В №4 альманаха «Еврейская старина» за 2021 год была напечатана первая глава «Детство» из книги Елены Погорельской и Стива Левина «Исаак Бабель. Жизнеописание», вышедшей в 2020 году в петербургском издательстве «Вита Нова». Продолжаем публикацию глав из этой книги.
-
Предисловие
Глава вторая. Начало. (1912–1919)
ПРЕДИСЛОВИЕ
В характере моем есть нестерпимая черта одержимости
и нереального отношения к действительности.
И. Бабель. Из письма А. и Л. Слонимам от 7 декабря 1918 года
Слова, вынесенные в эпиграф, принадлежали двадцатичетырехлетнему Бабелю, однако «нестерпимая черта» характера сохранилась в нем на всю жизнь. А проявлялась она, пожалуй, в двух вещах: в неистребимом писательском любопытстве, нередко подвергавшем его опасности, и в скрытности, склонности к разного рода мистификациям. Подобные свойства натуры Бабеля отмечали многие люди, его знавшие. О том и о другом вспоминал Илья Эренбург:
«Очки не могли скрыть его необычайно выразительных глаз, то лукавых, то печальных. Большую роль играл и нос — неутомимо любопытный. Бабелю хотелось все знать: что переживал его однополчанин, кубанский казак, когда пил два дня без просыпу и в тоске сжег свою хату (речь идет о красноармейце Прищепе, реальном человеке и одном из героев „Конармии“. — Авторы); почему Машенька из издательства „Земля и фабрика“, наставив мужу рога, начала заниматься биомеханикой; какие стихи писал убийца французского президента белогвардеец Горгулов; как умер старик бухгалтер, которого он видел один раз в окошке издательства „Правда“; что в сумочке парижанки, сидящей в кафе за соседним столиком <…> — словом, мельчайшие детали жизни.
Все ему было интересно, и он не понимал, как могут быть писатели, лишенные аппетита к жизни. <…>
Он любил прятаться, не говорил, куда идет; его дни напоминали ходы крота. В 1936 году я писал об Исааке Эммануиловиче: „Его собственная судьба похожа на одну из написанных им книг: он сам не может ее распутать. Как-то он шел ко мне. Его маленькая дочка спросила: „Куда ты идешь?“ Ему пришлось ответить; тогда он передумал и не пошел ко мне…“»[1]
Неиссякаемый интерес к различным сторонам жизни и особенно ненасытное любопытство к людям отмечали даже те, кто был мимолетно знаком с Бабелем. Встретившийся с ним в Берлине в октябре 1928 года австрийский романист, драматург и эссеист Элиас Канетти вспоминал об этой характерной его черте: «Он был очень любознателен и хотел увидеть в Берлине все, но „всем“ для него были люди, причем люди самые разные <…>. Мне еще не приходилось видеть человека, который бы с такой страстью отдавался наблюдению, оставаясь при этом совершенно спокойным. Менялись люди — и беспрерывно менялось выражение его глаз. Он замечал все и ко всему относился с одинаковой серьезностью, ему было интересно и обыденное, и необыкновенное» (выделено Канетти. — Авторы)[2].
Если писательскому любопытству, вкусу и аппетиту к жизни мы обязаны лучшими произведениями Бабеля, в том числе «Конармией», то стремление утаить правду даже в повседневных делах и мелочах сильно затрудняет работу над научной биографией писателя. Трудности также возникают из-за отсутствия архива, изъятого во время ареста 15 мая 1939 года и по сей день не найденного.
На поведение в быту Бабель словно переносил свой писательский метод. На вечере, устроенном редакцией журнала «Литературная учеба» 28 сентября 1937 года, писатель говорил: «…если я выбрал себе читателя, тот тут я думаю о том, как мне обмануть, оглушить этого умного читателя».
Вместе с тем Бабель стремился завоевать читательское доверие. Отсюда такой художественный прием, как «автобиографизм». Повествование чаще всего ведется от первого лица — даже тогда, когда между автором и тем персонажем, от лица которого ведется повествование, существует дистанция (например, рассказ «Нефть»). Но «автобиографизм» является и основной темой его творчества. «Книга — это есть мир, видимый через человека», — говорил Бабель в 1936 году. И этот человек — прежде всего он сам.
Придавая каждому рассказу характер фактографической точности и подлинности, он, всякий раз решая определенную художественную задачу, намеренно искажал одно-два события, смещал одну-две даты, один-два топонима.
Автором многих слухов, ходивших вокруг Бабеля, тоже был он сам. Вот что писала жена писателя А.Н. Пирожкова:
О Бабеле часто распространялись легенды, например, одна из них — о работе в Петроградском ЧК, другая — о телефонном звонке Сталина Бабелю домой. Были и другие. Мне не раз приходилось слышать, что Бабель будто бы встречался у Горького со Сталиным или же что он с Горьким ездил к Сталину в Кремль. Мне Бабель никогда об этом не говорил. А вот придумать беседу со Сталиным и весело рассказать о ней какому-нибудь доверчивому человеку — это он мог. Так, видимо, родились легенды о том, как Сталин, беседуя с Бабелем, предложил написать о себе роман, а Бабель будто бы сказал: «Подумаю, Иосиф Виссарионович»; или о том, как Горький в присутствии Сталина якобы попросил Бабеля, только что вернувшегося из Франции, рассказать о ней, как Бабель остроумно и весело рассказывал, а Сталин с безразличным выражением лица слушал и потом что-то произнес невпопад…
Никакого звонка от Сталина или встречи с ним у Бабеля, конечно же, не было, но при таких разговорах он ничего не опровергал, наоборот, мог и сам еще что-то добавить. <…>
Велись разговоры о том, что Бабель спускался в подвалы, присутствовал при расстрелах. Самое интересное, что Бабель никогда этого не опровергал, опровергать не пытался, а просто с таинственной улыбкой молчал. Он любил мистификации и сам их придумывал. Это его развлекало[3].
Исаак Бабель. Фотография Т.Н. Тэсс. Москва. Май-июнь 1930
Дарственная надпись Исаака Бабеля Татьяне Тэсс: «В борьбе с этим человеком проходит моя жизнь. И. Бабель М<осква>. 3/VII 30»
Надо, однако, отметить постоянную, за крайне редким исключением, пунктуальность и аккуратность Бабеля в проставлении в своих письмах даты и места, откуда они отправлены. Не так часто его письма до конца проясняют какую-либо литературную или житейскую ситуацию. И тем не менее по сохранившемуся эпистолярному наследию Бабеля несложно выстроить хронологию его местонахождений и передвижений в разные отрезки времени, что для жизнеописания немаловажно.
Его «Автобиография» написана в основном по тому же принципу, что и автобиографические рассказы: сведения о реальных фактах соседствуют с преувеличением и даже искажением действительности. Самым важным здесь является фрагмент о семи годах — с 1917 по 1923-й, — когда Бабель, по совету М. Горького, ушел «в люди»: «За это время я был солдатом на Румынском фронте, потом служил в Чека, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, в 1 Конной армии, в Одесском губкоме, был репортером в Петербурге и в Тифлисе, был выпускающим в 7 советской типографии в Одессе и проч. и проч.».
Если с Первой конной армией, Одесским губернским комитетом (Бабель служил заведующим редакционно-издательским подотделом Губернского отдела печати), репортерством в Петрограде (газета «Новая жизнь») и Тифлисе (газета «Заря Востока») все ясно, если от участия «в продовольственных экспедициях» остался самый документированный его рассказ «Иван-да-Марья» (1932), то о Румынском фронте, службе в ЧК, «в Северной армии против Юденича» нам ровным счетом ничего не известно. По свидетельству сестры писателя, он был призван в армию в октябре 1917 года, но вскоре заболел[4]. Согласно документам, Бабель призывался в «ратники ополчения второго разряда»[5] еще в 1915 году, но как студент Петроградского психоневрологического института получил отсрочку. 21 февраля 1917 года институтский врач выдал Бабелю справку о том, «что он страдает катаром верхушки правого легкого, вследствие чего нуждается в специальном и длительном лечении в санатории»[6]. Ни в воспоминаниях сестры, ни в реальных документах сведений о пребывании Бабеля на Румынском фронте нет. Однако в появившихся одновременно в печати — в марте 1932 года — рассказах «Аргамак» и «Дорога» герой-повествователь упоминает свою службу в артдивизионе 15-й пехотной дивизии («Аргамак») и Шуйском полку («Дорога»), то есть 118-м пехотном полку, входившем в состав 1-й бригады 30-й пехотной дивизии 4-го армейского корпуса 6-й армии. Оба воинских формирования с декабря 1916 по начало 1918 года действовали как раз на Румынском фронте[7]. Помимо «Автобиографии» и рассказов единственным и непрямым указанием на участие Бабеля в событиях Первой мировой войны может служить отрывок из письма Анне и Льву Слонимам от 7 декабря 1918 года: «За время моего исчезновения la vie мотала меня на многие лады, я приезжал, уезжал, был болен, призывался». Вполне возможно, что слова о том, что он «был болен» и «призывался», в реальной жизни имели другую последовательность, и это подтверждается свидетельством сестры.
Григорий Фрейдин считает, что не представляется вероятным утверждение писателя, что тот «отправился воевать в „Северной армии против Юденича“ <…>. „Северной армией“ <…> именовалась как раз армия Юденича (точнее, „Северный корпус“), против которой были брошены 7-я и 15-я армии Западного фронта РККА. Вряд ли участник обороны Петрограда мог бы так оговориться»[8].
Продолжение истории о ЧК находим в рассказе «Дорога», героя которого «сделали переводчиком при Иностранном отделе». Действие рассказа относится к 1918 году, но никакого Иностранного отдела в ту пору в ЧК не существовало, а создан он был лишь в 1920-м[9]. Нельзя исключить, что работа в ЧК является выдумкой писателя, служившей ему до поры до времени своего рода «охранной грамотой». По крайней мере, «служба» в ЧК — серьезное преувеличение[10].
По-видимому, одной из мистификаций Бабеля был роман о чекистах, над которым он работал в 1930-е годы. С.Н. Поварцов полагает, что Бабель «роман» о ЧК писал, и опирался, в частности, на воспоминания Алексея Каплера о том, что тот присутствовал на чтении отрывка из романа[11]. Пирожкова работу над романом отрицает: «Некоторые исследователи Бабеля считают, что в 1930-е годы он писал роман о ЧК, и я могу поверить даже в то, что он сам подтверждал такие слухи, но я от него ничего подобного не слышала. Правда, Бабель не любил рассказывать о своих литературных делах и планах, но все же, если бы такой роман писался, за пять с половиной лет нашей совместной жизни он мог бы как-нибудь проговориться. Вероятно, Бабель работал над этой темой, но только в 1920-е годы»[12].
Любопытная деталь содержится в следственном деле Семена Гехта. В протоколе допроса от 24 июня 1944 года зафиксирован его ответ: «В 1923 году Бабель читал, как он выразился, наверху, и рассказы вроде бы понравились Троцкому. Тогда же я спросил Бабеля: „Говорят, вы пишете две книги — о Троцком и о ЧК. Правда?“ Он засмеялся: „Пусть говорят“…»[13] (выделено в тексте публикации. — Авторы).
Истины мы, вероятно, не узнаем, свидетельство жены писателя представляется более убедительным. А от чекистской темы помимо уже упомянутой «Дороги» остались рассказы «Сулак» (1937) и неопубликованный при жизни автора «Фроим Грач». Возможно, Каплер слышал еще один не дошедший до нас рассказ на эту тему, хотя автор перед чтением предупредил слушателей, «что это именно глава из нового романа»[14].
Определенную роль в создании разного рода мифов и легенд вокруг Бабеля сыграла мемуарная проза Константина Паустовского, в первую очередь повесть «Время больших ожиданий» (1959), посвященная Одессе. Магия созданного Паустовским образа Бабеля такова, что цитатами из этого произведения нередко подкрепляются даже научные аргументы. Что, впрочем, неудивительно: Паустовский сумел запечатлеть отношение автора «Конармии» и «Одесских рассказов» к литературе, невероятную требовательность к себе и своему творчеству. Между тем сложно представить, чтобы Бабель в дружеской беседе произносил многословные тирады о писательском труде и творческом процессе, которые от его лица приводит Паустовский. К тому же заведомо придуманные эпизоды подрывают доверие ко всему остальному повествованию. Взять хотя бы фрагмент о том, как в редакции газеты «Моряк» в 1921 году Бабель будто бы рассказывал, «как был в последней парижской квартире Мопассана» и «со вкусом упоминал о топографии Парижа»[15]. Бабель впервые оказался в Париже летом 1927 года, а квартира Мопассана с «нагретыми солнцем розовыми кружевными абажурами, похожими на панталоны дорогих куртизанок»[16], не сохранилась. Или история со стариком-наводчиком Циресом, у которого якобы поселился Бабель для изучения на Молдаванке быта и нравов будущих персонажей «Одесских рассказов». На самом деле Паустовский поместил Бабеля в его же новеллу «Справедливость в скобках» (1921), немного изменив сюжет и переименовав главного героя (у Бабеля — Цудечкис)[17].
Нельзя не сказать о большой роли, которую в конце 1950-х годов сыграл Паустовский в возвращении имени Бабеля читателю. Кроме того, в повести «Бросок на юг» есть ряд деталей, связанных с пребыванием Бабеля и его жены в Батуми, которых нет в других источниках. Привлекая по мере необходимости мемуарную прозу Паустовского, мы все же делаем поправку на ее беллетристический характер.
Мы стараемся также отделить действие в рассказах самого Бабеля от реальных биографических событий, в то же время пытаясь проследить, как подлинные события преломляются в прозе Бабеля.
Когда речь идет о трактовке художественного текста, то здесь возможны смелые интерпретации и гипотезы. Но при создании научного жизнеописания домысливать что-либо, строить не основанные на конкретных фактах догадки, заполнять лакуны собственной фантазией мы не имеем права. Однако «белые пятна» или остающиеся открытыми вопросы мы не обходим молчанием и стремимся их обозначить.
Поскольку речь идет о большом писателе, то одна из важных тем, которую мы пытаемся раскрыть, — это его взаимоотношения с литературными современниками. Хорошо известно, что Бабель чурался сугубо литературного круга, но тем не менее дружил со многими писателями. Например, со своими земляками Эдуардом Багрицким, Юрием Олешей, Семеном Гехтом и Сергеем Бондариным; Бабель был дружен с Ильей Эренбургом, Константином Паустовским, Николаем Эрдманом, Михаилом Кольцовым, Василием Регининым. Особая привязанность возникла между Бабелем и Сергеем Есениным. Но в биографии Бабеля можно выделить четыре ключевые фигуры из литературной среды: писатели Максим Горький и Владимир Маяковский, критики Александр Воронский и Вячеслав Полонский. Их имена возникают в разных местах книги, но бóльшая часть информации, связанной с Маяковским, несмотря на хронологическую протяженность в семь лет, собрана воедино.
Стоит с самого начала упомянуть о финансовых проблемах, почти всю жизнь тяготивших писателя. У этих проблем было несколько основных причин. Во-первых, большое число людей, которым он помогал: мать и сестра в Бельгии, первая жена и дочь Наталья во Франции, в 1926–1928 годах Т.В. Каширина и сын Михаил в Москве; посылал деньги он и в Одессу — теткам, сестрам своей матери Фейги Ароновны.
Во-вторых, необычайная щедрость Бабеля. «Доброта Бабеля граничила с катастрофой, — писала впоследствии А.Н. Пирожкова. — <…> Он раздавал свои часы, галстуки, рубашки и говорил: „Если я хочу иметь какие-то вещи, то только для того, чтобы их дарить“»[18].
В-третьих, невероятная требовательность Бабеля к себе, к своим произведениям, жесткий принцип оттачивать каждую вещь до совершенства, то есть до тех пор, пока сам он не сочтет ее пригодной для публикации, — многие рассказы вылеживались у него годами. «Вы можете посадить меня в узилище как злостного должника, — убеждал Бабель Вяч. Полонского в письме от 8 октября 1929 года, — (взять, как известно, нечего: нету ни квартиры, ни угла, ни движимого имущества, ни недвижимого — чем я, впрочем, горд и чему рад). Вы можете сечь меня розгами в 4 часа дня на Мясницкой улице — я не сдам рукописи ранее того дня, когда сочту, что она готова». А 7 января 1935-го напишет родным: «Я не умею работать так, чтобы в нужном месте и к нужному времени извлечь из литературы материальные выгоды…»
Красноречивое признание, хотя и со свойственной ему иронией, сделал Бабель в письме матери от 16 октября 1931 года: «Иногда дурацкая мысль приходит на ум — хорошо бы родить несгибаемого и полнокровного такого воина, какого родила моя мать… Но беда этой матери, что воин дерется по линии наибольшего сопротивления, и ему ужасно скучно было бы поступать наоборот…»
* * *
Доступные нам материалы из следственного дела Бабеля (главным образом из книги С.Н. Поварцова «Причина смерти — расстрел». М., 1996) мы приводим не только в последней главе, но и по ходу повествования в других частях книги. Разумеется, читая фрагменты показаний Бабеля, надо делать поправку на тюремную обстановку и давление следователей.
Конармейские рассказы, дневник 1920 года, «Планы и наброски к „Конармии“» цитируются по: Бабель И.Э. Конармия / Изд. подготовила Е.И. Погорельская, отв. ред. Н.В. Корниенко. М., 2018 (Литературные памятники); «Автобиография», очерки «Одесса» и «Начало», все рассказы — по: Бабель И.Э. Рассказы / Сост., подгот. текстов, послесловие, коммент. Е.И. Погорельской. СПб., 2014. Письма матери и сестре приводятся по ксерокопиям оригиналов, находящимся в архиве Гуверовского института войны, революции и мира; письма А.Г. и Л.И. Слонимам, независимо от того, опубликованы они или нет, цитируются по автографам (НИОР РГБ. Ф. 660. К. 1. Ед. хр. 3–7); письма, адресованные Т.В. Кашириной (Ивановой), — по: Иванова Т.В. Глава из жизни: Воспоминания. Письма И. Бабеля (Октябрь. 1992. №5–7); письма И.Л. и Л.Н. Лившицам — по: Бабель И.Э. Письма другу: из архива И.Л. Лившица / Сост., подгот. текста, коммент. Е.И. Погорельской. М., 2007. Остальные произведения, статьи, выступления и письма, за некоторыми исключениями, отмеченными в сносках, цитируются по: Бабель И.Э. Сочинения. В 2 т. / Вступ. статья Г.А. Белой, сост. и подгот. текста А.Н. Пирожковой, коммент. С.Н. Поварцова.
Курсив, если не указано иначе, принадлежит авторам настоящей книги.
Фотографии писателя и его родственного окружения, если не указано иначе, а также фотографии страниц дневника 1920 года, «Планов и набросков к „Конармии“», свидетельства о смерти Бабеля — из собрания Л.И. Бабель и А.А. Малаева-Бабеля.
* * *
Особую благодарность авторы выражают дочери писателя и А.Н. Пирожковой Лидии Исааковне Бабель и их внуку Андрею Александровичу Малаеву-Бабелю за поддержку, искренний интерес к нашей работе и за предоставление уникальных фотографий и других материалов из семейного собрания.
За помощь и уточнения мы весьма признательны Л.К. Алексеевой, З. Бар-Селле, О.В. Быстровой, М.Я. Вайскопфу, Е.М. Варенцовой, Г.Н. Воронцовой, О.И. Гавриловой, Е.А. Гаспаровой, Е.М. Голубовскому, А.М. Грачевой, О.Л. Залиевой, Э. Зихеру, М.Б. Кальницкому, Н.И. Клейману, Н.В. Корниенко, Т.Ю. Кравченко, И.Е. Лощилову, Е.Б. Лурье, Н.М. Малыгиной, Е.Р. Матевосян, И.Б. Озёрной, Е.А. Папковой, А.Е. Парнису, Н.К. Ребровой, М.И. Слоним, В.Н. Терехиной, А.С. Урюпиной, Л.С. Флейшману, Б.Я. Фрезинскому, Г.М. Фрейдину, В.И. Хазану, А.А. Холикову, С.А. Червонной, Е.М. Шастиной, Т.В. Щуровой, Л.И. Юнивергу и А.Л. Яворской.
Мы не можем не вспомнить с благодарностью ныне покойных Сергея Николаевича Поварцова, Александра Юльевича Розенбойма и Виталия Александровича Шенталинского, проявлявших большую заинтересованность в нашей работе.
© Е.И. Погорельская
© С.Х. Левин
© ООО «Вита Нова»
Примечания
[1] Эренбург И.Г. Люди, годы, жизнь: Книги первая, вторая, третья. М., 2005. С. 512, 518.
[2] Канетти Э. Из книги: Факел в ухе / Пер. В.Д. Седельника // Канетти Э. Человек нашего столетия: Художественная публицистика / Пер. с нем. М., 1990. С. 192.
[3] Пирожкова А.Н. Я пытаюсь восстановить черты: О Бабеле — и не только о нем. М., 2013. С. 268–269.
[4] См.: Stora-Sandor J. Isaac Babel’: L’homme et l’œuvre. Paris, 1968. P. 25–26.
[5] ЦГИА СПб. Ф. 115. Оп. 2. Д. 432. Л. 14.
[6] Там же. Л. 16.
[7] Подсказано З. Бар-Селлой.
[8] Фрейдин Г.М. Сидели два нищих, или Как делалась русская еврейская литература // Исаак Бабель в историческом и литературном контексте: XXI век: Сб. материалов Международной научной конференции в Государственном литературном музее 23–26 июня 2014 г. / Отв. ред. Е.И. Погорельская. М., 2016. С. 427–428.
[9] См.: Freidin G. Two Babels — Two Aphrodites: Autobiography in Maria and Babel’s Petersburg Myth // The Enigma of Isaac Babel: Biography, History, Context / Ed. by G. Freidin. Stanford, 2009. P. 30–31. По мнению Бар-Селлы, в рассказе «Дорога», датированном автором 1920–1930 годами, «Бабель присваивает соответствующему подразделению имя, известное читателю» (Бар-Селла З. Парижская пощечина (выбранные места из биографии И.Э. Бабеля) // Восток — Запад: Пространство локального текста в литературе и фольклоре: Сб. научн. статей к 70-летию проф. А.Х. Гольденберга. Волгоград, 2019. С. 265).
[10] На встрече с участниками посвященной Бабелю конференции в июне 2014 года тогдашний начальник Управления регистрации и архивных фондов ФСБ России В.С. Христофоров официально заявил о том, что после многочисленных проверок установлено: Бабель ни в одном из списков сотрудников ЧК, ГПУ, НКВД не значится.
[11] См.: Поварцов С.Н. Причина смерти — расстрел: Хроника последних дней Исаака Бабеля. М., 1996. С. 18–22.
[12] Пирожкова А.Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 269.
[13] Шульман Э.А. Опасность, или Поучительная история: Из архива ФСБ. По материалам одного следственного дела: Тексты и комментарии // Вопросы литературы. 2006. №2. С. 274.
[14] Поварцов С.Н. Причина смерти — расстрел. С. 21.
[15] Паустовский К.Г. Собр. соч.: В 9 т. Т. 5. М., 1982. С. 117.
[16] Там же.
[17] Там же. С. 120–125. По свидетельству Л.Н. Лившиц, Бабель действительно некоторое время жил на Молдаванке у родителей жены художника Я.Н. Аптера (Лившиц Л.Н. Из неоконченных воспоминаний о И.Э. Бабеле // Бабель И.Э. Письма другу: Из архива И.Л. Лившица. М., 2007. С. 109).
[18] Пирожкова А.Н. Я пытаюсь восстановить черты. С. 203.
Глава вторая
НАЧАЛО
(1912–1919)
Литературный Мессия <…> придет оттуда —
из солнечных степей, обтекаемых морем.
И. Бабель. Одесса (1916)
Через много лет, в 1931 году, появятся две новеллы, повествующие об одесском детстве героя: в сентябре в «Молодой гвардии» будет напечатано «Пробуждение», в октябре в «Новом мире» — «В подвале». Позднее А.Н. Пирожкова вспоминала, как однажды в Одессе, нарушив обычное правило не говорить с Бабелем о его литературных делах, она спросила, автобиографичны ли его рассказы?
«— Нет, — ответил он.
Оказалось, что даже такие рассказы, как „Пробуждение“ и „В подвале“, которые кажутся отражением детства, на самом деле не являются автобиографическими. Может быть, лишь некоторые детали, но не весь сюжет. На мой вопрос, почему же он пишет рассказы от своего имени, Бабель ответил:
— Так рассказы получаются короче: не надо описывать, кто такой рассказчик, какая у него внешность, как он одет, какая у него история…»[1]
«Некоторые детали» — это страсть к книгам и наследственная тяга к сочинительству. Рассказ «В подвале» начинается так:
Я был лживый мальчик. Это происходило от чтения. Воображение мое всегда было воспламенено. Я читал во время уроков, на переменах, по дороге домой, ночью — под столом, закрывшись свисавшей до пола скатертью. За книгой я проморгал все дела мира сего — бегство с уроков в порт, начало биллиардной игры в кофейнях на Греческой улице, плаванье на Ланжероне. У меня не было товарищей. Кому была охота водиться с таким человеком?..
Однажды в руках первого нашего ученика, Марка Боргмана, я увидел книгу о Спинозе. Он только что прочитал ее и не утерпел, чтобы не сообщить окружившим его мальчикам об испанской инквизиции. Это было ученое бормотание, — то, что он рассказывал. В словах Боргмана не было поэзии. Я не выдержал и вмешался. Тем, кто хотел меня слушать, я рассказал о старом Амстердаме, о сумраке гетто, о философах — гранильщиках алмазов. К прочитанному в книгах было прибавлено много своего. Без этого я не обходился. Воображение мое усиливало драматические сцены, переиначивало концы, таинственнее завязывало начала. Смерть Спинозы, свободная, одинокая его смерть, предстала в моем изображении битвой. Синедрион вынуждал умирающего покаяться, он не сломился. Сюда же я припутал Рубенса. Мне казалось, что Рубенс стоял у изголовья Спинозы и снимал маску с мертвеца.
Мои однокашники, разинув рты, слушали эту фантастическую повесть. Она была рассказана с воодушевлением.
Синедрион — верховный орган политической, религиозной и судебной власти в городах Древней Иудеи — в повествовании героя рассказа заместил собой руководство еврейской общины Амстердама, которое вынуждало Спинозу отречься от своих взглядов и в конце концов наложило на философа херем (отлучение), однако произошло это в 1656 году, за двадцать один год до его смерти в 1677-м. Рубенс же скончался в 1640 году, то есть за тридцать семь лет до смерти Спинозы.
Таким образом, юный герой-повествователь открыто признается в том, что собрал в единый миг и учреждение власти, и реальных людей из разных эпох, при этом совмещая хотя и близкие в историческом плане, но все же разделенные десятилетиями события. Приведенный пример едва ли не единственный в творчестве Бабеля, когда он обнажает свой прием смещения исторических дат и событий.
О тайнах литературного труда будут написаны и другие рассказы: вовсе не автобиографический «Мой первый гонорар» (сюжет его был подсказан Бабелю журналистом Петром Сторицыным) и «Гюи де Мопассан». Только герой в них — уже не гимназист, а молодой человек, вступающий во взрослую жизнь.
Призвание к писательскому труду Бабель ощутил очень рано, но путь в литературу оказался долгим и трудным…
Киевский коммерческий институт
В августе 1911 года Бабель выслал прошение на имя директора Киевского коммерческого института (ККИ) с просьбой зачислить его «к началу настоящего учебного года в число действительных слушателей». К прошению прилагались метрическое свидетельство за №5498, аттестат об окончании ОКУ, «семейный список» о звании, свидетельство о благонадежности за №2592, собственноручные копии этих документов, фотография, засвидетельствованная приставом Бульварного участка г. Одессы, и денежная квитанция об оплате 50 рублей за слушание лекций в первом семестре[2]. Обучение Бабеля в ККИ началось в сентябре 1911-го, 16 ноября он получил матрикул (зачетную книжку).
История ККИ начинается с 1906 года, когда по инициативе профессора Митрофана Викторовича Довнар-Запольского были открыты специализированные Высшие коммерческие курсы, преобразованные 12 мая 1908-го в коммерческий институт. ККИ должен был готовить студентов к практической деятельности в торгово-промышленных учреждениях, к финансово-технической, государственной и общественной службе, а также к преподаванию специальных дисциплин в коммерческих учебных заведениях. Предметы в институте распределялись между двумя отделениями: экономическим, слушателем которого стал будущий писатель, и коммерчески-техническим. ККИ размещался в двух корпусах — на Бульварно-Кудрявской улице, №24 (ныне — ул. Воровского) и по Бибиковскому бульвару, №22/24 (ныне — Педагогический университет на бульваре Шевченко).
На основании устава во главе института стояли Совет, Учебный комитет, правление и директор. Первым директором института стал Довнар-Запольский. Юный Бабель слушал его лекции и сдавал ему зачеты и экзамены по новой русской истории, истории русского государственного права, истории хозяйственного строя России.
Первоначально институт хотя и находился под эгидой Министерства торговли и промышленности, имел статус частного учебного заведения, и студенты-евреи в нем в 1911/1912 учебном году составляли примерно 60% от общего числа. 7 декабря 1912 года министром торговли и промышленности был прислан к исполнению новый устав ККИ, принятый в июне этого года. Институт получил все права государственного высшего учебного заведения.
Киев. Коммерческий институт. 1910-е
В Положении об институте, подписанном председателем Государственного совета М.Г. Акимовым, и в соответствующем пункте устава ККИ говорилось, что в число действительных слушателей могли приниматься лица, окончившие коммерческие и реальные училища с дополнительным при них классом, гимназии и другие средние учебные заведения и «имеющие свидетельства об окончании курса наук» этих заведений, который был признан Министерством торговли и промышленности, по соглашению с надлежащими ведомствами, достаточным для поступления в институт[3]. Окончивший полный курс ОКУ Бабель этим требованиям соответствовал. Однако новый устав существенно снижал процентную норму для евреев. К приведенному пункту было сделано примечание: «Лица иудейского исповедания принимаются в Институт с таким расчетом, чтобы число лиц иудейского исповедания не превысило 5% общего числа учащихся»[4]. Таким образом, лишь небольшая часть студентов-евреев могла спокойно продолжить обучение. Остальным нужно было выбирать между крещением и статусом вольнослушателя в расчете занять освобождающиеся вакансии. К лету 1913 года православие приняли 80 человек. Бабель же из действительных слушателей перешел на 5–8-й семестры в вольнослушатели. Например, 1 апреля 1915 года ему было выдано удостоверение за №3421 в том, что он состоит вольнослушателем восьмого семестра ККИ[5]. Однако окончил он институт в статусе действительного слушателя.
Матрикул Исаака Бабеля в Киевском коммерческом институте, с фотографией. Выдан 16 ноября 1911. ГАК
В конце июля 1914 года началась Первая мировая война. По-видимому, в ожидании возможных перемен и призыва в армию студентам выдали свидетельства о прослушанных учебных курсах и сданных экзаменах. Получил такой документ и Бабель:
Сентября 4 дня 1915 г.
№ 1365
г. Киев
СВИДЕТЕЛЬСТВО
о прохождении курса (временное)
Выдано настоящее свидетельство за надлежащими подписями и приложением казенной печати Бобелю Исааку Маневичу, сыну мещанина, родившемуся 30 июня 1894 г., вероисповедания иудейского, окончившему до поступления в институт курс Одесского коммерческого училища, в том, что он, Бобель, прослушал полный курс наук Киевского коммерческого института по экономическому отделению, получил требуемые учебным планом зачеты по практическим занятиям и имеет право подвергнуться окончательным испытаниям в Испытательной Комиссии при Институте на основании правил, утвержденных Г. Министром Торговли и Промышленности 16-го мая 1913 года.
Состоя действительным слушателем Киевского Коммерческого института, означенный Бобель прослушал нижеследующие предметы, подвергался на основании правил утвержденных Г. Министром Торговли и Промышленности, курсовым из оных испытаниям: <…> по группе экономических наук из теории политической экономии с историей, истории хоз<яйственного> строя в Западной Европе, истории хоз<яйственного> строя в России, финансового права, по статистике, по группе юридических наук: из энциклопедии права, истории русского государственного права, общего учения о государстве, гражданского права, гражданского и торгового процесса, из международного права (общий и специальные курсы), административного права, по описательному товароведению. Подвергался коллоквиуму по новой всеобщей истории, новой русской истории, коммерческой арифметике <…>.
По новому языку по французскому выдержал экзамен.
Сверх того, изучал нижепоименованные предметы, из коих, согласно правил, утвержденных г. Министром Торговли и Промышленности 16 мая 1913 года, обязан держать экзамены в Испытательной Комиссии при Киевском Коммерческом Институте, а именно: экономической географии, городского и земского дела с оценочной статистикой, экономической политики, торгового права и общего счетоведения.
Далее следуют подписи директора института и декана экономического отделения[6].
Но лишь 10 ноября 1917 года Бабель смог получить диплом об окончании ККИ:
Дан сей диплом Бобелю Исааку Маневичу, вероисповедания иудейского, прослушавшему полный курс наук в Киевском Коммерческом Институте по ЭКОНОМИЧЕСКОМУ факультету, в том, что он, Бобель, подвергался курсовым испытаниям по нижеследующим предметам: по группе экономических наук: по теории политической экономии — пять, по истории политической экономии — пять, по истории хозяйственного строя Западной Европы — пять, по истории хозяйственного строя России — три. По статистике — пять. По группе юридических наук: по энциклопедии права — пять, по истории русского государственного права — пять, по русскому государственному праву — четыре, по общему учению о государстве — пять, по гражданскому праву — три, по финансовому праву — пять, по гражданскому процессу — три, по международному праву (специальный курс) — три, по административному праву — четыре. По описательному товароведению — три.
По новой всеобщей истории, новой русской истории и коммерческой арифметике — подвергался коллоквиуму. По теории политической экономии, экономической политике, финансовому праву, статистике, гражданскому и торговому праву — выполнил практические занятия. По новому языку: по французскому языку — читает и переводит отлично.
На основании утвержденного в 3 день июня месяца 1912 г. Положения о Киевском Коммерческом Институте и правил, утвержденных Господином Министром Торговли и Промышленности 16 мая 1913 г., он, Бобель, подвергся в апреле и мае месяцах 1916 года окончательным экзаменам в Испытательной Комиссии: по экономической политике — пять, экономической географии — три, торговому праву — четыре, счетоведению (общему) — пять, городскому и земскому хозяйству с оценочной статистикой — пять.
Посему на основании статьи 27 утвержденного в 3 день июня месяца 1912 г. Закона об установлении Положения о Киевском Коммерческом Институте г. Бобель определен Испытательной Комиссии <sic!> при Экономическом Факультете, состоявшимся 5 мая 1916 года и одобренным Советом Института 16 марта 1917 года, удостоен звания кандидата экономических наук второго разряда.
На основании Закона от 29 июня 1914 года лицам, окончившим курс наук в Киевском Коммерческом Институте, предоставляются права на чинопроизводство: окончившим со званием кандидата экономических наук по первому разряду — чин Х класса и по второму — чин XII класса при поступлении на государственную службу.
Указанными правами пользуются лица, окончившие курс Киевского Коммерческого Института при действии утвержденного 3 июня 1912 г. положения о Киевском Коммерческом Институте. (Сообщение Учебного отдела Министерства Торговли и Промышленности от 15 июля 1914 г. за №1783 на имя и.о. Ректора Киевского Коммерческого Института.)
В удостоверении сего и дан сей диплом г. Бобелю, за надлежащими подписями и приложением печати Киевского Коммерческого Института[7].
Между временным свидетельством и дипломом около года Бабель проведет в Саратове, куда во время войны будет эвакуирован ККИ и где в основном он будет сдавать выпускные экзамены, а затем станет студентом юридического отделения Психоневрологического института в Петрограде. Об этом речь пойдет дальше, а пока вернемся к событиям, произошедшим в Киеве в 1912–1913 годах.
Евгения Гронфайн
В 1912 году в жизни студента Исаака Бабеля происходит важное событие: он знакомится с будущей женой — Евгенией Борисовной Гронфайн.
Эммануил Исаакович Бабель держал в Одессе склад молочных сепараторов и другой сельскохозяйственной техники и по торговым делам был связан с киевским купцом первой гильдии Борисом Вениаминовичем (Хаимом-Бером Бенционовичем) Гронфайном, который торговал всевозможными орудиями и механизмами для аграрных хозяйств и промышленности. Главную прибыль он получал от продажи паровых машин, локомобилей машиностроительного и котельного завода Рустон, Проктор и Ко в английском городе Линкольне. Получая неплохие доходы, Гронфайн в 1910–1911 годах на приобретенном участке в Киеве на углу Мариинско-Благовещенской и Кузнечной улиц (ныне улиц Саксаганского и Горького) построил большой пятиэтажный дом в готическом стиле. В одной из квартир поселился сам, остальные сдавал в аренду[8].
Эммануил Бабель посылал к Гронфайну по своим торговым делам сына-студента, будущего экономиста. Как впоследствии писала дочь Бабеля и Евгении Борисовны Наталья, Гронфайн рад был принимать у себя молодого одессита. Дома у Гронфайнов царила непринужденная атмосфера, сам Борис Вениаминович был человеком культурным, отзывчивым, щедрым, придерживался западных взглядов и образа жизни. Жена его, Берта Давыдовна, красивая, но склонная к меланхолии женщина, много времени проводила за игрой в шахматы[9].
Дом №33–35 по улице Саксаганского (в 1888–1919 — Мариинско-Благовещенская улица, в 1919–1937 — улица Пятакова), до революции принадлежавший Б.В. Гронфайну. 2013. Фотография М.Б. Кальницкого
Женя Гронфайн (справа) с сестрой Раей. Киев. 1904–1906
В доме патрона отца Исаак познакомился с его младшей дочерью, рыжеволосой красавицей Женей, учившейся в женском коммерческом училище Л.Н. Володкевич неподалеку от дома. Однако ее интересы, так же как интересы ее будущего мужа, были далеки от коммерции. Она собиралась стать художницей и, по-видимому, брала уроки рисования. По свидетельству Н.Я. Мандельштам, Евгения Гронфайн впоследствии какое-то время посещала мастерскую декоративно-прикладного искусства, организованную в 1918 году в Киеве Александрой Экстер. Надежда Яковлевна, занимавшаяся в этой мастерской, вспоминала в 1965 году (в письме Н.И. Харджиеву): «Экстер завела школу высокой элегантности: мы писали натюрморты по Матиссу, Сезанну и Пикассо — по очереди <…>. Модель появлялась редко»[10].
Бабель и в юности не отличался внешней красотой, был, как писал близко знавший его Виктор Шкловский, «низкоросл, широкогруд, одевался очень скромно; он рано полысел; говорил всегда тихим голосом». При этом он «имел на друзей, знакомых невероятное влияние. Ему повиновались все, даже те женщины, которые его любили. Подобного случая магнетического влияния, — добавляет Шкловский, — я не знаю»[11].
Не устояла против этого «магнетического влияния» и юная Женечка Гронфайн. Молодые поженились в Одессе 10 августа 1919 года, о чем имеется запись в книге Одесского раввината «о бракосочетавшихся» за этот год[12].
Если бы свадьба состоялась до революции, то брак можно было бы считать неравным: отец невесты по доходам и положению оказывался выше отца жениха. Но все же дело обстояло, вероятнее всего, не так, как об этом в конце 1950-х годов написал Паустовский:
О женитьбе не могло быть и речи: Бабель, студент, голодранец, сын среднего одесского купца, явно не годился в мужья богатой наследнице Гронфайна.
При первом же упоминании о замужестве Жени Гронфайн расстегнул сюртук, засунул руки за вырезы жилета и, покачиваясь на каблуках, испустил пренебрежительный и всем понятный звук: «П-с-с!» Он даже не дал себе труда выразить свое презрение словами: слишком много чести для этого невзрачного студента!
Влюбленным оставался только один выход — бежать в Одессу.
Так они и сделали.
А дальше все разыгралось по ветхозаветному шаблону: старик Гронфайн проклял весь род Бабеля до десятого колена и лишил дочь наследства. <…>
Но время шло. Свершилась революция. Большевики отобрали у Гронфайна завод. Старый промышленник дошел до того, что позволял себе выходить на улицу небритым и без воротничка, с одной только золотой запонкой на рубахе.
Но вот однажды до дома Гронфайна дошел ошеломляющий слух, что «этот мальчишка» Бабель стал большим писателем, что его высоко ценит (и дружит с ним) сам Максим Горький — «Вы только подумайте, сам Максим Горький!», — что Бабель получает большие гонорары и что все, кто читал его сочинения, почтительно произносят слова: «Большой талант!» А иные добавляют, что завидуют Женечке, которая сделала такую хорошую партию.
Очевидно, старики просчитались, и настало время мириться. Как ни страдала их гордость, они первые протянули Бабелю, выражаясь фигурально, руки примирения. Это обстоятельство выразилось в том, что в один прекрасный день у нас на 9-й станции неожиданно появилась приехавшая для примирения из Киева преувеличенно любезная теща Бабеля — старуха Гронфайн[13].
Конечно же, Паустовский не был и не мог быть свидетелем всего того, о чем он написал. Не исключено, что источником его повествования послужили рассказы самого Бабеля, так любившего розыгрыши, преувеличения и всякого рода мистификации. И «ветхозаветный сценарий», и лишение Евгении Борисовны наследства (как мы потом узнаем, она станет единственной наследницей отца), и слишком уж типизированный образ разорившегося после революции промышленника, — все выдает вымысел. На Девятой станции Среднего Фонтана Бабели вместе с Паустовскими и Лившицами снимали дачу в 1921 году, и «старуха Гронфайн» без мужа вряд ли могла там оказаться.
Вот что, в противоположность Паустовскому, пишет в своих безыскусных и лишенных беллетристической отделки воспоминаниях Л.Н. Лившиц:
«В тихой, немного мрачной квартире Бабеля (на Ришельевской, 17. — Авторы) стали появляться все новые люди.
Но вскоре из Киева приехала семья Гронфайнов, будущей жены Бабеля. Старики — умнейший, ироничный и всегда, несмотря на все превратности судьбы, хорошо настроенный Б<орис> В<ениаминович> и растерянная Б<ерта> Д<авыдовна>. Сын их Лева, красивый и пустоватый молодой человек, поселился отдельно. Женя поместилась вместе с Мери, гостиную отвели родителям.
Работать Бабелю стало негде»[14].
Именно тогда, по свидетельству Лившиц, Бабель и жил некоторое время на Молдаванке, но не у наводчика Циреса, а у «тишайших стариков» — родителей жены художника Якова Натановича Аптера[15]. Очень похоже, что Гронфайны приехали как раз на свадьбу дочери.
С тещей, судя по всему, у Бабеля на самом деле складывались непростые отношения, но все изменится через восемь лет, после смерти Бориса Вениаминовича.
Вполне вероятно, что первоначально Гронфайны не одобрили выбор дочери. Но поженились молодые лишь в 1919 году, а не раньше, не по этой или не только по этой причине. В 1912 году, когда они познакомились, они были еще совсем юными: Бабелю в тот год сравнялось 18, а Евгении Борисовне к моменту их встречи было 16 или даже 15 лет (она родилась в 1896 году, 27 октября по старому стилю). Ко дню их свадьбы Бабелю исполнилось 25, а его невесте не было и 24.
У Бабеля и его жены не все складывалось гладко. По характеристике, возможно несколько субъективной, сестры Бабеля Марии Эммануиловны, которая была близкой подругой Евгении Борисовны, последняя «производила впечатление женщины незаурядной, хорошо знала литературу, бесконечно читала, и то, что Бабель писал, всегда критиковала, давала советы». В то же время «у нее не хватало энергии. Евгения Борисовна отличалась некоторой медлительностью. Если, допустим, они собирались в гости, то она до последней минуты сидела и читала, так что брат, бывало, уходил один. У них были разные темпераменты, но, конечно, она лучше всех его понимала»[16].
«Старый Шлойме»
В 1913 году в Киеве состоялся литературный дебют Бабеля: 9 февраля в литературно-политическом еженедельнике «Огни» (№6) был напечатан рассказ «Старый Шлойме». Рассказ не был замечен, и Бабель никогда не упоминал о нем, видимо, считая его одним из своих неудачных юношеских опытов: по воспоминаниям соученика по ОКУ М.Н. Беркова, Бабель написал в это время пьесу, которую читал в Одессе своим друзьям. По его же свидетельству, Бабель в эти годы рассматривал события одесской жизни «с бытописательской точки зрения»[17].
Эта же точка зрения главенствует в рассказе «Старый Шлойме», в котором повествуется об истории старика, спокойно доживавшего свой век под кровом сыновнего дома, но узнавшего о готовящейся вынужденной измене сына «своему Богу» и повесившегося, чтобы преградить ему путь к крещению или, по крайней мере, не быть тому свидетелем:
С той поры Шлойме ни о чем другом не думал. Он знал одно: сын его хотел уйти от своего народа, к новому Богу. Старая, забытая вера всколыхнулась в нем. Шлойме никогда не был религиозен, редко молился и раньше слыл даже безбожником. Но уйти, совсем, навсегда уйти от своего Бога, Бога униженного и страдающего народа, — этого он не понимал. Тяжело ворочались мысли в его голове, туго соображал он, но эти слова неизменно, твердо, грозно стояли перед ним: «Нельзя этого, нельзя!» И когда понял Шлойме, что несчастье неотвратимо, что сын не выдержит, то он сказал себе: «Шлойме, старый Шлойме, что тебе теперь делать?» Беспомощно оглянулся старик вокруг себя, по-детски жалобно сморщил рот и хотел заплакать горькими старческими слезами. Их не было, облегчающих слез. <…>
Ночью, дрожа от холода, поднялся он с кровати. Тихо, чтобы никого не разбудить, зажег маленькую керосиновую лампу. Медленно, по-стариковски, охая и ежась, начал напяливать на себя свое грязное платье. Потом взял табуретку, веревку, приготовленную накануне, и, колеблясь от слабости, хватаясь за стены, вышел на улицу. Сразу сделалось так холодно… Все тело дрожало. Шлойме быстро укрепил веревку на крюке, встал возле двери, поставил табуретку, взобрался на нее, обмотал веревку вокруг худой трясущейся шеи, последним усилием оттолкнул табуретку, успел еще осмотреть потускневшими глазами городок, в котором он прожил 60 лет безвыездно, и повис…
Был сильный ветер, и вскоре щуплое тело старого Шлойме закачалось перед дверью дома, в котором он оставил теплую печку и засаленную отцовскую Тору.
Проблема черты оседлости в России начала XX века оставалась еще актуальной, хотя конец ее был уже предрешен, и дебютный рассказ Бабеля имел жизненную основу. Зеев Бар-Селла в книге «Сюжет Бабеля» приводит заметку, появившуюся в том же журнале «Огни» 16 февраля 1913 года, через неделю после «Старого Шлойме»:
«На днях в газетах промелькнуло коротенькое сообщение: повесился еврей, высланный Муратовым (курским губернатором. — Авторы), оставив жену и восемь детей. Оказывается, этот еврей в том месте, из которого его выселили, прожил 20 лет, и гроза разразилась над его головой внезапно. Говорить о законности или незаконности этого и подобных ему административных распоряжений не приходится: уже слишком много было говорено о широко развившемся за последнее время произволе местных больших и малых правителей — преимущественно по отношению к евреям.
Где-то, за тяжелыми портьерами, закрывающими уличный свет, — сидят люди в футлярах, выкапывая измену, и с сознанием отлично исполненного долга подписывается роковая бумага, кладется печать <…>. Бумага быстро достигает своего назначения и громом поражает мирнейшего из мирных еврейских обывателей. <…> и приходится в лютый мороз — во исполнение приказа — со всем домашним скарбом поскорее убраться куда глаза глядят. Про все эти ужасы несчастных выселенцев немало писалось в газетах. Не выдержал высланный Муратовым еврей всех этих ужасов, испугался тяжелой перспективы, ожидающей его семью, и переселился в лучший мир <…> чем, надо полагать, привел в немалое недоумение своих ежедневных непрошенных гостей, исполнителей начальственного приказа»[18].
Уже в возрасте 15–16 лет Бабель принимал участие в работе еврейской организации, оказывавшей помощь нищим и бедным евреям Одессы, интересовался «еврейским вопросом»; в Киеве сблизился с еврейской ассимилированной интеллигенцией[19].
Несомненно, на настроения молодого Бабеля оказал воздействие процесс по «делу Бейлиса», проходивший в Киеве в год выхода рассказа и широко освещавшийся в киевских и общероссийских газетах. Он обострил чувство национальной самоидентификации Бабеля и привлек его внимание к теме отступничества от своей веры и народа. При всей литературной неискушенности молодого автора, в рассказе уже виден интерес Бабеля к бытовой детали, скрытому переживанию и к теме еврейской семьи, к которой он будет постоянно обращаться в дальнейшем творчестве.
На Волге
Не обошли стороной жизнь Бабеля и события Первой мировой войны. Русская армия, испытывавшая недостаток в вооружении и боеприпасах — сказалась неготовность России к войне, — отступала. Положение становилось катастрофическим. Германская армия Макензена 22 апреля 1915 года прорвала русский фронт в Галиции, летом немецкие войска подступили к Киеву. К сентябрю русское командование потеряло почти всю Галицию, Царство Польское, западную часть Литвы, Курляндии и Белоруссии, угроза нависла и над Киевом. Правительство решило эвакуировать из Киева в глубь страны высшие учебные заведения. Пунктом назначения был выбран Саратов.
В середине сентября выехал Киевский университет, а вслед за ним другие вузы, в числе которых — ККИ.
В Саратов Бабель прибыл не ранее октября 1915 года. 4 октября газета «Саратовский листок» в заметке «Перевод киевских высших учебных заведений» сообщила о прибытии в город новых партий киевских студентов (до 300 человек). А в номере от 20 октября писалось о состоявшемся в воскресенье в зале консерватории собрании студентов ККИ по вопросу эвакуации и устройства жизни в Саратове. Присутствовало 568 человек.
Оказавшийся в то же время в Саратове будущий видный историк и экономист Николай Полетика — в описываемый период студент Киевского университета — вспоминал: «В середине сентября наш университет — профессура и студенты — уехали в Саратов. Нам дали 2 или 3 поезда. Библиотека, лаборатории и оборудование остались в Киеве. Базой наших занятий стал организованный накануне войны (1912 г.) Саратовский университет[20]. Новый учебный год в Саратове я начал хорошо. Нас, студентов, поселили в здании Саратовской консерватории, построив в аудиториях нары. Жизнь была шумная, неустроенная и неуютная. Студенты ходили группами по городу в поисках комнат на частных квартирах»[21].
Саратов. Консерватория. 1910-е. В этом здании во время эвакуации размещались киевские студенты
Сведения об институте, в котором учился Бабель, удалось отыскать в справочнике-календаре «Весь Саратов» за 1916 год: «Киевский Коммерческий институт. Временно эвакуирован в Саратов. Канцелярия помещ<ается> на Царицынской, 94. Директор М.В. Довнар-Запольский. Институт подразделяется на два отделения: экономическое и коммерческо-техническое. Декан экономич<еского> отд<еления> П.Р. Слезкин; декан ком<мерческо>-тех<нического> отд<еления> К. Красуский».
«Саратов был глубоким тылом, — продолжает свои воспоминания Полетика. — Продукты дорожали, жить становилось все труднее. <…> Германское наступление к октябрю 1915 г. было остановлено, и фронт стабилизировался. О войне и тяжелых потерях говорило обилие лазаретов и раненых, солдат и офицеров в походных шинелях на улицах, военное обучение призывников, которое велось на улицах и площадях Саратова. <…>
Мы, приезжие студенты, бродили компаниями, осматривая Саратов, ездили на пароходиках через Волгу в село Покровское (ныне Энгельс) на восточном берегу Волги смотреть верблюдов, приходивших в караванах из Средней Азии»[22].
По-видимому, как и Полетика, Бабель побывал тогда в заволжских колониях немецких поселенцев, о которых им рассказывали любопытные истории. «Оказалось, что, прожив полтора столетия в России, немцы Поволжья остались чужеродным для России телом. Они жили своей обособленной от русского населения жизнью <…>. Словом, это был форпост германизма и германского культуртрегерства в Поволжье, сохранивший в течение 150 лет свою национальность и самобытность»[23].
Главной из немецких поволжских колоний был Екатериненштадт (по-немецки — Катариненштадт), носившей еще название Баронск — в честь основавшего ее в 1765 году голландского выходца барона Борегарда де Кано. В начале ХХ века в Баронске насчитывалось до 8000 жителей. Кроме земледелия, они занимались табаководством, садоводством, развивали промышленность и торговлю. Почти в каждом доме были сады, баронский анис славился по всему самарскому краю, местная промышленность насчитывала шесть заводов. Торговал Баронск главным образом хлебом и частью лесом, сплавлявшимся сюда с Верхнего Поволжья для степного Заволжья.
На Бабеля картина этого богатого и процветающего края произвела сильное впечатление. Он запомнит образ жизни колонистов, но преобразит в будущем рассказе «Иван-да-Марья» своей фантазией и овеет поэзией некоего идеального «Саардама и Гаарлема».
«Несмотря на войну, культурная жизнь в Саратове шла своим ходом, — рассказывает Полетика. — Студенты охотно посещали драматический театр, где выделялся известный артист Слонов. В.Ф. Асмус, страстный любитель поэзии и музыки, открывший мне на первом курсе очарование стихов Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, Александра Блока, таскал меня на вечера поэзии. В Саратове мне пришлось слышать приезжавших туда Бальмонта, Игоря Северянина, Федора Сологуба. Последний читал стихи с изумительной простотой, беря слушателя за душу. <…> С музыкой было хуже. К серьезной музыке я просто не был подготовлен и понимал ее слабо, но вместе с Асмусом побывал на концертах Глазунова, Гречанинова, Лядова и Рахманинова»[24].
Бабель вполне мог бывать на тех же поэтических и музыкальных вечерах. Недаром так запало ему в душу описанное в рассказе «Иван-да-Марья» исполнение песни «Смерть» на музыку А.Т. Гречанинова: «В мгновенной оболочке, называемой человеком, песня течет, как вода вечности. Она все смывает и все родит».
В те годы Саратов жил довольно бурной литературной и общественной студенческой жизнью, в которой активное участие принимали и киевляне. В делах Саратовского жандармского управления есть упоминания о студентах ККИ. В 1915 году выходила газета «Студенческая жизнь» (к сожалению, не сохранилась). Киевскими студентами издавался и ежемесячный литературно-публицистический журнал «Звено». В единственном уцелевшем в Саратовском областном архиве первом номере журнала за 1916 год помещена статья студента историко-филологического факультета Киевского университета, друга и однокурсника Полетики, в будущем известного философа Валентина Асмуса «О природе и задачах музыкальной критики». Есть здесь и статьи о Каролине Павловой, Т.Г. Шевченко, Акакии Церетели.
Не исключено, что в каком-то из этих периодических изданий пытался напечататься Бабель, уже дебютировавший рассказом «Старый Шлойме». Именно от саратовского периода остался черновой набросок автобиографической новеллы «Детство. У бабушки». Автограф датирован: «Саратов, 12.11.15» (этот рассказ увидит свет только полвека спустя — в 1965 году).
Саратов стал своеобразным трамплином, с которого Бабель начал вхождение в русскую литературу: вполне вероятно, что рассказы «Мама, Римма и Алла» и «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна», опубликованные в ноябрьской книжке горьковского журнала «Летопись» за 1916 год, писались еще в Саратове.
Прошение И.Э. Бабеля на имя президента Петроградского психоневрологического института. Одесса. 2 июня 1915. Автограф. ЦГИА СПб
Пребывание Бабеля на Волге длилось примерно десять месяцев: 14 апреля 1916 года «Саратовский листок» поместил сообщение о призыве на военную службу студентов высших учебных заведений, родившихся в 1894 и 1895 годах. 17 августа 1916 года та же газета, со ссылкой на «Русские ведомости», сообщила, что генерал А.А. Брусилов разрешил ККИ вернуться в Киев. Следовательно, Бабель мог покинуть Саратов после названной даты. Институту было предоставлено 35 вагонов для перевозки имущества. А в октябре 1916-го Бабель оказался в Петрограде и поступил в Психоневрологический институт.
Петроград. Слонимы
Тем временем мировая война продолжалась. Зачисленный в ратники ополчения второго разряда, Бабель, выпускник ККИ, должен был определить свое общественное положение. Еще 16 мая 1915 года он подал прошение о приеме в число студентов Петроградского психоневрологического института (ППНИ). Уже 10 октября 1915 года он получает удостоверение за №101 в том, что «состоит в числе студентов четвертого курса юридического факультета» ППНИ[25]. Получив в Саратове свидетельство о прохождении курса в ККИ, он едет в Петроград, по-видимому, в начале октября 1916 года.
Почему именно этот институт стал прибежищем Бабеля в столице? Прежде всего, по чисто практическим соображениям: во-первых, в других учебных заведениях столицы была процентная норма для евреев; во-вторых, он давал отсрочку от призыва в армию.
В «Автобиографии» Бабель писал: «…я очутился в Киеве и в 1915 году в Петербурге. В Петербурге мне пришлось ужасно туго, у меня не было „правожительства“, я избегал полиции и квартировал в погребе на Пушкинской улице у растерзанного пьяного официанта». Это описание варьируется в рассказе «Гюи де Мопассан» (1932): «Зимой шестнадцатого года я очутился в Петербурге с фальшивым паспортом и без гроша денег. Приютил меня учитель русской словесности — Алексей Казанцев»; и в очерке «Начало» (1937): «Лет двадцать тому назад, находясь в весьма нежном возрасте, расхаживал я по городу Санкт-Петербургу с липовым документом в кармане и — в лютую зиму — без пальто. Пальто, надо признаться, у меня было, но я не надевал его по принципиальным соображениям».
Свидетельство №2706, выданное И.Э. Бабелю, студенту Психоневрологического института, в том, что имеет право свободного проживания в Петрограде и его пригородах. Петроград. 19октября 1916. ЦГИА СПб
В реальности дело обстояло иначе. Если у Бабеля и не было «правожительства», то совсем короткое время. 19 октября 1916 года ему было выдано свидетельство №2706 «сроком по 15 февраля 1917 года для свободного проживания в г. Петрограде, его пригородах и населенных местах» по линии целого ряда железных дорог[26]. А 26 октября он получил билет пристава Петроградской части полиции Петрограда за №55430, в котором говорилось: «Означенному в прошнурованном при сем паспорте еврею Исааку Маньевичу Бобелю, согласно сообщению Канцелярии Петроградского Градоначальника от 25 октября 1916 года за №28685, разрешается жительство в столице на время состояния в числе студентов частного Петроградского Университета, учрежденного Психо-Неврологическим Институтом»[27].
Исаак Бабель. Одесса. 1914–1915. Фотография из студенческого дела в Петроградском психоневрологическом институте. ЦГИА СПб
Что касается его съемного жилья в Петрограде, то более достоверные данные находим в очерке «Начало». Узнав о том, что Горький взял для публикации в журнале «Летопись» его рассказы, юный Бабель из редакции пошел не домой, а в противоположную сторону и «опомнился, когда оставил за собой Черную Речку и Новую Деревню…»:
Дом №9 по Большой Монетной улице, где в 1916–1917 годах Исаак Бабель снимал комнату у А.Г. и Л.И. Слонимов. 2019. Фотография Н.М. Введенской
Прошла половина ночи, и тогда только я вернулся на Петербургскую сторону, в комнату, снятую накануне у жены инженера, молодой, неопытной женщины. Когда со службы пришел ее муж и осмотрел мою загадочную и юную персону, он распорядился убрать из передней все пальто и галоши и закрыть на ключ дверь из моей комнаты в столовую.
Итак, я вернулся в свою новую квартиру. За стеной была передняя, лишенная причитавшихся ей галош и накидок, в душе кипела и заливала меня жаром радость, тиранически требовавшая выхода. Выбирать было не из чего. Я стоял в передней, чему-то улыбался и неожиданно для себя открыл дверь в столовую. Инженер с женой пили чай. Увидев меня в этот поздний час, они побледнели, особенно у них побелели лбы.
«Началось», — подумал инженер и приготовился дорого продать свою жизнь.
Я ступил два шага по направлению к нему и сознался в том, что Максим Горький обещал напечатать мои рассказы.
Инженер понял, что он ошибся, приняв сумасшедшего за вора, и побледнел еще смертельнее.
— Я прочту вам мои рассказы, — сказал я, усаживаясь и придвигая к себе чужой стакан чая, — те рассказы, которые он обещал напечатать…
Анна и Лев Слонимы. Берлин. Около 1903. Собрание М.И. Слоним
Конечно, здесь не обошлось без художественного преувеличения и, вероятно, даже выдумки, но хозяева квартиры — реальные люди, которые на всю жизнь останутся ближайшими друзьями писателя. Инженера звали Лев Ильич Слоним, его жену — Анна Григорьевна. Льву Ильичу на тот момент было 33 года, Анне Григорьевне — 29 лет. Она происходила из интеллигентной и обеспеченной еврейской семьи, жившей в Варшаве, получила юридическое образование. В Петроград они переехали из Ташкента, где Лев Слоним работал на строительстве трамвая. В 1906 году в Ташкенте у них родился сын Илья, в будущем известный скульптор, «Роден», как в шутку называл его Бабель.
В 1920 году семья перебралась в Москву, а с 1930-го Лев Ильич — вначале доцент, а затем профессор Московского нефтяного института. Он послужил Бабелю прототипом инженера Виктора Андреевича в рассказе «Нефть» (1934).
Младший Слоним тоже стал другом Бабеля, в начале 1930-х он вылепил скульптурный портрет писателя, к сожалению, не сохранившийся. Зато, предположительно в 1960-е годы, он сделал набросок небольших мемуаров, из которых мы узнаем, к примеру, что в дни Февральской революции Бабель находился в Петрограде:
Солнечный морозный день, Петроград, февраль 1917 года. Мне десять лет. Иду по Каменноостровскому проспекту. По улице летят грузовики с солдатами, картинно лежащими <…> с винтовками на изготовке <sic!>, а в кузове группы рабочих и солдат с развевающимся красным знаменем. Рядом со мной идет человек в кожаной куртке и кепке. Доходим до моста, и я вижу на Неве на льду маленькие фигурки бегущих, почти что не фигурки, а черточки. Кто-то иногда падает. Человек поворачивает ко мне замерзшее лицо и что-то говорит — что, не помню.
Потом идем обратно домой. Дома слышу, как мать корит моего спутника: — Как вам не стыдно? Догадываюсь, что разговор идет обо мне. Почему я в это время не в гимназии, не знаю (учился я в первом классе, и, м<ожет> б<ыть>, не было занятий, а м<ожет> б<ыть>, родители меня не пускали). Помню, что спутник мой, которого мать звала Бабелем, что-то отшучивался.
Сейчас я понимаю — был он очень молод, но тогда казался мне… уж трудно сказать, кем казался, во всяком случае, не свой брат, гимназист приготовительного класса, а взрослый человек.
Хоть и жил он тогда у нас — это я понимаю сейчас, но появлялся как-то неожиданно, и по несколько дней не бывал дома.
Забегаю вперед и могу сказать, что жизнь свою он окружал всяческой таинственностью — были тут и страсть к мистификации, и действительное желание скрываться от людей…
А сейчас вспомнил, как отец мой ездил в Финляндию. Это значит был 1916 год или январь семнадцатого, и тогда по приезде отца помню Бабеля, курящего с ним какие-то удивительно душистые папиросы в белых коробках. Значит, и до февральской революции он у нас жил.
Потом год восемнадцатый, лето, голод и наступление Юденича на Петроград, холера, звуки артиллерийской канонады, одиноко летающий аэроплан в небе (чей, неизвестно). И вечером как-то таинственно пришедший Бабель и что-то моим родителям таинственно рассказывающий (что, не знаю — меня выгнали за дверь). Помню, как он не выпускал папиросы из рук. Тогда уже помню, как рассказывал. Паузы, с запинкой подбирая слова[28].
Пока у писателя не было в Москве своей квартиры, он часто останавливался у Слонимов, сначала на Варварке, потом в Машкове переулке. В семье бережно сохранили письма Бабеля, автограф неоконченной повести «Еврейка», машинопись пьесы «Мария» и многие фотографии. Все эти материалы Лев Ильич Слоним передал в Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина (ныне — НИОР РГБ).
В 1916–1917 годах Бабель снимал у Слонимов комнату по адресу: Большая Монетная улица, дом 9, кв. 38. На той же улице, в доме №18, помещалась редакция журнала «Летопись».
Максим Горький и журнал «Летопись»
Как бальзаковский молодой Растиньяк должен был завоевать Париж, так и Бабель ставил перед собой цель «завоевать Петербург» («Дорога») — впереди ему виделась карьера писателя. В его «Автобиографии» мы читаем: «…я начал разносить мои сочинения по редакциям, но меня отовсюду гнали, все редакторы (покойный Измайлов, Поссе и др.) убеждали меня поступить куда-нибудь в лавку, но я не послушался их и в конце 1916 года попал к Горькому. И вот — я всем обязан этой встрече и до сих пор произношу имя Алексея Максимовича с любовью и благоговением». В очерке «Начало», написанном после смерти Горького, Бабель рассказал об этом более подробно:
Собственность мою в ту пору составляли несколько рассказов — столь же коротких, сколь и рискованных. Рассказы эти я разносил по редакциям, никому не приходило в голову читать их, а если они кому-нибудь попадались на глаза, то производили обратное действие. Редактор одного из журналов выслал мне через швейцара рубль, другой редактор сказал о рукописи, что это сущая чепуха, но что у тестя его есть мучной лабаз, и в лабаз этот можно поступить приказчиком. Я отказался и понял, что мне не остается ничего другого, как пойти к Горькому.
В Петрограде издавался тогда интернационалистский журнал «Летопись», сумевший за несколько месяцев существования сделаться лучшим нашим ежемесячником. Редактором его был Горький. Я отправился к нему на Большую Монетную улицу. Сердце мое колотилось и останавливалось. В приемной редакции собралось самое необыкновенное общество из всех, какое только можно себе представить: великосветские дамы и так называемые «босяки», арзамасские телеграфисты, духоборы и державшиеся особняком рабочие, подпольщики-большевики.
Прием должен был начаться в шесть часов. Ровно в шесть дверь открылась, и вошел Горький, поразив меня своим ростом, худобой, силой и размером громадного костяка, синевой маленьких и твердых глаз, заграничным костюмом, сидевшим на нем мешковато, но изысканно. Я сказал: дверь открылась ровно в шесть. Всю жизнь он оставался верен этой точности, добродетели королей и старых, умелых, уверенных в себе рабочих.
Посетители в приемной разделялись — на принесших рукописи и на тех, кто ждал решения участи.
Горький подошел ко второй группе. Походка его была легка, бесшумна, я бы сказал — изящна, в руках он держал тетради; на некоторых из них его рукой было написано больше, чем рукой автора. С каждым он говорил сосредоточенно и долго, слушал собеседника с всепоглощающим жадным вниманием. Мнение свое он высказывал прямо и сурово, выбирая слова, силу которых мы узнали много позже, через годы и десятилетия, когда слова эти, прошедшие в душе нашей длинный, неотвратимый путь, сделались правилом и направлением жизни.
Покончив с авторами, уже знакомыми ему, Горький подошел к нам и стал собирать рукописи. Мельком он взглянул на меня. Я представлял тогда собой румяную, пухлую и неперебродившую смесь толстовца и социал-демократа, не носил пальто, но был вооружен очками, замотанными вощеной ниткой.
Дело происходило во вторник. Горький взял тетрадку и сказал:
— За ответом — в пятницу.
Неправдоподобно звучали тогда эти слова… Обычно рукописи истлевали в редакциях по нескольку месяцев, а чаще всего — вечность.
Я вернулся в пятницу и застал новых людей: как и в первый раз, среди них были княгини и духоборы, рабочие и монахи, морские офицеры и гимназисты. Войдя в комнату, Горький снова взглянул на меня беглым своим мгновенным взглядом, но оставил меня напоследок. Все ушли. Мы остались одни — Максим Горький и я, свалившийся с другой планеты, из собственного нашего Марселя (не знаю, нужно ли пояснять, что я говорю об Одессе).
Горький позвал меня в кабинет. Слова, сказанные им там, решили мою судьбу.
— Гвозди бывают маленькие, — сказал он, — бывают и большие — с мой палец. — И он поднес к моим глазам длинный, сильно и нежно вылепленный палец. — Писательский путь, уважаемый пистолет (с ударением на о), усеян гвоздями, преимущественно крупного формата. Ходить по ним придется босыми ногами, крови сойдет довольно, и с каждым годом она будет течь все обильнее… Слабый вы человек — вас купят и продадут, вас затормошат, усыпят, и вы увянете, притворившись деревом в цвету… Честному же человеку, честному литератору и революционеру пройти по этой дороге — великая честь, на каковые нелегкие действия я вас, сударь, и благословляю…
Надо думать, в моей жизни не было часов важнее тех, которые я провел в редакции «Летописи».
Максим Горький. Петроград. 1917
Дом №18 по Большой Монетной улице, в котором помещалась редакция журнала «Летопись». 2019. Фотография Н.М. Введенской
Нравственное кредо, которое внушал Горький начинающему писателю, запомнилось тому на всю жизнь. Трудно, однако, отделаться от мысли, что этими словами Горького, поведанными читателю в 1937 году, когда учителя уже не было в живых, Бабель поверял не только свою судьбу, но и судьбу самого Горького…
Для сравнения, вот как увидел атмосферу вокруг Горького и «Летописи» сотрудничавший в журнале Виктор Шкловский:
«Еще не было революции.
Часть людей, писавших карандашом, работали в „Летописи“. Там недавно приехавший Горький (в конце 1913 года он вернулся из эмиграции. — Авторы) ходил сутулым, недовольным, больным и писал статью „Две души”. Статью совершенно неправильную.
Там ходила девочка Лариса Рейснер (еще до взятия ею Петропавловской крепости). Там ходил Брик с Жуковской улицы 7 и я, в кожаных штанах и куртке из автороты. Журнал был полон рыхлой и слоистой, даже на старое сено непохожей беллетристикой. В нем писали люди, которые отличались друг от друга только фамилиями.
Но тут же писал Базаров, слепнем язвил Суханов, и здесь печатался Маяковский.
В одной книжке был напечатан рассказ Бабеля. В нем говорилось о двух девочках, которые не умели делать аборта. Папа их жил прокурором на Камчатке. Рассказ все заметили и запомнили. Увидал самого Бабеля. Рост средний, высокий лоб, большая голова, лицо не писательское, одет темно, говорит занятно»[29].
В «Автобиографии» Бабель сообщал, что за рассказы, опубликованные в ноябрьской книжке «Летописи» за 1916 год, его привлекали к ответственности за порнографию. В очерке «Начало» он писал о рассказах, предложенных им Горькому, так: «Краткость содержания соперничала в моих творениях с решительным забвением приличий. Часть из них, к счастью благонамеренных людей, не явилась на свет. Вырезанные из журналов, они послужили поводом для привлечения меня к суду по двум статьям сразу — за попытку ниспровергнуть существующий строй и за порнографию. Суд надо мной должен был состояться в марте 1917 года, но вступившийся за меня народ в конце февраля восстал, сжег обвинительное заключение, а вместе с ним самое здание Окружного суда».
В «Летописи», как уже говорилось, были напечатаны рассказы «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна» и «Мама, Римма и Алла».
В первом из этих рассказов вновь возникает тема черты оседлости. У Эльи Гершковича, еврея из Одессы, есть дело в Орле. Но надзиратель объявляет Гершковичу, что если тот не выедет «из Орла с первым поездом, то будет отправлен по этапу. А выехать — значило потерять дело». И Гершкович находит приют в доме проститутки Маргариты. В результате эти двое, ущемленные в правах и униженные жизненными условиями — еврей, вынужденный жить в черте оседлости, и проститутка, — расстаются с взаимным уважением и осознанием человеческого достоинства друг друга.
Во втором рассказе Варвара Степановна, муж которой служит членом окружного суда на Камчатке, живет с двумя дочерями-гимназистками — Риммой и Аллой, сдает комнаты и находится в весьма стесненном материальном положении. Один из квартирантов, студент-поляк Мархоцкий, безуспешно пытается овладеть Риммой, но само описание вполне невинно:
«Накануне вечером он сидел с Риммой, старшей дочерью Варвары Степановны, на диване в гостиной. Варвара Степановна видела, как они поцеловались раза три и в темноте обнимались. Сидели они до одиннадцати, затем до двенадцати, потом Станислав положил голову на грудь Риммы и заснул. Кто в молодости не дремал в углу дивана на груди случайно встретившейся на жизненном пути гимназисточки? Худа в этом большого нет, последствий часто тоже не бывает, но все же надо считаться с окружающими, с тем, что девочке, может быть, в гимназию на следующее утро надо.
Только в половине второго Варвара Степановна довольно кисло заявила, что пора бы и честь знать. Мархоцкий, исполненный польского гонора, поджал губы и обиделся. Римма метнула на мать негодующий взгляд».
Ближе к финалу рассказа Римма пытается помочь младшей сестре Алле избавиться от беременности, но никакой эротики в этой сцене тоже нет.
Даже при внимательном и придирчивом чтении содержание рассказов, опубликованных в «Летописи», никак не тянет на обвинение в «попытке ниспровергнуть существующий строй» и в порнографии.
Если привлечение к суду вообще не выдумка, то речь, по-видимому, шла о других ранних рассказах Бабеля, вырезанных цензурой до печати или появившихся, но уже не в горьковской «Летописи». Откровенно вуайеристский характер носит рассказ «В щелочку» (авторская датировка — 1915 год), впервые опубликованный в №16 «Журнала журналов» за 1917-й под рубрикой «Мои листки» и повторно — в одесских «Силуэтах», в №12 за 1923-й, под рубрикой: «Из книги „Офорты“». В примечании указывалось, что рассказ «В щелочку» царская цензура вырезала из ноябрьской книжки журнала «Летопись» за 1916 год. К откровенно эротическим (но все же отнюдь не порнографическим) относится рассказ «Doudou», опубликованный в газете «Свободные мысли» 13 марта 1917 года под рубрикой «Мои листки», с подписью: Баб-Эль, — о любви разбившегося летчика к сестре милосердия.
Нельзя исключить, что уже в это время Бабель воплощал кощунственные с точки зрения официальной морали сюжеты более поздних рассказов «Иисусов грех» и «Сказка про бабу».
После встреч в редакции «Летописи» Горький стал наставником молодого писателя. Во всяком случае так в очерке «Начало» это представил сам Бабель:
Алексей Максимович жил тогда на Кронверкском проспекте. Я приносил ему все, что писал, а писал я по одному рассказу в день (от этой системы мне пришлось впоследствии отказаться, с тем чтобы впасть в противоположную крайность). Горький все читал, все отвергал и требовал продолжения. Наконец мы оба устали, и он сказал мне глуховатым своим басом:
— С очевидностью выяснено, что ничего вы, сударь, толком не знаете, но догадываетесь о многом… Ступайте-ка посему в люди…
И я проснулся на следующий день корреспондентом одной неродившейся газеты, с двумястами рублей подъемных в кармане. Газета так и не родилась, но подъемные мне пригодились. Командировка моя длилась семь лет, много дорог было мною исхожено и многих боев я был свидетель. Через семь лет, демобилизовавшись, я сделал вторую попытку печататься и получил от него записку: «Пожалуй, можно начинать…»
Дом №23 по Кронверкскому проспекту, где в 1914–1921 годах жил М. Горький. Фотография Н.М. Введенской. 2019
Похожие отношения связывали в XIX веке Флобера и Мопассана. Еще Федор Левин, автор первого очерка творчества Бабеля, обнаружил эту параллель: «Взлет Бабеля можно сравнить с дебютом одного из его любимейших писателей — Ги де Мопассана. Известно, что Гюстав Флобер в течение семи с лишком лет подвергал суровому разбору рассказы, которые приносил ему сын его старой приятельницы, никому не известный молодой человек. Наконец Флобер прочел новое произведение Мопассана — рассказ „Пышка“ — и назвал его „истинным шедевром“. Появление этого рассказа в печати сделало имя Мопассана знаменитым. Ему было тогда около тридцати лет. Нечто сходное произошло с Бабелем»[30].
Мопассана Бабель поднял на щит в очерке «Одесса», который привычно называют литературным манифестом начинающего писателя. Очерк был напечатан в №51 «Журнала журналов» в декабре 1916 года. Юный Бабель тоскует из-за отсутствия в русской литературе «настоящего радостного, ясного описания солнца» и — что особенно любопытно — именно Мопассана (и его рассказ «Признание») он противопоставляет русской литературе и в первую очередь Горькому:
Тургенев воспел росистое утро, покой ночи. У Достоевского можно почувствовать неровную и серую мостовую, по которой Карамазов идет к трактиру, таинственный и тяжелый туман Петербурга. Серые дороги и покров тумана придушили людей, придушивши — забавно и ужасно исковеркали, породили чад и смрад страстей, заставили метаться в столь обычной человеческой суете. Помните ли вы плодородящее яркое солнце у Гоголя, человека, пришедшего из Украины? Если такие описания есть — то они эпизод. Но не эпизод — Нос, Шинель, Портрет и Записки Сумасшедшего.
Петербург победил Полтавщину, Акакий Акакиевич скромненько, но с ужасающей властностью затер Грицко, а отец Матвей кончил дело, начатое Тарасом. Первым человеком, заговорившим в русской книге о солнце, заговорившим восторженно и страстно, — был Горький. Но именно потому, что он говорит восторженно и страстно, это еще не совсем настоящее.
Горький — предтеча и самый сильный в наше время. Но он не певец солнца, а глашатай истины: если о чем-нибудь стоит петь, то знайте: это о солнце. В любви Горького к солнцу есть что-то от головы; только огромным своим талантом преодолевает он это препятствие.
Он любит солнце потому, что на Руси гнило и извилисто, потому что и в Нижнем, и Пскове, и в Казани люди рыхлы, тяжелы, то непонятны, то трогательны, то безмерно и до одури надоедливы. Горький знает — почему он любит солнце, почему его следует любить. В сознательности этой и заключается причина того, что Горький — предтеча, часто великолепный и могучий, но предтеча.
А вот Мопассан, может быть, ничего не знает, а может быть — все знает; громыхает по сожженной зноем дороге дилижанс, сидят в нем, в дилижансе, толстый и лукавый парень Полит и здоровая крестьянская топорная девка. Что они там делают и почему делают — это уж их дело. Небу жарко, земле жарко. С Полита и с девки льет пот, а дилижанс громыхает по сожженной светлым зноем дороге. Вот и все.
Писатель был уверен, что «должно прийти — и скоро — плодотворное, животворящее влияние русского юга, русской Одессы, может быть (qui sait?[31]), единственного в России города, где может родиться так нужный нам, наш национальный Мопассан».
«Я видел все это…» (очерки в «Новой жизни»)
Итак, по совету Горького Бабель на семь лет отправился в «люди», но за это время им было опубликовано немало рассказов и очерков. Из новелл помимо уже упомянутых надо назвать «Девять» (1916), «Вдохновение» (1917), «Шабос-нахаму» и «На станции» — оба 1918 год.
Публицистики за это время появилось гораздо больше, только в горьковской «Новой жизни» c 9 марта по 2 июля 1918 года было напечатано 17 очерков. Печатались они в газете под рубрикой «Дневник» и с подписью (кроме начального «Первая помощь», под которым стояло — И.Б.) Баб-Эль[32]. Эти очерки — свидетельство настоящего погружения молодого автора в революционную действительность. Он ходил «по Петрограду, по городу замирания и скудости» («Битые»); побывал в разных учреждениях: на станции скорой помощи, на скотобойне, в приюте для недоношенных детей, где кормилицам выдавали лишь «по три восьмых хлеба» («Недоноски»), в морге, куда ежедневно привозят «тела расстрелянных и убитых», но их «не хоронят, потому что не на что хоронить» («Битые»), во «дворце материнства» (родильном доме нового образца для «матросских и рабочих жен»), на Балтийском заводе, в «убежище для слепых воинов», внутренняя архитектура которого не подходит для существования незрячих людей; побывал на собрании безработных Петроградской стороны и т.д.
На первый взгляд в этих очерках — только констатация фактов. На самом деле отношение автора к происходящему выражено четко. Да и скупо изложенные факты свидетельствуют не в пользу новой власти (недаром эти очерки у нас долгое время не перепечатывались). Вот, к примеру, фрагмент из очерка «Эвакуированные»:
«Был завод, а в заводе — неправда. Однако в неправедные времена дымились трубы, бесшумно ходили маховики, сверкала сталь, корпуса сотрясались гудящею дрожью работы.
Пришла правда. Устроили ее плохо. Сталь померла. Людей стали рассчитывать. В вялом недоумении машины тащили их на вокзалы и с вокзалов.
Покорные непреложному закону, рабочие люди бродят теперь по земле неведомо зачем, словно пыль, ничем не ценимая.
Несколько дней тому назад происходила „эвакуация“ с Балтийского завода. Всунули в вагон четыре рабочих семьи. Вагон поставили на паром и — пустили. Не знаю — хорошо ли, худо ли был прикреплен вагон к парому. Говорят — совсем почти не был прикреплен.
Вчера я видел эти четыре „эвакуированных“ семьи. Они рядышком лежат в мертвецкой. Двадцать пять трупов. Пятнадцать из них дети».
Бабель описывает происходящее не равнодушным пером. Его ужасают «гримасы» революционного быта («Битые»), он указывает на конкретные меры его исправления («Заведеньице»), но ему «приятно говорить об огоньке творчества, затеплившегося в пустых наших комнатах». Таким исключением из мрачной и страшноватой картины петроградских будней стал очерк «Дворец Материнства», в котором выражается надежда на то, что революционная идея рождения детей для «лучшего устроения человеческой жизни» будет доведена до конца:
«Вскинуть на плечо винтовку и стрелять друг в дружку — это, может быть, иногда бывает неглупо. Но это еще не вся революция. Кто знает — может быть, это совсем не революция.
Надобно хорошо рожать детей. И это — я знаю твердо — настоящая революция»[33].
Вероятно, можно говорить о том, что новожизненские очерки Бабеля находятся в русле идей Горького этого периода, они были, пожалуй, «несвоевременными мыслями», точнее, несвоевременными наблюдениями начинающего писателя. Важно увидеть, как формируется здесь гуманистическая позиция будущего автора «Конармии» и цикла рассказов о коллективизации «Великая Криница». Бабель навсегда будет верен своему убеждению в вечной непрерываемости жизни и победе в ней добрых начал:
«А земля все вертится. Человеки мрут, человеки рождаются. <…>
Дети должны жить. Рождать их нужно для лучшего устроения человеческой жизни» («Дворец Материнства»).
Также важно обратить внимание на возникающий в очерках образ Петербурга революционных лет — «трехмиллионного города, недоедающего, бурно сотрясающегося в основах своего бытия» («Первая помощь») и в то же время окутанного лирической дымкой: «Наш северный притихший Рим был величествен и грустен в эту ночь. Впервые в нынешнем году не были зажжены огни. Начались белые ночи» («Вечер»). Отсюда уже протягиваются нити к создававшемуся в 1920-е годы «петербургскому» циклу рассказов Бабеля («Вечер у императрицы», «Ходя», «Дорога»).
О рассказах и очерках 1920–1922 годов речь пойдет в следующих главах.
В продовольственной экспедиции
В 1918 году Бабель вновь оказался на саратовской земле. В «Автобиографии» среди этапов своей «командировки» Бабель называет продовольственные экспедиции 1918 года. Нам известно только об одной из них — в Самарскую губернию — из рассказа «Иван-да-Марья», над которым автор работал позднее, в 1920–1928 годах[34]. Документально точное воспроизведение хроники экспедиции дает возможность опираться на этот рассказ в описании данного эпизода биографии писателя. Вот начало рассказа:
«Сергей Васильевич Малышев, ставший потом председателем Нижегородского ярмарочного комитета, образовал летом восемнадцатого года первую в нашей стране продовольственную экспедицию. С одобрения Ленина он нагрузил несколько поездов товарами крестьянского обихода и повез их в Поволжье для того, чтобы там обменять на хлеб.
В эту экспедицию я попал конторщиком. Местом действия мы выбрали Ново-Николаевский уезд Самарской губернии. По вычислениям ученых этот уезд при правильном на нем хозяйствовании может прокормить всю Московскую область».
Рассказчик-хроникер называет имя руководителя экспедиции и ареал ее действия, вникает в политические, военные и экономические (тут как раз сказалось образование выпускника коммерческого института) обстоятельства. Таким образом, автор берет на себя ответственность за правдивость отображенных событий — как в целом, так и в частностях. Впечатление о документальной правдивости бабелевских описаний в рассказе усиливается при изучении его фактической основы[35].
Руководитель экспедиции С.В. Малышев — в 1920-е годы личность легендарная. Рабочий Обуховского завода, профессиональный революционер (вступил в большевистскую партию в 1902-м), активный участник революции 1905 года (был председателем Костромского совета рабочих депутатов), в 1914 году секретарь редакции газеты «Правда», затем сибирский ссыльный, в 1918–1921 годах организатор товарообмена с крестьянами, в начале 1920-х — Ирбитской и Нижегородской ярмарок. Таковы основные этапы деятельности этого человека, за которым закрепилось прозвище «красный купец». В дальнейшем Малышев был председателем Всесоюзной торговой палаты, работал в Центросоюзе, но в 1930-е ушел в тень и, избежав сталинских репрессий, умер своей смертью в 1938 году.
Именно Малышев выступил инициатором прямого товарообмена между городом и деревней во время Гражданской войны, когда вследствие разрухи и насильственных реквизиций были порушены все прежние экономические связи между ними. Свою первую продовольственную экспедицию он осуществил в начале 1918 года в Сибири. Он сумел отправить туда два поездных маршрута с необходимыми крестьянам промышленными товарами (среди них — порох, дробь и другие охотничьи принадлежности) в обмен на зерно. Ленин, как известно, боровшийся в годы Гражданской войны со свободной торговлей, как и с другими видами свободной экономической деятельности, неожиданно одобрил и поддержал начинание Малышева. И вскоре тот, по указанию Ленина, принялся за организацию новой продовольственной экспедиции — в Поволжье.
Сергей Васильевич Малышев. Фотография из журнала «30 дней» (1926. №8)
Дени. «Ехал на ярмарку ухарь-купец…» Шарж на С.В. Малышева из журнала «30 дней» (1926. №8)
Вероятно, Малышев взял Бабеля по рекомендации Горького, с которым был лично знаком и состоял в переписке. Экспедиция формировалась одновременно в Москве и в Петрограде, где в то время находился Горький. В экспедиции Бабель не только исполнял обязанности конторщика, но и, по-видимому, вел дневник событий, посылая корреспонденции в центральные и местные газеты. Так, 13 ноября 1918 года в петроградской газете «Жизнь искусства» под рубрикой «Дневник» за подписью Баб-Эль публикуется его очерк «Концерт в Катериненштадте» — своего рода эскиз будущего рассказа «Иван-да-Марья».
В очерке описываются два события: в городе, населенном немецкими колонистами, Совет рабочих депутатов открывает свой первый клуб и дает бал «в честь нищих и освобожденных»; одновременно «хозяин Дизенгоф прикрывает свой трактир», и его постоянные посетители разбредаются кто куда. Эти события даны глазами очевидца, сидящего у окна трактира и фиксирующего с репортерской точностью происходящее. Сюжет очерка строится на контрасте старого и нового. На одной стороне базарной площади, в трактире Дизенгофа, — подавленное настроение, хозяин говорит: «Для кого я его буду держать? Амбары пусты, торговли нет, хороших людей выгнали». Слепой гармонист Виндермайер получает расчет и собирается вернуться на родину, в Тюбинген, где не был 52 года (по Брестскому мирному договору 1918 года поволжские немцы получили право вернуться в Германию и перевести туда свои капиталы). Зато на другой стороне площади, в доме, где помещается новооткрытый советский клуб, царит совсем иная атмосфера:
«В окнах — огни. К воротам медленно приближается кавалерия на киргизских конях. Лошади забраны у убитых офицеров под Уральском. У солдат сбоку кривые сабли, они в широкополых серых шляпах с свисающими красными лентами.
Из дома Совета выходят комиссары — немецкие ремесленники из деревень с красными шарфами на шеях. Обнажив головы, они пересекают площадь и приближаются к клубу. Мы видели сквозь освещенные окна портреты Маркса и Ленина, обвитые зеленью. Genosse[36] Тиц, председатель, бывший слесарь, в черном сюртуке идет впереди комиссаров».
Звон катериненштадских колоколов обрывают «прекрасные такты Интернационала», «громко и фальшиво» играемые оркестром солдат. Вековой порядок налаженной жизни немецкой колонии уходит навсегда. «Кто-то из комиссаров, стоя на возвышении и размахивая руками, говорит речь народу».
Несомненна связь «Концерта…» с «новожизненскими» очерками Бабеля: фиксация новых реалий быта, внесенных революцией, отстраненная позиция рассказчика, стилистика репортажа. Новое — барочность: «сочетание несочетаемого», гротескность образов (безумный Готлиб, «на испытанное и незначительное тело» которого «посажена презрительная и тяжкая голова»), причудливая и яркая символика. Все это будет развито в рассказе «Иван-да-Марья» и отмечено В.Б. Шкловским как «болезнь сильных»[37].
В очерке пунктиром намечена та история продовольственной экспедиции, которая будет развернута в рассказе. «Две недели тому назад, — сообщает автор, — я приехал в Катериненштадт с необычайными людьми, я приехал с калеками. Мы образовали в Петербурге продовольственный отряд для инвалидов (вероятно, ошибка: надо — «из инвалидов». — Авторы) и отправились за хлебом в поволжские колонии».
Бабель достаточно правдиво обрисовал в очерке и рассказе обстановку, сложившуюся в немецких колониях Поволжья летом 1918 года. Гражданская война непосредственно не затронула Екатериненштадт, но после Октябрьского переворота немецкие колонии в Поволжье подверглись произволу и ограблению. Красногвардейцы врывались в колонии, производили в них «реквизиции» и вооруженные репрессии, накладывали на колонистов контрибуцию[38].
И все же летом 1918 года этот край выглядел еще относительно благополучным. Во время проведенных в 1919–1920 годах в Области немцев Поволжья продразверсток из немецких сел полностью было изъято продовольствие, наступил голод, что в сочетании с засухой 1920–1921 годов привело область к катастрофе. Но этого Бабель уже не застал.
Некоторые из персонажей бабелевского очерка могут быть опознаны по сохранившимся свидетельствам современников. Имеет смысл назвать их имена, так как с этими людьми писатель столкнулся во время участия в продовольственной экспедиции 1918 года.
Например, «Genosse Тиц, председатель, бывший слесарь» — это Александр Иванович Дотц (1890–1973), уроженец Екатериненштадта, рабочий-слесарь. Дотц — один из создателей Екатериненштадского Совета, председатель его Исполкома. С марта 1919 года он был председателем ЧК Трудовой коммуны (области) немцев Поволжья, отличался жестоким преследованием «врагов революции», участвовал в подавлении крестьянских восстаний. Его извилистая судьба изобиловала взлетами и падениями. Он был на ответственных постах в нефтяной промышленности в Баку, Харькове и Москве. В сентябре 1941 года Дотц был арестован, но через год освобожден и отправлен в Карагандинскую область, где находились высланные поволжские немцы. Работал простым рабочим. Затем снова поднялся по служебной лестнице и окончил свою жизнь в Москве персональным пенсионером.
Иная судьба у представлявшего традиционную часть населения колонии пастора Кульберга («Пастор Кульберг и патер Ульм стоят у статуи Богоматери, что около костела»). Пауль Фридрих фон Кульберг — пастор Евангелическо-лютеранской церкви. В 1896 году окончил теологический факультет Юрьевского университета, с 1906-го — пастор в Екатериненштадте. Инициатор издания Екатериненштадского общества молодых людей (1912). В годы Первой мировой войны он был членом Екатериненштадской комиссии попечения беженцев. Отказавшись признать созданный большевиками Областной исполнительный комитет евангелической церкви немецких колоний (не подчинявшийся Евангелическо-лютеранской церкви), он был вынужден уехать из Поволжья, и с 1928 года находился в эмиграции.
В достоверности, с которой в рассказе «Иван-да-Марья» Бабель воспроизвел хронику работы поволжской продовольственной экспедиции, можно убедиться, читая воспоминания Малышева в его книге «Встречи с Лениным» (1933) и описание деятельности экспедиции в саратовских газетах 1918 года. Так, 15 и 18 сентября, когда работа экспедиции близилась к завершению, в «Саратовской красной газете» печатался очерк «На хлебном фронте», подписанный двумя фамилиями — «Федор Недодин, Баронск Самарской губ., Федор Сергеевич Серебряков, Секретарь Продов<ольственной> Экспед<иции> в Самарской губ., Баронск (Екатериненштадт) Сам<арская> губ.». Так же именуются в рассказе участники экспедиции Малышева: «Купание сотрудников продовольственной в Самарскую губернию экспедиции (так назывались мы в официальных бумагах) представляло собой необыкновенное зрелище».
В газетном очерке рассказывается о том, как «вдохновителю этого огромного дела Малышеву и его ближайшим помощникам пришлось потратить уйму энергии, чтобы претворить в плоть и кровь задуманное: погрузить товары, подобрать штат честных и надежных служащих и т.д.». 8 июня 1918 года вечером все приготовления к отъезду из Москвы были закончены, и маршрутный поезд на Саратов в составе 15 вагонов, наполненных крестьянскими товарами, нескольких платформ, груженных тяжелыми автомобилями, и 8 теплушек с военной охраной тронулся в путь. Расстояние от Москвы до Саратова было преодолено за шесть суток. «Но и это было достижением… Железнодорожники удивлялись, каким образом наши полуразбитые, хромые и больные вагоны добрались до Саратова».
«В Саратовском районе, — продолжают свой рассказ участники экспедиции, — наши люди, истомленные длинной дорогой, голодовкой в Петрограде и работой в пути, наконец могли вздохнуть свободно». В Саратове, удивлялись они, «можно получить отличной выпечки белый хлеб».
В рассказе Бабеля читаем: «Из Петербурга, вылизанного гранитным огнем, мы перенеслись в русскую, и этим еще более необыкновенную, Калифорнию. Фунт хлеба стоил в нашей Калифорнии шестьдесят копеек, а не десять рублей, как на севере. Мы накинулись на булку с ожесточением, которого теперь нельзя передать…»
В Саратове, вспоминал Малышев, экспедицию едва не расформировали местные власти, которые хотели отнять товары. Но хитрый «купец» сумел их обойти и, «подмазав немножко руководителей станции Увек, своими силами перегрузил все двадцать вагонов товара на баржи и на пароход и немедленно же забуксировался в Баронск, ныне Марксштадт, на который власть Саратова уже не распространялась…»[39]
Тот же эпизод, сюжетно малозанимательный, у Бабеля красочно детализирован:
«Неподалеку от Саратова, на прибрежной станции Увек, товары были перегружены на баржу. Трюм этой баржи превратился в самодельный универсальный магазин. Между выгнутыми ребрами плавучего склада мы прибили портреты Ленина и Маркса, окружили их колосьями, на полках расположили ситцы, косы, гвозди, кожу, не обошлось без гармоник и балалаек.
Там же, на Увеке, нам придали буксир — „Иван Тупицын“, названный по имени волжского купца, прежнего хозяина. На пароходе разместился „штаб“ — Малышев с помощниками и кассирами. Охрана и приказчики устроились в барже, под стойками».
Точность изображения технической стороны экспедиции Малышева позволяет предположить, что Бабель был не только участником экспедиции, но и составителем или редактором хроники ее работы. Работа на репортаже была ему привычна. Возможно, что, как и во время пребывания в Первой конной армии, он скрыл свое имя под псевдонимом…
Вот два описания товарообмена на берегу Волги. Одно — из газетного отчета «На хлебном фронте»:
«В Баронском районе, в 90 верстах выше Саратова, куда мы прибыли на следующий день (15 августа 1918 года. — Авторы), хлебные запасы велики. В довоенное время (до Первой мировой войны. — Авторы) здесь ссыпались на самолетских пристанях и пристани „Кавказ и Меркурий“ до 1 с пол<овиной> мил<лиона> пуд<ов> пшеницы… В первый же день нашего приезда в Баронск к пристани потянулись фуры с хлебом на лошадях и верблюдах. Вначале ссыпались старые запасы, хранившиеся в амбарах, длинной цепью тянувшихся вдоль реки, а в дальнейшем начались ссыпки из деревень и сел…»
А вот как это представлено в рассказе «Иван-да-Марья»:
«Малышев рассчитал верно; торговля шла ходко. Со всех краев степи к берегу тянулись медленные потоки телег. По спинам сытых лошадей двигалось солнце. Солнце сияло на вершинах пшеничных холмов. Телеги тысячами точек спускались к Волге. Рядом с лошадьми шагали гиганты в шерстяных фуфайках, потомки голландских фермеров, переселенных при Екатерине в приволжские урочища. Лица их остались такими же, как в Саардаме и Гаарлеме. <…>
Из дальних мест приезжали на верблюдах. Животные ложились на берегу, расчерчивая горизонт сваливающимися горбами. Торговля наша кончалась к вечеру».
Бабель, однако, не сковывает себя рамками хроники. В этой необыкновенной «русской Калифорнии», «Саардаме и Гаарлеме» степь «завалена коронами подсолнухов и маслеными глыбами чернозема», в трактире Карла Бидермаера подают «деревенскую гороподобную» еду, старухи в тальмах вяжут «у порогов чулки Гулливера», а средневековые Августы и Анны, сидя на скамейках, доят коров… «Обитатели Песков и Охты, обыватели пригородов, обледеневших в желтой моче, мы каждый вечер наново чувствовали себя завоевателями», — говорит повествователь.
«Необыкновенная эта сторона, молодость, ночь, тающие огненные кольца на реке» приводят в «страстное состояние» рассказчика и его приятеля, тоже конторщика, Селецкого, провинциального Шаляпина. Война врывается в этот заповедник веками устоявшегося быта, тишины и покоя вместе с пароходом «Иван-да-Марья» и начисто разрушает создавшуюся идиллию.
Смерть приходит в поволжские колонии не в устрашающе-притягательном образе гречаниновского романса, исполняемого Селецким, а в самом трафаретном облике («Палуба парохода бывала уставлена ящиками с набитыми по трафарету черепами, с надписью под черепами: „Смертельно“»). Носителем ее, а потом и жертвой становится странный капитан парохода. «Командовал пароходом Коростелев, испитой человек с льняным висячим волосом. Коростелев был бегун, неустроенная душа, бродяга. Он на парусниках ездил по Белому морю, пешком обошел Россию, побывал в тюрьме и в монастыре на послушании».
Антиподом этого человека с широкой русской душой оказывается в рассказе латыш комиссар Ларсон[40], апостол нового, механизированного советского порядка, которому Бабель дал имя… Карл. Между командиром и комиссаром идет спор о России. Спор — на грани безумия, в серных парах самогона. Свидетелями и арбитрами спора становятся мужик Лисей и случайно зашедшие на пароход рассказчик и его друг Селецкий.
Спор о России, Волге, Калуге и русском человеке должен решиться поступком Коростелева, который отправляет свой пароход вверх по Волге в Вознесенское (в реальности — Воскресенское)… за самогоном. Этот стремительный рейс парохода «Иван-да-Марья» под обстрелом неприятеля — кульминация рассказа, здесь выявляется его стержневая мысль. В этой «гонке призрачного <…> корабля» — судьба России, Волги и русского человека. А ведет пароход человек, в сущности, уже обреченный — недаром в описании его внешности подчеркивается какая-то сломленность, изжитость в сочетании с детской незащищенностью.
Бесшабашная гонка под обстрелом неприятеля за самогоном заканчивается расстрелом капитана и арестом его команды.
В том, кáк описан расстрел «начудившего», по его словам, и по-детски признающего свою вину Коростелева, видно неприятие Бабелем кровавого насилия, ставшего нормой во время Гражданской войны и в последующие годы.
А начальник экспедиции Малышев полностью оправдывает эту жестокую меру:
«— И правильно… Будь ты трижды хороший человек — и в скитах ты был, и по Белому морю ходил, и человек ты отчаянный, — а вот горючее, сделай милость не жги…
Мы пошли с Малышевым в каюту. Я обложился там ведомостями и стал писать под диктовку телеграмму Ильичу.
— Москва. Кремль. Ленину.
В телеграмме мы сообщали об отправке пролетариям Петербурга и Москвы первых маршрутов с пшеницей, двух поездов по двадцать тысяч пудов в каждом».
Телеграмма подобного содержания действительно была послана Ленину, как вспоминал Малышев, и от Ленина была получена ответная телеграмма о том, что «он радуется этому успеху, поздравляет с ним всех и указывает, как дальше поступать с закупленным хлебом»[41].
Телеграмма была отправлена, вероятно, сразу же после того, как 15 августа 1918 года «ранним утром, когда река сверкала в лучах утреннего солнца, пароход с баржей, сделав крутой поворот, поплыл вниз, в Саратов», оставшиеся на берегу салютовали ему из винтовок и револьверов («На хлебном фронте»).
«Иван-да-Марья», как можно было убедиться, — один из самых документированных, насыщенных конкретными фактами рассказов Бабеля, и это позволяет предположить, что эпизод с рейдом парохода и расстрелом его капитана тоже имел реальную основу и лишь «домыслен» автором. В пользу этого предположения говорит тот факт, что рассказ был опубликован впервые в 1932 году, при жизни Малышева, и вряд ли мог пройти мимо его внимания — ведь в рассказе он главное действующее лицо. Бабель, убиравший из своих конармейских рассказов многие подлинные фамилии, в «Иван-да-Марье» оставил не только фамилию, но настоящие имя и отчество «красного купца».
Следующим и наиболее важным этапом семилетнего изучения жизни стало для Бабеля пребывание в Первой конной армии С.М. Буденного в период советско-польской войны 1920 года: именно этот опыт дал ему возможность создать его главную книгу.
© Е.И. Погорельская
© С.Х. Левин
© ООО «Вита Нова»
Примечания
[1] Пирожкова А.Н. Я пытаюсь восстановить черты: о Бабеле — и не только о нем. М. 2013. С. 287–288.
[2] ГАК. Ф. 153. Оп. 7. Д. 239. Л. 2.
[3] Устав Киевского Коммерческого института // Известия Киевского Коммерческого института. 1913. Книга XVII. Киев, 1913. С. 9
[4] Там же.
[5] См.: ГАК. Ф. 153. Оп. 7. Д. 239. Л. 81.
[6] ГАК. Ф. 153. Оп. 7. Д. 239. Л. 11.
[7] Там же. Л. 13.
[8] См.: Кальницкий М.Б. Предок трактора // http://www.pseudology.org/babel/GronfainPapa.htm
[9] См., например: Babel N. Introduction // Babel I. Correspondence. 1923–1929. Paris, 1967. P. 15.
[10] РГАЛИ. Ф. 3145. Оп. 1. Ед. хр. 204. Л. 3.
[11] Шкловский В.Б. Человек со спокойным голосом // Воспоминания о Бабеле. М., 1989. С. 185.
[12] См.: ГАОО. Ф. 39. Оп. 5. Д. 170.
[13] Паустовский К.Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1982. Т. 5. С. 126–127.
[14] Лившиц Л.Н. Из неоконченных воспоминаний о И.Э. Бабеле // Бабель И.Э. Письма другу: Из архива И.Л. Лившица. М., 2007. С. 109.
[15] Там же.
[16] Поварцов С.Н. Быть Бабелем. Краснодар, 2012. С. 17–18.
[17] Берков М.Н. Мы были знакомы с детства // Воспоминания о Бабеле. С. 206, 207.
[18] Б-ский М. Еврейская жизнь // Огни (Киев). 1913. № 6. С. 6. Цит. по: Бар-Селла З. Сюжет Бабеля. М., 2018. С. 40–41.
[19] См. комментарий Э. Зихера в кн.: Бабель И.Э. «Детство» и другие рассказы. Иерусалим, 1979. С. 349.
[20] Саратовский Императорский Николаевский университет был открыт в декабре 1909 года.
[21] Полетика Н.П. Виденное и пережитое (Из воспоминаний). Иерусалим, 1990. С. 72.
[22] Там же. С. 73.
[23] Там же. С. 74.
[24] Там же. С. 75.
[25] ЦГИА СПб. Ф. 115. Оп. 2. Д. 432. Л. 26.
[26] Там же. Л. 18.
[27] Там же. Л. 17.
[28] ОР ГТГ. Ф. 176. Ед. хр. 36. Л. 1–4.
[29] Шкловский В.Б. И. Бабель. Критический романс // Леф. 1924. №2 (6). С. 152.
[30] Левин Ф.М. И. Бабель: Очерк творчества. М., 1972. С. 4.
[31] Кто знает? (фр.)
[32] Кроме того, в петроградской газете «Жизнь искусства» 11 ноября 1918 года под рубрикой «Дневник» и с подписью Баб-Эль был напечатан очерк Бабеля «На Дворцовой площади».
[33] Последняя фраза напоминает о словах мудреца Гедали из «Конармии»: «А революция — это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция — это хорошее дело хороших людей».
[34] Время создания, по-видимому, чернового варианта рассказа можно уточнить по одной фразе: «Немцы называли его (Баронск. — Авторы) Катариненштадт. Это теперь столица области немцев Поволжья, прекрасного края, населенного мужественными немногословными людьми». Дело в том, что Екатериненштадт был столицей области немцев Поволжья с мая 1919 по июнь 1922 года, а с 1923 года столица уже АССР немцев Поволжья была перенесена в г. Покровск (с 1931 года — Энгельс). Следовательно, основной текст рассказа сложился у Бабеля не позднее середины 1922 года, а при подготовке его к печати он, видимо, решил не менять реалий, обозначив лишь даты начала и окончания работы над рассказом.
[35] Подробнее о рассказе, соотношении в нем факта и вымысла, а также об упомянутых в нем реалиях см: Левин С.Х. «В ослепительном свете вымысла…» (И.Э. Бабель на Саратовской земле) // Волга. 1994. № 9–10. 141–150; Он же. Бабель на Волге. Рассказ об одной экспедиции // Левин С.Х. С еврейской точки зрения… Избранные статьи и очерки. Иерусалим, 2010. С. 35–64.
[36] Товарищ (нем.).
[37] См.: Шкловский В.Б. Гамбургский счет. М., 1990. С. 537.
[38] Дизендорф В.Ф. Екатериненштадт — Баронск — Екатериноград — Марксштадт — Маркс: судьба крупнейшего немецкого поселения в Поволжье // Die Geschichte Der Wolgadeutschen (История немцев Поволжья). http://wolgadeutschen.ru/desendorf/schicksal.htm. (В дальнейшем сведения об истории немцев Поволжья и персоналии взяты с этого сайта.)
[39] Малышев С.В. Встречи с Лениным. М., 1933. С. 33.
[40] В какой-то мере прототипом Ларсона в «Иван-да-Марье» послужил латыш Рейнгольд Лепин, помощник начальника штаба 6-й кавалерийской дивизии по оперативной части, служивший с Бабелем в Первой конной армии. Ср. фразу из рассказа: «Ларсон снова запрокинул поросячью свою голову и резко захохотал» и дневниковую запись Бабеля от 12 июля 1920 г.: «…иду спать рядом с Лепиным. Он латыш, морда туповатая <…> поросячья, очки, кажется, добр».
[41] Малышев С.В. Встречи с Лениным. С. 33.
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2022/nomer1/pogorelskaja/