litbook

Политика


Путч глазами чиновника0

Девятнадцатого августа девяносто первого года, обогнав на шоссе колонну танков или, может, бронетранспортеров, я вернулся с дачи в Москву и, приняв душ под звуки доносившегося из комнаты “Лебединого озера”, поспешил защищать демократию. Нет, не к Белому, а к серому дому, бывшей школе-пятиэтажке. Там ютилось скромное эрэсэфэсэровское ведомство, где я совместительствовал в качестве одного из советников его руководителя — недавно назначенного на этот пост молодого демократа.

Главные вопросы в отрасли обычно решались в союзных ведомствах. Республиканские существовали отчасти для декорации: надо же было чем-то доказывать федеративное устройство советского социалистического государства. Никто не подозревал, что вскоре последние станут первыми и вся власть упадет в их слабые, непривыкшие к тяжелой работе руки.

Я подходил к министерству с опаской, поскольку не исключал возможности скорых арестов демократов и их присных. Испуг прошел при виде стоявшего на том же месте обшарпанного министерского здания, вокруг которого не было никакого оцепления, оттуда никого не выводили в наручниках — словом, не было всего того, что я навоображал себе по пути. Министерские чиновники занимались привычными делами как ни в чем не бывало. Телефоны и телефаксы работали, никому не пришло в голову их отключить.

Журналист-демократ позвонил в Варшаву матерому борцу с коммунизмом Адаму Михнику — «у нас переворот». И услышал в ответ: «Слушай, переворотов, которые оставляют рабочими все телефоны, не существует, успокойся».

На следующий день по министерскому факсу на места будут отправлять телеграмму с требованием не подчиняться, ни в коем случае не подчиняться гэкачепистам. Но это завтра, двадцатого августа, а девятнадцатого все шло как обычно.

Тишина объяснялась отсутствием министра, пребывавшего в отпуске. Его секретарша по секрету поделилась со мной, что ее босс, придя в себя от утреннего шока, откуда-то издалека звонил ей и интересовался, не сменили ли милицейский наряд на входе. Та спустилась вниз проверить. Знакомый милиционер привычно дремал в вестибюле.

Чтобы как-то оправдать свое появление в министерстве, я немного потолкался в курилке. Там высказывались разные мнения по поводу происходящего, но большинство склонялось к тому, что скоро все будет как прежде, до перестройки, ну, начальство поменяют, нам не привыкать, наше дело маленькое, мы же не кооператоры какие, прости господи.

По пути домой я на всякий случай заглянул в продмаг. Если кто забыл, прилавки тем летом были заставлены рыбными консервами, впрочем, вскоре и они исчезли. В тот вечер, однако, выбросили сахарный песок, народ разбирал, радуясь удаче. Один политграмотный дед стал нахваливать ГКЧП за нежданное появление сахара, но его не поддержала безразличная к политике очередь. Хотя от магазина до Белого дома была всего пара километров, судьба его обитателей мало кого волновала. Недовольство вызывало то, что больше двух кило в одни руки не давали.

В самом же Белом доме творилась страшная суета. Однако в этой суете в тот день, похоже, было задействовано не так уж много людей. Только один из моих тогдашних знакомых, чиновник не слишком высокого ранга, запершись в кабинете, по заданию ельцинского помощника обзванивал кого-то там в облисполкомах и осторожно выяснял настроения.

В основном же простой чиновный народ, а это немалая часть белодомовских обитателей, сидел за столами или прильнул к окнам, наблюдая за происходящим вокруг здания, а после окончания рабочего дня покидал место работы и шел мимо собиравшихся защитников демократии, стараясь по возможности с ними не смешиваться.

Следующим утром, 20 августа я вновь поспешил на службу. Жизнь там закипела, источником видимой энергии стал вернувшийся из отпуска молодой министр, дверь в его кабинет не закрывалась, туда и оттуда сновали люди с бумагами.

Меня присовокупили к тем особо доверенным, кому поручили готовить бумагу о противозаконности объявленного в стране чрезвычайного положения. Я чувствовал себя отчаянно смелым, особенно в сравнении с другим советником министра, сказавшимся больным.

В действиях доверенных лиц, однако, никак не ощущалось единого порыва. Никто, казалось, не был особенно возбужден и не проявлял своего отношения к происходящему, не охал и не возмущался. Все вели себя подчеркнуто индифферентно. Дескать, мы делаем свою работу, ничего личного. И пусть даже победит противная сторона, к нам не придерешься.

Не исключено, мы легко могли бы писать нечто противоположное, поддерживая тех, других. Кто тогда мог знать, кого именно в конце концов назовут путчистами? Ведь путч не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе.

Конечно, внутри у каждого возникал нехороший холодок. В конце концов, мы все были никакие не диссиденты, а обычные советские люди и трепетали перед партийными органами и просто органами, теми самыми, которые вдохновили ГКЧП на подвиги. А тут нам выпало писать такую крамолу, о которой еще вчера подумать было страшно. И делалось это по приказу начальства.

Понимая нелепость ситуации, все чувствовали себя не в своей тарелке и к тому же опасались вполне возможных санкций, когда большевики возвратятся и все вернут под свой контроль. С нервным смехом мы предавали бумаге безумные идеи, стараясь немедленно позабыть их содержание, а в свободную минуту выходили на соседнюю улицу подивиться танкам, которые, по словам Жванецкого, ходили по Москве вместо троллейбусов.

В шесть вечера с чувством исполненного долга все разошлись по домам, а мы вдвоем с коллегой, с которым откровенно говорили на одном языке, отправились к Белому дому. Народ там был все больше молодой, незнакомый, бросалось в глаза множество бородатых лиц (у нас в министерстве ношение бороды, как свидетельство свободомыслия, не поощрялось), некоторые по виду напоминали торгашей-кооператоров, лезть с ними на баррикады как-то не хотелось.

А ведь это они повернули колесо русской истории. Или не они, а те, кто выступал перед ними с горячими речами и воззваниями, как Ельцин на танке? Или же его закулисные сторонники, те, кто вел секретные переговоры с командирами шедших в Москву войск и секретарями обкомов, недавно возглавившими областные советы, уговаривая их переметнуться на свою сторону?

А может, какая-то роль принадлежала и нам, канцелярским крысам, оказавшимся в нужное время в нужном месте? Не в наших привычках много рассказывать. Возможно, сей пробел немного восполнит мой рассказ от имени одного из нас, пусть и не самого типичного, такого, знаете ли, страдающего конформиста.

В свое время до меня дошло, что буржуазные революции делаются вовсе не буржуазией. Возможно, и демократические перемены не обязательно приносят демократы. Или не только демократы. Во всяком случае, немного людей с либеральными убеждениями встретилось мне в коридорах тогдашней власти, и их дальнейшая судьба и карьера, а точнее, ее отсутствие — лишнее тому подтверждение.

Перечитал написанное и понял, что у читателя мог возникнуть вопрос, а почему, собственно, увидев среди защищавших Белый дом представителей нарождающейся буржуазии — кооператоров, персонажи моего рассказа не пожелали с ними смешиваться. Вместо ответа сошлюсь на малозначительный эпизод, случившийся в столовой городской прокуратуры в тот же день, но чуть раньше, в обеденное время. Два буфетчика или по́вара, не знаю точно, словом, молодые ребята, стоявшие на раздаче, после того, как схлынула голодная толпа прокуроров, демонстративно сняли белые халаты и гордо объявили, что отправляются на защиту Белого дома. Обедавшие индифферентно наблюдали за этой сценой, никто их не останавливал.

Среди прокуроров были люди разных воззрений — те, кто постарше, сочувствовали путчистам, среди молодых многие были на стороне Ельцина. Но увиденное вызвало у всех неприятный осадок. Здесь было нечто вроде классовой розни. И не в том дело, что обедавшие принадлежали к высокому сословию, а обслуживающий персонал — к низкому. В известном смысле, дело обстояло с точностью до наоборот. В то время среди московских чиновников, как ни трудно в это поверить, преобладали люди небогатые и честные, тогда как работники общепита в те годы не всегда отличались названными качествами.

Между прочим, один из свидетелей этой сцены спустя несколько дней проводил обыск у поверженного первого секретаря московского горкома КПСС и был обескуражен скромностью обстановки градоначальника, особенно наличием телевизора марки “Рубин”, причем не цветного, а черно-белого. Правда, глава столичной партийной организации к тому моменту собственно градоначальником уже не был, перестройка выдвинула на этот пост мэра-демократа, и тем не менее…

Не подумайте, что автор хочет сказать что-то плохое о толпе у Белого дома, это была, как справедливо писали в газетах конца августа, прекрасная толпа. Просто я пытаюсь объяснить мотивы действий, а точнее бездействия определенного сорта людей, вот и все.

Еще, пожалуй, следует пояснить, какую такую закулису я имел в виду, говоря о тайных контактах белодомовцев. В те дни у демократического начальства шла своя секретная жизнь. Булыжник — орудие другого революционного класса — уступил место телефону. Отнюдь не только мои знакомцы, все без исключения главные персонажи той истории потом не раз вспоминали, как звонили местным начальникам и уговаривали переметнуться на другую сторону. И, представьте, большинство дало себя уговорить, совсем мало кто поддержал ГКЧП. Больше того, Ельцин и его соратники в течение всех трех дней путча то и дело лично созванивались с самими членами ГКЧП, включая председателя КГБ, причем по свидетельству людей, присутствовавших при разговорах, по тону вовсе не враждебных. Можно предположить, что они легко понимали друг друга — не будучи одной крови, и те, и другие, в общем-то принадлежали к одному кругу.

Правда, одновременно, приступили к реализации фантастического сценария — по примеру польского и чехословацкого правительств времен Второй мировой войны, нашедших приют в Лондоне, сформировали «правительство в изгнании», готовое в случае чего поднять народ против коммунистов. В это самое правительство Ельцин назначил трех верных людей и тайно отправил на Урал — в свою бывшую вотчину, в бункер, выстроенный в свое время для защиты местного начальства от американской атомной бомбы.

Телефонные разговоры непримиримых врагов привели московского мэра Гавриила Попова к выводу, что победе над путчистами мы обязаны не только «действиям масс, но и сложным и тонким переговорам Ельцина с армией и безопасностью, с местными аппаратчиками» (лексика первоисточника сохранена). Вероятно, он оценил дипломатическое искусство первого российского президента никак не ниже «действий масс» и потому на митинге в честь победы демократии без обиняков предложил присвоить Ельцину звание Героя Советского Союза. Смелое предложение так и не было реализовано, то ли не успели, то ли еще что.

Кстати, было бы ошибкой считать, что чиновников вовсе не было на баррикадах. Больше того, открою, что тем же вечером вокруг Белого дома бродила группа судей одного из московских судов во главе с председателем, уважаемым юристом и горячим сторонником судейской независимости, обещанной демократической властью. Этот достойный человек давно в отставке, так что теперь об этом можно рассказать.

Помните, в первой части моего затянувшегося повествования упоминалось союзное ведомство, в республиканском звене которого трудился, а точнее, совместительствовал автор? Союзный министр пребывал в отпуске, но члены коллегии во главе с первым замом решили поддержать ГКЧП. Как на местах отреагировали на решение коллегии? Да никак. Многие из местных начальников сочувствовали путчистам, больно уж надоело горбачевское «раскачивание лодки», но перевесили преимущества свободы, то бишь «местного суверенитета».

А что же глава ведомства? Не рванись он с черноморского пляжа в Москву, все могло бы сложиться иначе. Так ведь нет, примчался двадцатого августа, вышел на службу двадцать первого и двадцать второго, натурально, был уволен. На его место назначили первого зама, того самого, что от души поддержал ГКЧП. До самого конца Союза этот зам оставался и.о. министра, еще целый год, не торопясь, передавал дела новой власти и с почетом был препровожден в отставку.

При всей несоизмеримости нашего падения замечу, что немногим позже и меня, возможно, за излишнюю ретивость подвинули, из двух советников оставив одного – того, который двадцатого не пришел на службу. Впрочем, потерю места я легко пережил.

…Утро первого дня свободы я просидел дома, уткнувшись в телевизор с Горбачевым, ночью прилетевшим из крымского плена, а потом – с его спасителем, в прошлом боевым летчиком, а тогда российским вице-президентом (была такая должность). Этот, последний, возбужденно рассказывал о гонке самолетов в Крым и при этом лихо шевелил усами, чем заслужил благосклонность советских (еще) женщин. Горбачев же не был, как обычно, словоохотлив и сообщил лишь, что вернулся в другую страну, об остальном не сильно распространялся: «Я вам все равно никогда не скажу всего».

Вечером я, устав от телевизора, вышел подышать свежим после дождя воздухом (неделя выпала дождливая) и прошел немного вверх по улице Горького, против течения довольно большого числа людей, продвигавшихся по направлению к Лубянке. Кажется, в руках они несли огромный триколор, а может, это я пересказываю увиденную назавтра телевизионную картинку.

…Говорят, по бронзовым щекам Дзержинского, когда его ставили на новый постамент в парке на Крымском Валу, потекли слезы – пролилась скопившаяся в глазных впадинах дождевая вода. К слову сказать, сносили памятник вопреки действовавшим тогда законам, и я помню, как чесали в затылке прокуроры, с ужасом взирая на происходящее.

Утро третьего дня путча началось с известия о гибели трех молодых людей в неравной схватке с боевой машиной пехоты в тоннеле на подступах к Белому дому. Не вижу смысла пересказывать здесь этот трагический эпизод. Мне важно поведать лишь о том, что видел и испытывал сам или, в крайнем случае, слышал от людей, к чьим словам отношусь с доверием, стараясь не повторять общеизвестное.

Вновь забегу на несколько дней вперед. В пятницу вечером реформистскому раввину Зиновию Когану позвонили и не допускающим возражений тоном предложили прибыть завтра на площадь пятидесятилетия Октября (так назвалась Манежка) для отпевания одного из погибших, оказавшегося евреем по паспорту. К тому моменту люди в православном священническом облачении уже стали появляться на официальных церемониях, теперь же, с победой демократии, пришел черед проявить религиозный плюрализм.

— В субботу по иудейским законам хоронить нельзя, — возразил Зиновий.

— Это государственные похороны переносить нельзя, — ответили ему. И вновь настоятельно попросили прийти. К нему обращались не к первому, другие отказались, а этот был известен своим либерализмом. Короче, пришлось соглашаться.

Наутро, за пятнадцать минут до назначенного часа, Зиновий вышел из метро «Площадь революции» и увидел необъятное людское море, раскинувшееся довольно-таки широко. У маленького человека в кипе с молитвенником под мышкой не было никакого шанса протолкнуться до Манежа. Тем не менее он надел талес и стал прорываться вперед, извиняясь и объясняя встречным-поперечным, куда направляется. И, представьте, стоявшие через каждые двадцать метров люди с военной выправкой пропускали его вперед безо всяких документов. Да у него и не было их с собой, за исключением пропуска с основного места работы, «Гипропрома», — Б-гу он служил на общественных началах.

К Манежу, рядом с которым выстроили трибуну, он добрался в момент зачтения Горбачевым указа о награждении погибших званием Героя Советского Союза, разумеется, посмертно. Внизу стояли три гроба, рядом с которыми на низких скамеечках сидели родители погибших.

— Ты не имеешь права этого делать, — откуда-то сзади послышался голос хасида Изи, невесть как оказавшегося у него за спиной. — Сегодня суббота. Пусть хоронят завтра.

— Давай спросим у родителей покойного, что они по этому поводу думают.

Убитые горем родители были советскими людьми, далекими от того, что еще недавно считалось религиозным дурманом, и их удивила сама постановка вопроса. К тому же им в голову не могла прийти мысль сорвать государственные похороны. Выслушав ответ и обернувшись к коллеге, Зиновий обнаружил, что того и след простыл.

Раввина узнали по талесу и позвали на трибуну, где сразу после митрополита, будущего патриарха, он вышел к микрофону и, раскрыв молитвенник, прочитал на иврите перед сотней телекамер поминальный кадиш по всем трем несчастным молодым людям, без различия происхождения. Евреи всегда своих выручат, невзирая на день недели, но если что, и за других кого надо попросят.

Позже, на кладбище, после того как два гроба понесли в часовню, а один — ненадолго оставили, Зиновий сказал то, что положено говорить на проводах еврея из этого мира. Между прочим, когда процессия только двинулась с Манежки к Ваганькову, раввину предложили место в руководящем автобусе, да он отказался — дескать, в субботу не имею права, только пешком.

Если продолжить разговор о тогдашнем законотворчестве, то напомню, как вскоре после путча новый председатель одного из райсоветов столицы провозгласил «суверенитет района» и право распоряжаться землей и имуществом на его территории. Впрочем, этого ему показалось мало, и он заодно объявил контроль над воздушным пространством. Взглянуть бы сейчас на эти удивительные законы – им самое место в музее.

Между прочим, судьбой тех бумаг, о которых я рассказывал в начале своего повествования, спустя какое-то время заинтересовались сотрудники музея, намеревавшиеся сохранить для истории черновики исторических указов и распоряжений. Им на всякий случай отказали. Пришлось довольствоваться обгорелым каркасом троллейбуса, он еще долго стоял в музейном дворе как напоминание о ночном бое в тоннеле под Садовым.

Следом за музейщиками в министерство заявилась парочка сотрудников тех самых органов, которых так опасались в августовские дни мы, авторы революционных законопроектов. Желая, по-видимому, услужить победителям, они интересовались чиновниками, уклонявшимися от писания изобличительных бумаг, их настроениями. С этими — разговаривали повежливее, чем с музейщиками, но тоже выпроводили. Казалось, их время ушло безвозвратно и больше не следует ожидать от них неприятностей. Жизнь показала ошибочность смелого прогноза.

Вернемся, однако, в август девяносто первого. После того как похоронили троих несчастных молодых людей — жертв путча, дошел черед до того, чтобы покарать виновных в их гибели. На эту роль поначалу выбрали, помимо главных гэкачепистов, нескольких солдат — членов экипажа БМП-536. Со следствием по делу членов ГКЧП не спешили, а второе дело рассчитывали закончить поскорее.

Следователя (женщину, между прочим) принялись торопить – не только сверху, но и снизу. К начальственным советам она давно привыкла, а вот уличные борцы с путчистами сильно досаждали, звонили с угрозами, у входа в городскую прокуратуру выставляли пикеты. Особенно нелегко давался ей путь на работу от станции метро «Павелецкая».

К слову, после путча странные люди зачастили в дворянский особняк, издавна занимаемый московской прокуратурой. Они, как положено, записывались на прием и, дорвавшись до дежурного прокурора, возбужденно требовали ареста знакомых коммунистов или, в крайнем случае, выселения их из города. А что делать, приходилось с ними разговаривать, такое время.

Женщина-следователь, допросив человек двести, увидела следующую картину трагедии, развернувшейся в ночь на 21 августа в тоннеле под пересечением Калининского проспекта с Садовым кольцом.

Бойцов Таманской дивизии подняли по боевой тревоге 19-го рано утром, еще до объявления ЧП, и отправили в Москву. В течение двух суток они не отходили от машин и толком не представляли, что творится вокруг. Получив приказ, двадцатого в полночь колонна из четырнадцати БМП втянулась в тоннель под Садовым и пошла на таран баррикад. К ним побежали люди с бутылками с бензином, крича: «Убийцы! Фашисты!». Заполыхала броня сначала на одной, потом на другой машине, на башню третьей накинули брезент. Механик-водитель этой третьей пытался маневрировать, оператор-наводчик — вращал башню, стремясь сбросить брезент, в конце концов, машина врезалась в колонну тоннеля…

Выводы следователя выглядели следующим образом — «личный состав отражал нападение гражданских лиц, которое не прекратилось даже после применения военнослужащими боевого оружия… В действиях экипажа БМП-536 нет состава преступления, военнослужащие, верные военной присяге, действовали в целях защиты интересов Советского государства» (другого-то государства, заметим, в тот момент у нас не было).

Понятно, экипаж машины боевой, в отличие от «гражданских лиц», ничем не наградили, если не считать наградой обретенную свободу, свободу и в прямом, и в переносном смысле. Членов ГКЧП тоже начали было судить за трагический инцидент в тоннеле, это обвинение послужило довеском к основному – в измене родине (неясно только, какой). Оба, не успев рассыпаться, были погребены под думской амнистией 1994 года.

…Думаю, пора заканчивать мои обрывочные заметки. О тех днях не написаны повести-романы, не сняты художественные фильмы. Но, может, кому-то все же интересно, как так вышло, что в августе девяносто первого мы проснулись в другом царстве-государстве.

На нашем веку распалась связь времен, а мы даже не сумели договориться между собой, что это было. Осталось лишь короткое слово — путч.

 

Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer8_9/simkin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru