(Решето тишина решено / Кутенков Борис. Стихотворения. –
М.: ЛитГОСТ», 2018. – 116 с.)
Парадоксально, но яркая, современно звучащая и наполненная постмодернистскими аллюзиями поэзия Бориса Кутенкова легко укладывается в установленную Тютчевым формулу XIX века: «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?».
Острота поставленного вопроса не только не снимается, а доводится до состояния экзистенциального ужаса и глобальной катастрофы творца, поражённого врождённым косноязычием. Невозможность сказать и выразить красоту мира, пребывая в границах «смертного смысла», необходимость «обживать персональный ад» – магистральные мотивы книги с характерным названием «решето тишина решено».
Вслед за Мариной Гарбер согласимся, что слово «тишина» здесь определяет и устанавливает границы художественного пространства, становится точкой отсчёта и конечным пунктом назначения условного движения лирического героя. Тишина эта, противопоставленная любой форме земного, очевидного существования языка, периодически трансформируется то в родовую тьму, то в потустороннее ничто, то в «отражённый свет». Только внутри этой лакуны возможно подлинное существование речи, которая суть «незашивший шрам» и кровавый порез, с помощью которого творец прорывается из герметически замкнутого пространства в сакральные бреши потаённых, но единственно значимых смыслов. Всё это – поэзия преодоления и самоотрицания. Ни в одном поэте, отдалённом или близком предшественнике, единомышленнике Кутенкова не была так сильно развита потребность заглянуть за грань, содрать со всего явного и видимого кожу, а следом за ней и всё остальное – сухожилия, кости, мышцы, мясо…
Всё то, что мешает прямому общению с истиной и Богом. Всё, что препятствует обретению своей подлинной бессмертной сути, которая есть эфирное вещество поэзии. Потому что поэт – сам воплощённая речь, ничем не связанное и вечное слово как непрерывный акт творения, мостик, зиянье, устремлённость в «долгожданное ниоткуда». И подобным образом утверждается парадоксальная истина: не-быть значит гораздо больше, чем быть.
– Видишь, теперь я – зиянье, земля в огне,
космос в руке, долгожданное ниоткуда;
змейкой, как доллар, сжимаюсь, расту в цене,
некому слышать – вот и пою повсюду;
космос омоет седые мои виски,
так прорастаю – неслышные колоски,
завтра детей принесу в золотом конверте,
именем запишу на осколке моей тоски,
что не бывает смерти.
Как и в случае с творчеством Ростислава Ярцева, мы наблюдаем поэтику колеблющихся смыслов, конструирование такого потустороннего, «лиминального» пространства, в котором важен не факт реализации чего-то, а сама потенциальная возможность иной реальности, будь то язык, звукоряд или творчество в целом. Термин «лиминальный», фактически означающий «межеумочный, пограничный поворотный, вызывающий тревогу» (о чём пишет Дмитрий Воденников), идеально подходит автору этой книги. Пространство любого стихотворения Бориса Кутенкова организовано именно так, что лирический герой, лишённый элементарных земных привязок, практически всегда пребывает в эмбриональной невесомости околоплодных вод своего персонального космоса.
Отсюда так много «небывших братьев» и «нерождённых сыновей». Думается, что это некое alter ego Бориса Кутенкова, его совершенная, пусть даже и не в полной мере реализованная, ипостась, дающая ощущение целостности бытия и гармоничного пребывания себя в нём. Вообще тема материнского первоначала и рождения, а точнее дородового небытия и немоты, становится главным вектором направленности книги. Только в состоянии неявного и смутного «до-рождения» возможна максимальная близость к непостигаемому, находящемуся за пределами привычного земного косноязычия, потому что человек не тождествен самому себе – он синтез всех своих условно допустимых «я». Отсюда свобода выбора и «общения по вертикали»:
По ошибке зашедший на бал счастливых
может верить в стократное «по-другому»,
восставать из мёртвых неторопливо,
притворяться гомо и legens homo,
зависать, как ястреб, посереди-
-не земной вертикали – под ропот грома,
меж неясностью сна и уютом дома,
укрощая хаос расписанного пути.
Но, учитывая дихотомическую организацию художественного пространства в поэзии Бориса Кутенкова, нельзя не увидеть в идее спасительно нереализованной возможности зеркально отражённую в ней мысль об окончательном переходе в вечность. Здесь рождение и смерть даже не антонимы, а чрезвычайно близкие друг другу понятия.
При этом нельзя сказать, что в регрессивно-нигилистской направленности творческой мысли, пытающейся «заглянуть» за пределы «до» и «после», поэт абсолютно одинок и не имеет последователей. Гарбер в своей статье упоминает в числе «отдалённо созвучных» ему авторов Надю Делаланд. Но представляется, что подобная поэтика, рождаясь из недр серебряного века, находит и в современности родственное себе звучание – как в языковом, так и в мировоззренческом плане.
Если говорить о великих предшественниках, то нельзя обойти стороной творческое наследие Бориса Пастернака и Осипа Мандельштама, на чьей благодатной почве «вырастает» звуковой космос Бориса Кутенкова. Здесь подобные влияния проявляются как на уровне интертекста (в образе, например, тонущего в фарисействе мира), так и на более последовательной мировоззренческой платформе, связанной, в частности, с идеей речеговорения. «И мертвец возвращается в тело вдоль дома и сада, распрямляя остаток пути» – в этих строках слышатся другие, о «дуговой растяжке бормотаний». Здесь явная перекличка двух поэтов, стремящихся обрести подлинное звучание сквозь преодоление земного, материального.
Если же говорить о современниках Кутенкова, то первым на ум приходит Александр Петрушкин. Этот уральский поэт со своей вполне самобытной картиной мира тоже является последователем мандельштамовской традиции и стремится возродить язык в его первобытном, синкретично-универсальном («довербальном») состоянии. Сам Кутенков в одной из своих статей, посвящённых творчеству Петрушкина, отмечает ключевую особенность его говорения, «когда речь утрачивает своё вербализующее значение, держась и „выживая“ средствами неясного гула, камлания, звука, интонационного единства». [Борис Кутенков. Возвращение из немоты.// «Урал», № 7, 2011].
Эта формула идеально подходит и автору указанной цитаты. Будучи поэтом-заклинателем языковой материи, поэтом-шаманом, превращающим творческий акт в обряд сакрального перерождения, Борис Кутенков такой же бесшовной нитью, как и его уральский собрат по перу, соединяет границы абстрактного и материального мира, воссоздавая недискретность и текучесть мироздания. Разница же двух означенных поэтик заключается в том, что у автора книги «решето тишина решено» последние земные оплоты рушатся, оставляя только «слух, открывшийся настежь до боли ушной», «невесомую речь» и «голосовую тьму»:
назначь голосовую тьму
пределу моему,
чтоб звук, родившийся из тьмы,
несущийся во тьму,
ответ на оркестровый сбой,
на «невозможно быть собой»,
на день у времени взаймы, –
и был ответ всему.
Речь как единственная форма бытования имярека, творца, становится и единственной формой бессмертия, «птичьим метаязыком», более отвечающим за внутреннее речеговорение – тот самый «обживаемый персональный ад». И так же, как в поэзии Петрушкина, текст организуется здесь далёкими от очевидного словесными рядами, в которых происходит семантическое сближение внешней и внутренней речи. В какой-то момент границы становятся непроходимыми: невозможно определить, где именно речь автора обращена к читателю. Скорее она обращена к самому себе и в целом ни к кому конкретно: это некий поток энергии, духовная эманация творца, кратковременный выход в «золотую прореху музыки». Это те самые моменты, когда пигмей «с беззащитною дудкой внутри» становится творцом, а его музыкальный инструмент – органом.
Кажется также весьма ценным наблюдение Марины Гарбер о «звуконаполненности» поэзии Бориса Кутенкова. Абсолютно всё в книге, включая название и композицию, представляет собой некое зашифрованное послание, организованное по законам музыкального жанра. Решето тишина решено – сочетание этих слов поражает неожиданной симметрией, звуковым соположением, и рождает, вслед за аллитерацией буквы «ш», звукообраз тишины. А вслед за этим акустически оформленным образом возникают и все остальные: названия трёх разделов как будто складываются в единую повествовательную синтагму, логическую линию авторской мысли, которая лишь условно прерывается внутри поэтического монолога: «если б не музыка прерванным словом за всё что не доплыть». Такая недискретность в полной мере соответствует поэтике Кутенкова, близкой потоку сознания. Это единый синхронистический акт, выплёскивание наружу «подсознанки» с характерным для неё пренебрежением к делению на интонационно-смысловые составляющие. Пунктуационно тексты организованы так, что нередко мыслятся как одно большое предложение, в котором запятые, тире и скобки либо отсутствуют, либо являются способом оформить спонтанно возникший диалог, отделить внешнюю речь от внутренней. Кстати, эта внутренняя речь (мета-речь) чаще всего выделена в текстах курсивом. Тут нет ничего лишнего, случайного – всё работает на главную цель, которой можно считать обретение голоса, музыки в себе – это «бессвязное бормотание» есть ключ, отмыкающий подлинный звук.
В целом всё в этой поэзии организовано разного уровня повторами: звуковыми, лексическими, синтаксическими. Однако это не только линейное соположение языковых злементов – здесь в равной мере задействованы синтагматика и парадигматика, соположения и противопоставленности, взаимоисключения и тождества. Таково мышление самого автора, выстраивающего художественное пространство по законам антиномий и отдалённых ассоциаций. В итоге рождаются гибридные метафорические образы – неологизмы: «дымящийся воздух речи», «скольженье поверхностных ран», «бескровный грифель молчания», «сорная речь-ограда». Возникает царство «безграничной проходимости слова» с разнонаправленным обменом значениями и свойствами:
Два пути у всякого: сорная речь-ограда,
холмик трын-травы, непролазица, бурелом,
или – ужас земной оглядеть из рая,
правды в рот набрать, красоту затаить о нём.
Так – молчанья бескровный грифель острей заточен,
так – отчётливей счёт, если в Отчих объятьях – дом;
что за правду, сестрица, узнала о здешней ночи,
что за тайну узрела, взлетев над родным гнездом?..
Если применять к поэзии Бориса Кутенкова собственно музыкальную терминологию, то можно сказать, что единство звучания и художественного замысла достигается здесь благодаря наличию основной темы-увертюры и множественных её вариаций. Интерпретируя самого себя, автор «скрепляет» поэтическую материю своеобразными контрапунктами – единовременно звучащими сквозными темами – и повторяющимися из текста в текст магистральными образами: «обживающий ад языка», «родовая тьма», «золотая прореха тишины», «цепная речь», «персональный космос» и т.д.
Нажимая на эти образы, как на клавиши, автор заставляет звучать свою поэтическую вселенную. И пусть кому-то подобная музыка покажется диссонансом, но и в ней, предельно абстрактной и отвлечённой на первый взгляд, слышны ритмы своего времени: «удары над луганской тишиной», «елабужские сени в день воскресный». Нет, автор не глух и не безразличен к окружающему миру – просто он, будучи творцом, обречён переводить его на язык собственных нот. Ведь у каждого они свои. Просто слишком обострён его слух, улавливающий ультразвуковые волны вселенной, которые и есть подлинная поэзия.
Поэтому и обречённо, и одновременно жизнеутверждающе звучит унаследованная им от Пушкина мысль о собственной миссии: стоя «у речи на краю», слышать то, чего не дано услышать другим:
с тех пор как высший вместо языка
мне грамоту вручил сродни китаю
читаю смерть в сосудах старика
в любом ребёнке тишину читаю
с тех пор как вынул прежнее ребро
и новое вложил дурному сыну
в словах иуды слышу серебро
сад гефсиманский вижу и осину
удары над луганской тишиной
елабужские сени в день воскресный
счёт ложек перестук земной
зыбучий нараспев песок небесный
речь бисерна песка припасено
для всех часов для решета и ветра
а песня промах цска зеро
но знает у ворот первей всего
что спросят и на что ответит