, — горячился Сергей. — Он ведь вообще говорил только о происхождении видов в результате естественного отбора, а его теорию, не спросясь, распространили на всю эволюцию. Да еще и к происхождению жизни ее пытаются привязать, а уж там он совершенно ни при чем. Он ни разу в своей главной книге ни словом о происхождении человека от обезьяны, кстати, не обмолвился. Это он позже в другой книге написал, за что его и высмеяли.
— Для меня дарвинизм свят, против дарвинизма могут выступать только мракобесы, — торжественно провозгласил я, считая, что тем самым вопрос закрыт, но Сережу это сильно возмутило.
— Ну, ты даешь! Дарвин создал свою теорию в девятнадцатом веке на основе весьма ограниченного набора данных. Потому и на отбор напирал. А вот я специально для тебя цитатку приготовил из свежего Вестника Российской академии наук. Слушай.
«Современная наука вплотную подошла к отрицанию какой бы то ни было созидательной роли естественного отбора и его значения как фактора эволюции. Этот вывод — прямое следствие отсутствия в природе внутривидовой конкуренции и борьбы за существование, из которых естественный отбор был в свое время выведен».
Усекаешь? «Отсутствие конкуренции»! А ведь это весь твой Дарвин. Но его нельзя винить. Никто тогда ничего не знал ни о генах, ни о ДНК и молекулярной биологии. Дарвин даже на законы Менделя внимания не обратил. Хотя кто тогда читал писания чешского монаха. Он предложил всего лишь теорию, и довольно примитивную, хотя по тем временам и передовую. Любая теория должна быть фальсифицируема, ты мне сам про это у Карла Поппера читал. А теперь про святость талдычишь? Может, для тебя и эфир свят? Все ведь были в том же девятнадцатом веке уверены, что без него свет от звезд до нас дойти никак не может. Бедный Максвелл, чтобы свои уравнения объяснить, должен был какие-то дурацкие шестеренки в пространстве рисовать, чтобы показать, как эфир якобы работает. И ты туда же?
— Ладно, — сдался я, — ты лучше знаешь, тогда объясни, что общего между нами и принципом Паули.
— Объясняю недалекому папаше. Как там у Маяковского про что такое хорошо, и что такое плохо? «Сына этого ответ помещаю в книжке».
— Бестолочь, — ухмыльнулся я, — там говорится «Папы этого ответ»…
— А то я не знаю, — заржал Сергей, — но даже классиков иногда приходится поправлять.
11.14
— Итак, — начал Сергей, — объясняю для бестолковых. Для начала берем общепринятую теорию Большого Взрыва, согласно которой Вселенная возникла каких-то 14 миллиардов лет тому назад из ничего. Оставим пока в стороне тот факт, что это еще худший креационизм, чем наивное вычисление преподобного архиепископа Северной Ирландии Джеймса Ашера, который в XVII веке установил, что творение произошло в ночь на воскресенье 23 октября 4004 года до рождества Христова.
Ладно, забудем пока про церковников, хотя Папская академия наук вовсе не возражает против Большого Взрыва, а напротив, всячески его приветствует. Какая в конце концов разница — шесть тысяч лет назад или 14 миллиардов. Главное, что творение было, а разница по времени только в порядке величины. Они теперь и против внеземных цивилизаций не возражают. Забыли уже за что Джордано Бруно сожгли. Вот так, но я все время отвлекаюсь.
— Отвлекайся, сколько хочешь, — подбодрил его я, — побочные рассуждения тоже представляют интерес для непредвзятого просвещенного слушателя, к коим я себя причисляю, хотя и несколько затуманивают несгибаемую логику повествования.
— Правильно, похвали себя сам, если больше некому. От меня-то не дождешься.
— Где уж нам, — с неискренней скромностью отозвался я. — Позвольте и дальше пить истину из родников вашей мудрости.
— Разрешаю. Слушай дальше. Итак, 14 миллиардов лет назад чего-то там рвануло и дало всему начало — и времени, и пространству и всему прочему, чего до этого просто не было. Прям как у твоего любимца Блаженного Августина: «Что делал Бог до того, как он создал Небо и Землю? Я не отвечаю, как некто, с весельем: «Он готовил ад для тех, кто задает такие вопросы». Ибо не было такого времени, до которого Бог ничего не делал, ибо само время было создано им». Один к одному описание Большого Взрыва, минус Бог, конечно.
— Продолжаем разговор. Итак, что-то рвануло и стало куда-то разлетаться. Заметьте, что разлетаться особо было некуда, потому как само пространство, согласно этой теории возникло только вместе со взрывом, но оно стало само собой расширяться, творясь из ничего. Сначала все пространство было заполнено только очень горячим излучением, но по мере расширения температура стала падать. Заметь принципиально важное допущение: предполагается, что даже в самые ранние первейшие наносекунды после рождения Вселенной там уже действовало знакомое по школьным учебникам уравнение состояния идеального газа — если сжатому газу дать расширяться, его температура падает. Еще ничего нет — ни атомов, ни частиц, только излучение с температурой в невообразимые миллиарды градусов, а школьное уравнение уже делает свое дело. Не поразительно ли? Откуда оно там?
— Опять откуда, — рассмеялся я, — ниоткуда. Сам же сказал, что все рвануло ниоткуда, вот тебе и ответ.
— Какой же это ответ, — горестно покачал головой Сергей.
— Другого у меня нет. А у тебя?
— В том то и дело, что и у меня нет. Пока нет.
— Ну, думай дальше. Я подожду. Сколько там миллиардов лет у меня в запасе?
— Достаточно. Но неужели тебя не поражает эта фанатичная вера в незыблемость физических законов и математических уравнений, которые получены здесь, на нашей Земле, и сейчас, в наше время? Какой смелостью или наглостью надо обладать, чтобы описывать одинаковой математикой поведение баллончика с газом для зажигалки и всю-всю Вселенную, притом только что родившуюся.
— А еще ты давал мне кусочек из Лема. Можешь процитировать?
— С удовольствием. — Мне все еще было приятно демонстрировать свою бездонную память, чем Сергей частенько пользовался, особенно во время совместных прогулок, когда под рукой не было книжек.
«Давайте представим себе портного-безумца, который шьет всевозможные одежды. Он ничего не знает ни о людях, ни о птицах, ни о растениях. Его не интересует мир, он не изучает его. Он шьет одежды. Не знает, для кого. Не думает об этом. Некоторые одежды имеют форму шара без всяких отверстий, в другие портной вшивает трубы, которые называет “рукавами” или “штанинами”. Число их произвольно. Одежды состоят из разного количества частей. Портной заботится лишь об одном: он хочет быть последовательным. Одежды, которые он шьет, симметричны или асимметричны, они большого или малого размера, деформируемы или раз и навсегда фиксированы. Когда портной берется за шитье новой одежды, он принимает определенные предпосылки. Они не всегда одинаковы, но он поступает точно в соответствии с принятыми предпосылками и хочет, чтобы из них не возникало противоречие. Если он пришьет штанины, то потом уж их не отрезает, не распарывает того, что уже сшито, ведь это должны быть все же костюмы, а не кучи сшитых вслепую тряпок. Готовую одежду портной относит на огромный склад. Если бы мы могли туда войти, то убедились бы, что одни костюмы подходят осьминогу, другие — деревьям или бабочкам, некоторые — людям. Мы нашли бы там одежды для кентавра и единорога, а также для созданий, которых пока никто не придумал. Огромное большинство одежд не нашло бы никакого применения. Любой признает, что сизифов труд этого портного — чистое безумие.
Точно так же, как этот портной, действует математика. Она создает структуры, но неизвестно чьи. Математик строит модели, совершенные сами по себе (то есть совершенные по своей точности), но он не знает, модели чего он создает. Это его не интересует. Он делает то, что делает, так как такая деятельность оказалась возможной».
— Я не ученый. Я не понимаю, как можно так слепо верить в математику. Сам Анри Пуанкаре — величайший математик XX века, последний, кто знал ее всю, сказал еще в 1906 году: «Математика может быть не только помехой, но и злом, если внушит, что нам известно больше, чем мы знаем на самом деле». Что там говорил по этому поводу еще один из великих? Про жернова…
«Математика, подобно жернову, перемалывает то, что под него засыпают и, как засыпав лебеду, вы не получите пшеничной муки, так исписав целые страницы формулами, вы не получите истины из ложных предпосылок». Но это же отпетый дарвинист Томас Хаксли, — тут же отозвался я.
— «Ложных предпосылок», — задумчиво повторил Сергей, проигнорировав «дарвиниста». — А откуда узнать, истинные они или ложные? Опять «откуда». Истинна или ложна предпосылка о том, что Вселенная с самого момента рождения описывается школьным уравнением?
— Сергей, ты снова отвлекся, тем более что мы же не отрицаем пользу математики в пределах ее применимости, — напомнил я. — Предположим, как и все остальные, что та предпосылка истинна. Дальше.
— Дальше, согласно общепринятому мнению, излучение, расширившись, остыло и из него стали постепенно вымораживаться частицы. Опять-таки, здесь предполагается, что справедлива та же физика, что и при прочих фазовых переходах, типа превращения воды в лед при понижении температуры. Но и без сомнительных фазовых переходов тут сразу же возникла очевидная неувязка. Частицы, похоже, вовсе не могли образовываться, так как тут же начинали аннигилировать, самоуничтожаться, превращаясь обратно в излучение. Для образования стабильных частиц катастрофически не хватало времени.
— Того самого времени, которого, по Августину, раньше вовсе не было?
— Именно так. Пришлось срочно выходить из положения. Физики не боги и замедлить время они не могли, а вот добавить пространства — это пожалуйста. Скорость расширения пришлось увеличить в невообразимое число раз, скажем в 10100, чего мелочиться, чтобы вымороженные частицы при такой скорости раздувания оказывались ужасно далеко друг от друга и не могли, взаимодействуя, самоуничтожиться, а потому уцелели и дожили до наших дней. Это гипотеза так называемой инфляции, раздувания. Ну, там еще некоторые нерешенные мелкие проблемки остаются, вроде того, что, похоже, античастиц в нашей Вселенной вовсе нет, а родиться их должно было бы по идее столько же, сколько и обычных частиц, но уж что-нибудь придумают. Но меня опять занесло в сторону. Ладно, пусть и инфляция тоже была и какие-то частицы выжили, и из них стали образовываться атомы. Но откуда электроны в атомах знали, что им нельзя находиться на одном уровне, если у них все квантовые числа одинаковые? А иначе никаких атомов просто не было бы. Ни одного элемента, не то что известных нам 92 штук, без трансурановых.
— Да не надо было им ничего знать, — они подчинялись законам природы, — не выдержал я.
— Конечно подчинялись, иначе никак нельзя. Но где эти законы были записаны? Откуда они взялись? Почему именно такие, а не другие? Никто не знает.
— Ну, раз никто этого не знает, то нечего и рассуждать. Про инфляцию всё?
— Не всё. Но оставим мелкие детали в стороне и пойдем дальше.
— Пойдем, наконец.
— Какой ты, папаня, нервический. Потерпи. Так и хочешь, чтобы я тебе все 14 миллиардов лет за 14 минут изложил.
— Можно за пятнадцать. Давай, не тяни.
— Ладно, но тогда мне придется пропустить какие-нибудь десять миллиардов лет, за которые образовались галактики, звезды, планеты и прочие обитатели Вселенной, включая нашу Землю, которой, как считается чуть больше четырех миллиардов лет. И тут мы подходим к теме моего рассказа. На Земле возникает жизнь. Она развивается, появляются все новые и новые твари, с аппетитом кушают друг друга, размножаются, распространяются, и вот — на сцену выходит царь природы, человек.
11.15
— И тут, — продолжал Сергей, — у меня возникает тот же вопрос: Откуда? Во-первых, откуда взялась жизнь, и во-вторых, откуда эта жажда эволюционировать? Ну возникла однажды какая-то колония примитивных особей, так живи и радуйся — жратвы сколько влезет, хищников нет, пространства немеряно, чего еще надо? Так нет же, так и тянет эволюционировать. Хотя не всех. Обнаружены же на Земле древние микроорганизмы, которые, как считается, за миллиарды лет практически не изменились. А остальным-то чего не хватало? На подвиги потянуло?
— Причем тут подвиги, — взвился я. — Изменились условия среды, надо было выживать, вот постепенно и усложнились.
— При достаточно резком изменении среды, — назидательно протянул Сергей в манере нудного школьного учителя, — возникшие организмы просто вымерли бы, не успев приспособиться, а при достаточно медленном изменении — потеряли бы часть популяции, а остальная приспособилась бы, чуть видоизменившись, скорее всего упростившись, раз хуже жить стало. Не до жиру, быть бы живу. Усложняться-то с чего?
— Ваш вариант?
— Вирусы есть мотор эволюции. Они содержат программу, вынуждающую простые организмы превращаться в более сложные. Они привносятся извне и проникают всюду, толкают едва возникшую полуживую материю вперед. Через тернии к звездам, так сказать.
— Красиво. Это боженька вирусные программы пишет что ли?
— Зачем боженька? В этой гипотезе я не нуждаюсь — так, кажется, сказал Лаплас? Ты же, похоже, согласился, что даже ранняя Вселенная подчинялась школьным уравнениям, так почему не положить, что и структура вирусов и их информационное содержание были предопределены уже в момент возникновения Вселенной? Если принцип Паули был исходно заложен в строение Вселенной, то почему не вирусы? Это ведь, по сути, довольно сложные, но все же чисто химические соединения. Тебе формула C332652H492388N98245O131196P7501S2340 что-нибудь говорит?
— Да как сказать, — промямлил я, — много углерода, водорода и кислорода, чуть поменьше азота, фосфора и серы. Я в органике не очень… Но явно большая молекула.
— Молекула, — фыркнул Сергей, — это формула одного из вирусов полиомиелита. Но это только химическая формула, к ней нужно еще добавить информационное содержание. Вот тогда и получится вирус.
— Так по-твоему, полиомиелит — двигатель прогресса? — возмутился я. — Ты что, не видел этих бедных инвалидов, которые еле-еле могут передвигаться?
— Успокойся. Это ведь только пример вируса. А их легион. Мне до твоей памяти далеко, но я помню, что в килограмме морских осадков находят до миллиона разных вариантов вирусов. Какие-то вызывают ужасные болезни, а какие-то одаривают примитивного самца невероятной памятью и поразительными лингвистическими способностями. Разве не так?
— Похоже, что так, — нехотя согласился я. — А какие-то делают из мухи слона?
— Именно! Они не ведают чего творят. Как тот портной-математик, что шьет самые разные костюмы. Он, как и вирусы, создает то, что можно создать, применяя какие-то формальные приемы. Ну и они делают то же самое. Отсюда и невероятное биологическое разнообразие на нашей планете. А на других планетах может быть чего и похлеще…
— Оставим пока другие планеты. Хорошо, а сами вирусы откуда берутся? Все-таки собрать в одну кучу триста с лишком тысяч атомов углерода, да соединить их должным образом с десятками и сотнями тысяч других атомов дело не слишком простое. И ведь нужно не просто их собрать, но и построить из них осмысленную структуру, способную к самовоспроизводству! Это как делается? Само собой, что ли?
— Само собой, — спокойно ответил Сергей. — Так же само собой, как образуются сначала частицы, потом атомы, потом формируются галактики, туманности, звезды, планеты… Это когда в дело вступает школьный закон всемирного тяготения. Ну и общая теория относительности Эйнштейна, конечно. И ведь всё принимается как данность и никого не удивляет, воспринимается как проявление некой закономерности. А почему же появление вирусов не считать проявлением той же закономерности? И появление жизни, в том числе разумной, не считать столь же закономерным? Природа устроена так, что жизнь, и притом разумная, возникает не-из-беж-но! Стоит только подвернуться подходящим условиям, как она тут как тут. Не совсем такими словами, но ту же мысль высказал еще в 1844 г. шотландский издатель энциклопедий Ч. Чамберс. Книжка его имела колоссальный по тем временам успех. А потом его забыли, Дарвин забил. Вот уж, действительно, ничего нельзя придумать, умные люди все уже до тебя придумали…
— Что ж, по-твоему, куда ни плюнь — всюду такие человеки, как мы с тобой? И слоны с крокодилами? Как-то даже скучно и неинтересно — летишь куда-нибудь за тыщу световых лет, а там филиал московского зоопарка с галдящими мелкими гуманоидами и их суетливыми родителями? Ну уж, нет!
— Насчет гуманоидов не знаю. Необязательно. Формы могут быть самые разнообразные, в зависимости от конкретных условий. Пока удалось установить функции только примерно 5% геномной ДНК человека. Остальные 95% считаются «мусорной ДНК», вроде как мусор, накопившийся в ходе эволюции. Представляешь себе — 95% нашего генома это мусор! Как говорил Станиславский: «Не верю»! Не может так тонко и разумно устроенная природа позволить себе роскошь набить гены таким количеством шлака. Это вовсе не мусор.
— Тут я согласен, — примирительно откликнулся я. — Это просто отражение уровня нашего теперешнего знания или незнания. Чего ты хочешь, в исторических масштабах этим только-только начали заниматься. Постепенно и остальным 95% найдут полезные функции. Будет там последовательность, ответственная за абсолютный слух, и за точное бросание бумеранга, и за фуэте с па-де-де. Все тебе там найдут…
— Вот уж нет. Конечно, еще покопавшись, сократят процент неприкаянных последовательностей до 80 или 75, но и это сомнительно. Ладно, предположим, что 20% ясно за что отвечают, а остальные — ну никуда не лезут. Тому есть у меня объяснение. Хочешь? Вижу, что хочешь. Из этого я делаю вывод, что в доступной нам части Вселенной имеется примерно 20% планет, на которых есть жизнь, похожая на нашу, а на остальных 80% такая жизнь, которую мы пока и вообразить не можем. Улавливаешь мою железную логику?
— В общих чертах.
— Прекрасно. Непонятные нам 80% генома содержат инструкции по сборке организмов в других условиях. Не таких, как земные. Но чертежи их уже записаны в непонятных нам процентах. Доходчиво объясняю?
— Да уж. Значит, все предопределено? Все было уже расписано в момент Большого Взрыва?
— Если считать, что такой взрыв был, то да, но…
— Вот именно, «но». Неужто 14 миллиардов лет на все это хватило?
— Честно говоря, не уверен. Мне кажется, что Вселенная существует вечно, она бесконечна в пространстве и во времени. Человеку невозможно вообразить себе бесконечность, а физики тоже человеки, вот они и придумали себе в утешение начало всего. Потому и церковники против современной космологии не возражают. А там, глядишь, и конец света настанет и все будет, как у людей. Опять-таки, и Апокалипсис предсказан в той же Библии. «Человеческое, очень человеческое» — так, кажется, у Ницше?
— Так, но там про другое.
— Неважно, я ведь просто слова позаимствовал, а не смысл. А уж в бесконечности на всё времени хватит. Время тогда неисчерпаемый ресурс.
— Сергей, но ведь обнаружена куча наблюдательных фактов, подтверждающих Большой Взрыв. Реликтовое излучение, его температура, красное смещение из-за расширения, прочие детали. С этим-то как быть в твоей вечности? Ведь у тебя всё это пустые рассуждения, которые проверить никак невозможно.
— Согласен, — вздохнул Сергей. — Рассудить нас может только боженька, а поскольку его, видимо, нет, иначе он бы хоть как-то себя уже проявил, то будем надеяться на дальнейший прогресс науки. Поживем — увидим.
11.16
«До чего же по-разному звучит простенькая фраза «Поживем — увидим» в двадцать лет и в шестьдесят». Так мне подумалось на моей навороченной больничной койке. В палате была полная тишина. Я приоткрыл глаза. Инна по-прежнему сидела в кресле около койки и, казалось, дремала. Сергей пристроился на подоконнике и что-то пытался разглядеть во тьме больничного сада.
«А я ведь так и не спросил, что было с Сергеем в последние три года. В порядке ли он? Так обрадовался, увидев его, что про все забыл».
— Сережа, ты правда в порядке? — прошептал я.
Он услышал.
— Да, папа. Теперь я в норме.
— Что с тобой было?
— Я учился.
Инна зашевелилась в своем кресле, потянулась и сказала:
— Ну, мне и в самом деле пора. Сережа, ты потом все расскажешь. Проводи меня, пожалуйста.
Она резко повернулась ко мне и продекламировала:
— Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай…
«Лорд Байрон в переводе Лермонтова», подсказала моя никогда не ошибающаяся память. «Fare Thee well, and if forever, still forever fare Thee well».
— Перевод неточный, — не удержался я. — По смыслу было бы ближе — желаю тебе всего наилучшего, а если никогда больше не увидимся, то тем более.
— Поэт! — презрительно фыркнула Инна. — Вечно все испортишь.
Она повернулась, неторопливо подошла к двери, остановилась и медленно произнесла:
— Мы и в самом деле больше не увидимся, разве что по скайпу. А ты меня так ни разу и не поцеловал…
Она вышла. Сергей вопросительно поглядел на меня и я кивнул. Он вылетел вслед за ней.
Должен ли я ее жалеть? Все-таки она всю жизнь, похоже, любила меня одного. И теперь совсем одна, никого из родных, и стакан воды некому будет подать. Хотя, говорят, у них в домах для престарелых прекрасное обслуживание. Сволочь я, что ли? Возможно. Но ведь насильно мил не будешь. «Эх, жизнь моя жестянка, живу я как поганка, а мне летать, а мне летать охота». А кому ж неохота? «Рожденный ползать летать не может» — снова встряла моя услужливая память — это великий пролетарский писатель Максим Горький. Не о том я думаю. Что там с Сергеем? Чему он три проклятых года мог учиться, сидя в позе лотоса? А Инка знала. Знала и ничего не говорила. Я с ума сходил, а она даже не намекнула. И я ее еще должен жалеть? Фигушки, как говорили в моем далеком детстве. Хватит слюней и соплей с сахаром. Дальше надо жить, хотя скорее не жить, а выживать. Дотягивать от утра до вечера, и от вечера до утра, которое вечера мудренее. Ну где там Сергей? Проклятая змея, никак не отпустит мое бедное натруженное сердце… Где же Сергей?
Часть 4
Глава 12. Сергей Станиславович. 2017 год, декабрь
12.1
Вчера, 25 декабря, я похоронил в крематории своего отца, Станислава Побисковича Королькова. Согласно его воле, на церемонии не было никого кроме меня и моей жены. Собственно, и церемонии не было. Он распорядился не играть никакой траурной музыки, не возлагать цветов, и вообще, как он выразился, «закончить со всей этой бодягой поскорее и сразу возвращаться к нормальной жизни». Мы с Кэт все сделали как он велел, потому как оба любили и уважали его.
«Лед и пламень». Отец выбрал пламень, а «Отец крионики» Роберт Эттингер выбрал лед, вернее жидкий азот. Это был тот самый учитель физики средней школы, про которого писал журнал Time в 1967 г. Он умер в США 26 июля 2011 года в возрасте 92 лет. Тело Роберта Эттингера помещено в емкость с жидким азотом в Институте крионики в штате Мичиган и будет храниться при температуре минус 196 градусов по Цельсию. Он на что-то надеялся, а отец — нет.
Когда человек уходит из жизни, то он исчезает во всех доступных нам мирах. В этом мы с Кэт уже убедились. Убедились, впрочем, и в том, что доступные нам миры — это на самом деле один и тот же мир в разных проекциях. Каждую миллисекунду миллиардами людей принимаются триллионы триллионов различных решений, которые расщепляют будущее на миллиарды миллиардов триллионов вариантов, но реализуются лишь немногие. Относительно немногие, конечно. Десятки миллиардов, но не бесконечное число вариантов будущего в конечном итоге овеществляются, материализуются и двигают Вселенную дальше. Это все равно очень много, но все же не бесконечность. По сравнению с бесконечностью десяток миллиардов — пустяк.
Почему так происходит, мы с Кэт пока не выяснили. Мы лишь научились вычленять из миллиардов сегодняшних расщеплений те завтра, куда нам хотелось бы попасть. Вернее, даже не завтра (путешествовать во времени мы пока не можем), а те другие, параллельные сегодня, которые станут альтернативными завтра.
* * *
Кэт, как оказалось, давно разыскивала меня. Когда-то я хотел встретиться с игроком в трехмерные шахматы под ником Уоррен, а потом на три года углубился в ученье и про всё это забыл. Даже не то чтобы забыл, а всё это отошло куда-то в сторону. Я ведь тогда только кусочком сознания был здесь, давал себя обследовать в Питере, гулял с отцом и прочее, но то была лишь часть меня. Я не хотел и не мог отвлекаться на все эти мелочи. И к компьютеру, конечно, не подходил целых три года. А Кэт, мой шахматный партнер по интернету, тогда уже нашла меня через тот же интернет, вычислила по айпишнику и потом локализовала до квартала в Москве. А дальше все уже было просто. Она и номер телефона нашла, хотя Корольков фамилия не очень редкая, и отцу дозвонилась, но он не слишком любезно ее отшил, решив, что это одна из моих бывших поклонниц, в которых я в позе лотоса не шибко нуждался. Но Кэт все равно писала мне раз в месяц, сообщая о своих перемещениях по Штатам и надеясь, что я в конце концов откликнусь. Я и откликнулся в конце декабря 2007-го, вскоре после отъезда Инны и выхода отца из больницы.
Для начала мы доиграли неоконченную три года назад партию. К взаимному удовлетворению завершили ее вничью. Потом перешли на личности, обменялись фотографиями и автобиографиями. Последние отличались краткостью, а потому понять какие мы на самом деле было затруднительно. Но некоторые факты были ясны: я жил в Москве, а она в Вашингтоне, округ Колумбия, как всегда уточняют американцы. Для виртуального общения это проблем не создавало, а личное пока откладывалось на неопределенное время.
12.2
После того, как отца отпустили из больницы с длиннющим списком предписаний и процедур, и с конкретными адресованными мне указаниями по неукоснительному их исполнению, мы с ним зажили прекрасной, тихой размеренной жизнью. Я сразу дал знать, что буду по несколько часов в день сидеть в лотосе, и он только молча кивнул, ни о чем не спросив. Видно было, что ему ужасно хочется узнать, что все-таки было со мной, а в глазах явно читалась тревога — не провалюсь ли я снова в какую-то дыру еще года на три. Но он не спрашивал, а я пока молчал. Он ждал, не понимая, почему я тяну с объяснениями, а у меня не хватало духу рассказать про свои приключения.
* * *
А потом объявилась Кэт. Она позвонила по скайпу и сообщила, что они с мамой прилетают в Москву рейсом из Нью-Йорка через две недели, в субботу 22 марта. Кэт, наконец, дали визу, а маме виза не нужна — она сохранила русский паспорт. Было бы чудесно, если бы я их встретил и помог добраться до «Националя», где они забронировали номер на неделю.
Субботнее утро выдалось довольно морозным и я спустился во двор, чтобы расчистить путь нашей верной «копейке». Накануне была сильная метель, и чтобы добраться до замерзших стекол, а потом выехать со стоянки надо было разгрести кучу снега. Отец был равнодушен к машинам, относясь к ним утилитарно — главное, чтобы исправно доставляла из пункта А в пункт Б. Да и гаишники почти не придирались — много ли поимеешь с водителя такой тачки. Но машину он содержал в полном порядке и чистоте. У меня тогда прав еще не было, а потому выезд предстоял совместный.
Отец знал, что я общаюсь с Кэт, но был, как всегда, деликатен и спросил только, на каком языке. Русский у нее был слабенький, видно, мамаша не сильно заботилась о сохранении корней, посему мы переписывались на английском. Скайпом пользовались редко — она делила комнату в университетском кампусе с еще одной девицей, которая боялась «излучений», а потому не пользовалась даже мобильником и попросила не иметь в комнате «электроники».
* * *
Я стоял перед табло в Шереметьево и терпеливо ждал сообщения о посадке. Отец остался у машины, благо к полудню выглянуло солнце, потеплело и он предпочел греться в первых его весенних лучах, а не торчать в центре гулкого зала аэропорта. После посадки нью-йоркского рейса прошло еще добрых полтора часа, прежде чем из досмотрового зала, пробиваясь с тележкой с двумя чемоданами через толпу назойливых водил, показалась Кэт. За ней неторопливо шагала дама, явно недовольная своим возрастом, а потому желающая его скрыть за килограммами, вернее фунтами, грима, крема, помады, туши и еще чего-то.
Кэт узнала меня сразу. Ее мама благосклонно протянула мне руку и промолвила: «Очень мило, молодой человек. Спасибо, что встретили». Она говорила растягивая слова и с казавшимся нарочитым американским акцентом. Я впрягся в тележку и покатил ее через лужи и снежную слякоть к дальней стоянке. Кэт вертела головой в разные стороны, но помалкивала, зато ее мамаша постоянно отпускала комментарии. «Н-да, ничего не изменилось. Грязь и хаос. Жуткая грязь. Двадцать лет не была, и ничего не изменилось. Сергей, долго еще»? «Уже пришли», — пробурчал я, хотя до машины оставалось еще метров сто. Мадам стала надоедать мне уже через пять минут после знакомства. Надо будет спросить Кэт, как она ее переносит.
Отец сидел с закрытыми глазами, откинувшись на спинку. Слушал своего любимого Баха. Очнулся он только, когда я щелкнул замком багажника и задумался как бы это впихнуть туда пару чемоданов, очевидно превышавших вместимость оного. Под аккомпанемент трескотни мадам я пытался пристроить в тут же осевшую на задний мост «копейку» ее необъятный кофр, как вдруг она замолкла. Я оглянулся и стал свидетелем немой сцены. С отвалившейся челюстью она глядела на отца, а тот молча смотрел на нее.
— Стас? — глухо произнесла она. — Стас?
Мы с Кэт обомлели от изумления.
— Здравствуй, Светик. Вот уж кого не ожидал увидеть в этой жизни. Как поживаешь? Как Розанчик?
Мадам подобрала челюсть и выдавила:
— Это что, подстроено?
— Что подстроено?
— Эта встреча! Это что, кагебешные штучки? Я — гражданка США! Я сейчас же позвоню в посольство…
— Успокойся, Светик, я понятия не имел, что ты приезжаешь, и к КГБ, которого больше, кстати, нет, отношения не имею. Я давно на пенсии. Сергей попросил встретить его знакомую с мамашей, вот я и здесь. А ты что, не знала кто тебя будет встречать?
— Кэт сказала, что нас встретит ее московский приятель, но… Кэт, ты знала их фамилию?
— Знала, конечно.
— А почему мне не сказала?
— Да какая мне разница, какая у них фамилия. А уж тебе тем более. И вообще, я с тобой говорила по телефону всего пару раз за последние три месяца.
Я все держал кофр мадам почти навесу и руки стали затекать. Отец подхватил угол чемодана и мы вместе кое-как наполовину запихнули его в багажник. Что-то жалобно захрустело.
— Осторожнее! — вскрикнула мадам Светик, — там подарки.
— Если мне, то можешь не беспокоиться. Приму в любом виде. Сергей, — обратился он ко мне. — Привяжи крышку багажника к бамперу шнуром от эспандера, а второй давай на заднее сиденье. Как-нибудь они там рассядутся.
Я боком приспособил чемодан Кэт на заднее сиденье и пригласил дам рассаживаться. Мадам с сомнением заглянула внутрь и простонала: «Может, я возьму такси?»
— Это как вам будет благоугодно, — откликнулся отец. — За сотню баксов доставят в лучшем виде. Если повезет, то даже живой. Ну что, едем?
За всю дорогу никто не проронил ни слова. А ехали мы долго, стояли в пробках, ждали пока все жаждущие свернут на поворот в IKEA. Наверное, туда их привлекал рекламный лозунг: «Знайте, что каждый десятый ребенок в мире зачат на нашем диване!»
Ливрейный швейцар «Националя» с сомнением поглядел на подкатившую к подъезду ладу первой модели, но при виде выкарабкивавшейся из нее явно заморской денежной дамы приободрился, лихо выхватил с заднего сиденья чемодан Кэт, вызвал подмогу для извлечения кофра, погрузил все на телегу и порулил к регистрации. Мы с дамами последовали за ним.
Пока мадам заполняла гостиничные бланки, мы с Кэт условились встретиться внизу в холле через полчаса. Кэт расписалась в своем бланке и пошла к лифту вместе с мамашей. Я вышел на улицу к отцу. Он стоял у нашей «копейки», глядя в сторону Красной Площади.
— Па, извини, что так получилось. Я ведь не знал, что это та самая Света, про которую ты рассказывал. Понятия не имел.
— Не бери в голову, ерунда. А Розанчик, значит, исполнил мечту, превратился в Уорреника…
Я не стал уточнять, что бы это значило и сказал:
— Па, я останусь, ладно? Мы с Кэт договорились пойти погулять. А ты?
— А я поеду додому. Деньги нужны?
— Скромное вспомоществование не повредит.
— Вот столько хватит? — спросил отец, пальцами показывая толщину пачки сантиметра в три.
— Хватит, — рассмеялся я. Я тоже знал этот древний грузинский анекдот.
— Тогда держи. — Он сунул мне свой бумажник. — И ни в чем себе, а тем более ей, не отказывай.
12.3
Мы зашли в первое попавшееся кафе на Большой Никитской, которую отец по привычке продолжал называть улицей Герцена. Кэт осторожно попробовала мороженое и кивком одобрила его. Я мороженое не особо любил, но тоже облизал ложечку. Помолчали.
— Серж, — вдруг сказала Кэт. — Ты меня хорошо видишь?
Я поперхнулся пепси и не сразу нашелся:
— Вижу неплохо. На зрение пока не жалуюсь.
— А я тебя вижу в какой-то дымке, вроде как какое-то дрожание вокруг тебя. Странно.
Тогда я тоже присмотрелся и с удивлением обнаружил, что и она как бы слегка расплывалась, как будто легкие струйки горячего воздуха овевали ее, словно марево от перегретой крыши.
— У тебя нет температуры? — глупо спросил я.
— А у тебя? — парировала она с усмешкой. — Перегрелся? Или это страсть ко мне внезапно воспылала?
Я почувствовал, что краснею, и она радостно рассмеялась.
— Смущение тебе очень к лицу. Буду тебя смущать и дальше.
— Было бы чем, — буркнул я.
— Найдется, об этом не беспокойся. Но это потом. А пока расскажи, как ты провел те три года.
Я ждал этого вопроса, но все равно он застал меня врасплох. Я не знал, смогу ли это объяснить нормальной по виду, уравновешенной и вполне земной девице из-за океана.
— Не напрягайся так. Инна мне растолковала, когда меня тоже ударило. Она была очень умная. Жалко ее. Она была такая несчастная. И все свои накопления, которых кот наплакал, мне завещала. Ты об этом знаешь?
Про завещание я не знал, а про то, что была умная и несчастная знал, пожалуй, лучше других. Инна погибла в результате несчастного случая в лаборатории через десять дней после ее возвращения из Москвы, после того как отца настиг первый инфаркт.
— Я точно знаю, что это не был несчастный случай. Она покончила с собой. Она мне написала об этом, но велела молчать, потому как иначе мне не выплатили бы завещанную ей страховку. Как будто мне нужна была ее страховка. Она не хотела больше жить, не видела больше в этом смысла, и в том письме просила меня только об одном — встретиться с тобой и вместе поговорить со Стасом. Постой, как же ты об этом не знал? Она ведь говорила мне, что постоянно с тобой на внутренней связи.
— На те три года я ее практически отключил. Да и потом тоже. И ты решила приехать?
— Да, уговорила мамашу приехать и меня взять с собой. Одной было как-то боязно, хотя теперь я вижу, что вы вполне цивилизованны, даже на мой вкус.
— А твоя мать в курсе, что ты общалась с Инной? — невпопад спросил я.
— Нет, конечно. Ее кроме собственной персоны никто и ничто не интересует. Уж на что мой папаша ее обожал, но и тот не выдержал и сбежал. Я его не осуждаю, мы с ним по-прежнему приятели.
Я молчал. Мне не хотелось разматывать клубок каких-то давних отношений. О себе говорить хотелось еще меньше.
— Серж, твой отец так и не понял что тебя стукнуло?
— Нет, — неохотно выдавил я. — Кажется, нет. Он не спрашивает прямо, а я молчу.
— Ты мелкий трус, — заявила Кэт насмешливо. — Я тоже, — добавила она, подумав. — Мы оба трусы! — торжественно заключила она.
Мы снова помолчали.
— Два труса дают одного храбреца, как два знака минус при умножении дают плюс! — провозгласила Кэт. — Мы сейчас поедем к твоему Станиславу и все ему расскажем. Готов?
— Не особо. А ты знаешь, как объяснить, описать, рассказать?
— Не знаю. Там разберемся. А ты как, на голове стоишь?
Я сразу понял, о чем она.
— Нет, в лотосе сижу. А ты на голове?
— Ага. Постою, пока не включусь, а потом уж неважно как…
— Хороша парочка, — невольно рассмеялся я.
— Да, Серж, парочка очень даже хороша. Наш союз заключен на небесах, а может и выше. Поехали к Станиславу.
12.4
Отец, как обычно, сидел в своем кабинете за компьютером. Нашему появлению он, похоже, не очень удивился.
— Быстро же вы нагулялись… Неужели все деньги успели просадить? В рулетку продули?
Я подал ему бумажник.
— Вся наличность возвращается в целости за вычетом мороженого и метро.
— Так. Я вижу, вы пришли мне что-то сообщить. Уж не надумали ли вы пожениться? Тогда могли бы претендовать на внесение в книгу Гиннеса по темпам перехода от первой встречи до решения о вступлении в брак.
Мне показалось, что отец и ждет разговора с нами, и оттягивает его. Я давно заметил за ним, что он откладывает на потом не только малоприятные дела, и это вполне понятно, но и приятные ему вещи он тоже оттягивал, как будто хотел подольше сохранить предвкушение чего-то хорошего. Мне это нравилось. Я не понимал людей, которые, завладев наконец бутылкой холодного пива в знойный день, сразу срывали с нее пробку и принимались жадно глотать. Мне были больше по душе те, кто, полюбовавшись запотевшими боками, неспешно наполняли стакан, причем по стеночке, чтобы не было лишней пены, и маленькими глоточками, с чувством, с толком, с расстановкой потребляли вожделенную влагу. Отец был именно таким.
Тут вмешалась Кэт.
— К вступлению в брак мы еще вернемся в подходящий момент, — она подмигнула мне, снова с удовольствием заметив, как я покраснел, — а пока поговорим о деле.
«Нет, все-таки американцы невозможные люди. Неужели нельзя было найти другого слова, кроме business»? — подумал я и похолодел, поймав понимающий взгляд Кэт. «Она что, мои мысли читает»?
— Станислав, — продолжала Кэт, — мы с Сержем не совсем обычные люди.
— Да уж… — начал было отец, но Кэт его прервала.
— Извините, я договорю. Мы сейчас постараемся объяснить, в чем заключается наша необычность. Вы готовы? И может быть, мы можем где-нибудь сесть?
Я только тогда заметил, что мы продолжали стоять на пороге. Отец встал и пошел за нами в комнату, носившую у нас название «салона», поскольку в ней стоял старенький диван и пара кресел. В них давно уже никто не сиживал, но теперь они оказались очень кстати. Мы с Кэт сели в кресла, а отец расположился на диване. Было видно, как ему хочется закурить, но врачи запретили и он держался.
— Я раздумываю, с чего начать, — произнесла наконец Кэт после долгих секунд молчаливого лицезрения друг друга.
— Обычно в таких случаях говорят: начните с самого начала, но я не уверен, что вам это подойдет, — проворчал отец. — Собирайтесь с мыслями, я подожду еще немного. И так вон сколько ждал…
Это был упрек в мой адрес, и вполне справедливый. И я не знал, с чего начать, а потому с надеждой смотрел на Кэт.
Она еще помолчала с закрытыми глазами, а потом в упор посмотрела на отца. Тот выдержал ее взгляд и усмехнулся.
— Это что, сеанс гипноза? По Воланду?
— Нет, — спокойно ответила Кэт, — я просто пробежалась туда-сюда, чтобы проверить, не случится ли с вами второй инфаркт. Похоже, что в подавляющем числе случаев вы перенесете наши новости без особого ущерба для здоровья. А что ты увидел, Серж?
— Ничего, — беспомощно отозвался я. — Я так не умею.
— Научу, не так это сложно.
Выслушав этот короткий диалог, отец заложил ногу за ногу и поинтересовался:
— Вы что, пришли мне голову морочить? Или говорите, что хотите сказать, или я пойду к себе. Хироманты… Медиумы… Экстрасенсы…
— Вроде того, — согласилась Кэт, — хотя и не совсем. Кстати, это не наша, а ваша вина, а может и заслуга, что мы такие как есть. Чья ваша? Ваша лично, и матери Сержа, и моей мамаши, и моего дорогого папеньки. Кстати, и он, и моя маман тогда тоже переболели вирусной инфекцией. Вы ведь передали нам свои модифицированные вирусами гены, а те гены скрестились так, что мы можем прыгать между реальностями. Вы ведь в курсе расщепления реальности по Эверетту? Так вот, это расщепление, которое и на самом деле происходит — мы не будем сейчас вдаваться в анализ того, что означают слова «на самом деле» — доступно для нашего с Сержем восприятия. Мы существуем, как впрочем и все остальные, во всех различных ветвящихся мирах, но с той лишь разницей, что вы не можете осознавать перескок из одного мира в другой, а мы можем. Я понятно объясняю?
— В общих чертах, — уклончиво ответил отец. — С эвереттовщиной я знаком, но всегда полагал ее чисто формальным приемом, занятной интерпретацией правил квантовой механики, но не более того. И вы можете эти прыжки между реальностями мне продемонстрировать?
— Нет, конечно, — призналась Кэт. Я молча отрицательно покачал головой. — Ведь только мы ощущаем эти переходы, а вы…
— А я должен поверить вам на слово, — перебил ее отец. — «Верую ибо абсурдно». Так?
— Получается, так.
— Увы, не могу. Я не солипсист, мне все еще дорога объективная реальность…
— «Данная нам в ощущениях»… — подхватил я. — Так, кажется, Ильич в бессмертном труде про материализм и эмпириокритицизм выразился? У тебя, наверное, пятерка по марксистско-ленинской философии была.
— Была, — согласился отец. — На том стоим. Не на голове же…
Интересно, откуда он узнал про стояние на голове? Но Кэт не отреагировала на укол в свой адрес. Она снова в упор смотрела на отца. Мне стало неловко, но его, похоже, ее взгляд совершенно не волновал.
— Па, — начал я, — ведь то, что мы ощущаем, для нас совершенно реально. Это наша реальность, данная в наших ощущениях. Мы не можем ей поделиться, как не можем поделиться с другим человеком ощущением своей боли. Ведь реальность боли ты не станешь отрицать?
— Уж кто-кто, а я точно не стану, — со вздохом согласился отец. — Ладно, а как она выглядит эта «ваша» реальность? Описать можете? Вы что, как блохи скачете по мирам? Небось и во времени путешествовать можете?
— Во времени не можем, — признал я. — А описать попробуем. Ты как, Кэт?
— Начинай, Серж, а я помогу.
12.5
— Па, я хочу, чтобы ты понял простую вещь. Ты — это классический макрообъект, как и большинство людей на нашей Земле, а мы — тоже макрообъект, но квантовый. По крайней мере, наши мозги, похоже, вовсю работают по квантовым законам.
— Мы все квантовые объекты, — возразил отец, — только на классическом уровне квантовые аспекты не проявляются. А вы, значит, другие… Ладно, но как вы свои «реальности» воспринимаете?
Я мельком взглянул на Кэт, которая сделала в мою сторону приглашающий жест.
Я набрал побольше воздуху и начал.
— Представь себе каплю или молекулу в одной из струй широкого водопада. Каждая из отдельных струек — это как бы мировая линия одной из реальностей. Все капли движутся в этой струйке, как бы скользя во времени от прошлого к будущему. Они помнят что было выше, но не знают что будет ниже.
— Но какие-то отдельные капли могут перемещаться от одной струйки к другой. Там тоже свой мир со своим временем, текущим сверху вниз, но немного другой. Капля не может перепрыгнуть вверх, только горизонтально, так что никто не может прыгнуть в прошлое и убить своего дедушку. В другой струйке, в другом мире у друзей и знакомых слегка иные судьбы, потому как взаимодействие капель в этой струйке было немного иным, чем в остальных, но в целом все весьма похоже.
— Это плохая аналогия, потому как капля физически не перепрыгивает из одной струйки в другую, иначе она исчезала бы в одной струйке и ниоткуда появлялась бы в другой, но мы ведь отсюда никуда не пропадаем. Не могу придумать, какие слова найти. Я как бы размыт между этими струйками, вот сейчас вижу, если это можно назвать вижу, как ты где-то там потянулся за сигаретой.
Отец поглядел на свою руку, которая машинально шарила по столу в поисках несуществующей пачки.
— Так я и здесь потянулся, — иронически отозвался отец, — а ты заметил.
— Но там на столе лежит пачка, а здесь нет.
— Ладно, допустим. И ты можешь усилием воли или еще чего-то перепрыгивать из одной реальности в другую?
— Теперь могу. Но поначалу было очень трудно. Миры мелькали, исчезали, дразнили, я никак не мог ухватить способ перехода. На это и ушли три года.
Я вспотел. Уж очень трудно было переносить в слова четкие для меня, но такие зыбкие на словах ощущения.
На помощь пришла Кэт.
— А я это вижу иначе. Я вижу лес. В нем много деревьев, очень много. Каждое из них — одинокое дерево, но вместе они лес. Я могу выбрать одно дерево и смотреть только на него, тогда я вижу только один этот мир. А могу перевести взгляд на любое другое и откроется другой мир. Похожий, но другой. Но лес остается лесом, он всегда там. Это непередаваемое ощущение…
— Данное вам в реальностях, — весело подхватил отец. — Вот видите, Ильич был прав, хоть и с точностью до знака.
Кэт шутку не поняла, а я оценил и с удовольствием рассмеялся. Сразу стало легко. Отличный у меня отец!
— И много вас таких?
— Мы пока не знаем, — откликнулась Кэт, — вряд ли очень много, иначе об этом уже пронюхали бы, но пока тихо. Будем искать себе подобных. Должны найти.
— И как же вы собираетесь их искать? — все так же с улыбкой поинтересовался отец.
Похоже, наша беседа очень его забавляла. Неужели он нам не верит?
— По виду, — серьезно ответила Кэт. — Мы с Сержем сегодня обнаружили, что можно искать по виду.
Я с удивлением воззрился на нее. И тут до меня тоже дошло.
— Ну-ка, ну-ка, — подзадорил отец, — очень интересно. Что же вы такое в себе видите, чего я, например, не вижу. Я наблюдаю сейчас очень симпатичную парочку крайне самоуверенных юнцов, явно благоволящих друг к другу и развлекающих меня замечательными историями из жизни привидений. Жалко только, что сейчас не сочельник.
Я думал, что Кэт разозлится, но она тоже весело рассмеялась.
— Станислав, а нимб надо мной вы видите?
— Нет, — вздохнув, ответил отец, — не вижу. Хотя так хотелось бы иметь в невестках ангела во плоти. Сергей, хватит уже краснеть! Ты что, не видишь, как она тебя обожает? Хотя ты ничего кроме нее сейчас не видишь и, пожалуй, даже нимб ее тебе сияет. Ты хоть видишь, что она рыжая? И конопатая?
Последние вопросы он задал по-русски, но Кэт поняла.
— А я дедушку не бил, а я дедушку любил, — подхватила она. — Этот аниме мне мамаша в детстве показывала.
— Нимб нам не нужен, — продолжала она уже по-английски. — Мы видим наши контуры чуть размытыми. Вот вы — очень четкий, а Серж как будто немножко размазанный. Меня он тоже видит чуть размытой. Вот мы и будем всюду ходить и смотреть, нет ли кого размазанного…
— Желаю удачи, ну и заодно благословляю. Когда свадьбу играть будем — завтра? А может сегодня? Чего тянуть. Не забыть бы Светика позвать, а то ведь еще обидится…
12.6
Ни в тот день, ни на следующий свадьбу мы не сыграли. Через неделю Кэт со Светиком улетели к себе в Штаты. Кэт вернулась к изучению психологии творчества в своем университете, а я погрузился в квантовую электронику.
Пять лет мы жили врозь, встречаясь только летом, когда Кэт прилетала в Москву на каникулы. Москва ей нравилась гораздо больше, чем мне, и я с трудом уговаривал ее съездить куда-нибудь в глубинку. Поначалу она сопротивлялась, но потом с удовольствием составляла мне компанию в поездках во Владимир, в Питер, и особенно в родной город отца Х.
В 2013 году мы поженились и полтора года прожили в Москве, пока я заканчивал и защищал диссертацию, а Кэт пропадала в музеях, совершенно балдея от открытых ей сокровищ живописи. Ей как-то удавалось завязывать неформальные контакты и таких образом проникать в запасники, где она находила, по ее словам, невероятные вещи. Она была уверена, что диссертация, основанная на ее находках, произведет фурор. Я в этом нисколько не сомневался.
За время наших путешествий и московских прогулок нам только два раза примерещились размытые фигуры. В обоих случаях чуть размазанные прохожие отказывались заговорить с нами и в панике бежали. Надо было вырабатывать другой подход.
В 2015 году мы переехали в Штаты, потому как Кэт наотрез отказалась рожать в Москве. В Нью-Йорке она одарила меня парочкой роскошных близнецов — Стэном и Лорой. Наблюдение за ними, как субъективное (Кэт), так и объективное (я плюс видеокамера) было установлено практически с момента зачатия. Они не обманули наших ожиданий — оба заговорили в семь месяцев, и вели совершенно уморительные диалоги, например, обвиняя друг друга в недружественном внутриутробном поведении. В шутку, конечно.
Отец, когда мы привезли ему показать годовалых внуков, пришел от них во вполне ожидаемый восторг. Они тоже мгновенно прониклись к нему каким-то особым чувством, и часами сидели рядом на полу, по-моему, не произнося ни звука, но как-то с ним общаясь. Через месяц после нашего отъезда у отца случился второй инфаркт. Я примчался на помощь, но помощь не потребовалась — он довольно быстро поправился и все пошло по-прежнему. Третий инфаркт его убил. Он исчез во всех доступных нам реальностях.
Мы с Кэт упаковали кассеты и диски с записями моего развития для отправки в Штаты. Кэт решила не рисковать и уговорила бывшего коллегу своего папаши, работавшего в американском посольстве в Москве, положить пакет в свой багаж — дипломатов ведь особо не досматривают. Пакет благополучно прибыл и теперь будет дожидаться своего обнародования, которое я оставляю детям. Они вовсю скачут с Кэт и со мной по мирам, и ходят в специальный детский сад для слегка «размазанных» детей. Кэт все же удалось через интернетовские форумы найти несколько десятков подобных нам индивидов и организовать для их отпрысков детсад и школу, где мы все, их родители, преподаем им разные науки. Очень интересно учить их и наблюдать, как развивается новый вид человека разумного. Хочется надеяться очень разумного.
А я в свободное время перечитываю дневник отца, в котором оказалось на удивление много стихов…
ЭПИЛОГ
Вот что я нашел на последней странице дневника своего покойного отца, Станислава Побисковича Королькова.
Сергей Корольков
Декабрь 2017 г.
* * *
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был —
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!
Федор Иванович Тютчев (1803–1873)