litbook

Проза


Dixi!0

Мне вспомнилось послевоенное детство. Печные трубы, торчащие как сломанные зубы из ощеренных провалов, и памятники, памятники – небольшие обелиски с красной звездой, разбросанные между воронок. Их было так много, что, казалось, мы живём на кладбище. Хотя жили мы в небольшом городке, который назывался Гроссулово. Мама добровольцем ушла на фронт из города Горького и, вырвавшись из немецкого окружения рука об руку с украинцем-папой, осталась в Украине. Папа же появился после Победы, когда я уже поднялась на ножки и, крепко ухватившись за большую суковатую палку, топала вполне самостоятельно.

– Эта девочка и жизнь заломает, как палку, – смеялись мамины приятельницы, потому что им хотелось верить в завтрашний день.

Вот и ломаем – то я её, то она меня. Она – чаще. Познай себя, советовали ещё в храме Аполлона в Дельфах. И с тех пор люди надеются на счастье, перебирают в памяти события своей жизни, потому что мир это и есть мы и наши впечатления о нём и себя в нём. Но память пунктирна и плохо придерживается хронологии.

– Ты здесь не спи, здесь клопы, – оповестила я папу, когда, собираясь на ночь, он снял портупею и бросил на сундук вкусно пахнущий ремень со звонко блеснувшей пряжкой.

– Ты ложись на сундук, – сказала я, потому что он претендовал на моё место возле мамы.

– На сундуке спит бабушка, – не согласился папа. – Ты будешь теперь спать в кроватке.

И смеясь, поднял меня к потолку.

Мне врезалось в память его лицо – весёлое и очень тёмное. Хотя на двух довоенных фотографиях он был изображён белокожим мальчиком с чёрными, словно карандашом выведенными бровями. Очень красивый был мальчик.

– На войне солнце, – пояснил он. – И я пропёкся, как блин.

Я сразу же представила себе тот вкуснейший блин, истекающий маслом. Потому что блины были лакомством похлеще всяких сегодняшних тирамису и «Рафаэлло». Блин на столе мог появиться, например, в день моего рожденья, на Новый год. И наступало счастье. Я до сих пор люблю этот волшебный праздник, потому что, кроме блинов с брынзой и золотистыми шкварками в нетопленой зале радостно пахло хвоей и маленьким мандарином, который висел возле самой звёздной макушки по соседству с длинной конфетой, обёрнутой в прозрачную бумагу и опоясанной блестящим красным кантом. На нижних ветках светились золочёные орехи и шары, которые мама доставала из заветного ларца с красной бархатной подкладкой. На нём рельефно выступали фамильные буквы Ф.И.Р… Ларец запирался на диковинный замок, который мелодично звенькал, если проворачивать в нём тяжёлый ключ с извилистой бородкой.


Мама не была сельским жителем. Она выросла в потомственной семье очень уважаемых волжских мещан, ходила в дорогих шубах и туфлях на высоком каблуке и, наверное, если бы не война, никогда не оказалась бы «на Украине» – как тогда говорили. И уж, конечно, не мотыжила бы наш маленький огород, на котором почему-то, кроме лука и крохотных, с детскую головку, арбузов, ничего не вырастало. А десяток поднявшихся вилков капусты, которыми мама гордилась, однажды срезали проходившие мимо солдаты. И я помню, как горько рыдала она из-за этой капусты, потому что впереди была зима, а мы весной лишились даже кота с редким именем Кот. Он был костлявый и наглый. Он истошно орал, требуя еды, и лез на стол, больно царапаясь. Не помню кто – мама или бабушка… А может, даже я смахнула его, и он упал. И больше не поднялся. Я долго плакала над его холодным тельцем и гладила потускневшую шёрстку, но изменить уже ничего не могла. Весной у нас подохла и супоросая свинья – похоже, заболела чумкой. А бабушка, которую, чтобы она не оставалась одна, мама тоже вывезла с Волги в Украину, умоляла дать ей ту свинью съесть. Но мама не дала, она закопала её в дальнем углу огорода, потому что боялась заразы. И обиженная бабушка, пока мама была на работе, собрала документы, набросила на впалые плечи свой роскошный пуховый платок, забрала смену белья, серебряный подстаканник с серебряной ложечкой – и отправилась в Овидиополь, в Дом престарелых. Она верила, что так будет лучше. Она не прожила там и месяца. Мама даже не успела её оттуда забрать.

– Знай, Любаша, придёт время – и у всех на столе будет много хлеба, – заверял меня мой приятель, безногий инвалид дядя Петя, который казался мне дремучим стариком из-за щекотливых усов, пиками торчавших на его скуластом лице с весёлыми голыми глазами. Ресницы вместе с ногой он оставил на фронте, когда горел в танке. Дядя Петя всегда угощал меня семечками и вкусными грецкими орехами. Своих детей у него не было.

– Хлеб будет белый и пышный. Ты любишь белый хлеб? – спрашивал дядя Петя, и весь его вид каким-то совершенно нелогичным образом убеждал: да, так будет!

Я не знала, что такое «белый», потому что дома в основном была мамалыга, а хлеб, вовсе не белый, а чёрный, причём тяжёлый и липкий, как замазка, выдавался по какой-то разнарядке – то ли как паёк, то ли как-то иначе – в виде ломтя величиной в ладонь, кажется, один раз в месяц.

…Совершенно не знаю, как он распределялся. Помню только, что однажды, получив такой ломоть, я, пока шла домой, почти весь скормила его какому-то несчастному голодному котёнку, и бабушка, которая в то время ещё жила с нами, взяла вину на себя. Сказала, что это она не удержалась и съела его. Мама бессильно ругалась, а я забилась под стол и, роняя слёзы, молчала. Бабушку было жалко, но признаться я так и не решилась.


Впрочем, кроме новогодних праздников, были и счастливые дни, когда к нам приходил папин брат дядя Юра. Он был широкоплечим и большим, в распахнутом бушлате, под которым виднелась форменная матросская рубаха с полосатым морским воротником гюйсом, лежавшим на его плечах как мантия. Он брал мою ладошку в свою огромную лапу, и мы отправлялись на базар, где дядя Юра в компании таких же фронтовиков пил вино из большой, обитой железными обручами бочки. Звеня медалями, они ругали войну, хвалили Сталина и клялись, что никогда больше не допустят слабых границ.

– Хочешь мира – готовься к войне, – шумели они и, оглядываясь на меня, испуганно прикрывались ладонями, потому что ловили себя на непроизвольном мате. И покаянно совали мне кружочки невыразимо вкусной кровяной колбасы, в которой крошки белого шпика светились, как их зубы в коричнево-карминных ртах.

Они тоже говорили о счастье. В те времена их разговоры мне не казались интересными, и многое я пропускала, отвлекаясь на собаку, которая лежала под бочкой, умильно постукивая хвостом, когда на неё смотрели. Я по-братски делилась с ней кусочком колбасы, и она, благодарно взлаивая, пожирала меня преданными жёлтыми глазами.

– Счастье – это… – неопределённо пощёлкивал пальцами дядя Юра и смущённо вздыхал.

– Два влюблённых на земле – один ангел, – уточнял кто-то из компании, помогая ему найти нужное слово. Они знали: мой дядя любит тётю Валю, а его мама тётю Валю не любит. И потому самостоятельно дядя Юра всё равно слово не найдёт. А когда много ангелов – это рай. А в раю войны не бывает.

После чего дядя Юра, сокрушённо махнув рукой, собирался домой, а я прощалась с собакой.

В релятивизме понятия счастье я пробовала разобраться уже позже, когда действительно появились и разные сорта белого хлеба – их покупали на выбор. К тому времени мой любимый дядя был уже благополучно женат на своей Валентине – кругленькой добродушной женщине, с которой моя бабушка с папиной стороны так и не нашла взаимопонимания. О счастье я думала и когда война отошла так далеко, что о ней вспоминали разве что 9 Мая. Когда папа, кроме орденских планок, надевал ещё и сурово поблёскивавшую боевую медаль «За отвагу». Счастьем светились его глаза, потому что в тот день у него появлялась возможность слиться с тем объединяюще-счастливым «мы», которое уже на следующее утро опять распадалось на отдельные «я», напоминая о себе лишь глухой болью в затылке и висках. И он опять рассказывал свой бесконечно повторявшийся сон о голубоглазом немце, своём сверстнике, которого ему пришлось собственноручно заколоть штыком, потому что иначе тот заколол бы его. Ему те испуганные синие глаза, смотревшие на него с мольбой и почему-то всё-таки с прозрачной надеждой, снились всю жизнь. Тогда мама молча ставила пластинку с заезженной анальгетической «Славянкой» – только «Славянка» была способна возвратить папин маятник в равновесное состояние.

Папе было девятнадцать, когда война застала его на срочной службе в Бресте. Я там оказалась тоже, причём примерно в том же возрасте, только уже по работе. Я долго бродила по развалам кирпичных казарм, тогда ещё не восстановленных и хранивших память о первом дне войны. «Умираю, но не сдаюсь» – уже слабо, но всё ещё просматривалось нацарапанное гвоздём на одной из стен, где запертые обслугой офицеры утром не смогли отдать солдатам приказ и приняли бой в одиночку. Многие из них оказались захороненными заживо. А кто-то, в том числе и мой папа, выбрался…

– Человек есть мера вещей, – сказал тогда мой приятель Вася Дубойский, очень к месту припомнив тезис Протагора и оставив у стены крепости ветку цветущего шиповника. Он учился в Минске на филологическом, много читал, много думал, но всё равно не знал, как по-своему выразить ответ на мой вопрос, в чём же счастье. Нам было по двадцать, все наши знания не занимали и пятой части отпущенного для них пространства в нашей памяти. Они ещё только обретали смысл и логику. Но уже тогда я чувствовала, что истина скользка, как мыло. Потому что бабка, у которой в пятнадцати минутах от пограничного города я снимала комнату, говорила: о дате войны знали даже они, жители села, причём задолго до её начала. С польской стороны часто приходили люди и сообщали о назначенном Дне солнцестояния. Но в голову это никто почему-то не брал. А в ночь на двадцать первое июня по единственной улице, из которой, собственно, и состояла Дубровка, шатались вроде бы хмельные солдаты, одетые вроде как в нашу и в то же время не совсем нашу форму. На вопрос одного из дедов, вышедшего ночью покурить: «Сынки, чего вы тут ищете?» никто из них не отозвался.

«Утром что-то будет» – сокрушённо догадался старик и запер двери. Потому что было этих солдат слишком много для случайности. Не очень-то верили местные обещаниям какой-либо из сторон. Потому что тоже хорошо знали, как легко политики обманывают друг друга и как мало стоит пешка на шахматном поле.

Уже в шестьдесят восьмом, когда грянули чешские события, квартирная хозяйка, поманив меня в затравевший сад, среди яблок-падалицы и старых пней разгребла кучу деревянного хлама, прижала палец к губам, скороговоркой прошептала: «Если что, сразу беги вот сюда» и откинула створку старой двери, брошенной на землю как бы за ненадобностью. Он прикрывал глубокую, похожую на погреб, яму. «Видишь – ход, он ведёт за речку. Тут и фонарик есть, и спички. Если что, беги, спасайся».

В селе уже были наслышаны про триста тысяч военнослужащих Варшавского договора с пятью тысячами танков, которые с одобрения Советского руководства вошли в Прагу.

«Если хоть один выстрел последует со стороны ваших войск, – заявил тогда наш маршал Гречко их министру обороны Дзуру, – вы будете висеть на телеграфном столбе!».

Размышляя сегодня над событиями в Донбассе, я провожу невольную параллель: в шестьдесят восьмом это ведь тоже был ответ Праге на попытку частичной децентрализации экономики и ослабления ограничений средствам массовой информации.

«Что делать мне с тобой, моя присяга?
Где взять слова, чтоб рассказать о том,
Как в сорок пятом нас встречала Прага
И как встречала в шестьдесят восьмом»,
– написал тогда поэт Александр Твардовский, сразу же отлучённый властями от всех милостей.

А ещё в одном, но уже донском, селе старушка-хозяйка, у которой я остановилась, доживала свой век в одиночестве, потому что её муж и семеро сыновей полегли в полынных степях под Ростовом. Впрочем, доживала она под мирным небом, а не под бомбами и снарядами, как старушки Донбасса сегодня. Её родные мужчины полегли за её мирное небо. Таких не вернулось тогда миллионы. Они умирали за Сталина, как умирали за Родину, потому что для них оба этих слова были синонимами. А ведь накануне Великой Отечественной Сталин уничтожил почти весь командный состав Красной Армии.

Это сейчас пошли анекдоты типа: «Бабуль, а кто такой Сталин? – А это, внученька, что твой Google: ты ему слово, а он тебе ссылку». А тогда за подобное можно было и костей не собрать. И всё-таки, заплатив большой кровью, мы победили. Не оружием победили – духом, общей суммой всех наших чувств. Массовое сознание способно создавать реалии планетарного масштаба. Приговорённые к смерти безграмотными колдунами вуду и в самом деле умирали без всякого внешнего воздействия. Уберите воображение пациента и авторитет гипнотизёра – и гипноз не подействует. Государство – всегда аппарат насилия. А великие цели с удобствами подданных совпадают не часто. Для Великих Целей нужны и личности Великие. Впрочем, и сейчас, когда уже таких личностей нет, ходит формула: «Когда русский человек чувствует свою правоту, он непобедим». А вопрос правоты, как и вопрос истины, зависит от угла зрения. «Cила в правде» – сказал герой культового фильма.

К счастью, мне не пришлось воспользоваться тем подземным ходом. Война, от которой мы были в полушаге, не началась.


Но я вернусь к Ваське. Был он длинным, каким-то ломким парнем с несколько мятущейся душой. На лице его постоянно отражались лёгкие тени, которых я, в силу противоположности своего характера, не понимала. Вот есть такое: одни во всём ищут радость, благословление Судьбы, другие – её чёрную метку. Он был из вторых. Мне почему-то всегда были интересны противоположности. Его эволюция развёртывалась от биологического вида существования к чистой психике. И страдания его происходили как от чисто внешних сил, то есть живых людей, так и, скорее всего, от тех, что он причинял себе неутолённым своим смятением. Это как в индийской философии, где издревле были приняты тройственные совершенствования. Что-то подобное нашей Троице на индийский лад. Но вряд ли он об этом знал, потому что, кроме программных греков, ничего из философии не читал. Не говоря о том, что он и вообще-то, скорее всего, был агностиком и просто следовал своей природе. Когда, протрясясь в вагоне поезда несколько часов, он наконец являлся в мою Дубровку и я видела его пятерню на оконном стекле, было уже темно. Но чтобы не добавлять страданий на выразительном нервном лице, я выскакивала во двор и мы, как всегда, рассуждая об истине и счастье, долго-долго бродили под спелыми звёздами. Так долго, что моя хозяйка-бабка выскакивала на порог и, вглядываясь в сумерки, тихонько ругалась:

– Куды ж это, холера ясна, столько гулять? Уж вторые петухи пели.

– А мне тут вот Васька говорит – счастья не бывает, – восторженно внимая звукам ночи, с готовностью откликалась я.

Мой-то мир, в отличие от Васькиного, был прямо по Лейбницу, лучший из миров.

– У него, може, и не бывает, ему жениться пора. Ходеть, ходеть, и никак. И у тебя, если завтра с работы выгонят, не будет. Вот проспишь утром и – не будет, – заверяла она меня, запирая на ночь дверь. – Спи уж давай. Утро вечера мудреней.

И была права. Хотя звёзды светились, как начищенные, и кузнечики стрекотали, будто по воздуху кто-то смычком водил.

– А я понять хочу, как вот мне в этом мире жить. Кому верить, где искать истину, – бубнил Васька, мрачно мерцая провалами глаз. – У Гашека есть трактирщик Паливец – грубиян, конечно. Но он правильную вещь выдал: – «Человек думает, что он – царь природы. А на самом деле он – дерьмо!».

Что-то не задавалось у него в учёбе. Или факультет не нравился, или профессура. А может, и то и другое, я по своему восторженному эгоцентризму не спрашивала, а он не рассказывал. Каждый из нас жил своей жизнью и своим пониманием счастья – параллельно друг другу. А две параллельные прямые, как известно, не пересекаются. И можно ведь истоптать семь железных башмаков, за семь морей сбегать и не найти ничего, если шёл туда, не зная куда, чтобы найти то, не зная что.

Куда вот, кстати, Васька потом среди ночи отправлялся, мне, как истинной женщине, даже в голову не приходило интересоваться. Женщина ведь всегда права. Она не права, только когда виновата. Но если женщина виновата – следует попросить у неё прощения. Я в те годы была счастлива без всякого повода, просто потому, что жила. Счастье ведь категория нематериальная.

Журналисты шутят: никто не врёт так, как очевидцы. Наверное, это свойство памяти. Она что-то выхватывает из глубины своего колодца и разглядывает в лупу, даже не сполоснув. Факт, который, возможно, для кого-то вообще бы значения не имел, у неё внезапно приобретает невозможный объём и краски. Он искрится и переливается, как те новогодние шары из маминого ларца. Почему-то память о несбывшемся всегда ярче и острее. Сейчас мне даже кажется, я понимаю причину хандры своего приятеля. Она ведь тоже была не вполне материальна.

Впрочем, как оказалось, и материя играла не последнюю роль. Поездив ко мне так с полгода, Васька не выдержал. «Прощай, Любовь. Желаю тебе счастья по-Соболевски», – написал он в открытке. Любовь Соболева – это я. Я долго тогда изучала его круглые буковки, дивясь их аккуратному построению – мой-то почерк всегда отличался летящими значками самой разной величины. И налезавшими друг на друга, словно они торопились объять необъятный смысл, который в них хотела заложить моя рука. Я грустила: вот и ещё один искатель истины сошёл с моей дистанции. Что-то незримо для меня кипело под крышкой, не находя реализации, а я даже не заметила. Хотя и университет он окончил, и работа у него была не из рядовых. Правда, что всё относительно. Если проанализировать праславянское sъčęstь̂je, то получится sъ – «хороший» и čęstь «часть» – хороший удел, что соответствует наибольшей внутренней удовлетворённости полнотой и осмысленностью своей жизни. Выходит, мой друг этой своей жизнью совсем не был удовлетворён.

А ведь припоминаю. Его лицо и носило на себе лёгкий отпечаток трагичности. Такое я иногда наблюдала у неудавшихся самоубийц. И этим он мне не нравился. Он и сам себя, наверное, не устраивал, потому что когда мы с ним бродили по городу, он разглядывал своё отражение во всех витринах. А что они могли показать? Красивого молодого человека – в молодости каждый хорош собой. Стекло не отражает многочисленных внутренних изломов.

Не одно десятилетие удерживающая первое место по количеству самоубийств, вполне благополучная Швеция насчитывает тысячи подобных молодых людей. И наоборот, у нас, несмотря ни на что, такое случается редко. Ну, разве что в последние годы появилось. С повышением уровня комфорта. Теперь ведь даже бомжи не едят суп из картофельных очистков – в «альфатерах» найдёшь и приличную одежду, и консервы, выброшенные то ли за ненадобностью, то ли по истечению срока годности. Не говоря о хлебе насущном, на который уж как-нибудь да хватит даже самой крохотной пенсии. О голоде, чтоб умирали даже домашние животные, а не только измождённые старики, как-то не слыхать. Чаще это происходит из-за пьянства да вошедших в моду наркотиков. И материнский капитал дамы получают исправно, хотя некоторые из них своими детьми в жизни не занимались. А вот, к примеру, мама после моего рождения вышла на работу уже через две недели. Вообще без всяких пособий. Не платили. Она просто обменивала свои шубы на мясо и хлеб. Да ещё подрабатывала швейной иголкой. Тоже за продукты. Ни её, ни папиной зарплаты, конечно, не хватало. Ведь в послевоенной стране не было промышленности. Зато какое счастье было, когда её наградили отрезом шевиота!!! По этому поводу собрались все родственники. А в середине стола, как хозяин, возвышался огромный пузатый самовар, который папа раздувал сапогом. И в блюдечке лежала голубоватая головка сахара, которую надо было колоть ножом – чай тогда пили вприкуску. И дядя Юра вручил мне большой печатный пряник, на котором был выдавлен глазированный мишка. И бабушка принесла кутью с настоящим изюмом – был сочельник. И в зале снова пахло мандарином и ёлкой. И жизнь была просто замечательная!

Выходит, вопрос относительности существовал всегда. Только материальное переплеталось в нём с нематериальным так тесно, что не найдёшь, где начало, а где конец. Хотя восхитительный Гауди, например, заверял, что «исчезнут углы, и материя щедро предстанет в своих астральных округлостях… и возникнет образ рая».

Я это к чему? Я это к тому, что у каждого в голове свой дворец. Постоянная планка координаты неопределима, и у каждого она своя. И только тот, кто у руля, тот и задаёт обществу центробежную силу. И касается это всегда отдельно взятой личности. Или группы лиц. А уж каков её удельный вес, не всегда зависит от нашего хотенья – слишком мало мы знаем и слишком непостижим человек. Так что, если смотреть шире, получится, что, не желая играть по установленным правилам и не имея чёткого представления о собственном пути, человечество само себя и загоняет в тупик.

Взять хотя бы майские события 1968 года в Париже. Как весело и дружно сваливали тогда блистательного героя Франции генерала де Голля. Студентам казалось, что генерал слишком авторитарен, несовременен, да и вообще: после трёх десятилетий беспрерывного экономического роста, став одним из самых высоких в мире, уровень жизни во Франции вдруг остановился. Как так? И поднялись вокруг Сорбонны баррикады, начались поджоги автомобилей. 13 мая на грандиозную демонстрацию с лозунгами «Де Голля – в архив!», «Пора уходить, Шарль!» и даже «Алкоголь убивает – принимайте ЛСД» вышли в поддержку студентов профсоюзы. И хоть последовавшие в конце июня выборы принесли генералу около 74% голосов, участь его была предрешена. Мятеж не утих, беспорядки ширились, и вечером 27 апреля 1969 года с заявлением «Я прекращаю исполнение обязанностей президента Республики» легендарный герой Франции генерал де Голль ушёл в отставку. А вскоре Франция овдовела…

Что мы видим сегодня? Теракты, уличные бунты иммигрантских меньшинств, беспорядок. Протекающие стены Лувра, метро, пропахшее мочой, в Париже не увидишь француза. Если не считать, конечно, французами арабов и африканцев, запрудивших Елисейские поля, Риволи, Вожирар и улицу Роз… В жизни как в шахматах: не удержал королеву – наслаждайся пешками. Личности, подобные де Голлю, рождаются не каждое столетие.

И повели отсчёт нули «цветных» и «бархатных» революций. Которые если что-то меняли, то лишь в худшую сторону или только перевешивали вывески, потому что те, кто шёл на баррикады, понятия не имели, что хотят и не очень-то знали, как это сделать. А передав руль из собственных рук в руки тех, кто кричал с трибуны громче всех, уже через какое-то время с изумлением обнаружили: вот вроде умирали, сражались, а побеждённые, в отличие от победителя, опять в числе лидеров по экономике. Что случилось после развала СССР. За пару десятков лет бюджет висит на трубе, цены на уголь и металл вообще обвалились. Не говоря о том, что понятие «прирост населения» давно стало архаизмом. А первое место в мире разве что по детскому алкоголизму и уровню смертности…


– И чего ты всё нагнетаешь и нагнетаешь? – возмутилась дочь, прочитав мою рукопись. – Вечный у тебя апокалипсис. Девяностые вообще были лучшими годами, масса новой информации и новых возможностей, в нулевые я весь мир увидела, и сейчас, когда приезжаю домой, эти месяцы в моей жизни самые яркие.

Ещё одно доказательство относительности. Потому что когда мы, вместо того чтобы строить, таскаем друг друга за чубы в угоду очередным кукловодам, она, живя за океаном все эти годы, знает: светлые дни бывают только на родине. Где и новогодний Дед Мороз блестит бородой ярче Санта Клауса, и свежий хлеб ароматнее. А о картошке и говорить не приходится. Картошка настоящая, без ГМО. Человек, как теплогенератор, сам вырабатывает целительную сакральную энергию. Пройдёт время, и даже в серой вате, скрывшей уродливую треногу под синтетической ёлкой, воображение найдёт блёстки настоящего снега. Энергоизбыток молодости трансформируется в грёзу, которая поддержит и старость.

Ах, не достигли мы прекрасных замков, хотя шли к ним истово, как к линии горизонта. А она всё так же отодвигалась дальше и дальше. И то, к чему мы приходили, оказывалось вовсе не похожим на то, что виделось издали. Но мы шли и на этом пути что-то понимали, чему-то изумлялись, о чём-то задумывались. Потому что много раз ошибались, забредая не туда, куда хотели, и в попутчики брали не того, кого бы стоило. Впрочем, говорят же: не важно, куда ступить. Главное – вовремя оттуда выступить. Может, в этом и есть смысл пути?


Через много лет я случайно узнала, как сложилась судьба моего приятеля. Он уже двадцать лет, как не Васька, а отец Василий, уважаемый протоиерей одного из храмов Беларуси. Рукоположен, имеет право носить булаву.

– Счастье? – переспросил высокий старец со знакомыми тёмными глазами, в которых (наконец-то!) я видела покой и смирение.

– Счастье – это служение Богу, – сказал он строго.

Я не стала переспрашивать, что он имеет в виду под служением: чтение молитв, исполнение церковных обрядов или бесконечное деланье себя. Главное, в его лице больше не читалось страдания.

Знания о мире – чёрный ящик. В абсолюте знания находится источник всякого опыта. А опыт – проявление того, что мы есть. Молодости необходимо утверждаться и тысячи истин подвергать сомнению. Это и гонит в приключения, авантюры, в пробы себя на разных поприщах. На пути гибнут тысячи. Вместе с тысячами испытанных и отброшенных истин, которые кто-то потом подымет и будет трактовать уже по своему. Материя – лишь этап в цепи бесконечных трансформаций и у каждой свой старт. Может, и необязательно прудовому мальку знать о существовании Кремниевой долины, хотя она существует и даже каким-то образом влияет на всё живущее. Мальку, пока он малёк, необходимо реализовать собственную программу и, как говорят, не лезть поперед батьки в пекло. Каждому – своё. Этот афоризм восходит ещё к античной древности. А на самом простом, на нашем житейском уровне счастье заключается, наверное, всего-то в том, что когда мы, чтобы сварить кофе, вскакиваем утром пораньше, кто-то этот кофе нам уже сварил…
___
1 Я сказал! (лат.)

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru