ВЛАДА ЛАДНАЯ
Реутов
ЧЕРТОГ РОМАНТИКОВ
рассказ
Пятнадцать лет я не ездила в отпуск. Вам всем это знакомо, не правда ли?
Но наконец-то вырвалась в Прибалтику, в маленький город под Калининградом.
Иноземье мне не по карману. А тут практически Германия (это ж когда-то чистая Неметчина была, Восточная Пруссия), но по нашим ценам – и никакого языкового барьера. И вообще, я вроде за границей, а на самом деле дома. И ветер странствий в лицо, – и уютно, как на диване.
И, правда, Германия. Но сильно потрёпанная шестьюдесятью годами принадлежности к Отчизне. Даже немецкие прочность и надёжность дали слабину. Вот западный коттедж, с башенками и эркерами, а в готическое окно с наполовину выбитым витражом видна коммунальная кухня с закопчёнными примусами, доисторическими корытами и тараканами.
Здесь сплелись не только Восток и Запад, педантичность и расхлябанность, бескомпромиссная аккуратность и загаженность. Но и ХХ1 век – и тридцать седьмой год.
Параллельные миры.
Ринулась на экскурсию.
Всё ещё больше запуталось.
Дюны-сосны. – И северное сияние.
Янтарь. – И землетрясения.
Пустыня в сердце Европы. Лес ветряных мельниц. Инфернальные факелы сжигаемого газа. Замки крестоносцев.
Где я? Это Прибалтика? Или Ямало-Ненецкий автономный округ? Япония? Марокко? Испания, алкающая Дон Кихота? Ад?
Я теряла ориентацию в пространстве. Меня мучали головокружения и шум в ушах. У времени размывались очертания.
И в довершение меня занесло на Куршскую косу. Среди всего этого разгула сумасшествия – самое безумное место.
Узкая, как дамасское лезвие, полоса песка в Балтийском море. Все деревья стоят косо, расчерчивая мир в тетрадку для первоклассника.
Какой урок они нам готовят?
Готические сараи. Храм, в 18 веке полностью, включая высоченный шпиль, занесённый песком. Школа Люфтваффе. Место действия повести Гофмана «Майорат».
Нас завезли в танцующий лес.
Деревья, нарушившие все физические законы, проигнорировавшие само земное притяжение. Они растут и вкось и вкривь. И на все четыре стороны света одновременно. И похожи и на восточную красавицу, исполняющую совращающий танец живота, и на траекторию полёта вдребь пьяного авиатора, и на блуждания слепого, потерявшего собаку-поводыря.
Это то ли птеродактили. То ли шаманы с их колдовскими ритуалами, напускающие на нас порчу. То ли лассо, которыми нас хотят заарканить. То ли удавы, которые жаждут нас переварить. То ли кротовые норы вселенной, от коих вообще неизвестно чего ждать.
Вынесут ещё на какой-нибудь Сириус.
Толпа посетителей брызнула наугад. Было похоже на некий эксперимент. На действие наркотика или вируса.
А, может, просто свобода ударила нам всем в голову после долгого воздержания?
Кровь бросилась в лица одним. Другие почувствовали на коже нестерпимые зуд и жжение. Третьи – услышали звуки.
Я, например, – комариный звон, треск и шорохи. Отчётливо – хохот гиены. На берегу Балтийского моря?
Кто-то невидимый бормотал безостановочно:
-Он сошёл с ума. Сошёл с ума. Сошёл с ума. Он сошёл с ума.
И снова, и снова.
Вдруг началось камлание на незнакомых языках. Абракадабра. Говорят, здесь до немцев жили прусы. Здесь были их священные места. Может, из глубины веков их голоса доносятся?
Какая-то женщина из нашего автобуса завертелась волчком, у другой пена хлынула изо рта. Ещё одна завыла вдруг леденяще, оскалилась – и тут же всё стихло.
Люди опомнились. Бытие обобычнело. Покой снизошёл на наши души.
И тут экскурсовод – будто ничего и не произошло – брякнула:
– А кто пролезет через петлю ведьмы и загадает желание, – у того оно обязательно сбудется.
…Петля ведьмы – это самая залихватская выходка деревьев. Ствол делает поворот на триста шестьдесят градусов. Полный круг. И в эту дырку от бублика нам чёкнутая экскурсоводша и предлагала продеться.
О чём она думала? У неё только что люди в натуральной падучей бились.
А о чём думали мы?
Минуту назад корчились от приступа чего-то необъяснимого.
И ведь полезли.
Пламенея нездоровым румянцем. Хихикая. Воровато оглядываясь.
Но все как один.
Я решила выклянчить вдохновение.
Нырнула в этот омут.
Говоря откровенно, не всерьёз.
Для меня это было просто весёлое туристическое шоу, не больше.
Ничего особенного я при этом не почувствовала.
Спокойно добралась до своей гостиницы.
Спала я ночью прекрасно. Проснулась в чудесном настроении.
И весело поскакала на городской праздник.
Пряничные домики Ганса и Гретель. Грозди скворечников на остросюжетных соснах. Норвежский бревенчатый замок. Шестисотлетние липы. Прусы верили, что в них вселяются души умерших. Пошленькие гномики в сюсипусьных садиках.
Ненатуральная слащавость. Какая-то фальшь во всём этом. Реальность не бывает такой сусальной.
Невольно начинаешь что-то подозревать. Нечто чудится. Оглядываешься. Прислушиваешься. И уже трусишь.
А что такое? – Уж, конечно, всемирный заговор. Злые силы выстроили эту шоколадную декорацию, чтобы меня заманить, убаюкать до полной утраты бдительности. А вот когда я расслаблюсь, то…
То что?..
Между запахом моря и ароматом созревающего, как яблоко, дождя поместилась феерия.
Смешливая, красочная, наивная, язвительная. Как и положено буффонаде.
Праздник захлёбывался от восторга, показывал нам язык, ворчал, величественно реял на мачтах.
Он восхищал, юлил, ошарашивал, подрывал основы, – словом, неистовствовал.
Феи, космонавты, горничные, гигантские бабочки, сантехники, марсианские принцессы, училки, ковбои, пьерошки, банковские лощёные денди.
Огнедышащие драконы удачно обрели своих пожарников. Пираньи, сделанные из упаковок яиц, – своих пиратов.
Длинноволосые Изольды в белом платье, одном на троих, пытались ловить на удочку ветер.
Фиеста швыряла нам в лицо то Венецию с её божественным карнавалом, то «Остров сокровищ» Стивенсона, где попугай кричал про пиастры, то лабораторию алхимика.
Вдоль всей набережной в ретортах варили зелье, искали философский камень, сиречь смысл жизни.
Дети и взрослые в парусиновых теремах лепили, рисовали, спорили, танцевали, били в тамтамы, запускали самолётики.
Словом, царил восхитительный сумасводящий нормальный творческий хаос.
Здесь дети загримировывались и превращались в кошек. Взрослые – в детей. Мороженое – в чародейское снадобье.
Потом всё-таки хлынул дождь.
И мы жались, прячась под навесом кафе.
И в чашках горячего чая плясал холодный ливень. И официант бегал с подносом по открытому пространству, как в атаку ходил. И в недрах крон вековых деревьев вода журчала, переливаясь, завораживающе.
И странная процессия герольдов, канатных плясунов, арлекинов торжественно проносила мимо под нескончаемым потоком картонные размокающие бригантины, клювастые маски и огромные головоломки, то ли принося их в жертву стихии, то ли олицетворяя ожившие «Каприччи» Жака Калло.
И башни драпировались в плющ, как древнеримский сенатор – в тогу. И море было зеленоватым, как полынь. И фахверковые домики хрустели на зубах, как крекеры. И янтарные чётки свисали на лотках километрами, казалось, это янтарный занавес, отделяющий реальность от инакости. Там нас не ждут и не любят. Но занавес всё равно хотелось отдёрнуть.
Я исписала несколько блокнотов блестящими зарисовками. Уже предвкушала, как я из этого соберу несколько великолепных текстов. Вдохновение-то привалило.
Петля ведьмы не поскупилась, выдала продукт высшего качества.
И это не радовало.
Пугало.
Небеса стали диктовать мне прекрасные новеллы.
Но я начала заговариваться:
– Зазвездье. Забредовость. Запечальность. Место, где мир вывернут наизнанку. Город – росчерк сумасшедшего. Хаос правильностей.
Избеглость. Извременье. Заблудший рай. Тоскливый храм счастья.
Я не могла оторвать от города глаз. Он завораживал меня так, как завораживают пылающий в очаге огонь, льющаяся вода или просто небо. На них можно смотреть всю оставшуюся жизнь. Это как обрести смысл бытия – я, в отличие от алхимиков, нашла его играючи – среди воинствующе абсурдной жизни.
Я то присаживалась на белые ажурные, словно платье невесты, стулья уличного кафе. То бродила среди зудящих сосен. То плавала в мелком и злом море.
И всё бормотала:
– Слепок бреда. Бесконечная радость отчаяния. Зубодробительная гармония.
Это место было моим порталом, дарителем вдохновения, родиной всякого вселенского волшебства.
Место с его взглядом давно забытого всеми, но живого и страдающего божества. Это оно дом безнадёжной красоты. Свиток неотсегомирности. Рядом с ним даже вечность стояла на цыпочках.
Стемнело. Воцарилось болезненное безлюдье. Смачно зияли все ниши, скважины и бойницы ночного леса. И фонари были, как отмычки, взламывающие обитель Бога.
Я устала смертельно, но уйти от этого не могла.
В глазах у города стояло инопланетье.
Мы были обречены друг на друга.
И ведь я знала. Я всё знала про «бойтесь желаний, иногда они исполняются».
Но я скорее дала бы себя сжечь заживо, чем отказалась бы от этой мечты.
Я вернулась домой, на родину.
Произведения строками, страницами, томами потекли на белые листы.
Сбылось загаданное.
Но за собой я стала замечать изменения.
Сначала в зеркале простоватая физиономия выученной на медные деньги селянки вдруг обрела торжествующую заточенность старинного портрета из какого-нибудь проклятого замка. Я превращалась в персонаж готической легенды, который что-то там сотворил во глубине веков. То ли запорол собственное дитя, то ли отравил дерзкого епископа. И теперь мается неприкаянным привидением по узорчатым залам ненавистного дворца.
И с окружающими – удивительно.
Я всегда была уживчивым человеком. Милая вежливая барышня. Матушка воспитывала меня строго и в традициях русской классической литературы. Приветливость и скромность – лучшие украшения девушки. В таком роде.
И дома я с родителями всегда была почтительна. И с соседями ладила. И с коллегами по работе скандалов не любила, интриг не плела.
Люди не идеальны. Бывает, и гадость сделают.
Ну, не тратить же на них вечность. И я не обращала внимания.
А тут я огляделась вокруг – и будто пелена спала с глаз.
Директриса, выписывавшая мне премии, – бессовестная карьеристка, которая мои работы использовала для своих выступлений на симпозиумах и на мох плечах вскарабкалась на высокий пост.
Её заместительница, несчастная мать-одиночка, – завистливая стерва из глухой деревни, мстящая всем вокруг за то, что не родилась в столице.
Сосед, милый толстячок, чинивший мне краны, – выродок. Поссорившись с женой, не стесняется бежать на перепихон к её подруге. И гордится этим!
Тётка, которую я опекала после смерти её сына, – сварливый мизантроп, норовящий всех вокруг превратить в бесплатную прислугу и бессовестно манипулирующий роднёй, размахивающий, как морковкой, документами на свою квартиру: захочу – внесу в завещание, а пожелаю – вычеркну.
И вообще, лицемерие, эгоизм, жадность, бездуховность окружающих просто встали поперёк горла.
Меня разбирало желание обличать этих моральных уродов и воздавать им по справедливости.
Произведения становились всё удачнее. А отношения с людьми – всё невыносимее.
Я стала срываться даже на матери, с которой мы были очень дружны.
Я заметила, что она не считается с моим мнением. Норовит диктаторствовать, прогибать меня под себя.
Она всё делала, лишь как ей удобно, превращая меня постепенно в какую-то Золушку. Мать, оказывается, лишена была такта по отношению к моим друзьям: я имела право общаться только с теми, кого она одобрила. Ей, как она заявляла безапелляционным тоном, виднее с высоты жизненного опыта.
Мать оскорбляла меня недоверием. У меня, взрослого человека, обыскивала карманы и сумку, вскрывала и читала мои письма, шарила в документах.
Что я ей – преступница?
Я задыхалась среди этого.
И я сбежала обратно в Светлогорск, бывший Раушен.
Я перебралась в этот подозрительный город, где немецкость хромала на обе ноги, а русскость и не наступала, потому что её место было занято то ли надмирностью, то ли вовсе чёрной дырой, и в ней, как в котле ведьмы, варились все мы.
Я и нечеловечески здесь тосковала, как будто чёрная немецкая меланхолия и свирепая русская ностальгия слились во мне воедино.
И я была тут беспросветно, немилосердно, беспощадно счастлива.
Я поселилась в крохотной гостинице «Чертог романтиков».
Впрочем, весь этот край впору так было назвать.
Я всех бросила, оборвала все связи. Выкинула телефон, перестала появляться в соцсетях.
Из зеркала на меня смотрела уже сущая пиковая дама.
Я отдалялась от реальности всё больше, уходила в свою поэзию, как в лабиринт.
Сначала это была просто тревога. Беспричинная. Я всматривалась то в смутное и средневековое на вкус море. То в провисшее, словно невод, солёное небо. Я чего-то ждала.
Отплытия? Отлёта?
Я начинала заговариваться, бормотать, завывать тоненько на одной ноте, нянчить собственную руку, как будто это был больной ребёнок.
Меня обступали страхи. Сначала я боялась переходить дорогу. Потом я приходила в ужас от езды на автобусе, на машине. Наконец я погрузилась в страх перед людьми.
Мне чудилось, что кто-то хихикает за моей спиной. Сговаривается на меня напасть. Замышляет похитить меня и мучать до бесконечности.
Я стала играть в прятки со всем человечеством. Это были мрачные прятки. Почтальон, соседка, пришедшая за солью, или сантехник, наведавшийся прочистить трубу, – все они были страшной опасностью. Я забивалась от них в шкаф или под кровать. Я готова была от всех замуроваться.
Лабиринт моего подсознания всё больше наполнялся кошмарами. Там завывали фиолетовые маргаритки. Детские игрушки изрыгали грязные ругательства. Из младенческих колясок выглядывали химеры и горгульи.
В кондитерских торговали кровью и отрезанными пальцами. В городке аттракционов палачи казнили безостановочно. Фигурки сказочных гофмановских персонажей, изваянные перед одним из отелей, приходили по ночам меня душить.
У пиковой дамы во мне стали глаза, как у дворняги, над которой в лаборатории ставят садистские эксперименты для блага человечества.
Моя квартира превращалась в предбанник дома ужасов или в камеру пыток.
Примчалась из моего родного города мама. Пыталась меня вразумить.
Какое там.
Мать раздражала меня своим кудахтаньем, мешала сосредоточиться, чтобы писать.
– Ты стала изгоем, – уверяла мать. – Ты всех гонишь. Ты всё отвергаешь. Ты всех судишь. А достаточно ли ты совершенна для того, чтобы стать судьёй?
Ты возненавидела людей.
Ты превращаешься в чудовище ради литературы.
А мораль для всех одна. Гению позволено ровно столько, сколько «маленьком человеку».
Идея, что гениям разрешено больше, чем другим, – это расизм. Фашизм даже. Земля эта немецкая, что ли, так на тебя влияет?
А вот твой дед, бравший Берлин, быстро бы тебе разъяснил, куда ведут мысли о неравенстве людей.
– А как же тогда Бродский, который, кстати, бывал тут недалеко, в Балтийске, – хотели, чтобы он был «как все», и осудили его за тунеядство? Имел поэт право тратить своё время на написание шедевров – или только на перекладывание тупых бумажек в какой-нибудь заготконторе с девяти до восемнадцати?
Где же проходит граница между тем, что творческому человеку позволено – и что нет?
– Судьба твоих обожаемых немецких романтиков – ответ на этот вопрос. Брентано, который всю жизнь бродяжничал, убегал от ответственности – и умер в глубокой депрессии. Фон Клейст, который заявил: «Истина в том, что мне ничто не подходит на этой земле». А потом в тридцать четыре года застрелил несчастную Генриетту Фогель и застрелился сам. Здешний уроженец Гофман, который спился. Гёльдерлин, сорок лет проведший в сумасшедшем доме. Презрение к обычной жизни привело их в мир ужасов.
– Или их истребили равнодушие и жестокость окружающих? Фон Клейст застрелил умиравшую от рака женщину и тем избавил её от мучений. Его самого преследовали неудачи. Гофмана увольняли с работы. Семья его нищенствовала, его единственная дочь в два года умерла от болезней и голода. Сгорел театр, где он ставил пьесу, едва не сгорел и дом. От такого запьёшь. Гофман лежал парализованный, а его обвинили в клевете на чиновников, конфисковали рукописи и требовали строго наказать. Писатель умер буквально через несколько дней. Нападками истерзали Гейне и довели до паралича и его. Новалис и Шиллер скончались молодыми от туберкулёза, натерпевшись от обывателей. Туберкулёз – болезнь недоедающих.
Так что позволено обычному человеку? Травить гения?
Вам всем удобно с управляемыми людьми. Но удобно ли управляемым с вами?
Имею я право стать отшельницей?
– Тебя ждёт страшное одиночество!
– Меня это не пугает.
И одиночество, и безумие – небольшая цена за талант.
Мне осточертели ваши крысиные гонки. Я устала от того, что всякий готов сожрать всякого в погоне за успехом и удовольствиями.
Я не хочу с вами быть! Я не хочу среди вас жить. Вы все мне опротивели!
– Для кого же ты тогда работаешь?
И какое ты себе требуешь послабление? Позволить орать на близких, как ты сейчас на меня орёшь? Жить за их счёт, как ты сейчас живёшь на семейные накопления?
Или гению можно и воровать?
И распутничать? И убивать? Где предел?
– Кого это я убила?
– А можно бросать детей и любимых, как ты бросила мать и сына? Ты нас предала!
– Сын мой не на улице брошен. У него есть ты, суперзаботливая бабушка.
– А если со мной что-то случится?
– Да что может случиться? Ты даже не на пенсии ещё. Но если что, – я подхвачу упавшее знамя: займусь воспитанием сына.
– В виде большого одолжения?
Пойми, талант – не привилегия и не индульгенция. Это долг перед обществом.
В Библии не сказано, что если грех совершает гений, то ему всё простится. Перед высшим судиёй все равны.
Видно, недаром в старые времена люди говорили, что талант – это одержимость дьяволом. Что ещё может подарить петля ведьмы?
– Ну, вот, и пошла уже охота на ведьм. Как в средневековье. Самая красивая – на костёр. Рыжая – на костёр. Говорит на четырёх языках и прекрасно музицирует – уж тем более на костёр! Такое только от дьявола!
А вот если талант жить будет, как все, может, он и творить будет, как все, – то есть никак, утратит свой дар?
– Значит, ты считаешь, что общество должно платить за счастье обладать гениями? И какова цена?
– Ну, если талант – это мой долг по отношению к обществу, то и у общества есть обязательства по отношению ко мне. Прав без обязательств не бывает, это каждый подросток знает.
Как минимум – предоставить мне возможность творить свободно и жить, как я хочу. Если мне просто невмоготу с вами оставаться, – значит, так тому и быть.
И ты говоришь, перед Всевышним все равны.
А как же тогда творческие муки? Если человек страдает в жизни больше других, харкает кровью, создавая прекрасное, – пока другие жрут, пьют и телек смотрят, – может, всё-таки что-то и простится? Ведь талант мир сделал лучше, души просветлял.
– Души просветлял, а судьбы ломал? Зачем человечеству такое счастье?
Почему гений обязательно должен быть асоциален? Почему бы ему не постараться вписаться в общество?
– Почему бы вам не оставить талантливых людей в покое? Почему вы хотите, чтобы они безропотно выполняли ваши приказы? Вы же не загоняете монахов по домам. Искусство – что-то вроде божества. Служение ему требует человека всего, без остатка. Пользоваться благами, которые создают гении, вы хотите. А создавать им минимальные условия для творчества – нет. Очень уж потребительское отношение.
Я не знаю, кто из нас прав. Я просто чувствую, что мои книги – это самое важное в моей жизни.
В общем, я не вернусь назад, – отрезала я.
Тогда мать схватила ворох моих рукописей, распахнула окно и швырнула листы на улицу.
Я отвесила разорительнице моих грёз пощёчину.
Мать увезли на скорой: сердечный приступ. Врач ничего не обещал.
Где-то там совсем один остался мой сын.
Мне нужно будет вернуться? Значит, конец моим книгам?
Я стояла у окна и разглядывала город.
Той ночью в него пожаловала зима.
С обледенелого небосвода скатывались обледенелые звёзды. Они отражались в жестяных карнизах, в укатанной до блеска дороге, в обледенелых остатках крон, в боках машин, в огромных, как фары, снежинках и даже в сверкающих фарах, в самих огнях. И снежинки, и промороженные листья – все куда-то летели и разносили свет на осколки, вдрызг.
Как будто небо и весь мир покрылись льдом. И я соскальзывала с этого гололёда в никуда.
Самая страшная боль сейчас была бы наслаждением.
Я не чувствовала ничего.
Может быть, петля ведьмы, и правда, превращает просителей в нелюдей?
Или это одарённость делает обывателя не человеком?
Но меня волновало только одно: если я ничего не чувствую, – как же я буду писать?