КОСТРОМА
В ручейках утонули кораблики.
Небеса, покачнувшись, уплыли.
Мою маму три раза ограбили.
Мою родину – похоронили.
Мы поставили дверку железную.
Мы укрыли окошко решёткою.
Помянули её бесполезную
И залили, как водится, водкою.
И ушли переулками шаткими,
Растекаясь долинами низкими,
Где сороки трещат демократками
И дворняжки глядят коммунистками.
***
Верность этой земле – для меня не пустые слова.
Я приплыл бы сюда без руля, без ветрил и без карты.
Чётко врезалась в память опавшая эта листва,
горечь этой полыни, берёз чёрно-белые кадры.
Этот северный сон никогда не закончится. Быт
здесь наглядней и проще, чем в центрах помпезного рая.
Здесь недавно угас домострой, да и палеолит
был не так уж давно, а тем паче – изгнанье Мамая.
В голосах моих предков слышны и болезнь, и печаль.
В ожиданьи последнего вздоха, последнего чуда
здесь немало нарублено дров сгоряча. Сгоряча
и стаканы летят, и хорошая бьётся посуда.
По сравненью с варягами мы – как огонь пред водой,
но огонь остывает, и горько томиться похмелью.
Наши рыхлые пашни питались кровавой войной,
отмывались слезами, баюкались долгой метелью.
А на белом снегу так отчётливы наши следы!
Наши тени скользят вдоль заборов – их не перегнать нам.
За заборами гаснут вишнёвые наши сады,
и глаза привыкают к зияющим дырам и пятнам.
ВОРОБЬЁВ
«Зачем же вы уснули, дурачьё?» –
кричал Филиппов посреди спектакля,
напудренный парик в партер кидая.
Парик летел, как бабочка седая.
Партер безмолвствовал, и лишь один Орлов
метнулся прочь в панической атаке.
Филиппов снял запачканный камзол
и тоже кинул. Бледный Соколов
схватил его, надел и стал артистом.
Парик меж тем неспешно долетел
до Аллы Кузнецовой и возглавил
её главу. Она преобразилась
в старуху и достала свой лорнет,
упершись взором в действие на сцене.
А там Филиппов уж снимал порты,
сорочку с кружевными рукавами,
кальсоны, майку с надписью «Fuck you!»,
остановившись на линялых плавках,
он стал похож на горе-культуриста,
чем вызвал одиночные хлопки
стоявшего за сценой Тишинкова.
Тот вынул бутафорский пистолет,
как фокусник, из декольте Смирновой,
решительно к Филиппову прошёл
и выстрелил, чем напустил туману
в и без того запутанный сюжет.
Филиппов замер… задрожал… завыл
какую-то таинственную песню.
Его зачем-то поддержал оркестр,
доселе спавший в оркестровой яме.
В партере стали тихо танцевать,
сломав по ходу несколько сидений.
Петров решил, что это чересчур,
и вырубил на сцене освещенье.
Вся сцена погрузилась в полумрак.
Филиппов, Тишинков, да и Смирнова,
с поклоном удалились наконец,
оркестр затих, и Алла Кузнецова
сняла парик и убрала лорнет.
И режиссёр, валокордин глотая,
пошёл готовить нитротолуол.
Уж занавес пополз, и Полупанов
в суфлёрской будке крикнул: мол, конец,
но зрители всё ждали продолженья.
…Вот тут-то и явился Воробьёв.