Чудо — необычное явление, которое внешне выглядит как нарушение известных законов природы (Википедия)
Юден (Juden) — евреи, множественное число (нем. яз.)
Ривка
К середине 1905 года молодые уже сменили два места жительства.
Первые послереволюционные погромы.
Отец большой еврейской семьи всего лишь полгода назад женил своего младшего, Исая. Невестка была беременна. Не понимая до конца происходящего, отец запряг коника в телегу, усадил туда невестку, мать в один большой узел собрала от скудости семейной, что смогла, и молодые покатили прочь. Как окажется впоследствии, эта тонкая веточка семейного древа одна и выжила, одна сохранилась и дала свои ростки.
В этом месте на юге Украины, за «чертой оседлости» было небольшое село. Это не было в чистом виде еврейское местечко. Украинцы, несколько белорусских семей, семьи польских евреев жили тут все вместе. Здесь они и поселились, здесь Ида благополучно родила Ревеку-Ривку, первую из её будущих девяти детей.
Отец Паисий с рождения существовал в кровном конфликте. По матушке он был тишайший попович, по батюшке — потомок одного известного декабриста. Смирение ниспровергалось обостренной жаждой справедливости, бунтарство и нигилизм сдерживались склонностью к смирению. И так — по кругу. Он хоть и примкнул к студенческой вольнице технического университета, где обучался с шестнадцати лет, но идея свержения Самодержавия повергла его в ужас. Уйдя в семинарию, не смог предаться полному отречению от «земных помыслов». Задавал профессорам естественнонаучные вопросы, подвергая невольно сомнению основы вероучения. Таких семинаристов, конечно, не терпели. В общем, интеллектуальным недоучкой он оказался в нашем захолустье в чине диакона, стал преподавать в местной церковно-приходской школе-четырехлетке, где учились дети всех национальностей, в том числе и еврейские.
Для удивленных цитируем:
Высочайше утвержденное 9 декабря 1804 года Положение «О устройстве Евреев»
1. Все дети Евреев могут быть принимаемы и обучаемы, без всякого различия от других детей, во всех Российских народных Училищах, Гимназиях и Университетах.
2. Никто из детей Еврейских, быв в Училище во время его воспитания, не должен быть ни под каким видом отвлекаем от своей религии, ни принуждаем учиться тому, что ей противно и даже несогласно с нею быть может.
Случилось это Положение во времена царствования Александра Первого — царя-реформатора, и до дней Великой Революции 17-го года действительно неукоснительно исполнялось.
— А-а-а, батюшка Паисий, а-а-а, больше не буду, ай, пустите!!!
Диакон крепко держал за уши двух своих учеников третьего класса. Эти негодники мазали губы своим еврейским одноклассникам свиным салом. Трое еврейских мальчиков утирали рты и пускали нюни, четвертая — Ривка: во-первых, выхватила из рук нападавших кусок сала; во-вторых, сама положила в рот, разжевала и проглотила; в-третьих, после короткой паузы, взяла в руки березовый веник и стала охаживать им двух безобразников, пока не вмешался Паисий.
Вообще-то Ривка была его тайной любимицей. Училась она по всем естественным предметам просто фантастически, далеко опережая одноклассников. Диакон этому способствовал, давая ей индивидуальные задания. Да и Ривка была неравнодушна к батюшке. По окончании уроков, начиная с первого класса, отец Паисий благословлял своих православных деток. Они выстраивались, поочередно прикладывались к ручке, а он после целования оглаживал каждого по головке. Тогда впервые Ривка встала последней в очереди, руки целовать не стала, но голову преклонила. Батюшка не сразу понял, что происходит с еврейским чадом, но головку погладил, а Ривка посмотрела ему в глаза и опять приклонила голову, и он опять её ласково погладил. Сейчас, и это стало привычкой, он, проходя по рядам класса, всегда гладил её по голове или в качестве поощрения за правильный ответ, или даже просто так.
Они остались в классе вдвоем.
— Ривка, иди ко мне, — позвал батюшка и тихо, шепотом спросил, — ты зачем сало ела?
— …Бога проверяла.
— !
— Разразит или не разразит.
— А…, и…
— Не разразил… Так вот, батюшка, по-моему, получается, либо евреям можно есть свинину, либо Его там вообще нет.
Отец Паисий схватил линейку и шлепнул Ривку пониже спины, а потом в одиночестве долго смеялся, хотя понимал, что этот его смех — грех великий.
Закон Божий
Еврейских детей его учить не принуждали. Они могли присутствовать или бегать во время урока на школьном дворе — на выбор. Наш еврейский квартет в основном присутствовал. Пример подавала Ривка. Нельзя сказать, что отец Паисий претворял в жизнь идею духовной ассимиляции евреев, он (Г-ди, прости, ещё один величайший грех) втайне гордился, что эти еврейские дети добровольно слушают его благодаря его же красноречию, умелой подаче материала. Всё было безоблачно до третьего класса. Но вот на третьем году обучения Ривка, казалось, между делом, задала первый вопрос:
— А что, батюшка, я правильно поняла, что первыми христианами были евреи?
— Да, молодец, хорошо слушаешь, — ответил Паисий, не почувствовав угрозы.
На другом уроке:
— А что, батюшка, я правильно поняла, апостолы ведь тоже были евреями?
— Ты, Ривка, правильно поняла.
Теперь он стал пристально наблюдать за девочкой, оставил её после уроков, поговорил и выяснил, что это десятилетнее дитя несет в глубине души знание, память и скорбь её многострадального народа.
— Что ты ещё хотела меня спросить по священному писанию, Ривка?
Она помолчала, потом подняла глаза и тихо сказала:
— Дева Мария была еврейкой, и, значит, Иисус был тоже евреем. Я права?
Отец Паисий вдруг напрягся:
— Да, это так.
Ривка пошла к двери класса, потом вдруг остановилась, вернулась и, глядя прямо в глаза, прямо в душу отца Паисия тихо произнесла:
— За что?
— Что «за что», Ривка?
— …евреи дали вам всем Христа, религию, веру… за что тогда нас так ненавидят?!
Паисий был нем, он был раздавлен, убит. Оказалось, что он не только этой смышлёной девочке не может ответить, но и для себя самого ответа на этот вопрос не находит.
К четвертому классу, к сентябрю, отца Паисия в школе заменил отец Александр. Когда на уроке Закона Божьего он увидел за партой еврейских детей, удивление его было безмерным.
Поразмыслив немного, ничтоже сумняшесь, гаркнул:
— Жидинята, геть!
На его уроках присутствие этой «поганой нации» не предполагалось.
Израэль — мальчик Изя
Цитата из фильма «Чапаев»:
«… а то карусель получается: белые пришли — грабят,
красные пришли — тоже грабить начали.
Куды крестьянину податься?»
Лихие и страшные послереволюционные годы. Красные, белые, зеленые, банды всех цветов и оттенков. Что между ними общего? Грабеж, насилие, издевательство над мирным населением, убийства.
Наше село находилась под властью Гуляй-Поля, под властью Нестора Ивановича Махно. Странно, но то, что Повстанческая армия Махно была интернациональной, где служили и евреи, кстати, сегодня мало кому известно.
Цитата из другого фильма. На этот раз «Хмурое утро», снятое по трилогии А. Толстого.
«…Я Лёва Задов. Со мной шутить не надо. Спрячь зубы — вирву».
И опять, мало кто знает настоящую биографию этого еврея, начальника контрразведки Нестора Махно, которого графский потомок описал в своей трилогии как садиста и убийцу, безнаказанно опорочив истинную судьбу неординарного человека.
Когда Нестор Махно не вел активных боевых действий, его небольшие отряды кочевали по всей территории Гуляй-Поля, наводя «революционный порядок», отстаивали справедливость как таковую (в своем и в батькином понимании), защищали слабых, карали лихих людей — мародёров, воров, да и просто насильников и убийц. Хитрый Батька тем самым убивал двух зайцев. С одной стороны — авторитет у местного населения, с другой…
Ну, в общем, эти летучие отряды в каждом новом населенном пункте принимались местными на постой. Пусть неделя, другая, но человек двадцать-тридцать с конями гужевались за счет селян (причем принимали их добровольно и с радостью), и у Нестора Ивановича не болела голова, как содержать своё воинство.
Вот и сейчас, погостевав в нашем местечке дней десять, небольшой отряд к которому примкнул сам Лёва Задов со своими орлами, переместился в соседнее село.
Маленький мальчик был баловнем.
В этот раз Ида с укором посмотрела на Исая, потом на свой живот и сказала со вздохом: «Хватит уже!».
Поэтому мальчик стал последним, девятым ребенком в семье — младшеньким.
Поэтому он был загугукан, заласкан и зацелован с рождения.
Поэтому в семье ни отца, ни мать, ни братьев, ни сестру он особенно не боялся.
Поэтому он рос и дорос почти до пяти лет от роду неслухом и паршивцем. Мальчика звали Израэль, а кликали — Изя.
«Тиха украинская ночь…», — написал как-то Николай Васильевич Гоголь, а надо было бы ещё добавить: «…и утро».
Раннее утро в сельской местности всегда благостное и тишайшее. Солнышко только проснулось и мягко начало согревать окружающий звенящий воздух. По стебельку к росинке ползет жучок. Почиркивают и посвистывают птахи. Журчит, переливаясь серебром в канавке, ручей, журчит… и не только он один.
Маленький Изя, суча ножками быстро-быстро, выбежал на крыльцо, и уже было достал свой обрезанный стручок, чтобы пустить долготерпимую струйку, как вдруг заметил соседку — бабку Ганну, которая поспешала по двору явно не для того, чтобы горох молотить. У бабки было налюбованное место — под плетнем, там она и стала присаживаться спиной к соседям. Мальчишка крадучись пошел на цыпочках к тому же месту. Наконец-то старая Ганна угнездилась и стала облегчать душу (не зря же говорят: «пописаешь — и на душе легче»).
— От, це ж тухес! — сказал, сплетя два языка воедино, мальчик Изя, заглядывая за плетень и пуская свою струйку.
— Ах, шоб тоби!!! — подхватилась бабка, но пока заканчивала начатое дело, пока искала хворостину, мальчик Изя успел добежать до своего крыльца, да ещё напоследок показать язык.
Байстрюка бабка «люто занелюбыла».
Вот, как бы и всё, но нелюбовь оказалась взаимной.
Конечно, не всё так сразу.
Ещё в прошлом году этот маленький жиденок залез в бабкину клубнику, хлопнулся на попу и стал объедаться. Съев всё, до чего смог дотянуться, он поменял дислокацию, то есть поднялся, сделал три шага, опять плюхнулся на задницу посреди грядки, и опять продолжил объедать ягоду, причем не просто, а ту ягоду, что получше, побольше, да посочнее.
Минут за сорок, половину съев, половину подавив, он оприходовал у Ганны добрую часть всей клубники.
В этот раз старуха и хворостину успела найти и всыпать чертей по тощему заду мальчика Изи. Так что взаимная нелюбовь у них была со стажем.
Очередное бандитское отребье вползало в село. Все были пьяны, в седлах держались с трудом. Было их человек десять верхами, да двое в бричке — кучер и не то барин, не то начальник какой. Как оказалось, с его же слов, это был пан Володыевский со своими новоявленными гайдамаками.
Стреляя в воздух и вопя невнятное, они собрали сельчан, и пан — главный бандит — толкнул речь, смысл которой сводился к призыву записываться завтра в его «свободную армию», а также к утру собрать «провиант для героев», а также выдать на расправу большевиков, золотопогонников, махновцев и жидов. После чего, вломившись на самое большое подворье — дом старосты, потребовали корм коням и самогонку с закусью для себя. Староста — старый Якым — «гостей» ублажал, как мог. Сам не только подносил, но и выпивал с ними, хвалил коней и бричку, всему поддакивал и заискивал. Старшего сына с невесткой он втихую отправил к соседям от греха, да наказал передать сельчанам «щоб жиди сховалися». Младшего, уже в ночи, отправил бегом к соседям за помощью и подмогой — у соседей ещё оставался остаток еврейского отряда самообороны, да и махновцы их не должны были бросить.
Маленький неслух привычкам своим не изменял. Он был как апостол Симон — рыбак, причем заядлый, причем рыбу готов был удить в любой луже, причем с рыбалки всегда приходил с уловом. Для семейного стола это было подспорьем, добавкой и разнообразием еды.
Семья Исая привычно спряталась в овине у соседки Ганны, старший сын которой переместился к ним в дом, изображал хозяина. Все притихли, всех сморил под утро сон.
Всех, да не всех.
По всем признакам, утро должно было быть клёвым, самым что ни на есть рыбацким. И мальчик Изя, естественно, собрался на рыбалку на дальнее озеро и планов своих отменять не собирался. С рассветом, пока все спали, он с нехитрой снастью да с ведерком уже семенил в нужном направлении.
Похмельные и злые, как стая бешеных собак, бандиты согнали селян на площадь.
— Это что ж, получается, — вещал с брички Волдыевский.
— Гостям не рады, свободы не желаете, провианта — кот наплакал, ни комиссаров, ни жидов у вас тоже нет?
— Как же нет, батька, а вот!!!
Один из гайдамаков тащил за шиворот маленького Изю, выловленного на околице с ведром науженной рыбешки.
— Да то наш хлопчик, пане, — причитал Якым, — Иванку.
— Гы, Иванку, говоришь, а это шо?
И бандит сдернул с мальчишки порточки.
— Пороть жиденка, — приказал Волдыевский — а потом тебя, Якым, пся кошчь, пороть, пока не сдохнешь.
На деревянной лавке распластали мальчика Изю и стали бить кнутом. От детского крика кровь стыла в жилах, волос поднимался дыбом. Женщины, украинки, умоляя пощадить ребенка, подставляли свои руки под хлыст, валялись в ногах у бандитов. Старая Ганна, растолкав соседей, с вилами в руках пошла на гайдамаков.
— Не замай дитя, не замай!!!
— Ах ты, старая курва, а ну хлопцы…
На бабку посыпались удары нагаек.
Превозмогая дикую боль, Ганна с вилами наперевес пошла к бричке. Ясновельможный пан Волдыевский в испуге выхватил Браунинг и начал стрелять.
Пять пуль в свое дородное тело приняла старая Ганна, пять пуль, и потом только осела на землю.
Тихо, без гиканья, с шашками наголо неслись махновцы. Впереди летел Лёва Задов. Гайдамаков порубали всех. В живых оставили только Волдыевского.
Его привязали к лавке.
— Он ваш, — крикнул Задов.
Волдыевского засекли до смерти сами селяне. Махновцы стояли молча, не шевелясь.
— Больно, ой, больно дядя Лёва, — плакал малыш на руках у Задова.
— Кинделэ, них вэйн, до свадьбы заживет, ты же герой? Ты же будешь героем?!
— Буду, дядя Лёва, буду!
Кожаная тужурка
— Исай… Исай…
— А, что!?
— Тихо, не кричи, детей разбудишь. Кто-то в окно скребется, да и в дверь стучали.
Исай встает, выглядывает в окно, кому-то согласно кивает и идет к двери. Лихих людей он не боится — девять мужчин в доме. Уже несколько лет село живет в тишине, в глухоте своей местечковой, все беды прошлых лет позади, и он, не страшась, приоткрывает дверь.
За дверью, сложив благостно руки на посохе, стоит мужик, позади ещё три тени, нераспознаваемые в ночи.
— Вы кто, добры люды?
— Не дизнаэшся, Исай? Ми твои сусиди с Лэхаимки. Вот, побачь, це ж мои диты, три моих хлопчика. Визьми до себе. Вони працюють (работают) добре. Визьми, Богом просимо!
Исай переходит на местный украинский говор:
— Добре, зараз — спати. Идить на синник. Вранци подивимося (Хорошо, сейчас — спать, идите на сеновал, утром посмотрим).
На «синнике», кстати, уже ночевало человек пять наемных работников, пришлые, честно говоря, были лишними руками. Но так как лишних рук в хозяйстве не бывает, решение вопроса Исай отложил на завтра.
Странным, необычным евреем был Исай. Смиренностью перед Б-ом и людьми не отличался — «имел характер», был трудолюбив и немногословен. Ида — была ему под стать. Хозяйка, хлопотунья, поспевала и за детьми, и по дому, и по огороду.
С него, огорода, всё и началось.
Нет, конечно, Исай в руках ремесло держал. И за шорника мог сработать, и в кузне он был не чужой, а уж обувь починять, холст раскроить — были естественными приложениями к его многочисленным умениям.
Ну, это ладно. Тут другое.
Необъяснимая тяга, сродни любви, была у Исая и Иды к своим грядкам, к своему саду-огороду. Соседи удивлялись. На той же землице что и у них, семья Исая ухитрялась выращивать небывалый урожай. Всё свободное время Исай был на грядках рядом с женой, эта любовь к земле была частью той Большой любви, которая была меж ними с момента свадьбы и до остатних дней. Их руки на грядке перекрещивались, касались друг друга, помогали друг другу. Иной раз они в стесненном пространстве сталкивались, мешали друг другу, и это вызывало у них улыбку, иной раз они, не сговариваясь, одновременно хватались за ведро, грабли или лопату, и это тоже вызывало у обоих тихий смех, они у грядок ворковали друг с другом, как пара сизарей.
С годами к землице пристрастились и их дети, и Исай огорчённо кряхтел — не за что было взяться, его возможная работа, как правило, была детьми уже переделана.
Поэтому, как только после семнадцатого жизнь переменилась и на евреев перестал распространяться царский запрет на занятие земледелием, Исай с семьей тут же стал крестьянствовать, да с наилучшим результатом. А уж когда дали волю, когда наступил НЭП…
Крестьянская семья тех времен, как правило, многодетна. Она и сейчас многодетна в тех странах, где крестьянство — не убитый корень жизни. Вопрос: «Почему?» Да потому, что иначе семье не выжить, физически не обеспечить, то, что переделать надо многими руками.
Семья Исая по крестьянским меркам была не просто эталоном, а воплощением крестьянской мечты.
Родить? Да кто ж тогда не рожал! Но вот так, чтобы без смертей малышовых. Чтоб девочка старшенькая матери в подмогу — и хватит. А следом восемь хлопчиков, восемь дубков, восемь пар рабочих рук рядом с девятой, отцовской. Это кому ж такое везенье?!
Что такое крестьянский мальчик? Это в три годика прутик в руки — гусей пасти. А в десять с отцом пахать, а в четырнадцать — подручным в кузню. Поэтому.
Поэтому, аккурат к моменту раскулачивания, было так.
Семья поднялась. Пьющих не было, лентяев не было, калек, больных, немощных в семье не числилось. Исай был в местечке человеком зажиточным и уважаемым. Иной год всей работящей семьей с урожаем не справлялся, брал работников. Работать у Исая было за счастье — кормил, поил, платил по-божески. Но дармоедов и пьянь неразумную гнал, в том числе и своих, поселковых. В работники к нему наниматься из соседних местечек и деревень приходили ночью, крадучись, потому как днем местные пришлых могли встретить и кулаком, и оглоблей. В общем, к тому моменту, когда Кожаная тужурка повела народ раскулачивать Исая, у семьи кроме полей пахотных было четыре мощных битюга для работ, шесть «голландок» — коров особой молочной породы, да только-только построенная маслобойка.
Кожаная тужурка был чужаком — пролетарий из Киева, был он горазд выступать, топать ногами, грозить револьвером. НЭП закончился — все в колхоз. Снова «всё отобрать и поделить», снова «чуждый элемент — к ногтю».
Стояли соседи, глядя на разоренье без злорадства, понимали, что Горе. А всё ж сделали наперекор Кожаной тужурке — нажитое взяли в колхоз, но в Сибирь или куда дальше семью Исая не отдали, не пустили. Так, всем селом, половина которого одалживалась у Исая, кто зерном, кто мукой, и все, практически, без отдачи, и постановили: «Добро — в колхоз, семью записать — в колхозники».
Большой то был подарок — неоценимый. За добро заплатил народ местечка семье как мог и чем мог, так же как потом в подполье и чердаках домов, в закутах и других схронных местах прятали и ценой своей жизни спасали от полицаев и фашистов украинские крестьяне своих еврейских односельчан. На том, низкий поклон. Но жить тогда на старом месте… Маслобойка в колхозных руках встала через неделю, не было сил слышать, как мычат недоенные голландки, текла слеза смотреть на сбитые в кровь холки битюгов.
— Исай, отец, нельзя же так, надо как-то жить!
Его одновременно обнимали две женщины — жена и дочь. Старшие дети, уже мужчины и юноши, стояли, потупившись, рядом. Двое младших забрались к отцу на колени и затихли.
— А что, Ида, есть у нас чего выпить? Водка есть?
— Откуда у нас, отец, вроде не праздник… ты куда?
— Пойду в шинок, Ида. Выпью рюмку, душа просит.
Он бы и выпил рюмку, может две. Но когда он пришел и его увидели, повисла тишина. И в этой тишине к его столу стали подходить соседи. Каждый подносил, каждый пил с Исаем не то за здравие, не то за упокой. Он пил, молчал и плакал. Поднявшись из-за стола, шагнул в зимнюю стужу. Почти дошел до дома, оступился у канавы, упал, заснул и не проснулся.
Дотянули до весны. Соседи помогли.
Потом заколотили досками окна и двери.
Потом осиротевшая, обобранная, раздавленная горем семья ушла.
Просто ушла.
Ушла искать свою долю.
Беглец
Как всегда, за занятиями в обычной школе последовал небольшой перерыв. Любимая бабушка вкусно покормила, налила большую чашку «фирменного» компота из сухофруктов, сваренного с добавлением лаврового листа, корицы, гвоздики и лимонной цедры. Оставался ещё час для занятия на инструменте, и дальше — бегом в музыкальную школу. Сегодня по расписанию специальность — фортепиано, и любимый педагог — легендарный Полунин.
Девочка вернулась домой поздно.
Папа — Григорий Александрович, имевший по непонятным причинам второе домашнее имя Петя, лежал, как и подобает настоящему мужчине в это время суток, на диване с газетой в руках. Телевизор бубнил. Верхний свет выключен, горит торшер.
Быстро раздевшись, чмокнув маму и бабушку, она примостилась к папе на диван подремать до ужина. Он подложил ей под голову свою руку. Через какое-то время, слегка провалившись в дрёму, она повернулась на правый бочок, уткнулась в папину грудь и сладко стала посапывать.
— Петя, ты опять её балуешь, она уже выросла, большая… и вообще… это моё место. Я — жена. Мама всегда учила, что «правильная» жена должна засыпать и просыпаться на руке мужа, обнимая его при этом. Она не права?
— Боже мой, Лиза, когда твоя мама была не права? Но. всю ночь в одной позе с головой на руке. Как минимум, рука отсохнет.
— Тогда, почему ей можно и твоя рука не отсыхает?
Он не ответил. Он знал, что ответ вновь поднимет на поверхность сознания горькие, страшные воспоминания.
* * *
Абрам Розенбаум был молод, красив, силен. Варшавянин в третьем поколении, он был образован, служил в одном из районных департаментов. У него с его Рахилью было уже двое детишек. Старший, одиннадцатилетний Пиотр, по-домашнему просто Петр, Петя и долгожданная радость папы и мамы — Златка, Злата — «золотая женщина», трёхлетнее сокровище.
«Сокровище» была изнеженной и балованной одновременно. Капризничала постоянно, но была при этом очень ласковым ребенком. Центром её внимания, любви и обожания был братик Пиотр. Обожание было взаимным. Петя, в общем-то, был для малышки нянькой. Умел покормить, раздеть, одеть, посадить на горшок и, главное, — успокоить и на корню пресечь возможные капризы.
Ночь.
Златкина кроватка в очередной раз пуста.
Где её искать? Да, вот где.
Она спит с братиком либо в обнимку, либо на его руке. Он и сказку ей на ушко рассказал и убаюкал, теперь тоже спит, прижимая сестренку к себе. Разнять их, сладко спящих, рука не поднималась ни у мамы, ни у папы.
* * *
Осень тридцать девятого года принесла войну.
Польская армия не могла сдержать натиск моторизованных немецких войск.
Никому не верьте.
Польша не струсила, не сдалась, как намекают некоторые толкователи истории.
Поляки и все, кто в такую минуту считали себя поляком, невзирая на природную национальность, сопротивлялись героически.
Абрам Розенбаум ушел защищать любимую Варшаву. 28 сентября 1939 года Варшава пала. Розенбаум пропал без вести.
Северный район был раньше центром польского еврейства. Сейчас здесь гетто. Варшавское гетто. Гетто для полумиллиона человек насильно удерживаемых в этом пространстве по национальному признаку. Гетто, в котором после подавления Восстания оставалось не более 14 000 человек, которых добили, уничтожили в Треблинке. Варшавское гетто — польский холокост.
Маленькая Злата плакала. Плакала уже не от каприза. Плакала от голода. Рахиль, после того как её Абраша не вернулся, работы найти не смогла. Мальчик был мал. Те продукты, которые контрабандой переправляли в гетто из-за колючей проволоки, покупать уже было не на что.
Немцы обобрали. Заставили отдать всё мало-мальски ценное, продажное. Великая немецкая нация мародёрствовала, мародёрствовала всю войну. Оставленные семье злотые быстро закончились. Милостыню просить? Никто не подавал. Все кругом бедствовали, их фактически морили голодом, их уничтожали.
Маленькая Злата плакала, не переставая, — просто хотела есть.
Это было невыносимо. Единственное, что спасало — это был сон, когда Петя брал Златку к себе в постель. Сон голодной девочки был невероятно чуток и не глубок. Брат обнимал сестричку и лежал, не шевелясь, согревая её своим теплом.
Рахиль понимала, что они гибнут. Надежда, конечно, теплилась. Вот вчера у них был праздник. Петр принес буханку хлеба. Хлеб в гетто выпекали многие частники, но благотворительностью они не страдали. Рахиль поняла — украл. Поняла, когда добрая часть буханки уже была съедена, когда включилось сознание, мозг, задушенные голодом. Ругать сына она не могла, язык не поворачивался.
А сегодня подтвердились слухи о депортации евреев из гетто.
Руководители еврейского самоуправления, назначенные немецкими оккупационными властями, успокаивали людей, говоря, что все убывшие уехали на работы в Германию. Им мало кто верил.
С немецкой педантичностью «зачищались» кварталы гетто. Рахиль поняла, что скоро очередь дойдет и до них.
— Петя, сыночек, тебе надо бежать.
— Как же я вас оставлю, мама?
— Надо, сыночек, надо, или мы погибнем все. Беги, и даже если тебя убьют… это будет не на моих глазах. Беги, сынок, ты ловкий, у тебя ещё есть силы.
— Хорошо, мама.
Сын её обманул.
Он с котомкой сначала действительно ушел. Но потом, ночью, странная тишина разбудила Рахиль. Она всё поняла, когда заглянула в комнату дочки. Петр вернулся, как смог успокоил и убаюкал сестренку.
Он трижды обманывал мать, обещая уйти. Трижды возвращался ночью домой, смотрел на мать, забывшуюся тяжелым сном, и шел обнимать и согревать своим теплом невесомую от голода Златку.
На четвертый день Рахиль встала перед сыном на колени.
— Поклянись, сынок, памятью нашего папы, моего мужа и твоего отца. Поклянись, что ты сегодня уйдешь и обязательно выживешь. Твоя жизнь будет памятью о нашей семье. Я тебя умоляю.
Мальчик ушел. Действительно ушел.
* * *
Как ни странно, самое простое было выбраться из гетто. Лазая с мальчишками по крышам, он знал «дорогу». В своем подъезде он поднялся на последний этаж дома, несколько раз спускался по крышам на соседние дома, пока не оказался за территорией гетто. Теперь надо было спуститься по чердачной лестнице сначала на верхний, четвертый этаж, дальше вниз, через подъезд на улицу.
— Чекай, хлопец!
Пожилая пани останавливает его на первом этаже. Лестница узкая. Оттолкнуть женщину в сторону и убежать не было сил. Да и в глазах старой пани не было ни злости, ни страха. Она вдруг погладила мальчика по голове, открыла ключом дверь и впустила его в свою квартирку.
За те двое суток, которые он у неё провел, пани Ядвига произнесла всего несколько фраз. Она ни о чем не спрашивала, она командовала:
— Садись, я буду тебя стричь.
— В ванну, мыться.
— Переоденься. Вот бельё и одежда моего старшего внука Яцика.
— Теперь — есть.
— Теперь — спать.
На утро третьего дня это был другой Пиотр. По внешнему виду он мало был похож на еврейского мальчика из гетто. Вместо котомки у него в руках был большой портфель со сменой белья и продуктами на дорогу.
Он стоял в раздумье — почти полный портфель еды.
— Вчера соседний район полностью вывезли, там не осталось ни одного человека, ни взрослых, ни детей. Ты меня понял? Возвращаться тебе не к кому. Иди куда шел.
Он шел.
Шел осторожно. Евреев искали. Евреев выискивали.
В этой увлекательной охоте на людей первенство держали полицаи — польские националисты.
В Седльце и в Бяло-Подляско ни родных, ни знакомых, о которых говорила при прощании мама, не оказалось.
Продуктов почти не осталось — он был в пути без малого три недели. Подходя к Линии Керзона — восточной границе Польши, теперь границе Германии и СССР — он неожиданно оказался в гуще немецких войск.
Их было очень много — и справа, и слева, и впереди на несколько километров.
Он уже не шел, он крался, приближаясь к своей цели. Его цель — граница. С кем сейчас граничила Польша, он не знал. Это было для него не важно. Главное — любой ценой уйти от немцев.
На берегу Западного Буга он оказался пятого июня 1941 года.
Ночью он поплыл на противоположный берег. Вверх взмывали осветительные ракеты. Его заметили на середине реки. Началась стрельба. На советском берегу его подобрали наши пограничники. Мальчик был ранен.
Начальнику заставы доложили. Он сам пришел в госпиталь. Мальчик плакал и говорил по-польски.
Москва не верила, не желала знать.
Здесь же напряженность витала в воздухе.
Мальчика переправили в Москву, оформили как беженца, оформили в детский дом. Всё, что он рассказал, тщательно записали, но поверили ли его рассказу полностью, было непонятно. Особое недоверие вызвало описание явной концентрации немецких войск у границы.
22 июня началась война. Немцы уверенно шли вперёд, приближаясь к Москве. Его детский дом отправили в глубь России, на Урал.
Дальнейшее известно со слов Пиотра Абрамовича Розенбаума. Он сохранил фамилию, но стал Григорием Александровичем.
В его судьбе случайно появился человек — Вениамин Эммануилович Дымшиц, на тот момент управляющий трестом «Магнитострой», будущий министр, председатель Госплана СССР, Герой социалистического труда.
Он помогал мальчику.
Тот, вместе со всей новой для него страной, новой Родиной, пережил войну. Вырос, выучился. В конце шестидесятых он был главным энергетиком треста «Промбурвод» при Министерстве специальных и строительных работ СССР.
Конечно, он стал советским человеком, оставаясь неизбывной памятью польским евреем. В Польше ни разу не был. Ему предлагали и по работе, и по путевке. Он всегда отказывался. В Польше у него не осталось никого и ничего. Даже могил.
* * *
Зовут ужинать.
— А что, папочка, мама опять ругалась… ну что ей, жалко? Нам же с тобой хорошо, так было всегда, с моего раннего детства я успокаивалась и засыпала на твоей руке.
— Да, доченька!
— И почему я занимаю мамино место, где моё место?
— Как считают твои мама и бабушка — на руке у мужа.
— «Мужа»?! Хорошо, я об этом подумаю… да, папочка, давно хотела тебя спросить, а почему тебя у нас дома зовут Петей?
Григорий Александрович промолчал.
— Пойдем ужинать, солнышко.
Плачет скрипка
Немецкие войска ушли вперед. Ещё месяц назад эта часть Украины была оккупирована.
Село Врадиевка, хоть и пополнилось несколькими семьями — одной русской, двумя украинскими, всё равно оставалось, по сути, еврейским местечком. Мужчины призваться в Красную армию не успели. Немецкие части во время наступления обошли Врадиевку стороной. Местные жители поздно поняли, в какой ситуации они оказались. Бежать было некуда.
Сегодня у нас свадьба.
Учитель, музыкант, скрипач Моня Штейн выдавал свою младшую Фиру — Эсфирь за соседского хлопца — Натана Лейбельмана. Родители сговорились давно. Натан ещё с момента своего еврейского совершеннолетия — тринадцати лет, влюбленными глазами смотрел на Эсфирь. Они вместе выросли, вместе учились, вместе жили в этом замкнутом мирке, оторванном от больших городов и поселков.
Война, конечно.
Но когда Моня узнал, что Фирка беременна, беременна его первым долгожданным внуком, он не стал её корить.
— Я играл на многих свадьбах, я Его просил дать мне играть на свадьбе моей дочери, и Он даёт, так можно ли от этого отказаться из-за какой-то там войны.
* * *
Каратели пришли.
Пришли не одни. С ними были местные полицаи. Они генетически ненавидели советскую власть, комиссаров и жидов.
Комсомольца Валерку Гутько долго били. Изувечили. Потом пристрелили на глазах семьи. Отец сапожным косым ножом смог дотянуться до одного из полицаев и полоснуть по горлу. Их это спасло. На истерике, от неожиданности их не мучили, не жгли живьем, просто постреляли прямо в хате.
Людей согнали к амбару.
Моня успел отдать свою праздничную кипу Семёну Воронову — русскому, единственному идейному большевику в местечке. Надежда была слабой, что может быть в толпе евреев его не найдут?
— Свадьба? Дывысь хлопцы, у жидин — свадьба. Га! Невиста здаватися брюхата, чи я не прав?
— А ну ты, со скрипкой, видповидай, хто тут головний, хто у вас тут ще краснопузый?
— Почекай, Мыкола! Моня, друг, це ты? Скильки рокив (лет), скильки зим? Я ж у тебя гроши позичав (занимал). Памьятати?
— Нет, не помню, Тарас, какие гроши?
— Нет, ты помьятаешь. Помьятаешь, сволота жидивска. Зараз буду тоби повертати (возвращать).
Я тоби так скажу — у нас тут буде театр.
Хлопцы, несыть горилку. Сядайте. Еврэи будуть представляти…
Що, Моня, дывышся? Грай, а свадьба, нехай, танцюе.
Ицик…
Ицик хочет.
«Ицик хочет жениться» — всё уверенней играл Моня, всё быстрей и быстрей расходилась аидешевская свадебная песня, одна из немногих веселых песен многострадальной еврейской крови, пролитой на всех, на всех без исключений страницах человеческой истории.
Скрипка пела, пела скрипка!
Так, как только может она петь в еврейских руках.
Так звучать, как звучит благородное дерево, пропитанное мудростью и скорбью этого народа.
Так, как не может звучать никакая другая скрипка в мире, и Страдивари здесь не причем.
Когда Моня после первой мелодии опустил смычок, неожиданно раздался выстрел. Кто-то упал. Евреи застыли.
— Слухай меня, жидовня. Пока ты граешь, Моня, а они танцуют — вы живете. Кто встал — того в расход. Перестаешь играть — мы стреляем.
— Ты, главное, Моня, не торопись, время есть, времени у нас много.
Скрипка пела, пела скрипка!
Уже четыре часа играет Моня.
Из стариков уже не осталось никого.
Сорвав с головы кипу, вышел вперед Семён Воронов. Вышел и плюнул в лицо ближайшему полицаю. Его лениво закололи вилами.
Скрипка пела, пела скрипка!
Кровавые волдыри пузырились на левой Мониной руке, правая — окостенела.
Он не обращал на это внимания. Он читал про себя Кадиш — поминальную молитву.
Стало смеркаться и холодать.
Упившиеся к этому времени полицаи подожгли амбар.
В бесовских языках пламени переминались с ноги на ногу последние обезумевшие евреи.
Скрипка пела, пела скрипка.
Пока ещё пела, пела из последних сил.
Пуля ударила в ногу. Он упал, потом встал на колени и поднял скрипку. Вторая пуля прошла на вылет через правое плечо. Он второй раз упал, не выпуская скрипку из рук.
— Щож ты не граешь, Моня?
— Я молюсь, Тарас.
Он поднял глаза к небу:
— Господи, прошу тебя…
Потом замолчал…
Он не знал, о чем Его можно теперь просить.
Доброволец
Дети, не верьте родителям!
Нет, если ты один у папы и мамы, тогда — да, деваться им некуда. Но если вас, братьев и сестер, больше одного, всё равно, втайне, втайне от самих себя, родители кого-то любят больше.
Как правило, это дитя ущербное — инвалид (не приведи Господь), с каким-либо другим изъяном. Любят и озорников, и хулиганов. Часто объектом любви бывает младший — младшенький. Иногда — у папы свой, у мамы свой — любимчики.
В нашей семье невольно всё было наоборот.
«Невольно», потому что не по указке и принуждению, не по расчету, без тени лицемерия любили всей семьёй старшего брата — Рахмиля Штутмана, Милю.
Он смотрит на меня с единственной сохранившейся фотографии. Тонкие черты лица, можно смело сказать — аристократические, утонченные. Рука, подпирающая щёку — с длинными, тонкими пальцами. Высокий лоб, короткая стрижка густых, вьющихся волос.
Он был любимцем всей семьи.
Очень мягкий, нежный, безотказный и совсем неконфликтный.
За него даже побаивались, как он там вне дома? Ладит ли со всеми, не обижает ли кто.
— Ха-ха, — восклицала моя мама и старшая в семье сестра.
Почему «Ха-Ха»? Да потому, что и дворовые, и в школе все помнили и знали. За обиженного Милю, обидчика шли лупить все Штутманцы: брат Лёнька, сёстры Ида и Мара.
Штутман — фамилия, Рахмиль — имя по-еврейски, Миша — по-русски, Миля — кратко и ласково в семье.
В первые дни войны он добровольцем ушел на фронт.
Единственное письмо.
Памятная доска «Пропал без вести» на нашей семейной могиле и эта фотокарточка.
И ещё.
Меня и моего двоюродного брата зовут Миша.
Русский ас Лифшиц
1943 год. Переломный год Великой отечественной войны. Позади Сталинградский котел и Сталинградская битва. Наступление немецких войск на Курск и Харьков. Наше контрнаступление и позиционная война, где активные действия велись в основном на южном направлении. Главная активность — Днепр. Шел скрупулезный поиск направления главного удара Советских войск.
В авиационный полк «Пешек» — пикирующих бомбардировщиков ПЕ-2, прибыл новый особист. К старому у его руководства было много претензий по поводу его «мягкотелости, беспринципности и отсутствия должных результатов», его куда-то отозвали. Прислали нового.
С Новым «новости» начались с порога.
После «Здравия желаю» и официального представления командиру полка, дружеского чая (не говоря о большем, хотя фронтовые сто грамм с закуской были приготовлены) Новый не принял. Был сух, официален. Гимнастерка была как у новобранца — ни наград, ни полосок за ранения. Комполка посмотрел внимательно, сделал предварительные выводы о личности прибывшего, за рамки официального общения выходить не стал. Предложил помочь с размещением, вместе пообедать, но услышал неожиданный ответ:
— Некогда обедать. Наобедаемся после Победы, товарищ подполковник. Прошу дать команду сопроводить меня к рабочему месту, личные дела всего личного состава первой эскадрильи — ко мне на стол. У меня особое задание и… особые полномочия, товарищ подполковник, прошу не забывать.
— А конкретней, мой полк воюет не первый день, мои орлы, мои летчики — у всех награды на гимнастерках!
Особист криво ухмыльнулся:
— На отсутствие моих намекаете, ну да, не вам об этом судить. О моих действиях отчитываться не собираюсь — у меня своё начальство. То, что необходимо, будет до вас доводиться в установленном порядке.
Разрешите идти.
Откозыряв, особист вышел из помещения.
— Видал? — «частично годный» к полетам после нескольких тяжелых ранений замполит, тоже подполковник, вытер платком вспотевший лоб, — теперь, нам с тобой, Василий Николаевич, скучно не будет.
— Ничего.
— Ты ещё скажи: «Не таких видали».
— Пожалуй, не скажу… Да, ладно! Наше дело, Иван Кузьмич — летать и бить фрицев, а этот…
— Я своё отлетал, ты знаешь, чувствую, будет он нам мотать нервы на кулак.
— Ладно, посмотрим.
Временное затишье.
Технари вылизывают свои машины. Летный состав расслабляется, насколько позволяет прифронтовая обстановка. Свет в окне кабинета особиста не гаснет до утра — работает майор, не смыкая глаз. Всё новые и новые дела личного состава ложатся ему стол.
— Новый-то, прям ударник трудового фронта. К тебе, Василий Николаевич, он хоть раз зашел?
— Да нет. Ему, видимо, ни к чему, у него, как он сказал, «своё начальство, особое задание», ну ты помнишь.
— Тогда, если не он к нам, так может мы к нему?
— Да, давай зайдем, глянем, а то я его серую внешность толком не успел даже запомнить.
В соответствии с субординацией, майор встал и, как положено по уставу, поприветствовал командира, надев фуражку и отдавая честь.
— Курить-то у тебя можно, майор?
— Сам не курю, но вам, конечно, можно, товарищи подполковники.
— А присесть?
— Конечно. Вы прямо дуболома какого из меня представляете.
— Так ведь не общаешься ни с кем, четвертый день в полку, ни разу в штаб не зашел, на рюмку чая к командиру не заглянул, как-то это не по-людски. Говорят, что тебе даже обед-ужин сюда приносят?
— Да, в запарке я, товарищ подполковник, у меня сроки, а я людей не знаю, доверять мнению предыдущего сотрудника особого отдела не могу, не имею права. Так что все поиски — с нуля.
— Да кого ж ты ищешь и для чего, или не можешь разглашать?
— Вам могу сказать. Меня специально готовили. В общем, мне нужен надежный проверенный летчик для выполнения особого задания. Вот, штудирую личные дела, ищу.
— Чудак-человек, а что же не спросил, мы-то своих орлов знаем, как детей родных. Тебе «надежный проверенный летчик» нужен для чего, хоть в общих чертах?
— Готовится наше крупномасштабное наступление. Главное — фактор внезапности. Немец успел хорошо врыться в землю, оборона на всех участках фронта глубоко эшелонирована. Нужно искать брешь, щель, слабые места. Все разведподразделения задействованы. Эффективность мала. Решили: с воздуха, но по-тихому, не привлекая внимания как немцев, так… и нашего личного состава в частях.
— Понятно.
— Товарищи командиры, мне ведь не только хороший летчик нужен, мне нужен ас, который ещё язык за зубами держать умеет, а не ваши «орлы-балагуры», особенно после фронтовых ста грамм.
Повисла пауза
Командир и замполит переглянулись.
— Ну, что? Яков Лифшиц?
— Лифшиц, Василий Николаевич.
— Ты понимаешь, майор, он когда к нам прибыл, его кличкой в соответствии с фамилией решили наградить. Так вот, первого, кто назвал его Лифчиком, он отделал как Бог черепаху, да ещё свидетелям, кто стал смеяться, досталось. Сам метр с кепкой, плечи как у молотобойца и всё молчит, писем ни от кого не получает, видать не от кого, не пьет вообще, много курит, помогает молча, кто что ни попросит. А уж летает…
— А что, товарищ подполковник, у вас кроме Лифшица ни одного Иванова или Петрова не найдется, любимчик что ли?
— Любимчик, говоришь? Точно. Любимчик. Всего полка. И ас, каких мало.
— Вот прямо ас?
— А ты бы, майор, из избушки своей вышел. До машин наших дошел. Тебе б ребята показали Яшину «Пешку».
— А что в ней особенного?
— А у его самолета шесть звездочек на фюзеляже, а он, между прочим, бомбёр, не истребитель. Он, кстати, на тебя похож.
— Это, интересно, чем же ваш Лифшиц похож на коренного русака? Подполковники переглянулись и засмеялись.
— Ну, внешне, конечно, никак. Наши с тобой носы до его еврейского шнобеля точно не доросли. Но, если серьезно, он, как и ты, ходит в «чистой» гимнастерке. Ни наград не носит, ни нашивок.
— И много у него наград?
— Много, боевой летчик с начала войны. Вот, в прошлом месяце второй раз вместо Звезды героя ему Красная звезда пришла.
— Майор вдруг вскочил и, повысив голос, спросил:
— А до вас, отцы-командиры, разве не доводили директиву руководителя Агитпропа товарища Щербакова? Она хоть и негласная, но там четко сказано: «Награждать представителей всех национальностей, но евреев — ограниченно».
— …?
— А как вы хотите? Добьём немца, и что скажем: «Войну выиграл Яша Лифшиц», так что ли?!
— Нда… ну вам виднее…
Особист был совсем заморочен своей секретностью.
Среди личного состава не появлялся, никто его толком не видел. При встречах с командованием полка надувался собственной значимостью. Командир и замполит, что называется, плюнули — пусть тешится.
Но когда дошло до дела, ситуация поменялась.
Требования особиста уже на игрушки были не похожи.
Самолет, оборудованный устройством для фотосъемки, поставь ему отдельно, у леска. Штурмана и стрелка-радиста из экипажа снять. Знакомство с летчиком, постановка задачи — всё непосредственно в кабине перед взлетом. И главное, надо будет поднять целый полк в воздух для «отвлекающего манёвра» в указанное им время.
Самолёты полка с полной бомбовой загрузкой сделали пробный заход на обозначенный квадрат. Отбомбились, ушли домой. Через час маршрут и атаку повторили. В этот раз их уже плотно встречали огнём и с земли, и с воздуха — ждали, на это и был расчет. В третий раз на задание вылетела половина машин. Обозначили тот же маршрут и, не заходя в квадрат, развернулись и ушли на свой аэродром.
Тем временем Яков уже больше десяти минут прогревал двигатели. Неожиданно в кабине «возник» особист. Сухо ответил на уставное приветствие и дал команду на взлет.
— Как мне к вам обращаться?
— Как положено — «товарищ командир».
— Вас понял, во время общения ларинги прижимайте к горлу, а то вас не слышно.
— Понял, взлетаем.
— Штурмана нет, мне бы карту и обозначенные квадраты разведки.
— Вам не нужен штурман, старлей. Штурманом буду я, ваша задача — четко выполнять указания и лететь, куда скажут.
— … Идти летчику неизвестно куда над боевыми порядками, это сродни…
— Что? Сдрейфил, Лифшиц? К Герою его представляли. Выполняйте приказ, и запомни, Лифшиц: «Русские — не сдаются».
Пешка, заряженная фотокамерой «АФА — Б», прошла по указанному маршруту, по нескольку раз «прочесывая» одни и те же квадраты, которые указывал особист. Их обстреляли с земли, но по одиночной цели били скорее для острастки, вдогонку, тем более что самолет ни разу не зашел на атаку, но пару раз Яков для перестраховки выполнил противозенитные манёвры. Особисту поплохело.
Проявленная пленка была мутная, смазанная.
Особист, предельно огорченный, невольно спросил:
— Как же так?
Замполит, чтобы не обидеть человека, попытался объяснить:
— Это — наша извечная проблема. Камеру ещё до войны «содрали» с немецкой, она и у них — не очень, и объектив гражданский — специального не делали или не смогли…
Особист вдруг взъерепенился:
— Про камеру и объектив мне не надо. Поставлена задача особой важности, и она будет выполнена любой ценой. Самолет прошу заправить горючим, камеру перезаряжу сам, через полчаса — вылет.
— Ниже, ниже, старлей.
— Результат будет ещё хуже, командир. С нашей скоростью, да на малых высотах. Мы так не снимаем, на практике убедились.
— Нужный квадрат проскочим, я приказываю — вниз!
Яков положил машину на левое крыло, «свалился» с трех тысяч до пятиста и резко взял штурвал на себя.
— Что ж ты меня так крутишь, сволочь, — еле расслышал Яков.
— Что, командир?
— Ничего. Нормально, идем тем же курсом.
— Командир, хочу спросить, вы раньше летали?
— Ага, у себя в райкоме так и летал по полям, да по колхозам. Ты, Лифшиц, не отвлекайся, рули давай.
В этот раз результат был ещё хуже.
Особист сам пришёл в штаб. Сдулся. Стал просить совета.
— Покажи, что надо, на карте.
— Не могу!
— Ну и дурак.
— Карта сов. секретная, с пометками от заглубленной резидентуры.
— «Заглубленной» чего?
— Ну наши, про которых мы никогда ничего не узнаем.
— Ладно, понятно. Иван Кузьмич, ты почтаря никуда не заслал?
— Да нет, механики маслопровод вроде меняют.
Особист, ничего не понимая, переводил глаза с одного подполковника на другого.
— Значит так, голубь ты наш сизокрылый, мы тут, как видишь, посовещались и решили: лететь тебе завтра на нашем почтаре, на товарище Поликарпове втором. ПО-2 слышал? Нет? А мы вот все его выученики, считай, весь летный состав с него начинал. Скорость маленькая, летает низко, авось с Лифшицем проскочите, где надо.
— Опять с Лифшицем?!
— А что, у тебя к нему есть какие вопросы или претензии к летному мастерству?
— Нет, товарищ подполковник, к летному мастерству старшего лейтенанта Якова Лифшица у меня претензий нет.
— Вот и чудненько.
Солнце только вставало над горизонтом.
«Кукурузник» взлетел, как подпрыгнул, практически без разбега.
Майор обживался в кабине. После «пешки», ПО-2 был машиной допотопной. Казалось, что он вообще не летел, так, еле тащился, переваливаясь с крыла на крыло, вернее — крылья, биплан всё-таки, и проваливаясь по ходу в воздушные ямы. От этих ям особиста уже мутило, но как известно — «русские не сдаются», он повторял это, подбадривая себя, и держался из последних сил.
Яков Лифшиц пилотировал машину молча. Облачность была низкой, что позволило скрытно пересечь линию фронта.
— А куда мы, собственно, летим? Я указаний не давал, — вдруг вскинулся майор.
— Во вчерашний квадрат, командир.
— У тебя что, карта? Ты что, гад, отметки делал?! Под трибунал… расстреляю сволочь!!!
— Карты нет. Лечу по памяти, по приборам, товарищ майор.
Особист заткнулся, но извиняться не стал.
— Я ни хрена не вижу, старлей.
— Через пять минут снижаюсь, выходим в нужную точку.
Через пять минут самолет вынырнул из облаков, пошёл на бреющем, майор начал съемку.
Больше часа, барражируя над войсковыми порядками противника, вел машину Лифшиц. Он то уходил в облака, то спускался на минимальную высоту, проходил по нескольку раз по указанным особистом секторам.
Их несколько раз обстреляли с земли. Повезло. Два сквозных отверстия в правых плоскостях. Поликарпову на это было наплевать — «Рус фанер» имел невероятную живучесть при одном условии. Его должен был вести очень опытный летчик.
Старший лейтенант любил и чувствовал себя со стариком По-2 как единое целое. Он маневрировал. Уходил в облака, выныривал. При обстрелах уходил в пилотажных фигурах, достойных истребителя. Старик Поликарпов кряхтел и скрипел всеми растяжками, крыльями и корпусом.
— Сволочь нерусская!
Майор уже третий раз «травил за борт».
— Пора возвращаться, командир. Облачность уходит. Горючее — только-только дотянуть…
— Молчать, я сказал! Домой ему захотелось, к мамке.
— Мать не трожь, командир, у меня её нет.
— Разговорчики, прими вправо. Лифшиц, ты что, оглох? вправо я сказал.
— Там зенитки, товарищ майор, я их засек ещё при подлете к сектору.
— Так обходи!!!
Обойти зенитную батарею они не успели.
«Мессер» — вольный охотник — их засёк. В личном поиске, в свободной охоте принимали участие лучшие летчики люфтваффе. Возможно, его навели с земли. Он пронесся выше курса биплана. Первая очередь прошла мимо. Лифшиц «припал» к земле. На бреющем полете он шел к своим, не встречая рельефа местности, за которым можно было укрыться.
Мессер рассвирепел. Он не мог пристроиться в хвост биплана. Максимальная скорость ПО-2 равнялась минимальной летной скорости Мессершмитта, дальше — неминуемое сваливание в неуправляемый штопор. Немец понимал, будь он в группе, русского завалили бы максимум со второго захода. Но за штурвалом у Поликарпова был опытный, очень опытный летчик, возможно русский ас. Каким-то невероятным чутьем он определял момент ухода с траектории прицельного выстрела.
— Лифшиц, старлей, назад, назад, твою мать! Разворачивай машину. Нам надо заснять передовые порядки на Днепре!
— Командир, горючее, не дотянем.
— Врёшь, трус! Выполнять приказ!!!
Яков развернул машину и пошёл вдоль русла реки. Мессер, не просчитавший такого маневра, потерял их на несколько минут. Зато «проснулась» земля. Сначала на земле от такой наглости оторопели — русский ночной бомбардировщик белым днем на глазах у всех, потом началась стрельба из всех возможных стволов, включая стрелковое оружие.
Пуля с земли легко задела особиста. Он был впервые ранен, ему казалось, что он в аду.
— Домой, домой, Яша!!!
— Домой, майор, захотелось! К мамке.
Особист молчал. Он. молился. Молился, как учила его старая бабушка в раннем детстве, молился, не в состоянии побороть страх.
Старший лейтенант Яков Лифшиц понимал, что, если самолет не сядет на базе, пропадет вся видеосъемка, ради которой они так рисковали.
Стрелка уровня горючего лежала на нуле. Он принял единственно возможное решение — на остатке топлива набрать максимальную высоту, а там дотянуть до своих «на планере», даже после остановки мотора.
Ему это удалось, он вышел на глиссаду посадки и отпустил самолет на волю. Поликарпов стал снижаться.
Мессер нашёл их на высоте. Теперь он был при козырях. Атака от солнца в лоб. Неужели мимо? Чёртов русский. Дальше нельзя, дальше русские зенитки.
Немецкая очередь была снайперской. Очередь прошила двигатель, ещё раз пройдясь по правым плоскостям. Три последние пули на ровном расстоянии друг от друга, как строчка швейной машинки, достались Якову.
— Яков, старший лейтенант Лифшиц, отвечать, отвечать, твою ж…
Пропеллер застыл.
— Яша, я ранен. Не молчи, сволочь, да я тебя…
Поликарпов сел. Машина практически уткнулась в лесополосу на поле в километре от аэродрома «Пешек». Все, кто видел эту посадку, бросились к машине. Командир полка от КП понесся на Виллисе, прихватив с собой санинструктора.
У застывшего самолета с пистолетом в руках бесновался пришедший в себя особист.
— Вылезай, сволочь, вылезай, жидовская морда!
Его смогли утихомирить и вынуть из руки ТТ.
Несколько человек с обоих бортов поднялись к кабине. Отступили, пропуская к Якову санинструктора. Тот осмотрел пилота. Медленно и молча слез на землю, окровавленными руками стянул с головы пилотку.
— Что, что случилось?.. Почему он не вылезает, я тоже ранен.
Комполка вплотную подошел к особисту.
— Ты тут что-то кричал про нашего Якова, про его национальность!
— Да нет, это я так, к слову…
— К слову, говоришь?.. Он тебе жизнь подарил, майор, к слову, он посадил машину мертвым. Он умер ещё в воздухе.
— Как же так? «Умер и посадил», почему, я не пойму.
— Не поймешь, майор, ты этого. Не поймешь, потому что «русские на сдаются», а он был русский летчик, русский ас, с фамилией Лифшиц.
Р.S.
Особиста не было у могилы, когда хоронили Якова. За день до похорон он на том же почтаре — Поликарпов-2 — улетел в штаб фронта вместе с результатами авиаразведки. Все фотоматериалы были отличного качества. За личное мужество и проявленный героизм майор получил орден и очередное звание подполковника.
(окончание следует)
Оригинал: https://s.berkovich-zametki.com/y2021/nomer3/ides/