БАРАНКИ
В тот вечер топили плохо, вот и достала старый пуховый норвежский платок. Самый тёплый платок на свете. Сидела, читала. Было уже поздно, когда в дверь позвонили. Вошёл, пальто старое, на шапке снег. Бледный. С порога начал жаловаться: холодно, ботинки не греют, обман кругом. Ну, как обычно. Разделся, прошёл к столу. Выставила миску с баранками и вышла на кухню, чайник поставить. Вернулась, а он сидит, закутавшись в платок, улыбается.
– Как хорошо! Согреваюсь.
– Ну, учёбу, по крайней мере, не бросил?
– Приостановил. До лучших времён.
Зашумел чайник, позвал. Когда вернулась, он грыз баранку. Показалось, что в комнате стало ещё холодней и как будто сквозняк. Глотнул чаю и вскочил.
– Извини, ждут меня. Я ж на минутку… Так, проведать.
Сунул несколько баранок в карман и был таков.
Пропажу платка не сразу заметила – допила чай, думая о нём. Клюнул в щёку, небритый, осунувшийся, не везёт ему по-прежнему, не везёт. Чашки вымыла, баранки со стола убрала, за книгой потянулась и осознала – чего-то не хватает. Платка не было ни на спинке стула, на котором сидела, ни на том, где сидел он, ни на диване. В тот момент, когда вошла с чайником, был ли на нём платок? Грыз баранку, улыбался. Было холодно. Да, было холодно. Подошла к окну. Открыто! Это что же, незаметно выбросил в снег? Этаж первый. Сугроб намело. Но ведь не заранее же он всё продумал! Я же скинула платок машинально, движением плеч, когда пошла ставить чайник. Платок пережил столько переездов: комнаты, квартиры, дачи. Был и одеялом, и даже однажды люлькой для новорождённого щенка. Платок – память. Память о людях, которых давно уже нет. От отчаянья он, что ли? Но почему не попросил денег?
По холодной, продуваемой ветром улице, скользя на голом льду, бежали двое. Держась за руки, смеялись.
– Мне бы и в голову не пришло. Думал, денег займу или еды какой-нибудь добуду, а ты… Дерзкая какая.
– А я как увидела эту роскошь на тебе, сразу сообразила, кому и за сколько можно.
– Я-то не сразу понял, чего ты хочешь, когда ты в окно заскреблась.
– Я же на её глазах потихоньку с тебя стянула. Риск и азарт. Ох!
– Я обалдел – она входит с чайником, а ты ещё тащишь, медленно так, медленно.
– Да. А она видит и не видит. Вот как это, скажи? И жутко, и интересно. А ты сидишь, на неё смотришь, баранку грызёшь, а она не в курсе. А кто она тебе, ты говорил, вроде, тётка?
– Точнее, вроде тётки. Она приходила лекции слушать. Кажется, они с преподом нашим учились вместе.
– Да ей лет-то сколько, а всё учится?
– Да, вот так. В общем, вышли однажды вместе, а меня так повело. Грохнулся. Плохо мне было. Оттёрла, к себе привела. Чаем напоила. Ну и уже почти год хожу. Ходил… Хорошо у неё. Было хорошо.
– А что теперь? Она же не заметила! Поди докажи, что ты…
– Да ведь не я! Мне бы и в голову не пришло! Она входит, а платок с плеч моих ползёт, уползает в окошко. А она…
– Ну да, не видит! Хватит. Платок – это вещь. В общем, тряпка.
– Красивая вещь.
– И дорогая.
– Вот именно… Ладно, моя дорогая, кончим этот разговор. Мне туда дорога закрыта. Хочешь баранку?
Глупый, рисковал. А вдруг бы подобрал кто? Хотя, белое на белом… Вот что голод, неустроенность с человеком делают. А я-то хороша, предложила только баранки. Одни баранки…
И ЗВОН ТРАМВАЕВ
Мы шли на рынок обычной дорогой. Безветренно, воздух чистый, хорошая видимость. Вдалеке на остановке трамвай. Люблю трамвайчики.
– Хоть что-то неизменное.
– Да, – подхватила ты,– человеку свойственно держаться за привычки.
Обычный разговор.
Солнце не по-ноябрьски греет. Расстегнул верхнюю пуговицу на куртке.
– Смотри-ка, серп и молот!
Я поднял голову. На сером здании давно закрытой больницы чуть выше облупленного козырька два барельефа-медальона. Да, серп, молот, снопы пшеницы.
– Бедненькие. Забыли их тут. И как это мы никогда не замечали?
– Ну, они же почти сливаются со стеной. Но всё же я заметила!
Ты сказала это, как всегда, немного насмешливо. Твоя приметливость мне известна.
– Шум! – указываешь на тонкую полоску на стенке кастрюли.
Это значит, я неаккуратно и не вовремя снял пену с кипящего бульона.
– Абсолютно неинтересно. Вот наше дерево – другое дело!
Я согласен. Наше дерево – великан, мы зовём его Боцман. Стоит, широко расставив стволы-ноги, высоко подняв ветви-руки.
Как всегда, ты погладила рукой ствол, приложилась щекой к коре.
– Смотри, крокодильчик!
На средостенье кто-то нарисовал небольшую рептилию. На солнце зелёная краска казалась лаковой.
– Он всегда тут лежал!– заявила ты.
– Нет, – почему-то вскипел я, – нет, неправда! В прошлый раз его не было!
– Ты просто не замечал.
Я разнервничался, стал что-то доказывать. Мы топтались возле дерева, пререкаясь. И тут появился он. Маленького роста. Во всём чёрном: пальто, шляпа, лаковые ботинки.
– Алёшенька!
Про Алёшеньку я слышал все тридцать пять лет. Вот, если встречу, уйду к нему. Убегу от тебя к Алёшеньке. Всю жизнь был номером два. Но не появлялся Алёшенька, не звал. А тут…
Ты рванулась, хотела поймать за рукав. Человек же, не обращая внимания, шёл своей дорогой.
Я запомнил морщинистое лицо, смуглую кожу.
Я крепко схватил тебя за руку, развернул и повёл к дому.
И вот теперь ты меня постоянно хвалишь.
– Какой, ты, Алёшенька, внимательный. Как с тобой легко. Нет, ты не думай, Мишенька очень хороший, но такой рассеянный, такой рассеянный.
Ждала и дождалась. Какое счастье! Теперь никакого соревнования с неведомым соперником. Я – номер один.
На рынок той дорогой мы больше не ходим – мало ли что навеют серп и молот, Боцман и звон трамваев.
ПРОСТИТЕ ЗА ЛЮБОПЫТСТВО
– Обетное, – объяснила она.
А меня заворожило круженье, подпрыгивание, перекатывание клубка.
– Следующий!
Видела только коричневую юбку, болтающуюся на локте большую сумку. Вышла она быстро. Улыбается, листочки какие-то сворачивает, складывает.
Моя очередь.
– Настырная какая! Общественница.
Пожилой врач-невропатолог повертел головой, будто стряхивая паутину. Выдержав паузу, переключился на меня.
Вечером поехала к тётке. Сиделка, одна из трёх, я их не очень различаю, открыла дверь. Забрав пакеты, ушла на кухню.
– Привет!
Тётка, умытая, причёсанная, полусидит, опираясь на подушки. На ногах вязаный мягкий плед цвета беж.
– Что-то не так, Любовь Васильевна?
Видимо, я неприлично уставилась – сиделка смущённо поправила волосы.
– Нет, нет, я просто задумалась.
Может, это она вязала утром в поликлинике?
Или другая, третья? Не помню лиц, совсем не помню! Почему я не обратила внимания, что дважды мне ответили на незаданный вопрос? Где было моё любопытство? Когда оживает, я ведь обычно сразу беру след и гоню жертву, пока не получу своего.
А вот сейчас оно проснулось, потянулось, встаёт, огромное, на задние лапы. Голодное, злое, ехидное любопытство.
Но что я ему дам? Чем накормлю? Тётку не спросишь – паралич. У сиделки не узнаешь – неловко.
«Обетное», – сказала та вязальщица. Обещала творить добрые дела во искупление? Но за какие грехи? Причём тут тётка? Не узнать. А так хочется! Любопытство сжимает горло, душит.
– Дайте, пожалуйста, воды.
– Сейчас-сейчас, Любовь Васильевна. Вам плохо?
Да, да, плохо мне! Никакой зацепки – только плед на ногах тётки, прыгающий клубочек перед глазами, да навязчиво звучащая в памяти песенка: «Куда бежишь, тропинка милая…».
В ТЕНИ МОИХ ВЕТВЕЙ
– Встретимся у Высоцкого, – сказала Марина.
Тем летом в Калининград повлекла меня тоска – тополиный пух надоел не меньше сигаретного дыма. Засиделся я дома. И ломанулся, как положено барану, в ворота. По счастью, открытые. Кёнигсберг, Кёнигсберг – любимая Балтика, родной «туманный запад». Самолёт – хорошо, а олени лучше. В данном случае, плацкарта, удалось вырвать последний билет. Соседи – расписной беззубый тип с кроткой полоумной женой, к которой он, кстати, со своеобразной нежностью относится, и интеллигентная дама с немолодой интеллигентной дочкой. С верхней полки боковушки хорошо наблюдать. И вот в этом милом аду – Марина. Девушка с левретками. Остроухие тонконожки влюбили в себя мгновенно. Стало так хорошо, как будто стою перед левкасом художника Данилы Ж, любуясь кракелюром.
На вокзале заводчица Марина передала Хану и Кали новым хозяевам. Нам они понравились. Точнее, Марина их знала, а я просто высказал своё мнение, чай не чужие.
– У Высоцкого, – сказала Марина. Я оценил её милое лукавство, ведь успел кроме имени сообщить ей и возраст, сорок лет. Оказалось, тёзка и ровесник её брата, с которым вместе собачками занимаются. Она на десять лет моложе, Телец, о гороскопах поговорили, кстати.
Так, где же у них тут обретается Владимир Семёнович?
– В Парке, – сообщил мне парень с дредами. От Южного вокзала пешком далековато будет. Он, кстати, сразу, признав странника, дал адрес ночлежки, подходящей под названием хостел «Лев Толстой». – Это на Луизеналлее, – добавил он, – теперь Комсомольская, там красиво, не пожалеешь.
Да и пошёл я неспешно, благо был налегке, мимо Зоопарка, по проспекту Мира. Смотрю я сейчас на себя тогдашнего – сорокалетнего инфантила – и понимаю, как уже в тот миг мне начинало везти.
Высоцкий… Совсем не такой, как у нас на Ваганькове. Присел на ступенечку, правая рука на грифе гитары, левая – расслабленно – на колене. Медно-рыжий оттенок у брюк и ботинок. Ворот чёрной рубашки расстёгнут. Портретное сходство? Пожалуй. Но, кажется, этот чуть простоват. Здесь к нему, как мне сказали, особое отношение – последний гастрольный концерт! Калининградцы, получается, присутствовали при завершении земного пути.
Марина пришла вовремя, но заметил я её не сразу – всё ходил вокруг памятника, думал о родителях, вообще, об их поколении, кем был для них Высоцкий?
А она на меня смотрела. Позже сказала, что ещё в поезде заметила одну мою характерную чёрточку: такую гримаску, лёгкое подёргивание щекой. Обаятельную чёрточку, как она сказала. А в этот момент и полюбила. Я был тронут, обрадован – что-то во мне полюбила.
Остаться со мной на два дня Марина решила сама. Я бы не осмелился предложить – боялся отказа. Но это было уже на следующий день. А тогда Марина повела меня на набережную. Шли к острову, ели мороженое, болтали. И ничего другого я тогда и не желал. Постояли у могилы Канта, посоревновались в точном цитировании Булгакова.
Вечером Марина отправилась на ночёвку к собаке из прежнего помёта – Зуле. Ну а я к Толстому. Напоследок Марина назначила мне встречу. Давай, сказала, погуляем до поезда.
Улица и вправду оказалась замечательная, зелёная, со старинными домами. На нужном мне – граффити. В садике гамак, столик. Уютно.
На ресепшне парень с хвостиком, улыбчивый. Заселяется путница с гитарой. Седоватый пучочек на затылке.
– Я могла бы для вас маленький концерт. Хотите?
Она предлагает, парень вроде, соглашается, если, мол, соберутся.
– В девять? Да? В девять?
Скинув, как здесь положено, обувь, она удаляется с ключом.
Я оформляюсь мгновенно. Через десять минут уже пью чай в компании девчонок из Томска и парня из Питера.
Завтра – Марина. И уже потянуло вслед за ней в больную, тяжёлую Москву. Что мне здесь без неё?
Просто чудо, что меня не заметили. Я сидел в так называемой гостиной, комнате, набитой книгами Толстого и картинками, в уголке. Было достаточно темно. Женщина с гитарой вошла и села за столик – ждать публику. Я не шевелился, она тоже. Минуты бежали. И мы услышали, как парень, которого здесь называли «повар» – я узнал его голос – сказал, не, не пойду. Старуха – точно графоманка. Кто-то возразил, кто-то засмеялся. И увидел я, как на цыпочках, сгорбившись, убегала женщина, стараясь не задеть струны.
И тут меня накрыло. Заколотило, задёргало. Слёзы вскипели. Представил я себе, что кто-то так говорит про натюрморты с цветочками моей матери. И это она семенит, согнувшись, куда-то в норку бежит плакать.
Где она, эта женщина? Лежит, отвернувшись к стенке? Или тихонько сидит в садике? И ведь не подойти, не погладить по голове. Боюсь. Не умею.
В четырнадцать лет от «мамуси» сразу перешёл к резкому «мать». Так и осталось…
Утром рассказал всё Марине. Вот после этого она, как-то уладив с братом, решила остаться.
В Москве вдруг выяснилось, что я вырос. То есть стал соответствовать своему паспортному возрасту. Стал каждый день звонить родителям, по-взрослому ухаживать за Мариной. А это ей не понравилось. Удивило. Рассердило. В результате нас быстро отнесло друг от друга.
Да, я сейчас один. И, возможно, так и останусь один навсегда. Но ведь чувствую я себя таким крепким деревом с густой кроной: и в теньке посидеть, и лошадь привязать. В общем, как говорят мне ближние-присные, мать в том числе, надёжный я, верный, крепкое плечо.
Я открыт ветрам, рад солнцу, дождю и птицам, но иногда, чаще всего в серенький тёплый день, вспоминаю себя у Высоцкого, те минуты, когда я рассказываю Марине о женщине с гитарой. Я помню тот яркий, режущий глаза свет, ту странную боль, ведь на меня плеснули живой водой. Ничего сильнее я до того момента не испытывал. Да и сейчас знаю – это был пик. Выше мне не взлететь. Но пусть так. Спасибо, что так. И, может быть, Марине когда-нибудь понадобится отдохнуть в тени моих ветвей.
СКАНДАЛ
Всё тот же чибис у дороги. Его перьями не набьют подушку, никто его чибисят не тронет. Напрасно волнуется.
Ты напевал песенку, распутывая леску. Готовился к рыбалке. Я читала.
– Послушай только, что Бальзак писал: «Лишь немногие женщины знают, как трудно жить большинству мужчин, которым надо упрочить своё положение, приобрести известность, составить своё себе состояние». Первая половина девятнадцатого! И он прав! Я, например…
Встала, потянулась и наткнулась на твой взгляд. Ты вдруг сделался похож на свёкра: те же залысины, острый нос. Я ещё улыбалась, но уже подняла руку, защищаясь. Расставив ноги, грозя пальцем, ты заорал:
– Ты не знаешь? Это ты-то не знаешь?
Твой отец яростно воевал против меня. Моя мать помогала тебе. У каждого были свои резоны, каждый отстаивал своё. Мать хотела разбогатеть, в тебе она нашла единомышленника. Занялись ловлей рыбы в мутной воде. В буквальном смысле. Браконьерство, купля-продажа. Она посоветовала тебе никогда не говорить о деньгах, просто создавать комфорт, приучать к себе. И не ошиблась – потихоньку ты приручил меня. А твой отец… Он просто присмотрел для тебя другую: дочь нужного человека. Классика! Но тебе понадобилась я. И ты шёл напролом. Когда мы уже были вместе, свёкр попытался раскрыть мне глаза на ваши с матушкой экономические эскапады, намекал даже на ваши слишком родственные отношения. Но всё мимо – я ведь уже согласилась на тебя. Перестала щупать ногами дно, хвататься за бортик – плыла рядом, в твоём темпе. Твой отец докучал мне, как тренер, который так и не научил не бояться глубины. О рыбе, путине вы с матушкой говорили часто, сменялись только названия рек, цифры. Я слышала что-то, конечно, но не вникала, нет. Зачем?
Ты мне ни в чём не отказывал, сопровождал повсюду, конечно, когда не бывал занят. А занят ты был постоянно…
Наш бездетный союз был спокоен и крепок. Один за другим ушли твой отец и моя мать.
Уже несколько лет ты не ездишь в длительные командировки, мы подолгу живём на даче.
На какую больную мозоль я случайно наступила? Каких демонов вызвала?
Я не помню, в чём упрекал меня ты. Я не помню, в чём винилась, как оправдывалась. И вот теперь, скуля и обливаясь слезами, зализываем друг другу раны. Дом рухнул. Да здравствует голая земля!