litbook

Non-fiction


Страница молодости – общение с Георгием Владимовым0

(Неопубликованные письма) 

Михаил ХазинВремя нашей первой встречи — благословенная оттепель в Советском Союзе после того, как в мир иной ушел Неистовый Виссарионыч, когда стал робко намечаться ранний ренессанс справедливости и поздний реабилитанс чудом уцелевших за колючей проволокой лагерей миллионов зэков. Время, когда каждый день дарил глоток свободы, пересмотра ценностей, постижения потрясающих исторических и нравственных взлетов и падений после секретного, но вскоре рассекреченного доклада Никиты-кукурузника с разоблачением культа «величайшего гения всех времен и народов».

Место нашей с Владимовым встречи — Москва, Тверской бульвар, Литературный институт имени Горького, кузница «инженеров человеческих душ». Меня там не ковали, хотя я пытался поступить в аспирантуру (по рекомендации Союза писателей Молдовы). А Георгий Владимов наведывался тогда в Литинститут (бывший Дом Герцена), потому что резон у него был чисто интимный. Как я позже узнал, он встречался с обаятельной молодой преподавательницей и писательницей Ларисой Исаровой, ставшей впоследствии его первой женой. К тому времени Владимов уже вроде не думал о поступлении в аспирантуру, даже заочную, перестал писать критические статьи, хотя получались они у него свежо и ярко.

Перебравшись из Ленинграда в Москву, Владимов стал работать в отделе прозы редакции «Нового мира» еще при Симонове, но вскоре руководство журналом перешло в руки Твардовского, в ту пору ставшего для меня чуть ли не властителем дум. Заканчивая Кишиневский университет, я писал дипломную работу о послевоенной лирике Александра Твардовского.

Подобно Владимову, я тоже работал в редакции толстого журнала, — не очень заметного в масштабах страны ежемесячника Союза писателей Молдовы «Днестр», позже выходившего под названием «Кодры». (Кодры — молдавские леса, эмблема края). Приложил и я руку к тому, чтобы наше скромное периферийное издание стало интересней для читателей, привлек на страницы «Кодр» таких авторов, как Булат Окуджава, Григорий Поженян, Василий Аксенов и еще некоторых. Сам я еще в студенческие годы стал выступать в республиканской печати с рецензиями на новые книги, фильмы, с литературно-критическими статьями, переводил на русский язык произведения многих моих местных коллег, в том числе рассказы Иона Друцэ, его пьесу «Каса маре», опубликованную в журнале «Дружба народов» и поставленную на сцене столичного Театра Советской Армии.

Некоторые мои публикации навлекли на меня идеологические нападки в республиканской партийной газете «Советская Молдавия». Но заступилась авторитетная «Литерaтурная газета», где с письмом в защиту молодого автора, озаглавленным «Окрик вместо критики», выступили писатель Кирилл Ковальджи и один из моих университетских наставников Леонид Резников. Эти перипетии кончились для меня тем, что Союз писателей Молдовы счел целесообразным дать мне рекомендацию в аспирантуру Литинститута. Там, в Доме Герцена, оказались мы как-то лицом к лицу с Георгием Владимовым, разговорились. Захотелось продолжить разговор. Решили вместе пообедать.

Благо, почти рядом с Литинститутом на Тверском бульваре была шашлычная, мы туда заглянули. Георгий с ходу заявил весело, что вообще-то он не пьющий, но для меня, человека южного, из Бессарабии, готов, если очень нужно, сделать некоторое исключение. Мы посмеялись, и я сознался, что и у нашей кишиневской ватаги по части хмельных радостей губа не дура. Привел четверостишие одного из наших периферийных стихотворцев:

За письменных столом тихи,
За ресторанным слишком прытки,
Мы пишем слабые стихи
любим крепкие напитки.

Что касается меня, я всегда предпочитал наши сухие вина. Тем более, что в Молдове виноделие ориентировано на французские образцы. Мы заказали к шашлыку бутылку болгарского «Каберне», сочетая мини-пиршество с застольной беседой. Владимов интересовался, что происходит в молдавской словесности и жизни при наступившей оттепели, какие у меня литературные планы. Мне хотелось узнать что-нибудь новое о Твардовском, человеке и редакторе, об атмосфере в редакции «Нового мира» и о работе Георгия.

Я рассказал, что оттепель середины века оказалась очень урожайной для молдавской литературы. Приток молодых, самобытных талантов оказался сильным и освежающим. Прозаик Ион Друцэ стал выступать с необычайно поэтичными и смелыми рассказами о жизни, быте, фольклорных традициях молдавского крестьянина. Я рано ощутил аромат и смелость его творений, так как молдавский язык (он же румынский) усвоил с детства, родился в молдавском селе. Стал первым переводчиком произведений Иона Друцэ на русский. Написал о нем большую статью. С годами известность Иона Друцэ стала, пожалуй, не меньше, чем у таких национальных авторов, как Чингиз Айтматов или Расул Гамзатов.

            Проникновенный лирик Григоре Виеру нашел путь к сердцу читателя. Острый насмешник Андрей Стрымбеану, мастер гротеска, — одаренный драматург и прозаик. Еще живы и активны в литературе авторы старшего поколения, начинавшие свой творческий путь под недавней властью румынского короля. Они отдали дань разным изводам модернизма, вплоть до дадаизма.

— Это еще что за штука — дадаизм? — оживился Владимов.

— Был такой румынский поэт, Тристан Тцара, он стоял у истоков абсурдизма в искусстве. Он него пошел дадаизм. Он издал сборник стихов «Лицо наизнанку», полный зауми, фарса, клоунады, причуд, бредятины. Жил в Цюрихе, в Париже. Считал, что если стадный и безумный мир от оскотинивания переходит к озверению, зазеркалье для поэзии интересней зеркала. Между прочим, в Цюрихском «Кабаре Вольтер» Тристан Тцара часто за шахматной доской общался с Лениным.

— Да, занятно… Я о таком поэте даже не слышал. Из абсурдистов мне известен Эжен Ионеско с его носорогами. У нас в редакции часто возникают разговоры, споры о поэзии, но имя вашего Тристана знатоками не упоминалось. Твардовскому оно, наверно, знакомо. Александр Трифонович в «Новом мире» — самый просвещенный эксперт. Когда между собеседниками возникает разногласие, кому принадлежит та или иная строчка — Тютчеву, Фету или еще кому-то, безошибочный ответ всегда дает Твардовский.

 — Еще при королевской власти в Румынии, — продолжал я знакомить Георгия, — некоторые наши молдавские поэты сближались с марксизмом, с рабочим движением. У Емилиана Букова есть стихи от имени бунтующего шахтера, который грозит толстосумам, что они, шахтеры, выйдут из мрака подземелья на дневную поверхность и наведут справедливость. Для чтения этих стихов мятежный Буков залезал под стол и оттуда, как из-под земли, выдавал на-гора свои революционные угрозы.

Владимова позабавил такой способ поэтического бунтарства. Он сказал, что нынешние вольнодумцы не из-под стола, а открыто разоблачают ложь, историческую и совсем свежую, нравственный беспредел, чиновное чванство. Вот недавно один журналист сознался, что от него пошел миф про двадцать восемь погибших героев панфиловцев, которые ценой своей жизни остановили под Москвой танковую армию Гудериана, не дали врагам захватить столицу.

Его спросили: «А почему ты выбрал именно это число героев — двадцать восемь?»

Тот ответил, привычно заикаясь: «А к-к-кто поверил бы мне, если бы я написал, что их было двадцать пять или тридцать?» Другой пишущий человек так воспринял зов времени в ту оттепельную пору:

— Если я не буду смелым, это будет подозрительно.

Критики из стана охранителей не устают обвинять «Новый мир» в дегероизации советской действительности, в издевательстве над воспитательными образами литературы.

Георгий рассказывал, как он редактировал роман Дудинцева «Не хлебом единым», одно из самых смелых произведений того сезона, какие эпизоды приходилось отстаивать, дорабатывать вместе с автором, чтобы сделать их проходимыми. Увлекательная была работа. И, как бы удивляясь, почему так происходит, Владимов добавил, что в ящике его стола в редакции лежит без движения роман Пастернака «Доктор Живаго». «Пробовал его читать, никак не могу втянуться. Как-то увязаю… Так он и лежит без движения. Впрочем, никто не торопит меня — поспешить ознакомиться».

С Марселем Прустом у Владимова была примерно такая же история. Об этом писателе Георгий отозвался с едкой похвалой: «Марсель Пруст мог написать роман о том, как выпил стакан чаю».

До того, как Георгий Владимов получил постоянное место работы, он, находясь «на вольных хлебах», жил на гонорары от статей, иногда помогал тому или иному ветерану войны достойно поделиться воспоминаниями в печати и сам обогащал свои знания о войне, как это было на самом деле. Особенно в 1941 году, в трагический период поражений и отступления Красной Армии. Владимова потрясла судьба маршала Советского Союза Дмитрия Павлова, расстрелянного ровно через месяц после начала войны. Приговорен 22 июля 1941 года. За трусость. За то, что, командуя Западным фронтом, отступал. 28 июня 1941 года сдал Минск без разрешения высшего военного начальства.

А между тем маршал Павлов был одним из тех, кого скорей можно было назвать любимцем Сталина. Человек с четырехклассным образованием из деревни с не ароматным названием Вонюх, Костромской губернии, который в гражданскую войну служил рядовым в продотряде, реквизировал у крестьян последние запасы зерна, Сталин щедро возвысил его, ценя его классовую и личную преданность гораздо выше, чем образованность и военное дарование. Он направил Павлова в качестве добровольца для участия на высокой командной должности в гражданской войне в Испании. Под псевдонимом Пабло в Испании Павлов командовал танковыми частями, за что в 1937 году, в разгар Большого Террора получил звание Героя Советского Союза. Деревня Вонюх была переименована в Павлово. Так сложилась судьба скороспелого маршала.

В ту пору, когда мы общались с Владимовым, он уже успел прочесть только что опубликованные мемуары некоторых более удачливых, чем Павлов, маршалов. Но и их книги разочаровали Георгия. Он говорил, что воспоминания этих командующих фронтами написаны слишком сухо, языком военных реляций, с дефицитом человеческих судеб и глубоких размышлений. На том отрезке времени Владимов обдумывал статью о новом романе Симонова «Живые и мертвые». Писатель впервые запечатлел в нем картины трагического отступления в 1941 году, но меру и глубину осмысления этих событий Владимов опять же считал не достаточной.

Мне показалось, что в облике его есть что-то родственное традиционному образу смелого, безупречно благородного офицера, почудилась «военная косточка», хотя Георгий раньше успел мне мельком сказать, что окончил юридический факультет Ленинградского университета. Я ему сказал об этом, и он не замедлил признаться, что до университета закончил Суворовское училище. Причем не общеармейское, а силовых структур страны. Так вот откуда тянутся корни заинтересованности военной историей, истоки будущего автора романа «Генерал и его армия», вершины творчества Георгия Владимова (вместе с повестью «Верный Руслан»).

Застольная наша беседа то и дело переходила с одного предмета на другой, как это бывает при встрече двух, мало знающих друг друга людей, тем не менее, испытывающих авансом некий взаимный интерес и расположение. Зацепившись за юридическое образование Георгия, я попросил его растолковать мне непонятный термин, на который недавно набрел.

 — Что такое презумпция? Презумпция невиновности?

Владимов в ответ с улыбкой спросил:

 — Ты когда-нибудь слышал выражение — «Докажи, что ты не верблюд»?
— Конечно.

 — Ну, так это нечто противоположное презумпции невиновности. Само слово презумпция означает предположение, надежда. Человек по справедливости считается не виноватым, пока его вина не доказана судом. На государстве лежит эта обязанность — доказать. Потому что у государства есть следователи, прокуроры, суды, полиция, много чего…

 — А что есть у бедного человека? — отозвался я. — Горб забот. Потому-то наши власти требуют от него, подозреваемого, доказательств, что он не верблюд. Свою работу государство то и дело перекладывает на не богатырские плечи личности.

Владимов обратил мое внимание, как после смерти Сталина развернулся процесс реабилитации. Из лагерей потоком возвращается домой масса реабилитированного народа. Где-то лагеря пустеют, колючую проволоку сматывают. А где-то навстречу потоку отпущенных на волю тянется цепочка зеков «нового призыва». После подавления советскими танками венгерской революции 1956 года нашлось не так мало людей, особенно среди студенчества, посмевших отозваться неодобрительно о жестокой расправе с протестами венгров.

Эти ребята, может быть, за неосторожное слово и угодили за колючую проволоку, в арестантские бараки. Причем некоторые из них — за чепуху, а то и совсем невинно, — с горечью произнес Георгий. — В голову приходят мысли, что для таких надо было бы организовать какую-то помощь. Мы громко трубим о нашем гуманизме, он нас заботит вроде не меньше, чем счастье человечества. А что человеческая личность? Не в счет. Пшик. С ней нас двести миллионов. И без нее столько же.

Зная, как у нас не любят и боятся безнадзорных кружков, организаций, я несколько сменил пластинку, заговорил о реабилитированных произведениях вроде бы не репрессированных авторов — Платонова, Булгакова, Зощенко… Что им только не пришлось пережить, — политические обвинения, нужду, гнусную брань в печати, ожидания ареста, от которого они были на волосок, но который, к счастью, не последовал. Особенно затронуло его упоминание Зощенко. Он как-то расправил плечи, ниже опустил голову.

Видно, хотел что-то рассказать, но передумал. Или отложил на потом? Через несколько лет Владимов в очередном письме из Москвы в Кишинев сообщил, что женился (кстати, на знакомой мне писательнице Ларисе Исаровой) и они собираются летом вместе с женой приехать в Одессу, провести отпуск в Доме творчества писателей, у моря, а заодно предложил и мне с женой присоединиться к ним. Вместе провести время, купаться и общаться. Благо, Кишинев и Одесса — близкие соседи. Я, конечно, с радостью согласился.

И уже там, на берегу Понта Эвксинского (так Георгий шутя употребил старинное наименование Черного моря), где мы целыми днями вместе плавали, загорали, гуляли по Одессе. В наши текущие разговоры, естественно, стали вклиниваться моменты воспоминаний. Однажды Владимов поделился одним из, может быть, самых трагических эпизодов своей ранней юности, почти детства.

Воспитаннику Ленинградского Суворовского училища НКВД, было тогда пятнадцать лет. Уже тогда Георгий с приятелем-суворовцем читали интересные книжки, испытывали тягу к литературе. Даже подумывали вдвоем сочинить роман. В ту пору как раз эта любознательная парочка узнала на политинформации про доклад Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград».

Писателя Зощенко вельможный докладчик раздраконил в пух и прах, обозвал пошляком и подонком. А питерские мальчики, наоборот, слышали про Зощенко только хорошее. Втихаря нашли книгу его рассказов. Принялись читать — не могли сдержать восторга. Не могли взять в толк будущие бесстрашные офицеры, люди чести и достоинства, как можно было так злобно, беспардонно оскорбить такого талантливого человека. Мгновенно в их возбужденном уме возникло решение — непременно найти адрес Михаила Михайловича, навестить его и поддержать в беде, выразить ему свой восторг и уважуху.

И вот два стройных суворовца в черных мундирах с голубыми погонами, прихватив с собой подружку в белом платьице и даже белых туфельках (дочь одной из учительниц Суворовского училища), решили нанести почтительный визит вежливости тому, кого верховная инстанция страны смешала с грязью. Как эти мальчики могли решиться на такое? Многое они намотали на свой еще не существующий ус от бывших фронтовиков, своих офицеров-наставников, да и общий уровень обучения в училище был выше, чем в обыкновенной школе. Прежде всего, им не по нраву был культ личности. Им больше нравились Жуков, Рокоссовский. В какой-то мере эти двое чувствовали себя литераторами, и Зощенко для них был как бы старшим коллегой, которому по кодексу чести необходимо выразить солидарность.

Это было примерно за год до безвременного ухода из жизни Михаила Михайловича Зощенко, он пребывал в подавленном настроении, и разговор у них при всей приятности получился короткий, почти символический. Но это был поступок! О нем стало известно в училище. Отзвуки его дошли до Москвы. Двум проштрафившимся воспитанникам грозило, по меньшей мере, исключение из училища. Последовавший несколько позже арест матери Георгия, преподававшей язык и литературу в училище, и вынесенный ей суровый приговор, Владимов также увязывал с этим эпизодом.

Но, к счастью, само руководство училища не видело и для себя, для репутации учебного заведения ничего хорошего в раздувании этой ребяческой истории до масштабов уголовного преступления. Постарались приглушить шумиху, на тормозах спустить разбирательство. Якобы уточнили, что вредный визит имел место еще до «исторического доклада Жданова». Провинившихся суворовцев не исключили, отделались выговорами.

Как ни смешно, и для меня, мальчишки, тот злополучный доклад Жданова с нападками на Зощенко и Ахматову, тоже имел некоторые мало приятные последствия. Высокопоставленный вельможа в своем докладе публично оскорбил Зощенко, в адрес Анны Андреевны он посмел употребить «нечто среднее между блудницей и монахиней-святошей». Не обошел вниманием грозный обличитель и моего однофамильца, юмориста, сочинившего пародию на «Евгения Онегина» Александра Хазина. Хазин тоже был смешан с грязью и причислен к пошлякам.

Так вот ряд лет спустя, когда страна содрогалась от ареста кремлевских врачей, «убийц в белых халатах», а я уже был студентом университета, меня вызвали в отдел кадров, и кадровик, уточняя мои анкетные данные, с пристрастием допытывался, не родственник ли я «того Хазина», из доклада Жданова. Я отнекивался, хотя пародия «того Хазина» на Онегина мне уже тогда нравилась. Да и по родословным корням моего отца (чем черт не шутит) какое-то родство могло бы существовать.

С визитом Георгия Владимова и его спутников к Зощенко как бы перекликается и мой, в чем-то подобный визит к Василию Гроссману, осуществленный, правда, не в пятнадцать лет, а в значительно более зрелом возрасте, когда мне было двадцать два. (Про поход суворовца Владимова к Зощенко я в те дни еще понятия не имел.) В ту пору я был буквально потрясен, наяву столкнувшись с советским государственным антисемитизмом, причем где? В литературе. В нападках на роман Василия Гроссмана «За правое дело» и его автора. (Позже эта книга стала первой частью дилогии «Жизнь и судьба», которую тоже постигла сложная участь — сначала арест, потом всемирная слава.)

Из головы не уходила мысль — увидеться бы с несправедливо раскритикованным Василием Гроссманом, сказать ему слова понимания, поддержки, идущие от сердца. Как ни странно, последний толчок к этой мысли дала… карикатура.
Злобная антисемитская карикатура в журнале «Крокодил», притворявшаяся дружеским шаржем на известного писателя. Картинка эта ошарашила меня циничным злорадством, духом черносотенства. Помню, заголовок над так называемым дружеским шаржем весело сообщал: «Провалился по сочинению». Под этой бравурной вестью красовалась фигура хмурого мужчины с крючковатым носом, подмышкой у него солидная книга, на обложке которой обозначено: «А. ЖИД». Для отмазки — имя французского писателя, даже не еврея (насколько мне известно), к тому же лауреата Нобелевской премии. А по сути — хамство.

 Так «Крокодил», главный сатирический журнал советского государства, вмешался в литературную полемику вокруг тогда нового романа Василия Гроссмана «За правое дело». Одни критики, анализируя произведение, даже припоминали эпопею Льва Толстого, другие — казенно мыслящие, яростно твердили, что осмысливать великие исторические события страны должен никак не такой персонаж, как инородец профессор Штрум.

До меня словно донесся смерч из совсем недавно минувших лет — грубая и бездоказательная разгромная статья автора ныне забытого романа «Белая береза», Михаила Бубенова «О романе Гроссмана „За правое дело“», опубликованная в газете «Правда». После этого сигнала такой шквал тенденциозной критики обрушился на роман и его автора, что конца-края ему не было видно. Острой критике подверглись те, кто имел неосторожность отозваться о романе добрым словом. Даже такие именитые писатели, как Фадеев, Твардовский, Симонов.

А журнал «Крокодил» с хищной агрессивностью, присущей этому животному, заклеймил словом ЖИД автора, «провалившегося по сочинению». Каламбур с использованием фамилии знаменитого француза родился не в этом тексте. Он прозвучал в эпиграмме анонимного автора еще в довоенные годы. Гнусная шуточка со словом ЖИД в отношении Гроссмана возмутила меня до предела. Никогда не думал, что страна, провозглашающая высшей в мире ценностью братство всех людей и народов, может позволить себе такие кабацкие выходки.

Хотелось выразить свое искреннее уважение и сочувствие по случаю сложившейся ситуации. Оказавшись в Москве, я в одной из существовавших тогда будок платного справочного бюро узнал адрес и телефон писателя. Из другой будки — телефона-автомата позвонил Василию Семеновичу Гроссману, назвался, кто я и откуда и попросил разрешения на короткий визит, чтобы передать живой привет от читателей из Кишинева.

После некоторых уточняющих вопросов, задумчивой паузы я услышал слова Гроссмана:
— В Кишиневе когда-то жили мои родственники…

Затем писатель предложил мне время, когда можем встретиться, — день и час. И даже подсказал, как на трамвае добраться к нему на улицу Аэродромную. Такова предыстория моего визита к Гроссману.

Стараясь не отнимать много времени у писателя, начал я говорить о цели прихода. О том, как в Кишиневе мои близкие друзья и я зачитывались его романом «За правое дело», как возмущает нас злобная, грубая брань печати с откровенно антисемитским подтекстом в адрес романа. Как мы ищем в произведениях Гроссмана ответ на свои вопросы…

— Скажите, а «Степана Кольчугина» вы тоже читали? — мельком поинтересовался писатель.

— Конечно, — отозвался я, — читал еще в девятом классе. Там один из героев, начитанный, опытный революционер, цитирует строчку Гете: «O Gott, wie gross ist dein Tiergarten!» Вслед за ним я не раз повторял это каверзное восклицание: «О Боже, как велик твой зверинец!» Между прочим, в Кишиневе я по-румынски читал изданную в Бухаресте «Черную книгу» о преступлениях нацистов, которую вы подготовили в соавторстве с Ильей Эренбургом. На русском языке она пока так и не выпущена у нас в Советском Союзе.

— Да-а… Кишиневский погром в начале двадцатого века потряс цивилизованный мир… Это было кровавое предзнаменование, — сказал Гроссман и добавил: — Тогда почему-то Бессарабия поставляла в Россию самых отъявленных антисемитов — Пуришкевича, Крушевана… Они задавали тон в Думе на всю Россию, натравливали на евреев.

Запомнился мне в нашей встрече и такой неожиданный вопрос Василия Семеновича:

— Вы слышали что-нибудь о таком писателе — Семене Юшкевиче?

— Нет, — сознался я, — не слышал.

— Родился он в Одессе, до революции был очень известен. У Юшкевича выходило собрание сочинений во многих томах. Пьесы его ставились в столичных театрах. Был такой русско-еврейский писатель. Умер в Одессе в 1927 году. Теперь его мало кто знает, — усмехнулся Гроссман, и на его щеках слегка обозначились ямочки. — Кто-то из наших сочинил эпиграмму на Валентина Катаева, придав ей вид эпитафии, которая будет написана на его могильном памятнике:

                        Здесь лежит на Новодевичьем
                        Помесь Бунина с Юшкевичем.

Василий Гроссман поинтересовался, из какой я семьи, кто мои родители. Он одобрительно отозвался о моем увлечении творчеством Твардовского, талант и человеческие достоинства которого высоко ценит.
— Мало того, что у него чуткая совесть, она у него ничуть не поврежденная и всегда в рабочем состоянии.

Мне показалось, эти слова об Александре Трифоновиче вполне применимы и к самому Гроссману.

Вот такая единственная встреча с Василием Гроссманом была у меня.

С Георгием Владимовым встреч, конечно, было больше. И в Москве, и на отдыхе в Одессе. Это была молодость, период приятного, доброжелательного знакомства с обеих сторон. К тем дням относятся три письма, полученные мной от Владимова. 

24.6.57 г.

Здравствуйте, Михаил Хазин!

            Если можете, простите мне то очаровательное свинство, с которым я два месяца носил в кармане Ваше письмо и только теперь, наконец, выспался Вам ответить. Как говаривал наш великий усопший, оправдываться не могу, но объяснить кое-что можно (или что-то в этом роде — по поводу интересующихся вопросами языкознания), — просто был страшно замотан, мы выбились из графика, и чтобы опять попасть в его благословенное русло, нужно было отбарабанить три номера в два месяца. Напрягите всю свою фантазию, и Вы поймете, какая это морока.

            Теперь, когда я покаялся перед Вами и признал свои идейные ошибки, хочу напомнить Вам один неписанный закон, по которому два литератора, любого возраста, направления, и маститости, ежели они хоть раз выпили вместе, могут с этой минуты перейти на «ты» и называть друг друга уменьшительными именами.

            Итак, Миша, я очень рад, что тебе понравилась моя статья о Ведерникове; по правде сказать, я уже начинаю сомневаться в своей плодовитости, и в том, что еще смогу написать что-либо в этом роде и на таком же уровне. Возможно, причина более проста: в те далекие времена журнал «Театр» был воинствующей трибуной российской демократии и не боялся печатать статьи в защиту талантливого человека, даже после разгрома группировки критиков «Нового мира» (М.Щеглов, Лившиц, Абрамов и др.) . Теперь гораздо труднее, приходится думать не только о красотах стиля, сколько о способах изложения, при которых можно и капиталец приобрести, и невинность соблюсти. А это чертовски трудно, во-первых, и дьявольски противно — во-вторых. Может быть, этим и объясняется отчасти, почему я так мало пишу в последнее время.

            Из шести статей, написанных в последний год, пройдет как будто одна (в нашем 8 или 9 номере), притом самая худшая. Вообще, чем серьезнее относишься к делу, тем меньший процент проходимости. Выведя этот неписанный закон, решил я изменить матери-критике и прибегнуть под крылышко матери-прозы, по каковой причине вот уже полгода пишу роман.

            Если тебя интересует тема — это судьба одного фронтовика, окончившего войну 21 года от роду и расстрелянного за убийство собственной жены в 1955 году. В основе — одно уголовное дело, действительно очень интересное, даже потрясающее, притом особенно ценное тем, что причина преступления кроется в десяти годах жизни этого парня. Сам он — очень интересная фигура, редкая для нашей действительности, не способная ужиться с ней и потому избирающая смерть.

    В общем, это не Отелло, а скорее Гамлет ХХ века, который ото всего уходит, нигде не может ужиться, не признает никаких наших атрибутов узаконенной лжи и — постепенно теряет все свои жизненные позиции, кроме одной, — любви, которая от него тоже, в конце концов, уходит и на которую он восстает с ножом в руке.

    Все это, конечно, пышно сказано, но история действительно романтическая, и мне все время приходится бороться с этим внешним романтизмом, чтобы вытащить на свет божий черты настоящей безысходной трагедии. Читаю Хемингуэя и пытаюсь что-то найти для себя, но пока еще не нашел, хотя уже написана треть романа, а две остальные трети совершенно отчетливо выкристаллизовываются в извилинах серого вещества.

     Прости, что я все о себе — но ты ведь сам интересовался этим, и я, по мере возможности, пытался удовлетворить твое любопытство. Для критики тоже пишу — в «Искусство кино» статью о пошлости, и в «Театр» — о трех забытых пьесах («Интервенция» Славина, «Закат» Бабеля, и еще одна пьеса Булгакова). Что выйдет, не знаю.

            Если это письмо поможет тебе найти свою тему, буду очень рад. Понимаю, что ты сейчас на распутье, этот период был у меня после «Ведерникова», когда я не знал, о чем писать. Теперь я знаю, о чем надо писать, но не знаю, как это напечатать. Правда, относительно романа я ни минуты не сомневаюсь, что наш шеф еще тряхнет стариной, но не раньше, чем через год, полтора.

            Ты как будто больше пишешь о поэтах. Я бы на твоем месте подумал об упадке поэзии, которая у нас превращается в зарифмованную философию, и с этой точки зрения раздолбал Слуцкого, Мартынова, и еще кого-нибудь, не опасаясь криков слева. Разумеется, это надо сделать очень тонко, тактично и не идти ни на малейшие компромиссы с редакцией, которая возьмется это напечатать.

       В общем, подумай. Напиши, я теперь свободен, более или менее, и смогу ответить быстро.

Крепко жму руку. Жора. 

2.

Здравствуй, дорогой Миша!

            Прости, что долго не отвечал. Опять навалились дела, коим несть конца, поскольку прозы сейчас нет, так что приходится перечитывать горы дерьма, выискивая жемчужное зерна.

            Мне кажется, что ты несколько разбрасываешься, пиша одновременно и критику, и рассказы, и стихи. Я когда-то тоже занимался этим, и такое разнообразие, несомненно, дает свои результаты, развивая руку, то бишь стиль, и чувство слова, гармонии и прочего. Но вскоре, т.е. года полтора назад познал я все блаженство работы над одной вещью (чего и тебе желаю), — большой, значительной по замыслу, отнимающей у автора все мысли, желания и чувства с утра до вечера и с вечера до утра, и думаю, что никогда это блаженство ни на что не променяю. Пишешь роман и как будто живешь в нем, как в большом, густо населенном городе, чаевничаешь в одной квартире, выпиваешь в другой, с одними тебе скучновато, с другими веселее, к одним приходишь печальным, к другим — затянутый на все ремешки и подтяжки. В общем, не жизнь, а малина, и все это называется — писать роман.

            Длится это два-три года, а потом, вероятно, наступает опустошение, как теперь у Дудинцева, который говорит, что у него «еще не вышел послед» и он не в силах написать ни строчки. Но это длится недолго, а посему автор «Не хлебом единым» (или, как это звучит в итальянском переводе «Non si viva di solo pane”) едет на Оку писать повесть о рыболовах.

            Так что разыщи себе хороший, значительный и трудоемкий сюжет, он спасет тебя и от печали по поводу бесполезно уходящих дней, и от бесцельного разбазаривания времени, и будешь жить, как дикая гагара, которая отовсюду тащит в гнездо то травинку, то тростинку.

            А таких сюжетов — немного, но есть в нашей прекрасной действительности. Особенно, как я убедился, следует искать их «по ту сторону добра и зла», в уголовно-судебном мире, там, где общество судит и наказывает своих жертв. Здесь источник вечных «конфликтов», точнее, не конфликтов, а их печальных следствий, а причина кроется где-то очень далеко, и чтобы размотать эту ниточку, надо написать роман или повесть.

            Советую это тебе как человек, потерявший много времени и сил даром. Это хороший опыт. В конце концов придешь к выводу, что критика не стоящее дело, говна от нее не прибавится и не убавится, так что уж лучше писать самому. Ты пишешь, что Галя Койранская не дает тебе заказа. Видишь ли, это действительно трудно для нее, поскольку нет личного контакта, к которому нас так приучила московская телефонная сеть. Тебе надо непременно перебраться в столицу, если хочешь по-настоящему работать в журналах, провинция тебя заест. Подал ли ты заявление в аспирантуру? У меня (в Лит. Институте) оно лежит с прошлого года, разрешено сдавать экзамены, но я этого делать не буду, мне это не нужно теперь, так что если бы ты здесь появился в сентябре, то увидел бы неожиданно обнаружившееся вакантное место (правда, в заочную аспирантуру, но потом можно перейти на стационар).

            Твои исторические замыслы, вероятно, интересны. К сожалению, не могу помочь тебе здесь советами, ввиду полной некомпетентности и, по правде сказать, равнодушия к исторической теме. Может быть, я неправ, но Писарев здорово научил меня ценить и работать единственно ради современности.

            Ну, ладно, спешу закончить. До свиданья! Крепко жму лапу. Пиши.

Твой Г. Владимов. 

3. 

            Дорогой Миша!

            Прошу прошения за свое долгое молчание. Отчасти оно объясняется тем, что присланный тобою рассказ хотелось показать разным лицам, а это, как ты сам понимаешь, требует весьма обширного минимума времени.

            К сожалению, рассказ не вызвал особенного энтузиазма. Хотя он сделан и неплохо, но явно не «новомирский», т.е. просто не подходит нам по профилю. Это скорее для тонкого журнала («Смена», «Огонек») или для «Дружбы народов», куда и советую тебе с ним обратиться. Надеюсь, там возьмут. Нам же, как следует из нашего гордого названия, подавай что-нибудь страсть как актуальное.

            Вот так. 25-го отбываю с женой на юг, в дом творчества «Одесса», где пробуду до 19-го июня. Если захочешь, напиши — Одесса, Большой Фонтан, ул. Амундсена ё5, Дом творчества Союза писателей СССР.

            Моя жена — Лариса Исарова, ты ее, как будто, знаешь, во всяком случае, она передает тебе привет. Если сможешь — подъезжай к Одессе, весело проведем время.

            До встречи или письма. Крепко жму руку. Георгий.
25.5.59 г.

  «Новый мир».           

На пляже

Слева Георгий Владимов с его тогдашней женой Ларисой (крайняя справа), в центре — Михаил Хазин с первой женой, Любой.

 В те дни, когда мы в Одессе вместе проводили время, чувствовалось, что Владимов — на волне воодушевления. Во-первых, рядом с ним была жена, обаятельная и остроумная Лариса Исарова. Во-вторых, он все глубже погружался в прозу, чувствуя попутный ветер в его парусах. В разговорах часто возвращался к своей первой крупной работе в прозе — повести «Большая руда», которую тогда завершал. Этой работой он доказал самому себе, а затем и читателям, что, получив известность как критик, мастер статей о литературе, способен создавать и собственно литературные ценности — в жанре прозы.

Она родилась как-то неожиданно. По командировке «Нового мира» поехал собирать материал для журнального очерка о молодых специалистах, на Курскую магнитную аномалию, на рудник, где скоро начнут добывать руду. В первый же день из карьера к ногам Владимова вынесли труп рабочего. Несколько дней спустя — трагическая сцена повторилась. Вместо двух недель, отведенных ему для заказанного очерка, Владимов провел на руднике четыре месяца, расследовал причины гибели людей, беседовал с инженерами по технике безопасности, мастерами, рабочими.

Познакомился со многими интересными людьми, наслушался всякой всячины о проблемах и судьбах — и возник замысел отписаться не очерком, а вдумчивым рассказом. В итоге возник текст, озаглавленный «Пришлый». Но чем-то не осознанным рукопись его не устраивала. Он показал ее главному редактору «Нового мира». Александр Трифонович Твардовский прочел, посоветовал сделать упор на человеческое содержание истории шофера Пронякина. Владимову это предложение словно открыло глаза на собственную неудовлетворенность. Через полтора месяца напряженной работы рассказ, переосмысленный и переписанный, превратился в повесть «Большая руда». Теперь ее основу составляло не юридическое следствие по делу Пронякина, а художественное исследование характера и судьбы молодого человека середины двадцатого века.

Стремительному творческому росту Владимова как прозаика, наряду с другими факторами, способствовали мудрые советы, можно сказать, подсказки Твардовского в написании вершинных произведений — «Верный Руслан», «Генерал и его армия». Об этом не раз говорил сам Владимов в своих выступлениях, интервью.

«Верный Руслан» в первоначальном варианте был довольно сжатым текстом под названием «Повесть о караульной собаке». В основу сюжета лег реальный случай из лагерной жизни. После амнистии, реабилитации массы зеков из ГУЛАГа на прежнем месте построили пионерский лагерь.

И когда строй ребят в сопровождении взрослых шел лесной дорогой к лагерю, вдруг из кустов выскочили одичавшие к тому времени караульные собаки и беззвучно выстроились по обе стороны колонны, привычно охраняя ее. Условный павловский рефлекс. Точней, неискоренимое чувство служебного рвения, долга. Верности Хозяину. Естественно, Владимов представил повесть в «Новый мир».

В интервью со Львом Копелевым Владимов рассказал: «Когда я принёс этот рассказ в «Новый мир», он всем очень понравился, его хотели напечатать. Но неожиданно упёрлось дело в Твардовского, который прочитал «Верного Руслана» после всех, вызвал к себе автора и сказал: «Я могу его тиснуть и в таком виде. Но мне кажется, что Вы не использовали всех возможностей, не разыграли сюжет. Здесь таится гораздо большая тема, чем Вам сейчас это кажется. Я лично собак не люблю, но Вы напрасно сделали его таким полицейским дерьмом и смеётесь над этим псом. А ведь у пса своя трагедия».

Эти слова глубоко запали в душу Владимова: «И вот, как он произнес слово трагедия, все встало на место». Подобная же история повторилась с романом «Генерал и его армия». В письменном ответе на вопросы литературоведа Марины Лунд Георгий Владимов писал:

“Что до моего рассказа «Генерал и его армия», могу лишь сказать, что претензии к этому рассказу Александра Трифоновича были абсолютно справедливы. Здесь вышло то же, что и с «Русланом». Не было бы «Верного Руслана», который состоялся позже. Равным образом не появился бы роман «Генерал и его армия». В обоих случаях я от Твардовского услышал плодотворные идеи: с «Русланом» — что «здесь лежит трагедия», с «Генералом» — что «здесь лежит роман».

Слушая Владимова в дни нашего одесского общения, я все лучше начинал понимать, что собой представляет Владимов как человек. Человек смелых и достойных замыслов и действий, которым отдается целиком, всем существом, даже если их осуществление на пределе его сил и возможностей.

В часы наших купаний в море меня восхищали его дерзкие, далекие заплывы. Он уплывал почти до горизонта, становясь невидимым с берега, как бы растворяясь в пространстве. Я жил в бессарабском городке Сороки, Днестр был рекой моего детства. Когда-то Днестр даже был государственной границей между Румынией и Советским Союзом. Через Днестр я легко переплывал с молдавской стороны на украинский берег, где белеют хаты села Цекиновка. Но так далеко, как Георгий, я никогда не заплывал.

После нашего приятного и ничем не омраченного общения в Одессе жизнь наша сложилась так, что с Георгием мы не виделись долгие годы. Я оставался в Кишиневе. Он то уходил в долгосрочное плавание на рыболовном судне в полярные моря, набирая материал для романа «Три минуты молчания», то распался его брак с Ларисой Исаровой, то он на бешеной скорости врезался со своим «Запорожцем» в придорожный бетонный монумент «Слава КПСС!». К счастью, отделался травмами.

От общих литературных знакомых до меня доходили вести о Георгии. Да и в печати стали появляться материалы о правозащитной деятельности Владимова, о его выходе из Союза советских писателей, близости к академику Сахарову, о его работе в «Международной амнистии», в президентской комиссии по помилованию, о личных протестных акциях. Затем о вынужденном отъезде в Германию.

Неизменную радость доставляли новые выдающиеся произведения Георгия, получившие международную известность. И безупречное, без сучка и задоринки присущее ему всегда благородное, рыцарское поведение на общественной арене. Не зря Валерия Ильинична Новодворская назвала Георгия гардемарином.

Не могу не упомянуть и о нашей последней, почти мимолетной встрече с Георгием Владимовым, на этот раз в Бостоне, США, куда Георгий приезжал за несколько лет до конца ХХ века с коротким визитом, который дружески организовала ему обаятельная бостонская писательница Ирина Муравьева, известный прозаик, автор многих романов, в том числе и переведенных на иностранные языки.

Как искренний друг семьи Владимовых, Георгия и его второй жены Наташи, Ирина Муравьева близко к сердцу принимала обострения и невзгоды в судьбе этой пары, изведавшей дома, в Москве, полной мерой гонения, обыски, угрозы и, наконец, вынужденной покинуть свою страну и уехать в Германию. Ирина Муравьева, чем могла, пыталась помочь им, оказывала содействие Владимову в доставке и передаче из Германии рукописи его нового произведения в редакцию московского журнала «Знамя».

Для русскоязычной публики Бостона Ирина Муравьева, неизменно пользующаяся в этой среде заслуженным уважением, организовала выступление Владимова в одном из исторических залов города — в аудитории Морзе Бостонского Университета. Пригласила Ира на эту встречу также мою жену Люду и меня. Тем более, с Ирой в ту пору нас многое связывало.

Общаясь с Ириной Муравьевой, я рассказывал ей о моем знакомстве с Георгием Владимовым, встречах с ним в Москве, Одессе, о нашей переписке и некоторых сохранившихся письмах. О нашем памятном знакомстве в молодые годы.

И вот мы с Людой в аудитории Морзе Бостонского Университета, которая уже почти заполнена, хотя до начала литературной встречи еще около часа. Захлопотанная Ирина Муравьева, ответственная за вечер, жестом указывает нам на ложу справа от сцены, — занимайте там места. Мы последовали ее совету. Оттуда, из ложи, окинув взглядом бурлящий зал, где-то на пятачке в центре уловил я Владимова, стоявшего в не плотном окружении то и дело обступавших его и сменявшихся мужчин и женщин.

Прошло около четырех десятилетий с тех пор, как мы с ним распрощались, но выглядел Георгий таким же стройным и легко узнаваемым. Я не стал пробиваться к нему через нарастающий поток прибывающей публики, но надежды не терял хоть на короткую встречу.

Постепенно гул и суета в зале пошли на убыль, ряды стали заполняться целиком. Незадолго до того, как подняться на сцену и начать разговор, неожиданно Георгий оказался перед ярусом, где справа от подиума сидели мы с Людой. Он, улыбаясь, остановился лицом к лицу со мной. Я вскочил, меня как бы подбросило навстречу ему. Нас разделяло ограждение нижнего яруса. Мы даже не могли обняться. Улыбающийся Георгий протянул мне руку через барьер и, словно напоминая мне о чем-то, произнес два слова: «Вы Миша!?»

Разделенные ограждением яруса, мы стояли лицом к лицу, взволнованные встречей после такого долгого расставания — длительностью в лет сорок. Улыбаясь, трясли друг другу руки. То теплое рукопожатие поныне ощутимо в глубинной памяти моей.

 

Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer3/hazin/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru