litbook

Проза


Посещение музея-квартиры0

На каких рождались, на тех и умирали звездах.

Это про меня. Я прожил жизнь в декорациях родного гнезда (родного языка). Казалось, меняются времена — тип лиц, приникших к стеклу теплиц ребячливо распластанными носами. За стеклом стиляжные наряды; дикторы по-новому подковали себе голоса; расцветают новые мелодии. И что же? Всё размешивается, как ложка сахара в жидком чае, от новых времен только и остается, что время дня да время года. Время дня зависит от времени года, а время года зависит от времени дня, этакие нанайские мальчики Беломор и Черномор. Алая жилка на раннем небосклоне означает июнь. Горят в кромешной темноте окна, каждое настояно на своем абажуре, и жизнь бьет ключом по всему фасаду — смело рифмуй «санки» и «ушанки». Декабрь.

Я срезáл угол: от этого дома, на пригорке, шел народною тропой. Весной и осенью рискуя оставить галошу в грязи, летом по траве, протоптанной до земной тверди. А в пятичасовой зимней тьме скользил по утрамбованному снегу, блестевшему что твоя старческая пленка на руках. Но и когда варежки еще соединяла тесьма, продетая в рукава, а пальцы мокрые и красные от снежков, я и тогда хаживал этой тропой, видéний пóлн.

Мальчик, личико-луна.
Щечки кругленькие. Щечки розовенькие.
Экий бутуз,
Экий бутуз.
Домой воротится — мать котлет нажарит.
А если пить захочется, так можно варюшку пососать.
Ледяная, приятненькая.
Мальчик — личико-луна.

фото 1

И виделся мне кинозал необъятней Колизея, полно народу, и кадр за кадром синхронно заснята моя жизнь, любой шаг и миг. И то, чего я не вижу, что у меня за спиной, тоже рассекречено. А на маленьких экранах, вроде клейм по краю иконы, разворачиваются картины жизни одноклассников: вон бабушка натягивает Гарику Тайманову, как девочке, рейтузы.

Все сохраняется, каждый росчерк пера — того, что на шляпе. Все заснято.

Двадцать три тысячи реверансов безвестной дамы (подсчитано, что на протяжении своей жизни женщина делает до двадцати трех тысяч реверансов), все это никуда не девается. Там, — пальцем в небо, — места хватит. (См. ниже.)

Я пришел к этому независимо от избитого (виршеплёткой) Deus conservat omnia — Пáтер нóстер фóтогрáф». Да и куда прикажете деть кавалеров в камзолах, шелковых чулках, с белыми косичками, при шпагах, которыми не порубишься с плеча? По-прежнему они где-то раскланиваются, чертя шляпами по воздуху узоры расписные. Я их просто не вижу. И так же в воздух ввинчиваются опадающие кленовые носики: рисунок, с каким кружится каждый, остается навсегда. (Ну, не читайте, если вам скучно.)

Нет, я знаю, ничто никуда не девается, пусть даже Бога нет. Кто в семь лет верит в Бога? Мне лет на два пальца больше, чем пальцев на одной руке. Пять служит мензуркой. Все, что не делится на пять, валится набок, а до пяти ты не человек. Пятипалая ладонь, как катер, рассекает волны. Под носом у катера усы на обе стороны равны, симметрия мать справедливости. Поэтому семь — легкое число: пять и еще два. Восьмилетнему сложней: в отличие от двойки, три убежит через край мензурки. В девять фасад и вовсе рухнет. И только в десять твердо стоишь на двух пятернях.

Повторно объясняю — мне и самому все надо объяснять по нескольку раз, и с каждым разом я понимаю все хуже. Пять лет — первое деление; мерка; вафельный стаканчик перед киносеансом. Полстаканчика тебе не продадут, до пяти ты не человек. А положить пломбиру как на семь лет, это уже поставить пятерку с плюсом, с навершием. Я дольше других не понимал, чем отличается цифра от числа. Цифра — изображение, и цифрой число обзывается, ее знаешь в лицо, она — штучка. Оторванное от цифры число лишено вида, чувственных признаков. Для малолетнего язычника только штучка живет и чувствует. Неодушевленных предметов не существует. Легче увидеть Суворова за соседней партой, в камзоле и при шпаге, в парике с косицей, нежели вообразить себе число. Чисел все больше благодаря арифметическим действиям нашего класса. Сложение это как сгреб в кучу свои игрушки: не отдам. Умножение, оно порядка сложения, но результативней: цифры маршируют строем, все на одно лицо. В жизни так не бывает, чтоб игрушки были одни солдатики.

Я вызубрил таблицу умножения. В ножницах прожекторов личинка вражеского самолетика, ему не вырваться из слепящего плена: куда ты, туда и я. Я делал, как мне велели: в точке пересечения двух цифр нажимал гашетку. Есть! Прямое попадание. Я и сегодня помню таблицу умножения — немножко путаю, на пересечении чего и чего пятьдесят четыре, а на пересечении чего и чего пятьдесят шесть. Но твердо знаю, что шестьдесят три это девять-ю-семь — «ю» то же что «умножить на». Недавненько пришлось трехзначное число умножать на четырехзначное, и я не справился. Перепутал, влево или вправо должна выступать крайняя цифра, а еще какую цифру держать в уме, первую или вторую. В конце концов помножил в «Яндексе»: 749 на 7749. Выпало 5 миллионов 804 тысячи и один. (Сюжет: не умеющий читать и писать (и говорить ни на одном языке), я мгновенно умножаю любые числа — единственное, чем могу завоевать сердце Прекрасной Дамы. Пусть проверит — пересчитает в столбик. Персональных компьютеров нет, 1949 год, мы в Ла Корунье, Испания. Прекрасная Дама сбивается со счета.)

В зрительный зал Колизея нельзя с мороженым. Отхрусти свое в фойе, слушая, как стрекоза под оркестрик, который ей заместо крылышек, поет: «Ты сегодня мне принес не букет из белых роз». А стрекозел «ночей не спит, о ней мечтая», о чем слезно молит нас, девушек, рассказать своей подружке. С третьим звонком над Колизеем опускается звездная ночь, высоко-высоко светят тускленькие лампýньки. После ремонта их не станет. Но «ты не печалься, ты не прощайся, все впереди у нас с тобой», — стрекоза и стрекозел на два голоса. Фальшивят, это временное явление, когда «все впереди у нас с тобой».

С экрана горбун с небесно-стальными глазами ангела говорит: «Кто обольщал когда-нибудь так женщин? Кто женщину так обольстить сумел?» Немедля принимаешься за поэму:

Когда Ланкастера луну
Затмило йоркское светило
И розу алую весну
В сухую осень превратило,
Её заставив почернеть,
Когда король Эдвард IV
Не помышлял еще болеть
И прозвищем Калачик Тертый
Был наречен, лорд Ричард Глостер
Задумал свой коварный план,
Желая, чтобы обод острый
Златой короны англичан
Тисками сжал его виски.
Столь вероломное желанье
Происходило от тоски,
Ведь Глостер был уродлив крайне…

фото 2

Написанное в рифму уже обладает художественной ценностью. Скандируя слоги, я загибаю пальцы, как кардинал Ришелье. Это позволяет Д`Артаньяну предположить, что перед ним поэт. Поэт не скажет: «Я шел прямо, не сворачивая», поэт скажет: «Я был чужд поворотов» (что можно перевести как «моя ходит прямо»).

Звездный потолок над Колизеем хранится в запаснике вместе с грандиозным киноархивом «Все заснято». Адрес запасника? Место, откуда сворачиваешь на старчески поблескивающую зимнюю тропу, там на пригорке стоит дом, из которого ключом бьет жизнь. На пятом этаже желтеет семь окон кряду: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье. Сколько себя помню, на снежный наст падал свет от пяти, без выходных. Оптический обман. Но кто обманут, кто обманщик? «Что не отражается в моем сознании, того не существует», — говорят философы. Отвернешься — за спиной не будет ничего. Сказано: «Станьте как дети». Философы и стали. На вопрос: «Дом на пригорке, которого я не вижу и о котором ничего не знаю, стоит ли он?» — категорическое «нет». Философы не составляют завещаний, бочка — вся их недвижимость. Это нам, материалистам, есть что отписать наследникам. Строчим завещания, твердо зная, что мы производное от мира сего, а не наоборот — мир производное от нас. (Зга, которую я не вижу и о которой ничего не знаю, существует ли она?)

Окошек семь! За ними расположился кинотеатр повторного фильма — стеллажи консервных банок, плоских, как барабаны к пулемету Дегтярева. Я давно готовился зимним вечером посетить эту квартиру, убедиться, что за семью печатями располагается «Кинозал моей мечты». Пора настала, стрéлок на часах только две, часовая и годовая. Подъезд не запирается, как при Царе. Так и запишем: «Царь-Детство. Пятый этаж без лифта». Ря´бины на каменных плитах взывают к обонянию. Я не поднимаюсь, я медленно вздымаюсь. Переводишь дух на каждой площадке, а подошвы ног внизу. Между маршами окошки во двор, подоконники облюбовали жаждущие уединения парочки. Нынче их как корова языком слизнула, годы берут свое. Тускленькие лампýньки не разбиты и горят дни и ночи напролет. «Гасите за собой свет» не про них. Двери — свежестеганые черные форменки с кнопочкой на косяке и тут же вековой давности коммуналки в бородавках звонков. Я позвонил.

Как входишь, табличка:

«ТАК БУДЕТ ЛУЧШЕ ДЛЯ ВСЕХ. Учитесь грамотно совершать самоубийство. Недельные курсы под руководством опытных преподавателей»

— и указатель куда. В этом что-то есть, думаешь. А то приспичит, будешь хлопать глазами. Будет как с Борисом Васильевичем, когда от резкого рывка веревка оборвалась, и с высоты второго этажа он упал на землю. Из больницы парализованного, с откушенным языком, его перевезут в Дом Хроника, где он еще полгода промучается. Всё потому что он самостоятельно тренировался на шнурке. Нанимать же специальную службу стоит безумных денег. Это тебе не тараканов морить.

Еще несколько указателей.

«ПОЁМ ВМЕСТЕ. Клуб знакомств. Открыто по воскресеньям и субботам с 19 до 15»

— стрелка в обратную сторону и под прямым углом вниз.

«СПОРТЗАЛ „ВЕЧНАЯ МОЛОДОСТЬ“. Для всех возрастных категорий: шагом, магом, четвертагом».

«РУКОПИСНЫЙ ОТДЕЛ. Просьба не редактировать».

Дескать, нет-нет, сюда приходят. Чистой воды бутафория, как и дверные звонки — чтоб не так бросалось в глаза, что все понарошку. Среди игрушек, которые я сгреб в кучу (пример на сложение), не припомню лошадки на колесиках, но если б была, то наверняка с уздечкой, совершенно бесполезной, ради ребенка, который ждет, что все будет по-настоящему. Стражник перед Дворцом Правосудия тоже грозен, словно врата закона осаждала толпа. Ты-то понимаешь, ради кого он здесь; понимаешь, что на вверенном ему объекте ни одной живой души, включая его самого. В свою очередь притворяешься, что, ожидал встретить уйму самих себя. Око за око, вежливость за вежливость.

Чем дальше — или глубже, если угодно — я проникаю в царство, где ни одной живой души, тем отчетливей сознаю, что мертвых душ здесь и подавно ни одной. Парадокс: на этаже отсутствует кислород настоящего времени, при этом фотоальбомы суть местоимения первого лица в настоящем времени. Наугад беру… вру, не наугад. Чтобы не выглядеть «поверхностным и неглубоким», я извлекаю из самых недр альбом, самый безнадежный, сшитый руками тех, кто закрыл за собою обложку.

Я не жалую фото со стеклянных пластинок. Остекленевший взор вперился в объектив, откуда вылетит птичка. В фотоателье приходят разряженные, как баре; пользуются театральным реквизитом; выступают на подмостках погорелого театра, изображая двадцатый век десятых годов. Отыскав в пустом зале свободный стул, я остался стоять.

Сцена представляет собою великосветскую нишу. Драпри, козетка на курьих ножках, подразумевавших львиные лапы. Если он сидит на козетке, она стоит, касаясь рукою его плеча; если она сидит на козетке, он стоит чуть позади. Пьеса без речей, чтобы актеры не хамили публике. Мужчина в удалой тройке. Усатому пролетарию косоворотка привычней отогнутых уголков на воротничке. Беззвучно напевает, по губам можно прочесть чтó. «Тра-та-та». У женщины шиньон на голове и незнание французского на лице.

Этот альбом будет посвежей предыдущего — цвета морской волны, с посеребренным обрезом. Открылся на Ольге Максимовне. «Зга это петелька на лошадиной дуге», — говорит она басом, а у мужа голос еще не сломался. Все б ничего, пока в полученной на Дыбенко однушке им не установили телефон.

— Ольга Максимовна?

— Нет, Олег Иванович.

Это как «Подсудимый, встаньте. — А я стою».

Почему со смертью лицо на фото не меняется? (Не ослышались: нé меняется.) Потому что глаза отнюдь не зеркало души, но зерцало мира. Ольга Максимовна продолжает видеть то, что за краем узорчато обрезанной карточки. Видит фотографа, жену фотографа, в такой же, как у нее, бахромчатой курортной шляпе, их носит пол-Сочи. Видит их сына, не просто моего ровесника, но и своего ученика, которому говорила: «Ну? Человек два уха…», — ставя тройку. Мы повстречали ее в этом муравейнике. Надо же, повстречать на пляже учительницу русского свою. Лоснящаяся от крема лососина спины и газетный обрывок, закрепленный на носу темными очками с отгибающимися дужками, разжаловали Ольгу Максимовну в обыкновенную тетку. Ее тонкоголосый муж (по плавкам на боковых завязочках я скользнул взглядом, ночью их животы один на другом) здоровается с папой, с мамой. «Ах завтра уезжаете?»

На верхней полке молодуха два уха. На лбу полумесяц, за спиной колчан, через плечо лук — охота пуще неволи, из которой вырвалась на неделю, а теперь возвращается в послеотпускной депрессии. Я не слышал, как она сошла на Дону-в-Ростове. Медленно проплывают в дверном зеркале названия станций. Правильно, что зеркала занавешены, раз на постели покойник.

Навсегда уйти в настоящем времени можно лишь на любительской фотографии. Проходят массовые демонстрации в поддержку фотографов-любителей с требованием закрыть фотоателье. «А теперь шаг на месте». Шаг на месте сулит вечную молодость, почему демонстрации в защиту фотографии проводятся в спортзале. Папа как заядлый фотограф-любитель строго законспирирован, ни на одном снимке его нет. А это я в трусах и майке, обреченный на вечное детство. «Вечная молодость» однозначно эликсир, любовный напиток; «вечное детство» звучит неоднозначно (неологизм для отрицательной оценки).

Я не свожу с себя глаз, сейчас перешагну через свое немигающее веко и очучусь на улице, по которой ходят машины. «Осторожно!» По сравнению с сегодняшним движением они ходят в час по чайной ложке. А я в день по чайной ложке пью «рыбий жир» и, услыхав, что это детская водка, тут же валюсь на пол. Как наш сосед. Аппетит на чужое двигатель рекламы. «Во рту у соседа зубов всегда больше, а кусок слаще», — повторяет соседка, которую чикнул папа. Но и мама в курсе этого, иначе бы не сказала мне, который не ест сыр: «А французы обожают сыр, они его едят на третье». Я принялся есть сыр, мурлыча по-французски: «Осина, пасина, масина». Нянька — вот уж кто не ханжа — стоит на своем: сыр это мыло. Помимо сыра, я терпеть не могу цветную капусту, манную кашу с комками, сопливую яичницу, кипяченое молоко с пенкой, творог — даже если его называют «китайское мороженое».

Я хожу за собой по пятам. «Куда ты, туда и я», — говорю я, как Руфь — Ноэмини, как плоскогубцы прожекторов — самолетику, крохотному, белесому, который они сейчас перекусят.

«Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину — огонь!» — утирая глаза, декламировала перед классом Ольга Максимовна. К тому времени умер Олег Иванович, и осталась однушка в панельке на Дыбенко без плавок на завязочках. Люди умирают от рака и от сердца. Кому привычней косоворотка, те от рака, кому не натирает крахмальный воротничок, те от сердца. Женщины — только от рака, и даже знание французского не спасает. Соседка, у которой зубов во рту больше, чем у меня — от рака, Ольга Христофоровна, учительница первая моя — от рака. Елизавета Мартыновна («Мартышка») от рака, дворничиха — от рака, жена профессора Елизарова — от рака, мать Кольки Кривого — от рака груди. Олега Ивановича, правда, убили. Он возвращался домой, когда на него напали хулиганы, портфель и деньги отняли, а самого зарезали.

(В кафе «Ностальжи» фрачник пел «Куда, куда…». Он пел это во все времена, но в приложении к своей жизни — не к целым эпохам. Доромантическая эра не знала культурного пассеизма. Зачарованность прошлым совпала с национальным противостоянием Наполеону. Стилизовать средневековый хорал мог Берлиоз, но не Бах. Солдаты, бичующие Христа, изображены в современных доспехах не для пущей злободневности. Феодальная Европа сплошь настоящее время под солнцем Великой Живописи. Светопись (конспект Великой Живописи) наследует идею консервации настоящего путем его изображения.)

Я не отгадчик снов. Видеть себя вчуже — любой знает, к чему это. Писать пьесу под названием «Жизнь это сон», твердить чужие зады до твердокаменного их состояния — слуга покорный. В вечном «сейчас», где я лазутчик, подлежат коррекции четыре из пяти моих чувств: то, которое отвечает за запахи — от выхлопушек, из продовольственных подвалов, каналов и человечьи: не случайно по субботам очередь из помывщиков растягивается на час. Другое — чувство вкуса: продукты питания (пардон, но так говорят) в отделе «Мясо-птица» или в магазине «Ищово ыткурф» («Овощи-фрукты») натуральней, чем хотелось бы. Третье — слух, он отвык от звуков, издаваемых сводным городским оркестром в устаревшем составе: свистки, патефоны в окнах, бибиканье почем зря. Четвертому чувству не достает цвета, его дефицит восполняется первым привозным нейлоном и зарубежными фильмами. Осязать же мне не дано.

Сажусь на скамью с окаменелостями завитков по сторонам долгих белых реек. Их протяженность позволяет играть в прятки с самим собой, который вдруг решил вести дневник. Но зачем это делать на виду у прохожих? Да затем что жить хочется на миру — не взаперти. Люди двигались нескончаемым потоком… но не в Колонный зал Дома Союзов, а в промтоварный магазин. Сильно желание быть окинутой взглядом с ног до головы.

Идет слепой с аккордеоном за плечами по Невскому средь толпы, вечером, с папиросой в зубах. Аккордеон аккуратно вложен в водоотталкивающий чехол. Значит, слепой занимается в кружке. Он идет медленно, соразмерно с движущейся толпой.

Мне уже восемь месяцев как двенадцать лет — я это тот, который сидит и что-то пишет.

29 апреля 1961 года
суббота.

Мое состояние сейчас отличается от Сашиного только тем, что у меня нет брата, и я не могу ничего себе противопоставить. Порой у меня бывает какое-то дикое вдохновение, восторг. Потом наступает неуверенность в свои силы. Апатия. Восторг. Не с кем поделиться, и я придумал. Буду делиться с бумагой, и только. (если мою тетрадь не обнаружат, а обнаружат — беда невелика) Ну, а пока до свиданья. Я должен кончать. Как хочу что-то сотворить! НАРИСОВАТЬ!

фото 3

5 мая 1961 года
пятница.

В классе бедлам. Полным ребят, все носятся, шумят. Чауш дует в свою трубу. Никто не сделал алгебру, а скатать надо. Тут в школе не до высоких материй. Хочу сходить на «Одиссею». Итальянский фильм. Вечером будут гости. Чауш с трубой ушел. Теперь на рояле играет Колька. Потапенко сказала, что в Б классе по химии шесть двоек. До звонка четыре минуты. 7-б повезло, у них Гр.Об., а военрук Борейша заболел. Еврей и к тому же страшный дурак. Про него потом напишу. Букву «и» называет «ы». Мы с вамы с рукамы и с ногамы завалены обломкамы, засыпаны штабамы. Через минуту звонок.

На двери рукописного отдела написано: «Просьба не редактировать». И без того внутренний режиссер — разновидность внутреннего цензора — поработал на славу. Учимся говорить не своим голосом: «Ребята, ребята, скворцы прилетели». Даже учиться не надо, кто-нибудь встречал детей, говорящих «своим голосом»? Их нет в заводе. Исключения возможны в исключительных обстоятельствах, как то:

                                                                                                            6 / V — 61 г

Вчера гостей не было. Одна мамина знакомая сошла с ума и повесилась. Ее дочка Алла спала у нас. Она уже взрослая, ей семнадцать лет. У нее длинные волосы, когда без косы. Сегодня утром она расчесывалась. Белки глаз у нее были красные, веки тоже покрасневшие толщиной с палец. Я ей предложил ее нарисовать, сказал, что не будет видно, что она зареванная, но она не стала.

Сейчас в школе. Дома писать некогда и лень. В классе, как и вчера. Отличие в том, что на рояле Павлик и Софа играют Гайдна, а не джаз. Никто не знает, что задано по русскому. Сейчас буду скатывать. Все ходят и что-то учат. Сейчас Поджарова сказала мне, что я нахал. Я с ней не поздоровался.

Вот такая обстановка в школе перед уроками. Что делается на уроках напишу позже.

Ольга Максимовна раздает диктанты. Я бы на нее нарисовал дружеский шарж: «Тяжелым басом гремит фугас». В книге: «Что ни страница, знакомые лица» есть дружеский шарж: «Певец Максимов пробасил, колонна гнется: проба сил». Художник плохой, шарж не дружеский, а вражеский. Русский я скатал.

Вечер

Рисовал натюрморт по всем правилам. (из-за чего поругался с мамой) Ничего не вышло. На днях буду рисовать то же самое но по другому: крупнее и резче, что бы был контраст между белой вазой и зеленым фоном.

Мне хотелось бы написать об одном разговоре. Я был за городом в Мельничьих Ручьях у знакомых на первое мая. И я поспорил со стариком хозяином. Начался разговор с Маяковского, а потом — как это бывает — все перешло на положение дел в стране. Я попытаюсь воспроизвести разговор.

Старик: — Начиталась молодежь Маяковского. «Сунул паспортину в штанину». А теперь ходят руки в брюки.

Я: — Маяковский все писал по новому. Он жил в 20-ые годы и показывал свое время.

фото 4

Старик: — Годы я эти знаю. Я-то в деревне был. Коммуну сделали, вот. А теперь? Теперь колхоз — хоть помирай. Жрать-то нечего.

Я: — Конечно. Много Сталин напортил. Сейчас и сельское хозяйство поднимают.

Старик: — Кто поднимает? За Сталина умирали мы в войну. Когда он помер, так неделю ходили, обнюхивали: как, что. А потом Маленков был. Так он в народ пешком ходил. Помню, он приезжал, так с людьми говорил, в дома заходил. А потом как ТАМ увидели, что к людям-то он ходит, так его сняли, а теперь вона, жди, так и приедет к тебе Хрущов. Так-то оно да и выходит…

Примерно то же самое говорил еще в течение часа. Потом я уехал. Разговор этот очень типичен для жителей сельской местности. Кстати, я заметил интересную вещь. Когда сняли Маленкова мне старая няня говорила, что Маленков был добрым, ходил по домам крестьян и расспрашивал их как и что. Невольно вспоминается «добрый царь-батюшка» и другие исторические примеры. И вообще я пришел к выводу, ЧТО НИ СЛУЧАЕТСЯ, ВСЕ ПРАВИЛЬНО. НАМИ РУКОВОДИТ ИСТОРИЯ, САМАЯ МУДРАЯ И НИКОГДА НЕ ОШИБАЮЩАЯСЯ.

На сегодняшний день это то, чем я живу.

Прочел «Наполеона» Тарле. Наполеон мне чем-то напоминает Сталина. Думаю о Сталине. Как мало о нем данных!

Видел итальянский фильм «Одиссея». Он похож на американский «боевик». А ведь это классика, Гомэр. Мне кажется, надо было делать все по другому. Не знаю…

Собираюсь прочесть «Тайлерана» Тарле. Потом думаю прочесть Эррио «Бетховен». Разные люди, одна эпоха.

Надо нарисовать вазу отчетливее, с резкими очертаниями и контрастами, ведь все построено на противоречиях. И еще объемность.

Сейчас уже лягу спать. Завтра трудный день. Боюсь за химию. Спокойной ночи. Желаю себе снов о ЖИВОПИСИ. ВСЕ ИЗМЕНЯТСЯ, ЖИВОПИСЬ ТОЖЕ.

9-V-61
Вторник

Сейчас еду в трамвае. В трамвай входит

Как все хорошо! В вечном движении… Все мчится по прекрасной дороге, имя которой «ИСТОРИЯ». Светит солнце. Впереди неизвестное будущее — позади прекрасное прошлое. Оно не вернется… жаль и не жаль. Весь смысл в этом полете… вечно прекрасном. Человек, он погибнет. Солнце — оно погибнет. А движение, оно, яркое, прекрасное, будет жить. Человек никогда не поймет его. Оно необъятно. Впереди — яркая. Никем нетронутая неизвестная… Сзади — уже прошедшая… заполненная. Я всегда на стыке.

Это изобразить в живописи. Яркими цветами… все радостно… играет, искриться всеми цветами.

Вика спросила, что со мной. Что я влюблен. Я ответил, что только не в девочку. Я так хочу нарисовать движение. Радость настоящая, только творческая.

«9-V-61». День Победы над Солнцем. Ни лент, ни выходных, потому что Солнце Мертвых.

ЛЕГЕНДА О СТАЛИНЕ

Послушайте меня, доктор, у меня там кто-то есть, я вас уверяю. Вы понимаете, я живу один, абсолютно один в двух комнатах. Вся квартира метров двадцать пять, да, двадцать пять, точно. Как входишь, на стене репродукция: портрет художника Иванова работы Крамского. И вот последнее время я чувствую, что кроме меня в квартире еще кто-то есть.

Доктор, я не псих, но я больше не могу. Постоянно ощущать на себе его взгляд — нет. Первый раз это случилось две недели тому назад. Я возвращался с лекций: еще на лестнице мне стало страшно, но я все же превозмог себя и вошел в квартиру. Он стоял передо мной. Что было потом, я не помню. Разбудил меня телефонный звонок. Я долго слушал, как он звонит, а потом встал и посмотрел на часы: ровно 12 часов я проспал на полу в передней. Да, было бы о чем подумать, если бы я не так спешил на работу.

И каждый раз все обрывается на полуслове. Почерком разных лет в одной тетради. Хватал любую, от разрисованного отрывного блокнота (Арт. 613 1-й сорт. Цена 4 к. Цех ширпотреба типография издательства «Московская ПРАВДА» Москва, Чистые пруды, 8), до клеенчатой общей тетради цвета чернозема или шоколада (Арт. 1158 Цена 44 коп. 96 л.). Клеенка прилипает не только к столешнице, от которой с назидательным треском ее отдираешь: сама виновата, не приставай к другим. Еще клеенка прилипает к клеенке, толстые общие тетради срастаются обложками, да так, что не разъять, не изорвав. («Вместе с плащом Геракл отрывает куски кожи, и еще нестерпимее становятся страшные муки».)

Мое местоположение постоянно меняется относительно пишущего на другом конце скамьи, сложенной из реек, сиречь строчек.

фото 5

— Послушай, милый, каждый миг в тебе кончает жить старик, родившийся мгновеньем раньше,

— и расстояние между нами сократилось еще на пару лет. Как вдруг, детским почерком:

И он будет работать, много работать; станет большим музыкантом. Кем? Он сам еще не знает. Может, композитором… Да, он будет творить. Он уже слышит свою музыку. Новую, непонятную, сильную. Он самый счастливый человек на свете. В его ушах все еще стояли последние отзвуки аплодисментов. Да, самый счастливый!

Брат слушал, не перебивая, и, когда Саша кончил, сказал:

— Все это хорошо. Ты поработал и хорошо сыграл. Будешь работать — будешь играть. Но тебе это мало? Ты хочешь занимать положение? Ты сам не знаешь, что ты хочешь. А это плохо.

Вновь мы рассажены по двум разным концам света. Посереди скамейки места хватит еще для двоих, для парочки, но не садятся — боятся. Отпугивает книга, набранная квадратными буквами, как кисточкой нарисованными. Я пускал пыль в глаза: ребенок читает на древнем языке. Гений? Иностранец? На самом деле в книге — я понимал, что держу кусок Библии — страница по-русски, страница по-еврейски. К старой орфографии я привычен давно. Несуществующий старший брат отыскал в «Брокгаузе» массу интересного: «Изнасилованiе» («Если женщина даже осилена, то все же она малейшим движением тела, особенно таза, может воспрепятствовать акту совокупления»); «Онанизмъ» («вредный и опасный для здоровья порок, более вредный, чем половые излишества»); «Извращенiе полового чувства» («И. заключается в том, что субъект испытывает половое влечение только к лицам одинакового пола»). В бане меня окликнули: не потру ли спину — меня, двенадцатилетнего, не папу, который шепнул: «Штиленькизах» («По-ти´хонькому»). Похоже, что сухонький человечек, проницательно-угодливый, был в заговоре с чернявым толстяком — «телохранителем» — тупо на меня уставившимся. Исполнив долг вежливости, я сказал папе: «Что, думаешь, я не вижу, что он педераст?».

фото 6

О слáдкость, кáк прия´тна ты´ при пéрвом стóлкновéнье.
Покля´лся я´ тогдá Иóнафáну в вéрности´,
Сказáв: есть Бóг меж нáшим сéменéм, и вóзрыдáл я,
Боя´сь разлýки скóрой, нó ворвáлася´ онá,
Взломáв оби´тели´ любóви нáшей двéрь престýпно,
(Так Áмали´китя´нин-вóр вступáет в дóм чужóй.)

Ничто так не провоцирует мою чувственность подростка, как Библия. Как в ней, нигде так настойчиво не утверждалось главенство «полового чувства» и мое право на его утоление. Но ни разу, даже самую малость, меня не поманила пальчиком «педерастiя» (см. «Мужеложество», отсылает «Брокгауз») — ни в качестве подросткового паллиатива, ни как жизненный вектор. Интерес умозрительный: еще один, боровшийся с Богом.

Адрес поверх наползающих друг на друга строчек:

Я пресвитер, я пресвитер, я пресвитер Иоанн,
Троекратный, троекратный, троекратный я болван.

Пер Антоненко д 5
2 эт Соколов Ол. Дм.
Среда 11 30

Болван я троекратный, троекратный, троекратный,
Пресвитер Иоанн я, Иоанн я, Иоанн я.

Соколов репетирует тупицу. Шатен, пухлые губы, румянец на свежих щеках, нос уточкой, глаза чуть на выкате — таким сохранила его память. Мы рядышком за пианино. Он разбирает со мной гармоническую последовательность в романсе Чайковского, напевая: «Мы сидели с тобой у притихшей реки». Попутно рассказывает свою родословную в подтверждение того, что в его жилах течет голубая кровь: Апухтин родил Чайковского, Чайковский родил Танеева, Танеев родил Николаева, Николаев родил… Быть рожденным Соколовым мне не грозило. Я начинающий мужчина, я про себя усмехаюсь на его пугливые «домогательства». Он меня трепетал. Он был робок, уязвим, что не мешает быть подлецом. Я слышал, он вскоре женился. Чайковского, который раним, сердечен — вот уж не подлец! — женила на себе истеричка. Моему репетитору женина юбка пошла на маскхалат: «в траве сидел кузнечик, совсем как человечек».

Прикладное, пацанское отношение женскому полу, гарему человечества, меня уравнивает с его насельницами. По отношению ко мне им корысти тоже не занимать. Мы квиты. С обеих сторон штиленькизах — по-ти´хохонькому.

РАЗМЫШЛЕНИЯ ЛЕОНИДА ГИРШОВИЧА, КОГДА ОН ПОЕХАЛ КАТАТЬСЯ НА ЛЫЖАХ ПО СЕЛУ БЕРНГАРДОВКА И ЗАБРЕЛ НА МЕСТНОЕ КЛАДБИЩЕ, ГДЕ ПРОВАЛИЛСЯ В СУГРОБ

…Хм. 1934 — 1962. 1962 — 1934 (62 минус 30 будет 32 и еще минус 4 будет 28) Лицо довольно страстное, хотя и очень простое. Да и пожалуй скорее грубое, чем страстное. Что она в жизни видела. Грубо говоря, превратилась в женщину (34 + 18) в 52 г., когда еще Сталин был жив. Наверно, где-нибудь в Ленинграде работала и каждый день ездила на работу в электричке. Наверно, есть групповая фотография. Школа торгового ученичества. Стоят, сидят, а двое лежит на боку головами навстречу. Женщины без труда отдаются своим ухожорам, с ухмылкой растягивая свои жирные красные щеки, пока те жрут их уши. Наверно, машина задавила, или лейкемия. Шестимесячная завивка.

За отсутствием стрекоз — до этих нос не дорос — я насаживал на иголку тех, с кем обладателю скрипичного футляра стыдно идти по улице. Моя печаль ясна. (Мужичонка бежит на лыжах, видит огромный зад. Избыл печаль, бежит дальше, а зад оборачивается эпическим богатырем. Рукавицы рупором: «Челове-е-ек!.. Почто приходи-и-ил?..».) Им-то на что мальчонка — этой лимите: петеушницам, маляршам, разнорабочим в ночную смену на «Красном треугольнике», от которых пахло «резинами», если не «сардинами»? Чем иностранцы были для меня, тем я был для них с моим футляром и ленинградской пропиской.

фото 7

Спустя пару лет тебя не прочь были захомутать сокурсницы как не подлежащего распределению. За какие такие коврижки я ему не подлежал — медицинская тайна. Класс камерного ансамбля то же, что клуб знакомств, только зовется не «Поём вместе», а «Играем вместе», петушок на скрипке, курочка на рояле; в глубине, пока репетируете, маменька хлопочет по хозяйству. «Не пообедаете с нами?» Единственная не имевшая на меня виды «партия ф-но» была чьей-то законной. Ее супруг мелькнул единожды: подмастерье у столяра, кабы не трубка в зубах. Они делили комнату с его мамашей-кондукторшей, которую «боялись разбудить». Иначе как «жид» он меня не величал — рассказывая мне об этом со смехом, она делала свою измену полной и окончательной. На ее примере нетрудно вообразить, чтó ожидало меня, «останься я пообедать», какими бы лаврами меня увенчал Гименей. Сын «кондукторши за занавеской» пробуждал сострадание пополам с насмешкой — как репетитор по гармонии. Достоевским персонажам ничего не светит, кроме электрической лампочки средь бела дня. Для них, в утешение себе обряжающихся «русскими мальчиками», «жид» чище, чем «еврей», как «нужник» чище, чем «туалет».

Вот несколько имен из великого их множества, записанных на ходу на чем попало:

Вера Федонина
Новочеркасский пр.
д.57 кв.18
Нина Плотникова пр. Авиаторов 3, строение 1
Гордеева Люба
угол Марата и Социалистической
во дворе под аркой

вдруг она объявилась по прошествии полувека, возглавляет немецкую общину в Гродно, внук в Израиле… А эта откуда взялась?

Циля Ноик Вильнюс Путнос 5 кв 36
А4-33-54 Нина Анфимова
Ж7-30-87 Галя Афоничева
Марину 10 линия д 15-б кв 21
А4-96-96 Нина Шарабидзе
Петренко Галина у метро Автово вторник 7 вечера
Нюра Кутузова бабаТаня К9-22-76
Жибитская Дора Четверг 6 часов Соната 1 и 2 часть
Свердлова Марина А3-14-89

Постойте. Свердлова Марина это и есть Марина с 10-й линии («Не пообедаете с нами?»). На Васильевском острове телефоны начинаются с А3. Если Бог сохраняет всё, то номера телефонов в том числе. Всяк человек тогда рвал из рук другого журнал с «Людями, жизнями и годами». Из моего экземпляра выпала глухая, на листке папиросной бумаги, машинопись, она-то и дала название рассказу, который пусть еще кроманьонец, но уже homo sapiens.

                                                                                                                              «Петербург…

НОМЕРА
(Рассказ внутри цитаты)

По мне так литературные начинания бессмысленны (если в прямом смысле слова «начинать»). Начало литературного произведения подобно увертюре, которая пристегивается к любой опере и, уверяю вас, прекрасно дополняет скрип кресел под рассаживающимися в последнюю минуту уже темноте. Также и начало художественной прозы. Мастерски написанное, оно представляет собой самостоятельный жанр. Ну вот: «Дождь лил с самого утра не переставая, и тяжелое в свинцовости своей небо не сулило Жене никаких перемен к лучшему, а потому бульон с лапшой и курой, пишут же в меню: «Кура отварная» да еще горячий сверх всякой меры, он поедал без особого энтузиазма, чуть ли не насильно отправляя пароходиком в рот старинную серебряную ложку», и дальше о Жене, о курице — о чем угодно.

Такому вступлению, как японским или арабским танкам, была бы отведена отдельная страничка в карманном сборнике под названием: «Американские вступления ХХ века» или «Избранные вступления Е. Листопадова». Виньетка вкруг заглавной буквы — и пожалуйста:

«Сумерки, словно подгоняемые уже зажженными неоновыми вывесками, постепенно окутывали город. Сергей выглянул в окно: в многочисленных лужах, примете недавно прокатившегося дождя, холодно и печально поблескивали огни вечернего города, а где-то вдали догорала узенькая полоска закатного неба. Глубоко вдохнув насыщенный всеми ароматами послегрозового вечера воздух, Сергей отошел от окна. Затем он поправил узел на галстуке, одернул пиджак и, в последний раз посмотревшись в зеркало, выбежал на улицу, где у входа в угловой гастроном его уже поджидала веселая Маша с компанией верных друзей».

Скажу сразу: я далек от магии чисел. Мне не только неведомы тайные смыслы, приписываемые мужами метафизического вчера значкам, благодаря которым сегодня я могу с точностью до единицы определить, сколько пальцев растет у меня на руках и на ногах, но меня ставил в тупик даже такой пустяк, как пример с использованием всех четырех действий арифметики и запутанный различного рода скобками. (((Сегодня я могу с точностью до единицы определить /благодаря которым/ (приписываемые мужами метафизического вчера значкам) (мне не только неведомы тайные смыслы) как пример с использованием всех четырех действий арифметики/))) и /но меня ставил в тупик даже такой пустяк (сколько пальцев растет у меня на руках и на ногах)/ запутанный различного рода скобками. Я не понимаю, что значит множить одно на другое. Как это, чтобы при столкновении двух вполне осязаемых величин, скажем, пятидесяти трех и семидесяти трех, вдруг возникало третья, совершенное чудовище по своим размерам — какая-нибудь тысяча с гаком? Откуда взялось столько материала на эту громадину? Мне душно. Толстая гимнастерка напоминает саркофагу, для надежности стянутую широким ремнем на желтой погнутой бляхе.

«Саркофога» для старинности — как «Помпея»; а про умножение с подлинным верно, об этом уже говорилось.

Притча: варвары, находя на берегу разную утварь с разбившихся о скалы кораблей, использовали ее не по назначению. Наши примусы обретали вторую жизнь, ярче и интереснее той, что влачили в свою цивилизованную бытность. Так в моем распоряжении имелась уйма вещиц, чье истинное назначение мне было неведомо, если глядеть глазами дикаря. Подолгу и без толку сидя над учебником, созерцая причудливый орнамент из хвостиков, кружков, завитков, я наконец полюбил океан цифр. Запанибрата подрисовывал к ним ручки, ножки; у меня каждая из них ходила, сидела, курила. Я сделался от них без ума, отец даже сводил меня к психиатору,

проверочные слова: «эскаватор», «эскалатор», «генерал Доватор»

но эскулап, решив, что здесь примешалась «военная служба», дал отцу понять во что обойдется мое «лечение» — отец «не понял». Но с тех пор меня оставили в покое. А цифры? Они овладели мной безраздельно, ибо я открыл для себя… телефоны. Чудовище (это я-то чудовище!) бодрствовало, когда все спали, стремясь разгадать тайное тайных шестизначной комбинации. Как алхимик, я продвигался наощупь, творя под флагом иррационального, на котором начертано: все в мире имеет свой инвентарный номер, сумей прочитать его, и тебе откроется сущность явлений.

Было у меня два таких телефона, которые при расчленении (мне стыдно признаться, это может выглядеть несолидно, скомпрометировать меня) давали результат… гастрономический. Один телефон вел прямехонько на антресоли, там в трехлитровой банке стояло брусничное варенье (так уж и быть, назову против своих правил этот номер: Ж2-79-48), другой, Нюркин — к горке румяных, как ее физия, блинов. «Послушай, Нюркин, — сказал я ей. — А что если мы тебя сосватаем, у меня тут есть один номерочек, будешь блины с брусничным вареньем лопать». — «Не хочу, — отвечал простодушный Нюркин, — мы с бабкой их голенькими любим».

Была весна, зачин апреля, у церковной ограды в виде пушек, поставленных на попа, бабки торговали вербой. В автомате я набрал «блинного дурака», как я его называл. Трубка была мертва; в сердцах попеняв еще трем таксофонам за неисправность, я позабыл о Нюре, а когда через день все повторилось, то сел на трамвай и приехал к ней без предупреждения — она жила на 3-й Красноармейской, я же ехал от Тэжэ. «Не дозвонилси — захихикала впустившая меня бабка — и не дозвóнишьси. На пост тяляфон не звóнит, до самой Пасхи, значит». На те шесть недель, что старуха постилась и блинов не пекла, «блинный дурак» отключался. Они с Нюркой уже к этому уже привыкли.

Примерно за полгода до смерти я достиг высшей власти. Не просто научился расшифровывать номера людей — теперь я извлекаю из предмета цифровое выражение его сущности. Телефоны, это было так наивно! Не то что номер вашего телефона — сама цифирь вашей души, инвентарный номер, которым Высочайший Завхоз наделяет всякую тварь при рождении, читается мною, как по раскрытой книге. Объяснить это невозможно — невозможно постигнуть сокровеннейшее мое со слов, а проползти мой путь во всех его извивах, сверкая чешуею меж камней, не дано никому. Я говорил, что сделался наркоманом с шестым чувством, а на марафет зарабатываю тем, что показываю фокус, всегда один и тот же, зато убийственный — придет день, и это не будет метафора. На фотографии я безошибочно определял умерших. Дескать, по глазам, по лицу: сколь оно намертво приварено к своему времени. А еще — что на лице умершего лежит печать потусторонности.

Но однажды в компанию «лириков» затесался Фома Неверный. Мои пояснения были встречены во всеоружии здравого смысла. «Неужели, — воскликнул гордый сын гориллы, — вы не понимаете, что здесь действует элементарный гипноз. Он (то есть я) — гипнотизер. Говорит, говорит, дурит всех своими сказочками, а между тем незаметно берет вас за руку, и вы ему сами подсказываете. Так это делается». Все взгляды устремились на меня. Я слишком его презирал, чтобы дать это ему почувствовать. Только спросил: «А если мне передадут фотографию через вас? А тот, кто в курсе, будет в другом помещении, это вас устроит?» От неожиданности он растерялся, упомянул теорию вероятности, но в принципе да, его это устроит. Кого-то привели, совсем юное существо — школьницу. Я, правда, ее не видел, не видел ни вначале, ни потом, когда маска с разорванным в крике ртом заменит ей лицо. Мне передали семейное фото, чтоб опознал объявленного в розыск. До меня донеслось: «Мог же он ошибиться один раз». Другой голос произнес: «Да товарищи, милые, как по-другому быть-то могло, — с фальшивой интонацией провокатора-меньшевика. — Лично я сразу понял, в чем секрет. Просто не очень-то, мягко выражаясь, красиво говорить, что человек умер, когда он смотрит себе хоккей двумя этажами выше. («Папа же хоккей смотрит?» — «Да», — бесцветным голоском.) Безответственность, не имеющая… да еще в присутствии…»

Мне стало жутко, ни о какой ошибке речи быть не могло. Что за этим последовало? Не знаю, я не выходил, а когда раздался звонок, отвернулся и стал смотреть в окно. Что бы там ни думали, не я, а решающая шайба в ворота противника стала причиной его скоропостижной смерти.

Стояла зима, запеленало улицы; от предвечерней мглы в сочетании со снегом тоскливо на душе. Если на природе, в поле или среди сосен, чьи лапы опустились под белыми снéгами, это было бы умиротворяющей грустью запоздалого путника в предчувствии радостной встречи, то в каменном городе это грусть-тоска одиноких зимних вечеров. Достигавший второго этажа фонарь находился на уровне моего лица, на овально-неоновый плафон накладывается мое отражение, и тогда голые ветки и веточки в мертвенно-зеленом ореоле кажутся терновым венцом на голове призрака. Я опустил глаза: внизу огромный грузовик перегородил улицу. Я погрешу против истины, которая не дружит с гиперболой, сказав, что благодаря гигантским размерам, он заглядывал фарами прямо в окна (в таком случае, выходит, я не опускал глаз). Огни погашены, номера не видно.

С того дня меня объял страх. И как ребенок или слабоумный повторяет одну и ту же фразу, Бог знает почему запомнившуюся, я шепчу без устали: «Я еще не хочу умирать».

Познай самого себя, познай цифровое выражение самого себя. Но как? У нас не было телефона. Это трогательно. Хватило и ночи, чтобы с помощью ламп и трельяжа разглядеть себя другого, чужого, незнакомца. Стремглав лечу вниз, в автомат, звоню к нему и попадаю в «похоронные услуги». А сквозь застекленную дверь будки — я всегда из нее звоню, раньше была деревянная, крашеная — видишь, что медленно подъезжает грузовик, разворачивается и вдруг останавливается поперек движения. Я не смотрю на этот вульгарный предвестник смерти (да простит меня водитель). Но все же, сощурившись, заметил большой белый номер на кузове — он же номер похоронной конторы. Они приняли заказ. Можно ли его отменить, размышляю я, поднимаясь по лестнице. Тщетно пытаюсь попасть ключом в замочную скважину — очевидно, нет, нельзя, грузовику суждено меня раздавить. Снова спускаюсь. «Веселая история, ничего не скажешь, тем более, что ключ, кажется вставил, он так и остался торчать». Молодцеватые мысли напоказ, за которыми скрывается панический страх приговоренного. Недаром так показательно они уложены в гробики слов, как скоро буду лежать и я.

Я на улице. Еще несколько шагов, и уткнулся лицом в стену, прикрывшись с боков ладонями. Как в прятки играю — «вожу». Дай мне Бог в наступившей темноте стерпеть внезапный рев заработавшего мотора. Не-ет! Не хочу!

…я еще не хочу умирать,
У меня телефонов твоих номера…»

Я же сказал, что если это и не sapiens-sapiens, то уже кроманьонец.

Что-то мелькнуло в поле моего бокового зрения. Со мной тоже играют в прятки, о чем сочли нужным напомнить: ищи, ты здесь не один. А что я делаю? Кто подглядывает чьи-то воспоминания? Кто подсаживается к ребенку на скамейке перед Казанским собором — подглядеть, что он пишет в своем дневнике? Кто пишет роман-преследование? Я страдаю манией преследования себя собою же. Они все тут, наброски неосуществленных замыслов, канувших в Лету. Каждый из этих утопленников, от великого до смешного, пока дышал, был исполнен веры в свою осуществимость. Они сохраняются в том брюхе, которому пошли на прокорм, законсервированные, заспиртованные, засоленные. Мне есть чем закусить в рукописном отделе (только убедительная просьба ничего не редактировать). Любой замысел гениален, любой воздушный замок шедевр зодчества. В этом я разбираюсь, куда хуже я разбираю свой почерк.

Итак, роман-преследование, как бывает роман-расследование. Hetaera esmeralda — гетера Эсмеральда, бабочка, позаимствованная у писателя, которым зачитывался до посинения (не Набоков, не Набоков…). Она награждает меня высокой болезнью. Пока прекрасное семя еще не проросло, со всех ног бегу к Камхи, врачу, которого встречаю спускающимся по лестнице в сопровождении полиции нравов. «Легки на помине, — говорит он и продолжает: — Рану Телефу-царю исцелит нанесший ее». — «Вас понял».

Я пускаюсь на ловлю бабочек. Перед церковью с пушками на попа повстречал передвижника Иванова-Крамского. У него раздвоение личности. От завтрака до обеда он Иванов, от обеда до завтрака он Крамской. «Понимаешь, как шизофреник я не подлежу призыву и освобожден от распределения. Прости, если выдал твою медицинскую тайну». — «Бог простит. Ты лично веришь?» — «Веришь, пока молишься, а мы молитвы не проходили, у нас была школа с уклоном в умножение».

Ах вот зачем Богу молитва: веришь только пока молишься. А я-то недоумевал: неужто ему требуется горючее. Пробегаешь мимо сада, в глубине которого белеет садовая скульптура («О горе мне, они тебя сожгли…»). Бабочка порхает на расстоянии вытянутого сачка. На чугунной решетке понавешены щиты с головой горгоны Камнетворной: змеюшник на голове дыбом, уста отверсты. Не отведешь глаза, мигом унесешься в безжизненный космос летящих камней, станешь одним из них. Поздно.

фото 8

Детство это сачок в руке, а там, куда не смотришь, — там ничего и нету. Если же фантазийность зашкаливает, то за спиной кишмя кишит нежить.

ПЛАН ВТОРОЙ ГЛАВЫ

Побег из рабства неорганической природы в царство органики, оно же сosa nosa. В последнем прыжке чуть не окаменел на лету — бабочка, та застыла. Заменить «в поле каждую былинку» на «каждую козявку», и ты в царстве Коза Носа. Вновь органика. Ах вы милые мои козявки. Какое счастье быть с вами, родимые, после мертвых-неживых камней! В умилении: вы то же, что и я, одного поля ягода, такие же съедобные. Царь козявок, самая большая коза, оказал радушный прием беглецу. Историч. обзор: разделение козявок на два народа, на твердые и мягкие, битвы и между-усобицы (не исправлять!). Для мягких раны это затвердение, для твердых размягчение. Полукровки в основании мягкие, а головка засохла. Родильные дома песнь свободной любви.

Прекрасное семя всех болезней, впейся в кожу груди моей, вонзись в душу.
Прекрасное семя всех болезней, впейся в маску лица моего, примись в мозге.

От меня у царской дочери рождается полукозявка-получеловечек. Ошибочное мнение об уязвимости мягких перед жесткими: раны у мягких быстрее заживают, а жесткие ломаются, трупы высмаркиваются. Интриги при дворе и неожиданный арест. Причиной поэма, отвергнутая «Самиздатом» и гуляющая по рукам.

Широка страна наша рóдная,
Много в ней лесов да полей, да рек.
Я не ведаю, где б в другой стране
Человек дышал так свободненько.
От морёв седых, льдом затянутых,
До морёв, где зной пуще адова
Хлещет лавою из вулкан-горы.
И со всех сторон корабли плывут
В землю русскую со товарами
Из Америки мукý белую,
Чтобы к масляной сотворить блинов.
А из Англии туфли модные,
Чтоб молодушки ножки белые
Приобуть смогли, а мазилы все
И помады все, кремы разные,
Порошок зубной с ПНР везут,
А из Дании масло сливочно,
Из Германии трубы длинные,
Чтобы нефть качать. Из Финляндии —
Яйца, с Венгрии ищово ыткурф,
И с Болгарии фрукты овощи,
И с Румынии фрукты овощи,
А с Италии ткань-болонию,
Чтобы шить плащи неилоновы.
И еще идет много всякого
Груза разного в землю русскую.
Сторона моя ты сторонушка,
Расцветай назло ворогáм своим,
Чтобы рты у них поразинулись,
Чтоб глаза у них повылазили
Из орбит своих из поганеньких.
А врагов у нас пуще волоса
Что растет в бровях царя-батюшки.
Самый главный враг это внутренний,
Он как глист червяк кровь народную
Изнутри сосет соской лютою.
Про него-то мой и рассказ пойдет.

Этот дом, где нет настоящего, загроможден настоящим.

Над указателем «БИБЛИОТЕКА» от руки приписано: «Временно закрыта». Интересно, а туалет здесь есть… Есть, по коридору прямо. Чужд поворотов, я иду, ориентируясь на EХIT, светящийся в темноте. Перевернутый отсвет отбрасывает на стену лишь EXI, три буквы-непроливашки, в отличие от которых букву Т невозможно опрокинуть, не выплеснув содержимое. Вот вам и запоздалый ответ, почему из семи освещенных окон на снегу отражается лишь пять. Следующим движением я открою дверь          и очучусь… очутюсь… на улице, по которой ходят машины. Мне вдогонку несется: «Осторожно!» Но машины ходят прогулочным шагом. «Обожди, ты же не выпил…» У ней в руке чайная ложка. «Глотай же скорей». — «Мама, я уже давно не маленький».

Смерть неизбежна, говорите? Смерть невозможна, потому что ты замкнут на самого себя.

НАВИГАТОР

Посещение музея-кавартиры. — В. Набоков (Сирин). «Посещение музея», рассказ.

На каких рождались, на тех и умирали звездах. — И. Бродский. «В каких рождались, в тех и умирали гнездах».

Deus conservat omnia — А. Ахматова. «Поэма без героя», эпиграф.

«Кто обольщал когда-нибудь так женщин? Кто женщину так обольстить сумел?» — В фильме «Ричард III» (1955 г.) был использован перевод Анны Радловой. В переводе Марка Донского Ричард говорит: «Кто женщину вот этак обольщал? Кто женщиной овладевал вот этак?».

Словно врата закона осаждала толпа. — Притча Кафки «У врат закона» из романа «Процесс» (пер. Р. Райт-Ковалевой). «Как же случилось, что за все эти долгие годы никто, кроме меня не требовал, чтобы его пропустили?» (…) — «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного. Теперь пойду и запру их».

Почему со смертью лицо на фото не меняется? — А. Ахматова. Когда человек умирает, изменяются его портреты. По-другому глаза глядят, и губы улыбаются другой улыбкой.

«Куда ты, туда и я», — говорю я, как Руфь — Ноэмини… — Руф. 1, XIII.

«Жизнь это сон» — «Жизнь есть сон» — пьеса Педро Кальдерона (1535 г.).

День Победы над Солнцем. Ни лент, ни выходных, потому что Солнце Мертвых. — «Победа над солнцем» — футуристическая пьеса (1913 г.) Михаила Митюшина и Алексея Крученых. «Солнце мертвых» — роман Ивана Шмелева (1923 г.).

Вновь мы рассажены по двум разным концам света. — Марина Цветаева. «Нас рас — ставили, рас — садили, чтобы тихо себя вели, по двум разным концам земли».

Всяк человек — «дрянь и тряпка стал всяк человек». Н. Гоголь, «Выбранные места из переписки с друзьями». «Неужели Вы думаете, что сказать „всяк“ вместо „всякий“ — значит выражаться библейски?» В. Белинский — Н. Гоголю.

Hetaera esmeralda — гетера Эсмеральда, бабочка, позаимствованная у писателя, которым зачитывался до посинения (не Набоков, не Набоков…). — Ключевая метафора в романе Т. Манна «Доктор Фаустус». Советская эстетика видела в ней метафору серийной музыки, создание которой приписывается главному персонажу романа, Адриану Леверкюну.

«О горе мне! Они тебя сожгли…» — Ахматова на разрушение Царского Села в войну. Летний сад был загублен, когда итальянскую скульптуру сменили нелепые фигуры, достойные «диснейленда», как оно, собственно, и вышло.

Рану Телефу-царю исцелит нанесший ее. — Similia similibus­ — подобное (излечивается) подобным. Телеф, союзник ахейцев, страдал от раны, нанесенной Ахиллом. Но стоило Ахиллу посыпать рану железной крошкой, которую соскоблил со своего копья, как она зажила.

Смерть неизбежна, говорите? — «Дуб — дерево. Роза — цветок. Олень — животное. Воробей — птица. Россия — наше отечество. Смерть неизбежна. П. Смирновский. Учебник русской грамматики». В. Набоков, эпиграф к роману «Дар».

 

Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2021/nomer10/girshovich/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru