Аллергия
Дом распластался темными крыльями шиферной крыши — как подбитая птица, уткнулся в лопухи; травы стояли на цыпочках и глядели в окна. И в пыльных, всегда будто вечерних стеклах, и в устало прогнувшихся скатах крыши было бессилие, а в лопухах и травах — напряженное живое молчание. Онемело глядели и высокие голубые цветы, которыми все полыхало вокруг: хозяин, умерший несколько лет назад, был пасечником и развел эти медоносные растения. Мы, как звери, проломили в их зарослях проход к колодцу под хороший еще, покрытый железом навес. Ворот нехотя заскрипел, опуская дырявую бадью в сруб — от черной воды пахнуло застоявшейся затхлостью.
В доме все, что можно было унести — унесено, выворочены из печей чугунные плиты, дверцы, конфорки. На полу — хлам, куча сухого кала на газете. Почему-то уцелело настенное зеркало: я, как вошли, сначала удивился этому. Мутная, облезлая середина не отражала ни широких половиц, ни синей переборки, но зато эта душа дома там, под серыми пятнами забвения, наверное, удерживала в себе образы тех, кто когда-то расхаживал по этим просторным хоромам. Мы обошли двор, коровий терем, чуланы со старинными глиняными и деревянными вещами. Я несколько раз заглядывал в комнату с гладкими брусовыми стенами: желтые, охристые — они почему-то напоминали мне заготовки для больших икон, из которых кто-то собирался вызвать лики, да так и оставил все пустым.
Ни замков, ни запоров. Жена говорила, что она здесь ни за что бы не заснула ночью. Вокруг глушь. А чего бояться? — говорил я. Воры сюда уже не придут, взять нечего. И, может, здесь безопаснее, чем в ином городе. И было бы оно так, да вот округу всполошило недавнее событие. В соседней маленькой деревне нашли в доме старуху с перерезанным горлом. Она возвратилась сюда, в родные места, из Воркуты, от дочерей. В доме у нее внезапно погас свет. Пошла искать, кто бы мог починить электропроводку. А навстречу колхозный пастух — человек пришлый, полубродяга. «Так я ведь как раз и есть монтер», — сказал он. И с того часа хозяйка из дома уже больше не выходила. Пастух же после этого три дня пил и гулял, пока его не арестовали…
Я обошел наш картофельник, обросший по закраинам теми же голубыми цветами, сбросил на них куртку. Солнышка сегодня опять не будет, небо серенькое, сырое. Земля жирная, отдохнувшая, но засорена битым стеклом, обломками кирпичей, верно, остатки от печного гнезда стоявшей здесь когда-то избы. После окучки картофельные ветки окрепли, расправились. Это подметил и старик с корзинкой на руке, выбравшийся из единственного обитаемого в Глинках дома.
— Хороша картошка, — сказал он, останавливаясь перевести дыхание. Указал палочкой вниз по травяному скату, к речке в сторону сизевшего в дымке за полем леса: — Вы не знаете, там выкошено, можно пройти или нет? А то я ведь с весны не выходил. Надо за грибами сходить. Больше, наверное, мне не удастся, — прибавил он и медленно, бочком, подволакивая ноги, побрел.
В голосе его не было жалобы. И я лишь позднее узнал, что старик неизлечимо болен, с печки не слезает. Нынешней весной он хотел уже остаться на месте, в Петербурге, но, как только начали собираться в Глинки дети с внуками, не удержался.
Заволакивало будто серым омяльем прогал неба между кудрявыми старыми березами. Разогнешься от боровка — прямо за ближними кустами терновника сереет мокрый отвес горизонта. И старика уже не видать. Зачем пошел? Упадет где-нибудь. А потом ищи. Только «по фрагментам одежды установят личность». Такое уже не раз случалось…
— А ты знаешь, как называется лес, в который он ушел? — спросила жена, верно, угадав мои мысли. — Пугино!
Я удивился. И долго глядел на травяной скат и дымчатый, обычный лесок за ним. Жена мне когда-то рассказывала о том, как в войну здесь одна колхозница, отчаявшись, что ее дети, мальчик и девочка, умрут с голода, завела их в этот лес Пугино и там убила. А людям объясняла, что увезла к родным, в сытое место, в город. Слышали, как она ходила потом по лесу и оплакивала убитых…
Земля сырая, будто прострочена корнями. Мы устали. Дочка заскучала первой. Иди к речке, познакомься с окрестностями, сказали мы. Высоко подымая ноги — голубые цветы немилосердно кололись шипами — дочка исчезла за кустами терновника, там, где серым отвесом начинался мокрый горизонт. Наверное, сегодня мы не доделаем полосу, думал я, ожидая, когда закрапает дождик. Жена ушла и через несколько минут появилась жалкая и растерянная: «Не отзывается… Где же она?»
Я глянул в ее глаза и вспомнил убитых детей, зарезанную старуху, воров, что в глухой деревушке пытали инвалида, спрашивая, куда он спрятал иконы. Побежал по откосу вниз, к речке. Трава мне показалась серой… Звал по имени, кричал. Завернул в сторону, чтобы охватить как можно больше места. Только не останавливаться, кричать, если ее схватили, то терзают где-нибудь рядом. Тут пошел дождь, пространство слиплось, высокая трава заслоняла обзор — всюду я упирался в серый отвес горизонта и, чтобы лучше видеть, мокрый по пояс, выскочил снова на холм, к дому. Я знал, что так просто и пропадают люди. Просто и навсегда. А потом находят их с перерезанным горлом или узнают только по фрагментам одежды. И вдруг из жестких голубых цветов вышла жена и сказала:
— Не кричи… Она уже нашлась. Пошла не в ту сторону и заблудилась...
Я, чтобы избавиться от напряжения, начал ругаться.
— Пойдем в дом, что ты стоишь под дождем? — говорила жена виновато.
— Я больше в этот дом не пойду! И никогда больше сюда не поеду!..
А в душе, несмотря на облегчение, залег какой-то темный испуг. Неуютно и тоскливо было мне в этом умирающем доме. Зачем мы его купили? Я заделал фанеркой выбитое стекло, и мы под дождем ушли из Глинок.
Сначала мы туда, километров за двадцать, ездили на велосипедах. Потом разрешили знакомому шоферу сенокосить вокруг дома и стали ездить с ним на грузовике. В первый раз заблудились: увела обманчивая колея по плоским, вымокшим полям в другую сторону. Картошку доокучили. Шофер и без нас приезжал косить, сено убирал во двор. Мы были довольны, что есть человек присмотреть за домом. А то и двери снимут, унесут, и пол начнут разбирать. Шофер помог нам и картошку выкопать. Мы рассчитывали, что накопаем мешков десять. Но едва вышло пять. В середине полосы, в низинке, ветки вымокли, по краям заглохли в траве. Зато я был рад, что управились быстро.
Пошел осмотреть дом к зиме. Голубые заросли померкли, цветы запеклись бурой охрой, будто ржавчиной обдало крапиву и лопухи. Сквозь поредевшие стебли я натыкался на груды прежде незаметных в траве кирпичей, битое стекло. Глаза у меня уже давно слезились, я чихал. Я долго копался в чулане, перебирая уцелевшие глиняные кринки, какие-то плетеные короба, худые чугунки. После покойников, думал я, и все больше дом наводил на меня тоску. Будто он живой, медленно умирающий, и заражает меня своим предсмертным томлением.
Парадный вход был заколочен, кокошник крылечка осунулся горемычно набок, порыжевшая крапива и костлявые стебли лопухов понуро, как родня перед покойником, стояли перед ним. А в сенях наивная лесенка в три ступеньки с маленькими, будто игрушечными балясинами. Здесь же лежала грудка изношенной обуви. Я долго глядел на нее, особенно детские ботиночки погружали в оцепенение. Куда ушли все ножки, когда-то стоптавшие эти сапожишки и ботиночки, ступавшие на это игрушечное крылечко? Наверное, туда, где и мое детство. А где это «туда»? И опять я вошел в боковую комнату против кухни. Она была голой, как ящик. Только стены желто-серые создавали странный иконный фон, и в душе начинало что-то светиться, мерцать. Здесь казалось даже теплее, чем в других комнатах. Может, в этой и росли дети? Я вышел в залу, к зеркалу. Оно стало еще заметнее, как прорубь серело, будто кто-то ушел и забрызгал изнутри, за собой это окно в мир иной. И серенькое томление его ощутимо угасало, будто остывал медленно умирающий дом. Я почувствовал, что заболеваю. В теле вялость, физическая тоска, саднило уже и в горле. Мне казалось, что я заражаюсь от умирающего дома. Он не впускал меня в свою жизнь, уходила, утягивалась она в облезлое зеркало. Обязательно надо его снять, говорила жена. Все унесли, и мебель, и дверцы от печей, а зеркало боятся, думал я. Мне стало невыносимо тоскливо наедине с ним, я пошел к грузовику, где жена с шофером перебирали картошку. И тут, запнувшись за груду кирпичного боя, увидел фанерку от ящика из-под посылки. На ней был адрес прежних хозяев, и я прочитал, что их фамилия — Парфентьевы. И вдруг меня кольнуло, что дом вот сейчас, только что умер, скончался, и это — его последнее слово. Почему? Я не мог объяснить это чувство. Так обычно после смерти проясняется, обретая цельность, образ ушедшего. Парфентьевы… Парфентьевы… повторял я.
У крыльца на ящиках шофер раскладывал еду, но я не стал есть, почувствовав сильное отвращение. Когда приехали в город, я от слабости едва поднялся по лестнице в квартиру и сразу же лег в постель. Глаза слезятся, кашляю и чихаю, как от сильной простуды. Подымается температура. Что за странная болезнь завелась? Называют ее аллергией, пристает она каждое лето, особенно в благодатную пору цветения трав, будто ты, как то облезлое зеркало, не в состоянии принять в себя весь пир природы. Не по силам тебе жить в деревянном доме у колодца, среди полей, как жили люди тысячелетиями. Умирают поля, огороды, деревни…
Лежу, вяло разбираю стихи Горация про Коцит, загробную реку из слез грешников. Задремываю. Возникают передо мной илистые берега, серые, мутные волны, сухой камыш. Вся природа, будто умершая, здесь всегда одна погода, ни зимы, ни лета, и травы не цветут — подходящее место для всех, болеющих аллергией. Но и тут, на топком берегу живут люди. Да это же Парфентьевы!.. Я встречаюсь с ними уже, как со старыми знакомыми. Сидим за столом в доме, похожем на дом в Глинках, и они рассказывают о своей, вывернутой внутрь, ушедшей в облезлое зеркало жизни. Потом идем на реку, к затону, и Парфентьевы опускают за стенкой грязных камышей в стоячую илистую воду ребенка, как некогда Моисея — в просмоленной корзинке, чтобы отсюда его вынесла серая эта мертвая река.
Веснянка
Зимой, вечером, мы сидели с ней в беседке на опушке сосняка. И разговор шел о чем-то важном в нашем тогдашнем понимании. Что главное и чего каждый из нас, шестнадцатилетних школьников, хочет?
И она спросила загадочно, особым девчоночьим голосом, который запомнился мне: «Что ты хочешь больше всего?»… И ответила медленно, глядя перед собой с упорным и тем же загадочным выражением: будто видя меня сегодняшнего, прожившего жизнь: «Ты хочешь сидеть… где-нибудь… в беседке и обнимать там кого-то»…
Глупо? Наивно… К чему, кто эта — «кого-то»?.. А это была она — сегодняшняя тень. Теперь — я вижу её перед собой…
На ней было зеленое пальто, верхние пуговицы которого я расстегнул, и с высоким воротом белый теплый свитер, покато, выразительно обрисовывающий грудь…
Плотно оснеженные сосны за спиной, да звезды играют, то сжимаясь, то расширяясь лучиками в черной проруби неба. Если пойдешь по дороге, скрип снега оглушает — такая тишина: мешаясь в разговор, уводит твои чувства куда-то в неявь, в мертвизну тёмных сугробов под соснами. И мы идем молча, вслушиваясь — как в прорицание. Ведь той же неявью стала теперь и ты…
А тогда кто же — веснянка?.. Откуда же я знаю?.. А она, веснянка, идёт по снегу мокрому, теплому босиком. А я вот иду и пою про себя о ней, иду по протаявшей колеистой дороге туда, где с другой стороны поселка, на отшибе, на опушке сосняка — два длинных бревенчатых «барака». Так у нас называют инфекционное отделение больницы. Со стороны крыльца в затенье — поленницы дров под унылым навесом. Вокруг пасмурно глядят из сырого низового туманца темные сосны в осевших сугробах.
Я заворачиваю за угол к просторным, в узорных синих наличниках окнам. Над ними висят сосульки на солнышке, капают… Как же мне вызвать тебя? Вход посетителям наглухо запрещен. Сюда, в бараки, отправляют больных желтухой, дизентерией и другими заразными болезнями.
Перед окнами — поле, выходящее на окраину поселка, всё в проплешинах проталин, играет, переливается в лучах в весеннем предчувствии.
Ни постучать в окно, ни окликнуть. Боюсь. Ты в палате с какой-то молодушкой, уже замужней, скучной, тусклой (по сравнению с тобой). Хорошо лепится тугой, талый снег и обмывает руки. Этим тающим нетерпеливо комком сшибаю самую толстую, в матовых наплывах сосульку.
В окне появляется твое лицо. Я вчера только узнал, что тебя с подозрением на желтуху положили «в бараки» и тебе предстоит сорок дней (Великий пост, как подметил бы я теперь) просидеть впереди, уныло, завистливо глядя, как вытаивает поле под окнами. Да разговаривать о чем-нибудь со скучной толстенькой соседкой… Впрочем, сейчас она поглядывает на меня в окно с интересом, хитровато улыбаясь.
Сорок дней весны! Потерять столько дней мне кажется ужасным. Невозвратимой потерей… Нет! Ты их не потеряешь, потому что еще вчера я передал тебе «Капитал» и черные тома-кирпичи Маркса-Энгельса, списанные в библиотеке. (Поступили новые издания). Я сам никак не могу осилить их, но в свое сорокадневное заключение ты поневоле, от нечего делать, прочтешь — и всё перескажешь потом мне!..
Плотненькая фигурка твоя в полосатой пижаме и в таких же брюках, туго обтягивающих бедра, взбирается на подоконник. Милое, с яркими глазами лицо в коротко остриженных черных волосах высовывается в форточку. Я карабкаюсь на завалинку, протягиваю руки, но в ответ мне на голову один за другим валятся эти черные тома… «На!.. Я тебя просила что-то почитать, а не… На, бери!» — сердито спускаешь ты их в форточку. Они небольно стукают меня и падают на заледенелый снег…
Я не помню, куда они потом девались, потому что мы тут же помирились и долго разговаривали, а за твоей спиной смеялось любопытное лицо толстенькой соседки в цветном халате. Она понимающе разглядывала меня. Ты сказала, что пока делают анализы. А когда тебя выпустят, уже и снег растает…
Договорились, в какое время мне лучше навещать тебя.
На другой день ты пообещала, что вечером, когда уходят врачи, меня можно будет впустить в сени. Двери ты откроешь, их тут на ночь особо запирали, и прибита была на крыльце выгоревшая фанерная табличка: «Посторонним вход воспрещен!» Но санитарка оставит тебе ключ…
Сосняк выстыл, солнышко зашло, а чуется в мартовской тиши, что там, в сумраке, на талом насте между соснами, толстыми, нахватавшимися солнца, что-то творится, оживает. И тишь, и стыль из сосняка — какие-то живые — и от того ободряющие.
А ты в пижаме одной, в полосатых пижамных брюках. Хотя мне кажется, что эта больничная оболочка тебе очень идёт. В сенях настывших еще холоднее, чем на улице. Белеет в полумраке твоё лицо, угадываются волосы, и ближе, чем он есть, волнует твой грудной, знакомый до каждого звука голос: «Ко мне не подходи, я заразная»…
Но сколько же можно мерзнуть нам на холоде в этих тёмных сенях? Я даже и не думал испугаться болезни… Я был с тобой одно: от себя самого разве заразишься? Дай, я тебя погрею, окутаю полами своего пальто. Обниму, иначе… «Только целоваться нельзя»… — говоришь ты, но уже неуверенно. И странным, будто не твоим, слышится голос в этих стылых сенях, совсем уже утонувших во тьме. И остается он один только, этот голос, и родное тепло твоего тела. Я еще плотнее охватываю тебя полами, и мы целуемся долго, так, что теряем счет времени. Мне кажется, что прошел уже весь вечер, уже ночь, а это, как мне кажется, то же, что и вся жизнь, потому что пора прощаться, уходить. В стылый, темный, точно подстерегающий сосняк. Телесное ощущение молодости, свежести, силы смешивалось с его тёмной тревожностью, со смутной лесной затаенностью и легко оставляло её за спиной.
Санитарка еще два вечера оставляла тебе ключ от входных дверей, и еще два вечера в сенях до полуночи во тьме и холоде, словно, теряя и находя друг друга, мы целовались и целовались. И о чем-то шептались, что-то обещали со всей своей молодой любовью и надеждой на что-то невообразимо счастливое, что ждет нас впереди; и таяли бревенчатые стены с больничной рухлядью, корытами, ведрами, и становилось так тихо, будто в мире только мы двое: душами, сердцами — одно, один образ во тьме — без внешнего вида… А днём я приходил между мокрыми, стряхнувшими снег соснами по обочине дороги, где в колеях, сивых от льда, копилась прозрачная вода, и рядом со мной шла… Эта самая, напетая мной, вызванная из сосняка веснянка…
Я опять сшиб сосульку с руку толщиной — в окошке появилась полненькая молодушка в знакомом халате…
— А её выписали! — удивила она меня.
И веснянка отстала и скрылась в сосняке. И всё встало на свое место, где надо учиться, учиться и учиться. Где всему — дозор и присмотр, и блюдение…
Диагноз у тебя не подтвердился — никакой желтухи сорокасуточной — нет. Тем же вечером мы уже гуляли рука об руку и нарочно зашли на окраину, на опушку, к баракам. Под ногами тонко похрустывали ледышки, и было так тихо и нежно в слегка парком, хранящем дневное тепло сосняке, как бывает только в конце марта, в шестнадцать лет, когда можно, как во сне, повстречаться с веснянкой, да так и не узнать, кто же она такая? На первой темной проталинке она становится невидимой, превращается в неявь, в глаголющую немо тишину… Какой и твоя жизнь стала теперь для меня…
Давным-давно мы раздружились, ты стала мне посторонней, чужой. Я лишь понаслышке знаю о тебе. Но недавно я увидел, что невысокий белый мраморный крест на твоей могилке — будто вылеплен из того, слепящего мартовского снега.
Людоеды
Почему в детстве так неодолимо тянуло ко всему сказочному, страшному? Стоило лишь прочитать, что где-то в лесу живет Лихо одноглазое, сидит в избушке на кровати, смощенной из человеческих костей, как сразу же окутывал соломенно-серый цвет таежного мира: болотные моховинки, подтопленные, наклонившиеся лиственки. И свет от скалистых сопок серый, каменный — а в самой гущине черных сухостоин уродливый балаган, покрытый толем. Входишь — на костяной койке образина в выношенном брезентовом балахоне: лицо пустое, выеденное страхом.
Так же хорошо представлялись, выныривая из пустоты, и мордастые великаны немецких сказок, и столы в полутемных прокопченных замках, уставленные тарелками с грузными кусками человечины. И когда отец мне однажды сказал: «Коля, ты, смотри, не ходи на стройку, не подходи к заключенным — они детей едят!» — я втайне страшно обрадовался. Потерял покой и дня три был в возбужденно радостном настроении, будто попал в то царство, где королевич, идя вечером по узкой улице уже погасившего огни города, увидал, как на верхнем этаже дворца в оранжевом аквариуме освещенного окна королева сняла с себя голову, причесала, напудрила и снова поставила на плечи.
Блики сказочного, теплого рыжего света все заметнее мерцали вокруг, окатывали душу, мы, с младшим братом да с другом Серегой, издалека неотрывно следили, как черная колонна выволакивается на трассу у почты и дробится у стройки: заключенные расходятся по своим рабочим местам. Там они таяли кострами вечную мерзлоту, ломами били ямы под столбы и строили большой бревенчатый дом для жителей прииска. Там, за новыми венцами, невидимо для нас и совершалось, наверное, самое страшное и интересное. Но издалека все равно не увидишь.
В обед их под конвоем уводили обратно в лагерь. Тогда стройка затихала, и в поднятом уже до крыши ярком бревенчатом срубе из тяжелой лиственницы — оставались где-то и человеческие обглоданные кости, и котлы со страшным мясом у костерков. Томление пересилило страх — звал, притягивал теплый, нездешний оранжевый свет. Так ведь близко в детстве до иного мира, откуда ты пришел сюда всего несколько лет назад. Один или два, три шага?..
Построились в колонну, уволоклись за поворот, за гараж, к речке, и стало так тихо, только звон какой-то тоненький все ближе и ближе. Отец на работе, мать ушла в магазин — и стены, и одежда на вешалке — особым ожиданием, исходившим от каждой вещи, словно подталкивали меня: давай, беги. Даже десяти минут тебе хватит, чтобы перебежать трассу у столовой и заглянуть в иной мир. Глухо ухало сердце, и тишина особая, давящая, предупреждающая, что здесь — здесь он иной мир, ищи. И вот я внутри стройки, где дымился странно, будто умерев от восторга и ужаса, и уже попав в иной мир, костерок. Я посмотрел, куда показывала длинная, живая прядь дыма… Там, там следы их людоедства!.. Наверное, в ямах… И я с ходу — располыхнулись полы накинутой второпях отцовской телогрейки — прыгнул в яму. Ничего нет… Попытался вылезти и чуть не закричал: иной мир поймал меня в свою ловушку, затолкала эта давящая тишина меня к людоедам, и тотчас же обрушилась, осыпалась — и из-под осыпи ее выступили шаги, сдвиги, шорохи, взвякнуло железо кайла. И я сжался на дне ямы под телогрейкой, но шаги шли прямо ко мне, все ближе.
Черное молодое лицо в черных колючках и черной шапке засмеялось над краем ямы:
— Ага, попался!
Не мог я вытолкнуть криком переполнившего меня ужаса, не отрывался глазами от рта людоеда: белые, широкие, страшные зубы — таких больших я не видел никогда — они слепили меня, как прожектор. Я задрожал и забился.
Все так же улыбаясь, чернолицый человек со страшными зубами протянул ко мне руку и выдернул из ямы. Я между редкими черными фигурками выбежал со стройки и вернулся домой. Повесил на место отцовскую телогрейку. Мать еще не пришла. Сердце еще сильно билось. И стал обдумывать случившееся…
— А где же у них там людей едят, чего-то я не видел? — осторожно спросил я дня через два у родителей, когда, снова обнял душу, стал меня звать своим неизъяснимым светом отдернувшийся было иной мир.
Заговор на голубые цветы
Два дня — ветер и дождь… Ночью опять с перерывом крупно грохотало по железному карнизу балкона. Притихшее серое утро. За городом в серости и неприметности изменился цвет прутняка в заросшем, бывшем колхозном поле; молодеет зелень сосёнок, коричневее становится сама земля. Но и тоска какая во всей этой голости, в Лазаре четырехдневном ранней весны… Будто сам ты умер и томишься, всё никак не можешь воскреснуть… Спрыснули тебя, но пока только мертвой водой, и ты воскрес, но лишь в тупой, медленно, томительно ведущий к свету жизни сон. И ждешь, ждешь, и иногда хочется от этого медленного ожидания света, от сереющего пасмурно неба соскользнуть снова в черный надежный сон забытья, в ничто… Это — предчувствие… Что за ним? — не знаю… Но оно — во всем…
Забрел на автодром: он давно не ремонтирован, заброшен, асфальт потрескался, в трещинах рыжеет прошлогодняя трава. Празднично, пушисто зажелтели кусты вербы вокруг, а на обочинах — безобразные кучи мусора, привезенного сюда на машинах из города…
У плотной толпы чертополоха, сказочно расцветающего летом из своих колючек, спустился к болотцу в осиннике; к черному пятну на земле — это следы костра, у которого безработные потрошили украденный кабель, выжигая медный провод. Рядом — куча мелко колотого шифера и несколько мешков вывалено бутылок из-под водки.
На ярко ржавом, искореженном железном ящике — духовка из печки — повешены головами вниз две убитые гадюки. Издали я принял их за резиновые черные жгуты. Одна поменьше — другая почти в два раза длиннее; на ромбовидных, миниатюрно хищных головках глаза у них уже подсохли и голубеют, как из бирюзы.
Серо, солнце еще жиденькое — весь мир апрельский точно содрогнулся, сжался и глянул на меня этими небесно бирюзовыми глазами, и эти выпуклые бусинки так и остались на дне души; как будто что-то предсказывают, упорно глядя изнутри в меня. И стало почему-то очень неприятно среди этой голости весенней, благодушного пробуждения земли, замусоренной, зажатой потрескавшимся старым асфальтом…
Вдруг за спиной послышался судорожный шорох, и живая змея, тоже такая же черная, толстая, срываясь с ребер шифера, забилась вглубь кучи. Обошел свалку, внимательно глядя под ноги, увидел объеденный, обсосанный скелет лягушки… Может, это был уж?.. Или здесь перезимовал целый клубок змей?..
Когда-то, в детстве, отец мне рассказывал, как он «пас в подпасках», зашел в лес и увидал, как катится такой страшный клубок… Змеиная свадьба… Или так они сбиваются для зимовки? Я точно не помню, остался лишь — яркий ужас: подпасок десятилетний убегает, а живой грузный колоб катится вдогонку. Черная реднина лиственничного северного сухостоя, высокие кочки, хлипкий, втягивающий лапоточки мох — тоже яркий, якутский, потому что другого мира я не мог тогда себе представить… А пас он, отец мой, в двадцати верстах от затопленного города Мологи почти сто лет назад… Но при этом воспоминании ощущение чего-то нездешнего, неотвратимого — заново коснулось меня и теперь…
На неделе я еще два раза заходил на шиферную свалку… Они всё еще висят. Непонятно — зачем их тут выложили?.. Почему меня тянет к этим змеям?
Сегодня пошел в деревню и опять забрел на автодром. Гадюки, увидел издали, висят на духовке по-прежнему, только поссохлись, отчего глаза стали еще ярче: шарики их бирюзовые по-рыбьи выпукло вылезают из глазниц и так мертво глядят, рождая всё то же уже знакомое предчувствие… Бирюзовые глаза предчувствия, яркие, смотрят в душу мертво, а о чем вещают — пока неизвестно…
Чем же меня так притягивают они?.. Мать, уже в старости, вспоминала, что тетка её со сложным греческим именем Синклитикия, которое в деревне никто не мог выговорить и переделали в Секлетею — заговаривала змеиные укусы на голубые цветы, «колокольчики». Летом змеи кусали часто, особенно в сенокос. Привозили к ним в деревню людей и издалека, с Юхоти, на телегах. Бывало, столько наедет… Иди-ка, Гуся, сбегай, нарви голубых цветов! Побежишь, нарвешь ей: их так и называли: «змеиный укус»… И мать показывала мне эти цветы. Я потом и в определителе растений их нашел. Оказалось, обычная «герань луговая». Они росли у забора нашего старого дома — точно такого же яркого цвета, как глаза убитых гадюк, как будто цветы и змеи в первообразе неземном замысла о них сосуществуют как что-то одно целое.
г. Мышкин Ярославской области
Судовой журнал «Паруса»
Запись двадцать третья: «Синица-столпница»
Рассказы о живом мире птиц, зверей и про слезинку, в которую уместился весь белый свет
Умная скотина
Паром плывет по Волге на правую, деревенскую сторону. На скамейке пожилая женщина с костылем рассказывает молодой о себе. О том, как держала она на дворе корову с телкой. Да однажды вышла к ним с пойлом и поскользнулась. Упала неудачно — сломала шейку бедра. Боль жуткая. Скотина забеспокоилась. Но хозяйка не закричала, а только приказала: «Стойте тихо».
— И они послушались, не ревели. Скотина слова понимает. Что я с коровой разговариваю, что с тобой! — Говорит женщина с костылем.
В избу ползла она со двора целый час. Потом попала в больницу и надолго. В бедро вставили стальной шарнир.
— Говорят, поросята — самые умные! — отозвалась молодая. — Я бы поросеночка хотела завести. Время сейчас трудное.
— Все умные — и телята, и поросята, — строго уточняет пожилая с костылем. — Но ты, если дела не имела со скотиной, лучше её не заводи.
— Вот и я думаю: ходи за этим поросенком, а потом его под нож. Привыкнешь, наверно, плакать будешь?
— Я плакала, — просто говорит пожилая. — Пока я лежала в больнице, и корова, и теленок над моим стариком озоровать стали. Все норовили боднуть или хвостом хлестнуть. Вроде как его виноватым считали за то, что со мной случилось... Так я без скотины и оказалась…
И она, тяжело опершись на костыль, с трудом встала и заковыляла на сходни.
Чуть не заклевали мерянки
Куры по июльской жаре норовили спрятаться в тень, в траву. Вдруг двор огласил странный, пронзительный писк, похожий на птичий. Раздавался он из травы. К удивлению моему — это кричала лягушка. Белая курица клюнет ее в спину — лягушка запищит. Курица, услышав — отступит, косясь желтым глазом. До этого я и не знал, что эти твари могут так пищать, точно звать о помощи. Подошел и отогнал курицу от исклеванной царевны, тяжело раздувавшей матовые бока в пыли.
А знаете, откуда пошла известная сказка про царевну-лягушку? Некоторые ученые считают — от мерян. Жило это племя когда-то, в том числе и в Ярославской области, в болотистой местности, как лягушки. Славяне приводили оттуда себе жен-мерянок. Не всем им, должно быть, приходилось сладко на чужбине, родня поклевывала. Только за одну эту поэтическую сказку стоило прийти на помощь потерпевшей квакуше. И как их жалко бывает весной, когда увидишь, как где-нибудь у бетонного моста через ручей — на дороге весь асфальт покрыт раздавленными тушками. Вылезают на асфальт и попадают под поток автомашин. Однажды в апреле, в брачную их пору я перед таким мостиком и за ним на асфальте насчитал более семидесяти погибших лягушек.
Про шубу и кафтан
Пять лет — таков срок жизни, отведенный племенной овце. Если за это время от нее будет получен 21 ягненок, то это считалось у овцеводов неплохим показателем.
В угличском управлении сельского хозяйства как-то рассказали мне о редком случае, зафиксированным аномально засушливым летом 2002 года. Тогда в СПК «Заречье» одна из овец родила сразу шесть ягнят. Двое из них, правда, не выжили. Такое бывает очень редко, как правило, рождается до пяти малышей (Тут, конечно, надо знать: сколько у овцы «млечных желез», сосцов? А не каждый горожанин, думаю, ответит на такой вопрос).
Правда, в начале девяностых годов минувшего уже века был исключительный случай, когда на свет у одной овечки с частного подворья в деревне Заручье появилось сразу восемь «сыновей» и «дочек». Эти две цифры можно занести в книгу местных животноводческих рекордов за минувшие годы.
Но рекорды прошлого мало что говорят читателю в наше время, когда малыши могут, увидев козу в зоопарке, закричать: «Мама, смотри, корова!» А про овцеводство прежнее, пожалуй, напоминает только народная загадка, тоже малопонятная для нынешних детей: «По полям по долам, ходит шуба да кафтан».
Бобры против бульдозера
В середине апреля очистилась ото льда и разлилась речка Сутка. Как и ожидалось, половодье в тот год было бурным: зима порадовали снегом. В деревне Крюково в низких местах, ближе к берегу затопило огороды. У одного дома водой даже унесло со двора вниз по скату три рулона сена. Вечером выйдешь за дом и слышишь, как дышит земля, журчат ручьи. Чу, в низинке, в болотине на краю огорода послышался характерный всплеск. Это — бобр скрылся от посторонних глаз.
Наша знакомая из Крюкова рассказывала, как несколько лет назад рядом с её домом поселились бобры. Потом их кто-то спугнул, и звери перебрались по речке Сутке в другое, более укромное место. И вот с большой водой бобры снова приплыли в удобное для них болотечко на окраине огорода. В бесснежный январь 2007 года та же хозяйка удивилась, увидев, что у огорода кто-то подпилил и свалил яблоню, которую она весной наметила привить. Но, как оказалось, здесь не было никакого криминала. Все те же острозубые соседи: ствол дерева был обгрызен, ветки утащены под воду.
Дела рук этого зверя все чаще стали попадаться на глаза людям. Я не оговорился — именно «дела рук», потому что передние лапы бобра имеют по пять пальцев. Они очень ловки в работе, «лапы эти настолько подвижны», сказано так в энциклопедии, что «напоминают действия рук». Во всяком случае, камни, ветки, ил, обрубки деревьев — все бобр умело использует для своих нужд. Прокладывает каналы, сооружает плотины, поддерживающие нужный для жизни уровень воды.
В деревне Речково отремонтировали дом, а все строительные отходы, обрезки бревен и досок свезли к реке. Бобры сразу же воспользовались этой свалкой и устроили себе из нее отличную плотину. В Некоузском районе однажды в дождливый год они соорудили свою «ГЭС», отчего поднявшаяся вода размыла дорогу. Осенью 2001 года бобры вступили в конфликт с дорожниками из Мышкина. Их плотина появилась поблизости от деревни Коптево — там захлестнуло бетонную дорожную трубу и размыло насыпь.
Пригнали бульдозер, плотину зверей разворотили. Но каково же было удивление дорожников, когда уже на другой день они увидели, что за ночь трудолюбивые звери ударными темпами полностью восстановили свое гидросооружение.
Бобры делают прогноз
Оказывается, они обладают еще одними уникальными способностями — предсказывать погоду. Знакомый охотовед, наведываясь осенью 2007 года в заповедные места на малых речках, недоумевал. Обычно бобры в конце сентября, в начале октября, до ледостава, заготавливают себе на зиму корм. Подгрызая, валят осины, сучья с них уносят на дно, поближе к норе, где обитает бобровая семья. У таких подводных куч, когда речку покроет ледяная крыша, они и кормятся.
Но в ту осень, хотя некоторые осины на берегах были уже свалены, сообразительные звери не спешили утаскивать их в свои кладовые. Похоже, они устроили себе отпуск. Почему? Видимо, бобры предчувствовали затянувшуюся зимнюю оттепель и считали, что они еще вполне успеют запастись кормом. Так и оказалось, к концу той оттепели звери принялись за заготовку зимнего провианта.
Любопытные бусинки глаз
В мае огородная пора в разгаре. Но мы никогда не остаемся наедине с землей и растениями. С первых же весенних дней нас окружают разные птицы: помощники, мелкие воришки или просто музыканты.
Вот в середине мая на опушке сосняка гулко закуковала кукушка. А за плугом, взрезающим картофельную полоску, носятся, подбирая червяков, грачи и чайки. Открыл теплицу — а туда тотчас же пернатая санитарка залетела: склевывает вредных насекомых и их личинки. Только подходишь к калитке, а тебя уже встречает какая-нибудь серенькая невеличка на рябинке: сидит, хозяина поджидает. Наверняка, грядку примется полоть и рыхлить граблями — опять корм. Тут же и гнездышко у такой парочки свито в старом кусте смородины — доверяют человеку. А с каким любопытством поглядывают их глаза-бусинки на тебя.
А в лесу или на реке свои хозяева воздуха. Птицы с каждым днем поют в лесу все звонче и многояруснее. Стой и угадывай — кто? Как будто зазвучали десятки, сотни тоненьких мелодичных ножниц в какой-нибудь парикмахерской: то прищелкивают, то заливаются стрекотом, то позванивают стеклом. В этих воздушных голосах точно заключена живая вода, которой окропляют опушку леса, и окидывается он зеленым легким светом пробудившейся жизни.
Синичка-столпница
Паркая погода, ночью — гроза. Заглянул в огород. Напротив углового столба, он из железной трубы, стоял долго, всё давил и давил личинок колорадского жука. Вдруг слышу трепет, будто вертушка заработала. Гляжу — никого вокруг — дорога голая. Тут из трубы вылетает синичка — там, оказывается, у неё гнездо. Во рту — перышко, и порхнула в кусты.
Труба, как дупло, выше человеческого роста, и верх заделан, но щель есть. Огород — вдоль дороги: тут и люди идут, и машины едут, и трактор прогромыхает, но никто не останавливается. И не знают, что в полуметре от них — гнездо с птенчиками. А я задержался, заинтересовался — пичужка какая-то все по забору прыгает. То улетит, то снова появится. Вот сообразительная птичка-столпница, кормящая птенцов, и не вытерпела. Выпорхнула из гнезда на моих глазах. Да днём и жарковато же в таком железном домике.
Поймал плотвицу руками
На берегу Волги за деревней Тараканово — чистая песчаная бухточка. Здесь обычно и купаются, и рыбу ловят. Войдешь в воду, а подросшие уже мальки, щекоча, окружат тебя и тычутся в ноги.
С берега закинуты четыре удочки с подкормкой. Рыбачит приезжий москвич с семьей. Подъезжают на автомобиле искупаться из райцентра мама, дочка и зять. Мама только стала в воду входить — у москвича клюнуло. Лещ, да и крупный. Видно его, идет поверху. Не серебряный уже, а бронзовый — старый. Мама замерла, чтобы не помешать. Но тут лещ сорвался и исчез…
Когда борьба с рыбиной закончилась, вошел и зять в воду, поплыл и закричал: «Тут рыба плавает!» «Это мой лещ!» — отозвался москвич. Рыба вяло плескалась поверху. Пловец легко схватил ее и вернулся к берегу. Отдал москвичу. Но это оказалась крупная плотвица, пораженная солитером. Москвич распорол ей брюхо, убедился в этом своими глазами и выкинул.
Когда на другой день появились купальщики в той же бухточке, московского рыбака уже не было. Зато появился другой — крылатый. Редкая птица — скопа, или водный орел, как еще ее называют. Занесена в Красную книгу. Сидела близко, на старой березе у обрывистого берега. Из-за длинных ног ее сначала приняли за цаплю. Скопа питается рыбой, резко падая вниз и выхватывая добычу когтями из воды. Скорее всего, эту обитательницу труднодоступных мест и привлекала сюда ослабевшая в жару, полусонная рыба. Впрочем, хищница, ведущая скрытый образ жизни, долго рассматривать себя не дала. Расправила раз-другой длинное крыло и, завидев людей, улетела.
Змеи заползают в печки
В начале августа, судя по многолетним наблюдениям, активизируется жизнь змей.
В деревне Серково, как рассказала одна из жительниц, немало заброшенных, а то и разрушившихся домов. Они теперь часто становятся прибежищем для всякой дикой твари. Особенно удивляли случаи, когда пресмыкающиеся поселялись в печках таких развалин. Будто понимают, где было самое обжитое и теплое место в избе. ( А как тут не вспомнить народное поверье про змея огненного, влетающего и вылетающего по ночам в печную трубу?)
Несколько раз тем летом гадюки наведывались в Серково. Жители, конечно, старались избавиться от непрошенных гостей — чаще убивали их. Шутки с ними плохи. Лишь одна сердобольная дачница, увидав свернувшуюся в клубок, спящую змею возле бревенчатой стены, убивать её не стала, а ловко поддела на лопату и отправила восвояси за забор.
Енот украл штаны
В приволжской деревне механизатор отправился в свою баньку — попариться, как следует после рабочего дня. У входа на лавочке снял верхнюю одежду, проще говоря, брюки с рубашкой, и вошел в благодатный рай, пышущий паром и березовыми вениками.
Выйдя из рая, он увидел, что брюки — исчезли! И похититель не ушел далеко — пробирается к лесной опушке, в кусты, волоча украденные штаны.
Ах, ты! — тут уточнять, какие дальше слова сорвались с уст механизатора — не будем. Только, услышав их, а затем и погоню, похититель, а это был — енот, напугался и бросил свою добычу, тем более — механизатор его уже настигал. Что енот нашел приманчивого в такой одежде, какой запах его пленил, того не смог объяснить даже охотовед с многолетним стажем, поведавший мне об этом чудном случае.
В колхозное поле — за грибами
Любители смиренной охоты а райцентре жалуются, что урожай грибов нынче невелик. Но при этом часто уточняют: «Это — в лесу. А в бывшем колхозном поле грибы есть». То есть на заросшей в человеческий рост разными кустами и березками земле, где в прошлом выращивали картошку и зерновые. Там земли-то удобренные, а то и мелиорированные. Похоже, скоро о некоторых зерновых мы будем знать только из стихов нашего поэта Н. А. Некрасова: «Выйду, выйду в рожь высокую»…
Кстати, эти слова из поэмы «Коробейники» перекликаются с одной берестяной грамотой из известной книги филолога Андрея Зализняка, любовным письмом древнерусской женщины из двенадцатого века: «Приходи вечером ко ржи или весть подай»… Тысячу лет у нас в России шумела рожь, хранила свято тайны, как и в этом берестяном письме, и навевала переливчатые песни. А теперь в бывшем поле, в диких зарослях после очередного дождя появляются грибники и возвращаются в город не пустыми: в корзинках — крепкие молодые подберезовики.
Сорочье гнездо
Про несуразный головной убор в народе говорят: «Шапка — выкинь вороне (или сороке) на гнездо!»
Эту поговорку я вспомнил однажды в конце апреля, наблюдая за работой двух сорок в зарослях осинника у гаражей на окраине Мышкина. И убедился в верности народного слова. Сороки делали себе гнездо, и, действительно, аккуратным или красивым это прибежище представительниц вороньего племени не назовешь. Свито было еще только одно дно, веточки его топорщились, пара сорок укладывала их как-то раскидисто.
Приносили стройматериал они по очереди. Одна сорока была постарательнее и летала дальше, и ветки приносила длинные. А вторая чаще планировала в ближний огород и таскала оттуда, что под клюв попадется. Обычно сороки в этих зарослях ведут себя крикливо, идешь мимо летом — подымают галдеж. А тут работали молча, чтобы не привлекать к себе внимания. Скоро зазеленеют, загустеют новыми побегами кусты, и эта неуклюжая шапка, в которой будет созревать новая жизнь, станет для прохожих глаз невидимой.
А воронье гнездо я увидел осенью — сбросило, видно, ветром со старой березы. В его борта были искусно вплетены обрывки алюминиевой проволоки от выброшенной старой электропроводки.
Дятел-электрик
Обычно лесные доктора, дятлы, предпочитают работать где-нибудь в лесу, подальше от шума людского. Ну, залетит иной остроносый в деревню на подсохнувшее дерево.
А тут — дятел затукал в центре города на Успенской площади, поблизости от собора и административного здания. Причем, его внимание привлекло не дерево, ели и сосны здесь холеные, раскидистые, а деревянный столб с проводами. Так что лесной доктор, похоже, перешел из медицинской сферы в более доходную, тогда еще чубайсовскую — делать «санацию», выдалбливать из столба заведшихся в нем жучков и личинок.
Утки в огородах
На окраине города Мышкина много огородов разбито у болот, вплотную к опушке сосняка. Придешь в такой глухой уголок, отворишь калитку к заросшему пруду. А от мостков с характерным криком бросилась вплавь в осоку небольшая уточка, чирок-трескунок. Так хорошо ей в огороде под боком у миролюбивого копателя грядок. Здесь у нее и выводок.
Не диво было встретить прилетевшую с Волги утку у муниципальной больницы. Там тоже сосняк под окнами. Да и доктора-айболиты, приключись беда, наверняка помогут. А однажды летом жители стали свидетелями, как прямо на центральной улице, у нового дома культуры, в огородном пруде поселилась большая утка, кряква. Пруд огорожен забором — прохожие и автотранспорт выводку не мешает.
Утка-чирок небольшая, рябоватая, а утятки у неё и вовсе маленькие пушистые шарики, как одуванчики. Затаились всей семьей в осоке. В огород ходишь чуть ли не каждый день, а то, что у тебя дикая уточка приют обрела, — только раз-другой за все лето и подсмотришь. Совсем не случайно жмутся утки-чирки поближе к людям. В черте города стрелять охотникам запрещено. В огородах тоже не многолюдно, чужим туда дороги нет. Вот и выходит, что в таких местах намного безопаснее, чем в заливах и болотах по берегам Волги, где в охотничий сезон начинают раскатисто бухать выстрелы.
Расклёванный кочан
Огородники в городе убирали последнюю капусту. Мужчина, немножко навеселе, оперся на тын и принялся рассказывать:
— Проклюнули мне птицы самый большой кочан — он и лопнул, развалился надвое.
— Это вороны, они тут тучами летают, — подхватывает соседка, — у меня кабачок один на грядке остался — весь расклевали!
— Нет, это не вороны, — умудренно покачивает головой мужичок, — это грачи. Они собираются улетать, жирок в дорогу набирают. Вот и клюют все, что ни попадется. А вороны, они у нас остаются. Это не они… — Он увлекается вороньей темой и продолжает. — Бывало, выпиваешь с соседом, рыбу свежую жаришь здесь, в огороде. Одна ворона все время прилетала. Покличешь ее: Машка, Машка!.. Она и летит. Бросишь ей требуху — клюет: только давай! В двух шагах ходит... А погладить себя не давала. Два года так прилетала. А нынче вот что-то нет ее, — грустно заканчивает огородник.
Может быть, супруга его — эту Машку прогнала? Часто соседям жаловалась: вот, пьяницы, ворон привадили!.. Как приходишь в огород — так к тебе и летят, орут!
Горностай с лягушкой в зубах
Тихо и пустынно становится осенью на берегу Волги за открывшимся здесь баром (Бар — отмель, гряда в прибрежной полосе, вытянутая вдоль берега и сложенная водяными наносами. — Прим. ред.). А летом поблизости, за зарослями чепыжей (Чепыжи или чипыжи — диалектное слово, которым в некоторых регионах центральной России называют заросли, непроходимые для человека места. — Прим. ред.), не переводились веселые компании, принимавшие на лоне природы горячительные напитки, а затем охлаждающиеся в волжских волнах.
Занимательно, что теперь именно это место облюбовал себе привлекательный зверек из семейства куньих — горностай. Обычно он ведет ночной образ жизни. Охотится на мышей. А раз удалось увидеть, как прямо днем горностай пробирался к кустам, торопясь подкрепиться лягушкой, которую он нес в зубах. А, может, такая смелость объясняется и тем, что пушистый промысловик с первым снегом уже сменил свою пеструю шубку на однотонную — белую, и надеялся, что это хорошо его замаскирует от редких прохожих.
Грач под крышей улья
В огороде было все убрано. Мы там не бывали уже недели две. А в выходные решили заглянуть. Открываю калитку, а навстречу мне жалобные, призывные то ли хрипы, то ли стоны. Что же за сторож в огороде завелся? Это молодой грач. Вид у него жалкий, топорщатся мокрые перья. Вроде даже обрадовался людям, жалуется. Подошли — он неловко, по-куриному заковылял в сторону, но не улетает. Соплеменников его в городе уже давно не видать. А у этого крылья ослабли. По всему видно, что птица больная.
В сарае ничего съедобного уже нет. Жена бросила ему кисть калины. Но птице явно не до еды, отковыляла в кусты и там, ссутулясь от мороси, встала под крышу пустого улья. Только дыханье хриплое, как у тяжелобольного ребенка, доносится оттуда. Постояли, пожалели бедолагу. Взять в руки больную птицу, что и ветеринары делать не советуют, не решились.
Лисицы охотятся в деревне
Деревня Палкино в нескольких километрах от райцентра, стоит на раздольном берегу Волги. С одного конца к ней подступает лес. В первом десятилетии нового века, местные пенсионерки, начали жаловаться, что из лесу стали являться к ним незваные гости. Это лисицы. Таскают кур, и дело уже до того дошло, что большинство жителей перестали здесь держать домашнюю птицу. В деревне, конечно, есть собаки. Но четвероногих друзей человека воровки не боятся. Видят, что собаки сидят на цепи и вреда им не принесут. Поэтому подходят поближе, сидят на виду у лающих сторожей, точно дразнят. Палкино — деревня дачная, немало здесь и приезжих москвичей, среди них нет ни одного человека с ружьем. И хитрые кумушки понимают, что бояться здесь им некого.
Песня люби
Однажды осенью неподалеку от деревни Старово неизвестные в один день убили сразу трех лосей: стреляли с дороги из автомобиля. Такого в здешних краях еще не бывало. У лесных великанов в разгаре была пора любви — гон, как говорят охотники. Видимо, двое быков-ухажеров вышли к асфальту за лосихой, и тут же попали под пули. Рядом, на обочине, были найдены кишки и другие останки выпотрошенных туш. Дорога здесь проходит — на Углич и дальше, браконьеры были, по подозрению местных жителей, приезжие из Москвы.
Доверчивы лесные звери. По своим тропам выходят они кормиться в придорожных кустах, не ожидая, что эти, сияющие светом и громыхающие машины могут остановиться — и из окон ударит коварный выстрел. Если лоси подчастую не очень пугаются человека, то, что говорить о пронырливых лисицах, маленьких ласках и горностаях, красавцах-хорях, о бобрах? Все птицы и звери, о которых речь идет в этих заметках, учатся выживать бок о бок с человеком. И люди из сел и деревень, рассказавшие эти истории, тоже относятся к братьям нашим меньшим с пониманием.
Любовь правит миром не только человеческим, но и в зверином царстве. В этом наглядно убедился мой давний знакомый, начальник охотинспекции. Как-то в конце октября, когда лоси заканчивали справлять свои свадьбы, он, бродя по лесным угодьям, решил проверить, насколько сильна у них тяга к продолжению рода. За долгие годы своей работы он научился подражать голосам разных зверей и птиц. Издалека заметив рогатого жениха, подкрался к нему и, спрятавшись в кустах, издал звуки, какими обычно лоси-быки вызывают на поединок соперника. Они похожи на глухой утробный стон.
Сохатый отреагировал моментально. Все ближе и ближе подходил он на условный призыв, вытягивал морду, пытаясь разглядеть, кто там, в кустах, его дразнит? Когда осталось метров тридцать, человек перестал испытывать его терпение. Закурил, и лось, почуяв опасный запах, опрометью бросился прочь.
В другой раз таким же способом охотинспектор подманил лосиху. Та, услышав свадебные стоны, сразу же бросила кормиться и подошла к человеку почти вплотную. Удивившись, человек выступил из кустов и принялся ругать лесную невесту за то, что она так пренебрегает осторожностью. Большие умные звери оказываются доверчивыми, как маленькие детеныши, когда в крови звучит песня любви.
Гуси покружились над погостом
Однажды в субботний ноябрьский день в старинном селе Шипилове жители провожали в последний путь пожилую односельчанку, долгие годы проработавшую в местной библиотеке. За селом над кладбищем, после того, как печальный обряд был уже совершен, вдруг появилась большая стая диких гусей.
Снизившись, птицы сделали, словно прощаясь, несколько кругов над погостом, а затем растаяли в мглистом небе. Все односельчане, глубоко тронутые, замерли и смотрели на стаю, точно сочувствующую людям в печали. Очевидцам этого явления никогда сталкиваться с такими случаями еще не приходилось.
Тумак пришёл в огород
В последние годы, как только покроется земля снегом, почти каждую неделю узнаешь о том, что зайцы все чаще стали наведываться не только в огороды в дальних деревеньках, но и в общественные сады у райцентра, где лакомятся корой фруктовых деревьев.
Специалист отдела сельского хозяйства как-то в выходной день встретил у своего огорода даже редкую разновидность косого, так называемого «тумака». Это гибрид, произошедший от двух разных заячьих пород — русака и беляка. Русак отличается тем, что он покрупнее, и шубки у них разные. Помесь эта не может произвести потомства. Очевидец — бывалый охотник — узнал редкого гостя по окраске шерсти и по лапам. Собака принялась гонять тумака вокруг огорода, но он благополучно ушел в лес.
Словарь Даля «тумаком» также называет помесь лисы, собаки и волка. Различают волколиса, волкопса и лисопса. Но данных о встречах с такими существами в окольных местах пока нет.
Олень забрался в омут
Случилось это еще до снега, в самом конце октября. Начальник местного охотнадзора шел по лесу к речке Радиловке, когда услышал надрывающийся лай собак. Поблизости охотники травили зайцев. Пойдя на лай, он увидел, что внимание двух гончих привлек какой-то зверь. Скрываясь от погони, он забрался в омут. Над водой торчала только голова с красивыми раскидистыми рогами. Присмотревшись, человек удивился. Похоже, это был довольно редкий гость для здешних мест, так называемый «благородный олень».
От собак ему не убежать, вот он и спрятался в омут и, поглядывая на начальника, выжидал, что будет дальше. Увидев, что человек отгоняет псов, выбрался на другой берег. Ростом он был с молоденького лося. И скрылся в чаще. Одна гончая, не выдержав, бросилась вослед вплавь. Пришлось поспешить к хозяину собак, сказать, чтобы тот отозвал своих четвероногих помощников. А до этого последний раз с благородным оленем в родных лесах охотнадзор встречался лишь лет пятнадцать назад. Забегают редкие гости сюда, похоже, из двух соседних районов, куда они были завезены для разведения.
Конфеты аисту по вкусу
Старинное село Архангельское, в котором теперь остался один житель, стоит у речки Ломихи на большой дороге к Некоузу. В конце минувшего века здесь на верху заброшенного храма поселились прежде никогда не виданные аисты. Переселение этих птиц объясняли последствиями чернобыльской катастрофы. И вот проезжий охотник смертельно ранил одного аиста. Гигантской птице из последних сил все же удалось залететь в гнездо.Там она и осталась лежать, свесив одно крыло с колокольни.
На следующий после этого год аисты прилетели в Архангельское, но остаться на опасном месте не решились. Покружили две пары и улетели. Позднее, к радости местных жителей, одна пара все же вернулась. С тех пор шефство над редкими птицами взяли ребята из Архангельской школы, теперь тоже уже не существующей. Они охраняли своих пернатых друзей. Как-то здешний бессменный библиотекарь Раиса Михайловна Смирнова увидела у дома пару птиц, гулявших по скошенному лугу. Залюбовавшись их почти ручным видом, протянула конфету. Один из аистов приблизился, но взять гостинец с руки не решился. Тогда Раиса Михайловна стала бросать им конфеты, и обитатели заброшенного храма с удовольствием полакомились сладостями.
Вся прежняя жизнь большого села, где еще в послевоенное время колхозники ставили даже «Бориса Годунова» на клубной сцене, теперь в прошлом. «На косогоре у Ломихи» — так называется книга Надежды Кусковой о людях села Архангельского, вышедшая недавно в Ярославле. А в церкви Михаила Архангела каждый год совершается богослужение и панихида на могиле местночтимой старицы Ксении Красавиной, умершей в 1940 году.
Слезинка
Умирала в начале ноября, когда поля еще полностью не покрыты снегом и жесток натершийся о наждаки камней ветер с Волги; обдернулись черным черепьем льда валуны на заплеске берега. Березы заснули*, белеют обескровлено — лишь корни чернеются, обжигаясь о настывший песок.
Умирала в деревне, промучившись весь день, баба с изжелта-черными кривыми, как когти, ногтями на ногах; сгорбленная, гнутая, как клюка. Хотя ей было пятьдесят пять лет, на вид она казалась разбитой старухой, столько родила она детей, пережила в работе голода и холода. Над ней стояла в мужской телогрейке свояченица, постарше её, тоже вдова, но еще в силе; посмотрела в лицо и увидала, как веко одно приотворилось, а из-под ресницы скатилась слезинка по щеке, и сказала родне и детям: «Это выкатился белый свет… Значит, отдала Богу последнее дыхание!» — И перекрестилась на иконы в углу, убранные цветами из древесных стружек. «Всё картошка одна да картошка — разве долго на ней наживешь?» — толковала она вечером младшей своей сестре, у которой муж уцелел…
За всю свою жизнь умершая баба ни разу не уезжала из деревни. Самолеты её не носили, не возили её поезда. Детство и недолгое счастье юности — как заголубевшее нездешним цветом льняное поле. Волга, земля, корова — иных, казалось, и не знала она слов. И была для неё Россия — здесь, в деревне, вся: с этим промозглым наждачным ветром, с обескровлено белевшими под ветром березами… Весь мир, весь белый свет. И вот он выкатился, уместился в одну слезинку перед Богом…
Да, может, наверно, и вся Россия, весь мир уместиться в одну слезинку перед Богом. Но откуда, как об этой тайне таким ясным русским словом дано знать тебе, душа человеческая?..
Тайна — не меньшая.
* То есть остановилось сокодвижение.
г. Мышкин Ярославской области