litbook

Проза


Блестки памяти (Из цикла «Зейде майсес, или рассказы дедушки, который сам когда-то был внуком»)0

Моим внукам, Орену и Боазу, с любовью.

«Прошлое — это колодец глубины несказанной.
Не вернее ли будет назвать его просто бездонным?»
Томас Манн «Иосиф и его братья»

Пролог

Давид ЛялинЗагадочна детская память — ранние воспоминания далеко отстоят друг от друга, разделенные неопределенно долгими периодами безнадежной темноты. Примерно как в учебнике истории — А что, собственно происходило между падением Рима и Карлом Великим? Детские воспоминания, они как древняя мозаика, в которой многое утеряно, но несколько оставшихся красивых кусочков радуют взор и ностальгически греют душу ушедшей гармонией. Блестки памяти.

Любовь

Теплое украинское лето. Шумный, ароматный, изобильный воскресный базар в Соснице. Бабушка выбирает клубнику, творог, сметану, куриц, и бог весть что еще. Обстоятельно торгуется, и всегда покупает самые лучшие продукты дешево, очень дешево. Дедушка, возвышаясь над бабушкой больше, чем на две головы, следует за ней, как тень, ни во что не вмешивается, складывает покупки в кошелки.

И вот мы, тяжело груженные, идем на снятую на лето дачу. Бабушка светится, она в прекрасном настроении, и, обычно сдержанная, не умолкая, объясняет деду, как важно уметь найти подход к каждому продавцу, говорить с ним вежливо, проникновенно, по-свойски и, в то же время, ловко находить подходящие аргументы, чтобы сбросить цену. Дед слушает внимательно, соглашается, восхищается бабушкиной находчивостью, и, как и бабушка, тоже светится от удовольствия.

Я иду между ними и изо всех сил храню тайну: с утра мы с дедушкой уже побывали на этом базаре, где он, осматривая товары, раздавал деньги продавцам, договариваясь о предстоящем бабушкином визите. Продавцы бабушку ждали! И были очень сговорчивыми … Раскрыть этот обман было бы немыслимо — ведь они оба так счастливы! И я вдруг понимаю, что это — любовь. И я молчу.

Даже уже будучи взрослым, в тот недолгий месяц, на который бабушка пережила деда, я не рассказал ей о дедушкиной уловке. А может быть зря не рассказал?

Баня

“Единственное место, которого ни один москвич не миновал, — это бани.” — писал Гиляровский в своем жизнеописании старого быта «Москва и москвичи». Ну да и полвека спустя, в Питере, миновать баню было невозможно. Ведь жили мы по коммунальным квартирам — несколько чужих семей на один санузел, ванные в старых домах были редкостью, и помыться как следует, от души, можно было только в бане.

Лет до трех-четырех меня мыли в прямо в комнате, в детской ванночке. Потом мама начала меня брать с собой баню, но это длилось недолго. Мальчик я был любознательный, новых впечатлений там было много, и мама, извинившись пару раз перед женщинами, которых я рассматривал с восторженным интересом, передала меня на попечение отцу. Но этот этап оказался еще более коротким — с папой было весело, но мытья особого не получалось. Ну, а когда я, всплакнув, поделился с бабушкой тем, что папа щекотался, когда у меня была намылена голова, и мыло попало мне в глаза, и оно щипало, и я плакал, очень плакал, то меня передали в надежные руки деда.

О, это было началом эпохи, временем познания мира и прелестей, которые он дарует избранным счастливцам. Поход с дедушкой в баню — это было еженедельное событие, которого я всегда ждал с нетерпением. Баня была в переулке Ильича — бывшие Казачьи Бани. Идти туда было совсем близко: мы пересекали Фонтанку по пешеходному Горсткину мосту, углублялись в узкий переулок, который делал коленце направо и выводил нас прямо к бане.

Гардеробщик встречал дедушку как безнадежно потерянного, оплаканного, и внезапно найденного брата. Сложный ритуал снятия с нас наших пальто, шарфов, перчаток и шапок и размещения их на временное хранение в особом месте гардероба сопровождался витиеватыми уверениями в совершеннейшем почтении и радостным, с трудом сдерживаемым предвкушением увидеть нас опять через каких-нибудь пару часов. Ни о каких номерках на получение этой верхней одежды, которые воровали в бане у зазевавшихся моющихся голых людей, конечно же не было и речи.

Если гардеробщик радовался деду по-земному, как брату, то на банщиков наше появление производило примерно такое же впечатление, как явление Христа Савлу на пути в Дамаск. Жизнь их обретала смысл, и сонный покой сменялся лихорадочно-кипучей деятельностью. Пока младшие банщики выстилали для нас простынями деревянные сиденья в «чистом» отсеке раздевалки, их предводитель, скрывшись на минуту в каптерке, выныривал оттуда переодевшийся, в свежем накрахмаленном белом халате, держа в руках мгновенно запотевающую в теплой истоме банной раздевалки бутылку лимонада. Первую бутылку.

Мальчик я был живой, подвижный, и лимонад был апробированным средством занять меня на несколько критических минут, так нужных дедушке чтобы раздеть меня, раздеться самому, распаковать мочалки, мыло, и прочие причиндалы. Естественно, после нашего возвращения из помывочного отделения, лимонадный запой продолжался — ведь дедушке нужно было теперь все проделать в обратном порядке: одеться, одеть меня, сложить вещи, и при этом зорко следить, чтобы мальчик не простудился, не упал, не ударился, и конечно же никем не был бы обижен. Само собой разумеется, что во избежание сквозняков, все форточки в отделении были наглухо закрыты на все время нашего пребывания. Ну и к концу визита я надувался лимонадом так, что любой аравийский верблюд мог бы брести на этой заправке через пустыню, по меньшей мере, неделю.

Мыл меня дедушка толково и тщательно, обращаясь со мной покровительственно и бережно, как с «хрустальным сосудом». Горящие энтузиазмом банщики, наперебой предлагающие деду занять меня на время, а пока похлестать его веничком в парилке, получали неизменный отказ, никак, впрочем, не отражающийся на размере щедрых чаевых. Только много позже, когда я уже был взрослым, до меня по-настоящему «доехало», что ради меня дедушка изменил весь свой банный распорядок — толком не парился, особо не рассиживался в раздевалке, ведя степенные мужские беседы, реже угощался и угощал банных знакомых соленой рыбкой и прочими прибамбасами. Гордо кивая в мою сторону, он веско бросал: «Я ведь с ВНУКОМ сегодня. Пора нам, женщины его дома заждались. Как-нибудь в другой раз посидим да погутарим. Бывайте, хлопцы». И, наслаждаясь блаженной после-банной истомой, мы шли обратно, через Фонтанку, домой, где мама и бабушка ждали нас с обедом.

Потом времена изменились, мы переехали в отдельную квартиру, и мыться в баню ходить перестали. Взрослым, я захаживал в разные бани попариться, читал, попивал чаек из термоса, и не только чаек — между заходами в парилочку. Появились сауны, которые я всерьез осваивал уже в Америке. Но такой атмосферы праздника, как в той старой ленинградской бане в переулке Ильича, уже не было никогда. И такого лимонада. И дедушки.

Сигара

Буфет у бабушки и дедушки был огромный, высоченный, резной, с башенками. Потолок в комнате был метра четыре, но буфет выглядел очень высоким, даже под таким потолком. Отделений и ящичков было в нем тьма тьмущая, разных размеров и форм, какие-то — застекленные старинным стеклом, другие — с разнообразными ручками, запорами и замочками. На почетном месте в этом буфете, на полочке за толстым узорным стеклом, лежала роскошная кубинская сигара. Не знаю откуда она взялась, но я помню ее с того момента, когда вообще что-то начал помнить. Одним словом, сигара там была всегда. И я всегда знал, что хранится она дедушкой для особого праздника, для того невообразимо далекого дня, когда я пойду в школу.

Но вот этот день настал! И я уже заранее с нетерпением ждал возможности посмотреть, как же мой некурящий дедушка будет эту сигару курить. О том, что, собственно, было в школе в тот день, я помню весьма мало и смутно. Помню букеты цветов, непривычную и очень «чесучую» серую школьную форму и красивую школьную фуражку, которая мне нравилась. Помню испуг, страх, когда нас отделили от родителей и повели по лестнице наверх, в класс, и что я все оглядывался на плачущую маму. Помню фамилию девочки, которая на первом уроке описалась. А вот имени ее не помню. И больше о том, что было в этот день школе я не помню ничего.

Не помню даже, кто привел меня домой из школы — мама, дедушка, или все взрослые вместе? Но ясно вижу себя уже дома, где за огромным бабушкиным столом меня кормят обедом. Школа и вся связанная с ней неизвестность уже позади — до следующего утра, что, по детской мерке медленно текущего времени, означает очень надолго позади. И я наслаждаюсь домом, где мне все знакомо и все так складно и уютно.

И вот дедушка, благодушный, в белой рубашке без галстука, вынимает из буфета заветную сигару. Тщательно, острым ножом, обрезает ее кончик, садится за стол и долго-долго разжигает сигару несколькими спичками. Наконец он выпускает пару облачков дыма и, довольно улыбаясь, победно вытягивает вверх руки. И маленькая слезка сбегает по его щеке. И я понимаю, что это очень важный день в его жизни, что он торжествует и как бы говорит себе: ну вот, Арон, ты достиг, добился, у тебя уже внук, такой большой мальчик, пошел в школу. Все как должно быть, все по-людски. И даже лучше, гораздо лучше …

Бывали у меня в жизни с тех пор значительные дни и даже какие-то успехи, но на моей памяти никогда больше мои близкие не радовались так, как в тот далекий день, когда я в первый раз пошел в школу.

Парикмахерская

Зяма, ты видишь какого мальчика я к тебе привел, какого деликатного хлопца? Унучек мой, постричь его надо, только тебе и могу доверить. Ты ведь знаешь, как сейчас — стригут как бог на душу положит. Смотреть противно. А он парень правильный, домашний, так и пострижен должен быть соответственно. Да, да, конечно, ты прав — сзади очень коротко, он же не лошадь чтоб гриву носить. И с боков покороче, пейсы нам тут не к чему. Спереди, значит, чубчик, ну, оселедец по-нашему, но небольшой. Чтобы лицо открыто было, ты же видишь какое у него красивое лицо-то, а? Ну то-то! Волосу на голове мужчине много не надо, не в волосах ведь мужская сила и достоинство. В общем, давай, Зяма, стриги, ты мастер, давай — коротко и красиво. И одеколоном побрызгай его, да не Шипром, а своим, чтобы проникновенно было. Женщины дома-то в мальчиковой стрижке мало понимают, но одеколон хороший одобрят.

А я еще маленький, совсем маленький. И с восторгом осматриваю сверкающий зеркалами, инструментами, бутылочками, и флаконами мир парикмахерской. И мне совсем не страшно — ведь я с дедушкой. И он привел меня не куда-нибудь, а к своему парикмахеру. Оба они, дедушка и Зяма, мужчины солидные, со значительными лысинами, и вдобавок земляки. Но на этом сходство заканчивается. Зяма — маленький, плотный, слегка замусоленный, в синем халате поверх рубашки с галстуком, намного недостает с иголочки одетому дедушке до плеча. В парикмахерской Зяма старший, все его слушаются. Даже Фима — элегантный, высокий, с седым бобриком волос, в белом халате и с галстуком-бабочкой, про которого дедушка говорил дома — Мастер хороший, дело знает, но до Зямы ему далеко. Зяма — свой.

И вот я сижу в шикарнейшем кресле, вернее на доске, положенной на ручки кресла, и Зяма колдует надо мной машинкой, ножницами и расческой. А дедушка стоит рядом, ободряюще похлопывает меня по плечу и приговаривает: Терпи казак, атаманом будешь! Глядя в зеркало, я вижу, как моя голова стремительно преображается и начинаю волноваться — А понравится ли маме? А вдруг нет, что же тогда будет?! Подходит Шура — вечная и безнадежная ученица Зямы и Фимы, своей коренной национальностью разбавляющая эту «синагогу» — и льстиво говорит — Какой мальчик чудный! А Вы, Зиновий Самойлович, как всегда прекрасно выявили и оттенили его достоинства! Дедушка расцветает, засовывает ей в карман халата купюру, и, когда она отходит, тихо говорит Зяме — Стричь никак не научится, но вкус имеет, от тебя нахваталась. Зяма хмурится, мол, испортишь мне работников тут, но с дедом не спорит. После меня он стрижет и бреет дедушку. А я наблюдаю из соседнего кресла и ехидно подбадриваю его недавно услышанной от папы шуткой: Терпи атаман, а то в казаки разжалуют! Дед и Зяма хохочут, и дедушка ласково просит меня: ну все, все помолчи ради бога, а то ведь зарежет меня этот Зямчик-хохотунчик.

В эту парикмахерскую у Сенной площади, на Садовой, напротив книжного магазина, мы с дедушкой ходили бессчетное количество раз. В какой-то момент Зяма исчез, и дедушка осторожно рассказал мне, что он умер. И мы еще долго, несколько лет, стриглись у Фимы. А потом я вырос и стричься уже ходил сам. А вот куда ходил, хоть убей, не помню. И где дедушка стригся — к стыду своему, не знаю. Уже в Америке, когда пришла пандемия, и все сидели по домам, купил я парикмахерскую машинку. Стригусь ей уже больше года. Сзади — очень коротко, с боков — покороче. И небольшой чубчик оставляю, так, чтобы лицо было открыто. В общем, как и шестьдесят лет назад — коротко и красиво.

Эпилог

Блестки памяти посверкивают из глубины прошлого. Памяти моей, о том, чему я сам был свидетелем, и памяти других, тех, кто старше меня, о том, чего я не застал или просто, за малостью лет, не мог помнить. О том, как дедушка организовал хупу моих родителей, а потом — мой бриз. И все это в те времена, когда и то и другое было редкостью. Или, как он заасфальтировал двор на улице Марата, где меня прогуливали в коляске. И о многом другом.

Говорят, что мы берем в долг у родителей, бабушек, и дедушек, а отдаем этот долг детям и внукам. Ох и тяжело же мне будет отдать весь мой долг. Как бы я ни старался.

Атланта, апрель 2021

 

Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2021/nomer10/ljalin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru