СТЕНА
От улицы двор отделен высокой глухой стеной. Стена старая, грязно-белая, с известково-пестрыми выбоинами. Невольно наводит на мысль, что тут только то и делали, что расстреливали. Вряд ли, конечно.
Чтобы как-то принарядить эту тюремную грубятину, Лита Званцева в пору упругой юности, при царе Горохе, рассадила у самой стены кусты сирени с черемухой, рябину. Кусты разрослись, а деревце сильно вытянулось. Сразу после майских, словно очнувшись от обморока, взрывалась черемуха белыми кистями, чуть погодя — сирень. Зимой, посреди голубого снега красиво, напоказ, полыхала рябина.
Лита Званцева была женщиной бесцветной, давеча махнувшей на себя рукой, — потому увядала неспешно, но поступательно. Носила линялые, когда-то модные платья, красилась небрежно, теряя класс.
Зато умная, ученую степень имеет. Иной раз такое выдаст, — ни в каких книжках не прочтёшь, и не услышишь. Настя ходила к ней стричься каждый месяц помимо парикмахерской. Расплачивалась бутылкой вина, вместе и выпивали.
Насте нравится — ножницы над головой вжик-вжик, мелькают сабельками, белобрысые нитки свиваются на полу в слабые кольца. Сидит она, укутанная простыней по горло, жалеет Литу: ума палата, а счастья нет, как нет. И похоже, уже не предвидится. И в этом смысле, у нее, у Насти, фора солидная, все еще впереди, надо только учесть ошибки старших…
А вообще, у Литы занятно. Чай с мятой или жасмином, бронзовые корешки книг, две пишущие машинки, электронный калькулятор — свежая услада интеллектуалки, над зеленым сукном стола бабушкин портрет в полосатом чепце… И сама Лита — угловатая, напряженная, раз-другой затянется «Беломором» и тотчас отрывисто втопчет папиросу в банку, не докурив до половины…
Всегда у нее найдется что-то новенькое, Настя еще не стриженая, по-воробьиному встрепанная, высунулась в окно: сирень с черемухой давно отцвели, а до того, как рябина зажжется — недели три-четыре: ягоды едва налились и начали желтеть. Высунулась и ахнула: ой, Литка, что это?! — через стену выведено аршинной сажей, а что именно, Насте не разобрать. Буквы, кажется, нерусские и почерк паршивый.
— А-а, — у Литы промялась скорбная складка на переносице, — Колька, мерзавец, захипповал! МЭЙК ЛАВ, НОТ УОР, — прогудела она в носоглотку небрежно-уверенно. На пяти языках чесала, интеллигентка в седьмом колене! Настя от неё прям балдела, сама частенько спотыкалась о родные слова.
— МЭЙК… что?
— НОТ УОР, — вновь пророкотала Лита без видимой натуги. — Делай любовь, а не войну.
—… Делай? — силилась понять Настя, уловив для себя нечто чрезвычайно важное в этой жирной загадочной надписи.
— Девиз хиппи, — не воюй, а люби парней, птиц, природу…— терпеливо разжевала Лита. Настоящая интеллигентка, высшей пробы. Ничем не выразила своего превосходства, а ведь могла, ещё как могла! — Помню, слонялись по улицам — тощие, бледные, заросшие до бровей. У одной девочки на щеке цветочек прорисован.
— Верно-то как, Лита! Все правильно, как у… Достоевского! — Настя не понимала — не понимала, и тут наконец до неё дошло, мгла разверзлась и свет прорезался; истинность и простота изречения проняли до печенок. — Все, все бы проблемы разом решили, — задыхалась она, вдруг увидев путь единственный и яркий, — мирно, без мордобоя! — Она торопилась поделиться прозрением:
— Это касается всех нас…
— Только не меня, уволь! — открестилась Лита коротким смешком, тут и выплыло наружу всё ее спрятанное высокомерие, не сдержалась. Впрочем, для него есть основания — универ, степень, покойная маменька — юрисконсульт, смолянка-бабушка…
— От службы свободна, от любви — тем более!.. — То была горькая правда, а правда, известно, привилегия гордых. — Ладно, будет об этом, вина принесла?
— Нашего не было, вот, «Стрелецкой» купила.
— О, повышаем градус! — одобрила Лита, грустная и несгибаемая одновременно, — тогда марш в ванну, слегка намочи голову…
— Колька этот всерьез хиппует? — Если Настю что интересует, — не успокоится, пока досконально не разузнает; завидная черта, любопытство — двигатель прогресса.
— Крячкин? — на усталое лицо Литы набежали тени, — дворовая шпана. — Спереть белье или клумбу облевать, — его уровень. — А это…— она в сомнении поиграла скулами, — нет, кто-то его надоумил, или просто в воздухе висит.
— Как это, висит в воздухе? — Во, завернула подруга, с ней не соскучишься!
— Идея созрела и витает в воздухе. И все ее подхватывают, даже такие охламоны как Крячкин, — ни бельмеса не смысля!
…Покуда Настю ощипывали и ровняли под мальчика, она предавалась приятным, чуть щекочущим воспоминаниям о том, с кем она делала любовь в последний раз. Двадцать три дня назад с хмурым и симпатичным, как впоследствии выяснилось, слесарем из ЖЭКа. Бачок в уборной протекал. Слесарь ловко сменил прокладку, потом по собственной инициативе, — Настя не просила, но он уговорил, — поставил в ванной комнате новый смеситель, «ёлочку». Прочистил раковину от засора длинным таким, гибким щупом, дырки просверлил в двери шуруповертом, для вентиляции, а то «обязательно угорите с Вашей колонкой». В кухне подкрутил у плиты конфорки, в коридоре прибил отставшие половицы, в спальне ночник пришпандорил над кроватью. Мастер оказался на все руки! Настя попыталась прикинуть, во что ей обойдутся эти благодеяния, упавшие с небес — набегала астрономическая сумма! Внезапно ее озарила шальная мысль: а что, если неистощимый поток добрых услуг не что иное, как своеобразная форма ухаживания? Только ли денег ждет от нее чудо-слесарь? Мысль мелькнула как шутка, но слесарь был не склонен шутить. К тому же, вероятно, он читал мысли на расстоянии: обнял ее так умело и справно, что прежде, чем потерять сознание от любви, хлынувшей водопадом, она успела лишь узнать его имя — Кирилл, да попросила на время отложить в сторону разводной ключ десять на двенадцать.
На прощанье слесарь чисто символически взял с нее трёху, — покамест деньги остаются главным средством расчета за произведенные услуги. Взял трёшку и обещал вернуться, «доделать, то что не успел». Чего он не успел, Настя так и не поняла, все вроде сделано, даже с лихвой, но на всякий случай, решила подождать.
«Тот, кто делает войну, достоин любви?» — Настя решила зайти с другого края. Вот бывший ее жених, курсант, без пяти минут политрук. Все допытывался, девушка ли она. Она легко подтверждала — да, девушка, ведь ясно, что его больше устроит. Чтоб не разочаровывать, томила его как молоко на медленном огне, до себя не допуская. Было тревожно и интересно: неужели впрямь жениться хочет? А он угощал ее мягким мороженым, вежливо, но упорно целовал в розовое ушко, кротко жаловался, что длительное воздержание пагубно отражается на его боеготовности.
Однажды явился пьяный, признался, что надоело ждать. Устал ждать и лечиться. Бравый курсант подцепил от заразной девки дурную болезнь. Настя в страхе бежала от него, терла и терла уши песком, едва мочки не порвала. Наутро курсант ее разыскал, плакался, молил простить его — «Ты последняя моя надежда, верная честная девочка!». Настя наотрез отказалась с ним встречаться, курсант напирал всё настойчивей и злее. «Я давно не девочка, а ты — дурак, поверил!», — открылась она, надеясь, что правда его оттолкнет. Он бросился на неё, словно ему пообещали крупно приплатить. Тут бы ей и кранты, да снизошло счастливое наитие, — пригрозила настучать в политотдел о его болезни и домогательствах. «С волчьим билетом выгонят!». Курсант дал ей пощёчину и отстал навсегда.
Сосед — стрелок вневедомственной охраны с болтающейся кобурой на боку, ходит, переваливаясь как пресс-папье. Настю тошнило от одного его вида — в засаленном кителе и мятой фуражке, небритый, да, еще вечно носом шмыгает, особенно противно. Он даже украсть не способен, другие тащили тоннами! Нищета. И у такого была жена, что заставляло ее жить с ним? Она не только жила, рожала ему детей.
А на предприятии Карл Егорыч — зав. кабинетом гражданской обороны. Мелкий, вёрткий, с узкой лисьей мордочкой, — ни один противогаз не годился, ухо торчало из-под слишком просторной маски. Облаченный в антирадиационный костюм, он напоминал гнусную нечисть из американского фантастического боевика, инопланетного выблядка, наводящего на прекрасную изумрудную Землю потусторонний фашистский ужас. Вот бы палкой засветить пучеглазому! — иногда мечтала Настя на занятиях ГО, — и долбить, долбить по кумполу, пока морок не сгинет.
— А я знаю, о чем ты думаешь, — неожиданно сказала Лита, обтирая ей шею полотенцем, сдувая на пол жидкую массу волос. — Думаешь, приду как-нибудь, а она мёртвая лежит уже с неделю, разлагается потихоньку. И никто не хватился, никому дела нет… — Ошибаешься, дорогая, — она рывком сдернула простыню, — помирать не собираюсь. И травиться не стану, лезть в петлю, как говорится, — не дождётесь! Лучше за собой последи, это я серьезно… Ты вот маешься, а такие как я век скрипят и мемуары пишут, — она кивнула на массивно-благородную «Олимпию», — напечатают потом в «Лит. памятниках», в какой-то другой серии…
— Ничего я такого не думаю! — огрызнулась Настя, отряхнулась, подскочила к зеркалу. Волосы попали за шиворот, больно кололись. — Пальцем в небо. Чтоб я кому дурного желала, да никогда! Может, мне сразу уйти, а за стрижку спасибо…
— Ну, прям, обиделась, извини. Ты меня не так поняла, — Лита примирительно тронула Настю за плечо. — Погоди, тут ещё поправить надо, — снова взялась за ножницы.
…Выпили они крепко, врезали от души. После «Стрелецкой» Лита расщедрилась, вытащила из загашника триста грамм коньяка. Накатили славно… Лита, чего раньше никогда не было, предложила у неё ночевать, благо час поздний, но Настю снедал тайный зуд. Манил ее двор.
Она вышла в темноту, кровь шумела в висках и ноги подкашивались. Настя телом припала к стене, чувствуя грудью, щекой, ладонями ее тёплую, жёсткую шероховатость. — НОТ УОР, — проворковала она, млея от непонятного блаженства; первую часть изречения Настя благополучно забыла.
Она поскребла наманикюренными коготками, как бы желая вобрать в себя мудрость и опыт, накопленные старым монолитом за долгие годы осмысленного стояния на рубеже двора и улицы. Внезапно затрещали, раздвинулись кусты. Сзади кто-то цепко и требовательно прижал ей локти.
— Крячкин, Вы — Коля Крячкин?! — пропела она, почти отключившись, готовая на все. Послышалось сопение, тяжкий вздох, объятия разжались. Шелест невесомых шагов. — Куда же Вы, Коля, Николаша?! — развязно и жалобно всхлипнула Настя. Невидимый с шага перешел на бег, вот-вот растворится в ночи. Настя кинулась за ним, ломясь по кустам, надеясь хоть тень ухватить. Не досталось и тени, — стена кончилась, Настя потеряла опору и заскользила вниз по влажному скату… Подняться уже не могла, острая боль пронзила лодыжку. «Перелом? Скорее вывих», — трезво рассудила она и задрала голову: прямо над ней кисейно-голубым светом горело окно — путеводная звезда, до которой можно докричаться… — Лита! — позвала она громким шепотом, — Лита…
Лита Званцева только что расстелила постель. Она спустилась на зов, нашла поверженную, взвалила ее как рюкзак на закорки. Лестница была пологая, ступеньки стесаны. Лита бодро продвигалась в гору, беззлобно поругивая ношу. Настя за время подъема не издала и звука, стыд заглушал боль. Еще было чувство вины, несомненно. И всё сверху шапкой, снежной и мягкой, накрывал покой… — Хорошо бы Лита и дальше так шла, шла — удобно, легко…
Все чувства жили в ней согласно, не мешая, как детали в часах.
У ДАНТИСТА
Дантист жил за городом. Сперва Пакеев трясся в пустой и вымерзшей электричке, потом брел по ледяной тропе, — штиблеты скользили и Пакеев ругался в пол-шёпота. Возле бревенчатого дома с палисадом и оббитым крыльцом вертелись и мельтешили сыновья дантиста — один низенький в ярко-ржавом куртеце, в просторных поролоновых штанах, у другого из-под вязаной шапочки с пёстрым финским узором помороженные уши торчали точно фарфоровые. Старший, в финской шапочке, держал блестящий предмет — латунную ручку, отломанную от двери, поворачивая ее то так, то эдак перед носом маленького. — Лизни-ка, — предлагал ему вкрадчиво. Тот, чуя подвох, отнекивался. — Я тебе конфету вкусную дам, с ромом, — сулил старший. Легко поддавшись искушению, низенький приложился к латуни, язык тотчас пристал, будто склеился. Низенький хрипло, одним горлом, вскрикнул, из глаз посыпались градины. Пакеев хватко поймал старшего за белесое ухо и с наслаждением принялся его выкручивать. Низенький выл, старший молча вырывался, а Пакеев, вспомнив зачем пришел, отыскал на стене кнопку звонка.
В теплых сухих сенях его встретила женщина в шикарном рыжем парике, очевидно, что для блезиру, однако в замурзанном халате и без чулок. — Вы малОму во дворе плесните кипятком на рыло, — посоветовал Пакеев, — а то больно балует… — женщина, охнув, накинула на халат мужское драповое пальто, а Пакеев прошел в приёмную. Там от кадки с гигантским лопухом к заиндевевшему окну прохаживался молодой мужик, блестя свежим золотым ртом.
— Последний? — спросил Пакеев, подозрительно прицениваясь к чрезмерной желтизне его зубов. — Уже отмучался, — охотно откликнулся златозубый мужик, ему не терпелось поболтать. — Никак не привыкну, словно запрягли меня. — Он и вправду, как конь, пожевал челюстями.
Мимо пациентов зверски прошаркала недовольная женщина в парике, таща за руку зарёванного малОго, у которого нос оказался пуговицей, а губы сочились кровью. Позади старший, холодно улыбаясь, нес ручку как вещественную улику. женщина с хрустом дернула малОго будто послушную куклу, и они исчезли. Пакеев знал, — справа в закуте в пол ввинчен толчок, рядом висит умывальник, над умывальником аптечка с ватой, йодом и мазями.
Старший зашвырнул ручку в кадку с лопухом, прошел в отцовский кабинет без стука. — …Я только что с Севера, год оттрубил, так что денежки водятся, — доверился мужик Пакееву. — Вот я и думаю, чего на себя жалеть! А Вы как считаете?
Пакеев не успел ответить. Из кабинета высунулся худощавый, похожий на гибкий прутик, еврей с усами, отросшими аккуратной щёточкой. Поманил к себе Пакеева, а златозубому мужику сказал:
— Ехали бы домой, покуда светло. А то, знаете, шалят ребята и фонари все повыбивали… Неровён час, попортят работу.
В кабинете Пакеев заметил старшего сына, он сидел в кресле и с надутым серьезным лицом листал книгу.
— Сейчас мы Вам снимем мерку, — пошутил дантист, размешивая в керамической чашке тяжелую серую кашу. Затем он вывалил эту массу на металлическую лопатку, разровнял. — Откройте рот. — Пакеев открыл. Дантист с силой вдвинул лопатку в щель меж развесистых пакеевских челюстей. — Теперь сидите тихонько, минут десять, а я схожу покурить.
С кожаным скрипом из кресла вылез старший сын, он был также серьезен и хмур. Долго смотрел на Пакеева, будто видел его впервые. затем близоруко поморщился и вдруг харкнул тягучим, почти взрослым плевком. Плотный сгусток лег Пакееву на колено, старший сын отступил и спрятался за кресло.
Пакеев попытался встать, ноги его дрожали, больше всего на свете он боялся потерять лопатку. Но тут вернулся дантист, от которого приятно пахло английским трубочным табаком. «Капитанский», — остро позавидовал Пакеев, недавно бросивший курить трубку, давно было пора. Надоело рыскать, доставать «Капитанский», или еще более редкую «Амфору», да и экономия приличная. А от сигарет с папиросами его всегда тошнило.
Дантист ловко потянул лопатку на себя и Пакеев смог сомкнуть челюсти. На лопатке зубы отпечатались изящным амфитеатром. — Погодите. — Дантист вновь заставил Пакеева широко раскрыть пасть, взял пульверизатор, прыснул узкой струей. — Теперь сплюньте…
ФАМИЛИЯ
Каталка въехала в сияющий чистотой предбанник, остановилась. К больному, закрытому простыней до плеч, подошел хирург в сопровождении ассистента.
Пан-цер-жан-ский! — громко, смакуя каждый слог, выговорил он по складам. — Красивая фамилия, жаль не повезло бедняге…
Он сочувственно вгляделся в серое, без выражения, лицо, покоящееся на высокой подушке как слепок. — Вероятно, из поляков, — услужливо предположил ассистент. — Такая фамилия приличествует какому-нибудь флотскому офицеру, или, бери выше, адъютанту Его императорского величества — что-то в этом роде, по-моему, было, не припомните? — высокопарно рассуждал хирург, имевший слабость всякий раз молоть вздор перед важной операцией, это хорошо снимало напряжение.
У больного, против ожидания, хорошо слышавшего эти праздные пересуды, не было сил согласиться с ними или возразить. В его развесистом генеалогическом древе попадались и виленские шляхтичи, и командир эсминца, и если не адъютант Его величества, то уж точно гвардейский полковник. Еще — знаменитая балерина, сводившая с ума воздушными прыжками, еще — азартный биржевой игрок. наконец, столичный фат и повеса, в полном согласии с расхожим каноном поведения и при том абсолютно внезапно для окружающих, удалившийся от мирской суеты в монастырь.
Все было, вернее, все были. От славного рода к нынешнему времени, увы, остался он один, да и то неизвестно, надолго ли…
Он еще многое хотел добавить, например, что готов подарить свою затейливую генеалогию какому-нибудь родичу хирурга, брату, хоть племяннику, а взамен занять опустевшее место. О если б он мог что-то сказать, а его притом еще и услышали…
Через час хирург напрочь позабыл о контрасте между великолепным звучанием фамилии и жалким обличьем ее владельца, и целиком сосредоточился на желтом впалом животе больного; тщательно взрезал и погрузил в его недра руки по локоть. Работал молча, экономя слова и жесты. Ассистент с сестрами, мучительно вытянув шеи, старались предугадать любое его движение. Подручные, как и положено, боялись и обожали шефа — безносого, безгубого, только глаза двустволкой. Что он там раскопал в развороченном, сочащемся теле, никто толком понять не мог, а спросить хирурга, даже когда от снял повязку, они не решались.
Панцержанского вернули не в прежнюю палату, а в реанимацию. Положили в отдельный бокс, дабы восстановился привычный строй мыслей и чувств, потрясённый дерзким хирургическим вмешательством. Однако, чаемое успокоение не наступало: ему казалось, что все время кто-то звал его, как это было до операции, когда товарищи по палате и несчастью то и дело бурно выясняли, откуда он, где родился и где не пригодился…
Здесь вроде бы никого быть не должно, и тем не менее, фамилия его, отражаясь от голых стен, постоянно возвращалась к нему двойным, тройным, тысячекратным эхом… Он понимал, чтобы выздороветь, надо полностью отрешиться от самого себя, а значит, и от своей болезни, ставшей в последние месяцы содержанием его бытия. Но проклятое эхо вновь и вновь ненавистно-звонко напоминало, что никакой особой жизни, собственно говоря, не было: жил не он, за него жила фамилия. Оболочка, знак, — она превратилась в суть, и редкими случавшимися удачами и неудачами он обязан исключительно тому, что он Пан-цер-жан-ский.
Даже женой. Она в пылу обид за обманутую жизнь уверяла, что купилась на красоту и вычурность фамилии, а когда поняла, что за ней ничего не стоит, немедленно подала на развод. Полюбившуюся фамилию оставила себе на добрую память.
Даже болезнью. Его жалобы на пошатнувшееся здоровье слишком долго принимали за мнительность и капризы, органически присущие вырождающейся аристократии. а когда спохватились и начали лечить по-настоящему, поздновато оказалось, болезнь зашла достаточно далеко.
Дворник, подкоркой чувствовавший в нем барина, при встрече снимал картуз и кланялся, и при том исправно бегал в секретотдел, чтобы доложить о замеченных подозрительных связях. С раннего детства Панцержанского почти не окликали по имени, учителя в классном журнале вечно о него спотыкались и подчас вызывали к доске по нескольку раз за урок. Иногда сложность и затейливость фамилии шли на пользу, так военком, блуждавший в согласных словно в трёх соснах, в сердцах вычеркнул его из списка новобранцев, следовавших в очередной колониальный поход. С другой стороны, та же сложность вынуждала компетентные инстанции быть повышенно бдительными при найме на работу. Зато различные легальные и полулегальные формирования, ориентированные на героическое прошлое и мечтавшие возродить овеянные славой обычаи и порядки, с охотой завлекали его на свои сборища. Часто Панцержанский сидел в президиуме, нахохлившись, сердитый и застенчивый как голубь на морозе.
Сегодня эта чугунная тяжесть, этот чугунный звон стали вконец невыносимыми. Он хотел попросить ваты, чтобы закупорить уши, но не нашел кнопки. Он шарил справа, слева, а звонок как назло был в изголовье. тут опять явственно произнесли — Панцержанский!… Он умер глубоко огорченным.
И не знал он, что в эту минуту в бокс рвётся бывшая жена с минеральной водой и апельсинами. Она доказывала каждому встречному и поперечному, что она Пан-цер-жан-ская, что стремится к Пан-цержан-скому, а ее все равно не пускали, так как в реанимации только врачи — свои, остальные — чужие и посторонние, и бывшие жены тоже.
Зато она сумела выцарапать мёртвого Панцержанского, которого, пользуясь его одиночеством и отсутствием родственников, хотели показывать студентам-медикам в качестве наглядного пособия: как от мелкой, на поверхностно-непросвещенный взгляд малозначащей причины, за полгода может разрушиться человеческое тело, такой совершенный, идеально задуманный конструкт. Бывшая жена отспорила его, сожгла, как принято, застолбила уютную нишу в колумбарии. На доске, закрывавшей нишу, велела выгравировать без дат и инициалов: ПАНЦЕРЖАНСКИЙ
КРЕПКА КАК СМЕРТЬ
Первым с нашего курса умер Серж. В миру Сергей Жубьев, Царствие ему небесное… Добрый был малый, хоть и урод. Лоб в минусе, щеки, нос как у примата, зато мощные, преувеличенно развитые челюсти, чтоб было чем грызть и жевать. Серж и впрямь обильно кушал, однако, всё не впрок. Мне как-то посчастливилось в бане лицезреть его хабитус: как суповой набор — кости без признаков мяса. Сюда добавим сальные волосы, падавшие на глаза немытой клеёнкой, сюда же — трупную бледность кожи, стойкую экзему на кистях рук. Не забудем колоссальные стоптанные башмаки — сорок пятый, не меньше, и это при весьма умеренном росте.
Полагаю, его уродство было тесно связано с общим нездоровьем. Только на моей памяти трижды грохался в обморок, — лили на него вёдра воды, вызывали «Скорую». Донимал хронический насморк, на дню менял с полдюжины платков, и не оттого, что такой чистоплюй.
Родом из города Медынь близ Калуги, единственный сын у матери, безотцовщина. Жил в общежитии, пред дипломом съехал на съемную квартиру. Деньги зарабатывал уроками и тем, что строчил курсовые за «блатных» и кавказцев.
На кафедре желанный гость, успешно вёл сразу несколько тем. Прилежно зубрил языки, на скучных лекциях глотал мудрёные книжки, содержание потом с занимательными подробностями пересказывал девушкам, дремуче невинным в этом отношении.
Кстати о девицах. Свою вопиющую некрасоту Серж, казалось, не сознавал. На свои, на кровные водил их в ресторан, на дискотеки, где наравне со всеми скакал шалым конём, сальной тряся гривой, после, правда, долго отдышаться не мог. Он упорно бегал за каждой юбкой, и, если посылали, — не унывал и не отчаивался. Кто-то из них, рано или поздно, не сегодня так завтра, не там, так тут…
Надя Ляцко песня была, а не девушка. Со степного Крыму яблочко наливное — грудь, бока, в сарафане руки голые до плеч; близок локоток, так бы и впился… Что еще? Немножко ленивица, чуть-чуть куртизанка. Верный отзывчивый друг и программист от Бога, сто очков любому…
Наш Квазимодо давно подбивал под нее клинья, но прелестница отмахивалась с тягучим шармом, потчуя его родительскими дарами — всегдашним кизиловым вареньем, янтарноблескучим окороком под Новый год; да локотки свои почёсывала, сводя с ума впечатлительного Сержа. И вроде бы шансы нулевые, но однажды, в минуту роковой слабости то ли скуки ради, то ли от безразличия Надя поддалась умело-вкрадчивому натиску, — раз поддалась, два, а там пошло-поехало… Для нее Серж хату снял, чтоб непростую свою любовь пестовать в безопасности, подальше от общаги, где вороны развратные кружат — тьмы их и сонмища!
Этот роман задел многих. Надя и Серж, Сергей Жубьев и Надежда Ляцко — в голове не укладывалось! Особо негодовал один кореец — Ким или Пак, а может, Ли — из Чимкента, жёлтый и неуклончивый как орех. Боксер по призванию и нравственному чувству. — Надо же себя так так не уважать, с такой-то рожей! — сокрушался он, точно жалел Надю и желал ей лучшей доли…
В возмущении его сквозила изрядная доза лукавства, — отвергла его переборчивая девушка. — Черт косой, забияка! — объясняла доходчиво, шутя.
По понятной логике саднящую боль уязвленной души кореец обратил против счастливого соперника, пригрозив отделать его по-свойски. На защиту Сержа Надя поднялась грудью, литой и круглой. Предупредила, что опозорит драчливого чимкентца. — Посмей только тронуть Жубьева! Объявлю, что ты импотент, или — у тебя чесотка — в паху, в заднице, где тебе удобнее? — Лепила Надя с плеча, не раздумывая.
…— Вранье всё, могу доказать, — вяло отбивался боксер, но увы ему; то был не ринг.
— Мне скорее поверят, — наседала Надя. Коварство любви — в помощь.
И кореец счёл за благо отступить, не связываться. Нет на свет силы сильней напраслины! А тут поединки грядут, всесоюзное «мочилово» — нервы нужны, прочные как канаты. Порой сублимация приносит блестящие результаты, Ким выиграл всё, что в спорте важно: первенство города, страны, Европы, стал призёром Олимпийских игр.
Против ожидания любовь Нади с Сержем затухла самым банальным образом. Как под утро тускнеет костерок, разложенный в сырой буреломной пуще. Без подпитки, на одной лишь инерционной тяге. Сергея Жубьева оставили на кафедре, а Надя Ляцко по распределению отбыла тысячью верстами южнее, поближе к Родине, где мгновенно вышла замуж, родила, о Серже, надо полагать, забыла. Другие хлопоты. А начали-то, начали как — за здравие! Зерно конфликта — яркий дисбаланс между красотой и уродством, здоровьем и хворями. За сим долгая правильная осада, победоносный штурм, зряшная зависть конкурентов, стычки, интриги. А кончилось так, что и вспомнить нечего.
Сержа я тоже потерял из виду. Слышал о нем, что делал нормальную академическую карьеру — аспирантура, степень, монография в дешёвом переплете. Параллельно прогрессировали «болячки» — подолгу лежал в больнице, лечился: просветление сменялось кромешным мраком. Вновь свидеться могли на его похоронах, — я, естественно, не пошел.
О судьбе Нади Ляцко тоже узнал задним числом. Встреча на улице, кто-то обмолвился — так, между прочим. В отличие от Сержа ее финал был внезапным, безутешным, полным божественного или дьявольского — кому что нравится — произвола. Как удар молнии в человека, сидящего в саду за чаем, в трусах и майке. Вторые роды, рак молочной железы, сгорела в месяц. Вдовец, на руках двое. Ветвь после пышного цветенья, только начавшая плодоносить по-настоящему.
Тогда-то и всплыло из студенческой тьмы то злое и туповатое недоумение — как могла, с таким-то страшилищем? — А только с ним и могла, по сокровенной сути! Соединила их не блажь, не скука, не юношеская похоть, когда все равно с кем, лишь бы, не жалость, а предчувствие ранней смерти.
Трагически неизбежное будущее снивелировало разницу между Надей и Сержем, кто он, а кто она — стало неважным. Почему они так быстро разбежались? И это ясно-понятно: смерть в зрачках друг друга, тленный запах изо рта — не жизнь, а совместное гниение заживо…
Титулованный кореец из Чимкента тем временем, завоевав «все золото мира», благополучно перебрался в МИД, развозя диппочту по разным Азиям-Америкам, а затем в некотором вновь созданном, суверенном царстве-государстве с пылу с жару возглавил ОСНАЗ — его крепко боятся и столь же крепко уважают…
ЧЁРСТВЫЙ ХЛЕБУШЕК
Мой приятель — сильно не молод, но крепок, со здоровым румянцем на обе щеки. Сам, что называется, «при делах», болеть, тем более, умирать не собирается. Тертый калач? Скорее, — чёрствый хлебушек, не проглотишь, так поперхнёшься. На кривой козе его не объедешь, даже пытаться не стоит, а вот поди же! Дал слабину и не только; главное, денег одолжил одному знакомому проходимцу. Сумма немалая, двадцать штук «косарей», в долларах, разумеется. И ведь все про него знал, что жулик со стажем, живёт за бугром — быстро не достать, а поддался неожиданному внезапному как сквозняк сердечному порыву — заблагодушествовал… Тут, конечно, сработало несчастливое стечение причин, — литая, пухлая, перетянутая резинкой колода в барсетке после удачной негоции, щедрая выпивка, доверительная беседа, и чего тут скрывать; тщеславие, — здравых опасливых людей на короткое время может лишить рассудка … Дескать, вот я какой мудрый и щедрый, а ты, дурачок желторотый, только на то и способен, чтобы клянчить в унизительной позе. Мы, когда помогаем, сперва себя возвышаем, потом за это непременно платим. И ни расписки, ни процента с него не требовал, он пообещал инфляцию возместить, а я только рукой махнул, — мелочи… Может, это издевка была, с его-то стороны. Сам не заметил, как денежки перекочевали из кармана в карман, клетку приоткрыл, они и выпорхнули словно неверные птицы, — всё равно где, лишь бы чирикать… Мы сидим в том же ресторане, где произошла злополучная встреча. Заведение принадлежало известному криминальному авторитету. Всё здесь солидно, надежно, располагает к аппойнтментам, деловым и прочим рандеву. Никто никому не мешает, царят приглушенные нейтральные тона в оформлении стен и в общей атмосфере. Там, на улице сутолока, гудки и чад бензиновый, а внутри вкусно едят, болтают, иногда о чем-то договариваются. Правда, самого владельца эта гармония тщательной ручной выделки не уберегла от снайперской пули с чердака дома насупротив. Но надо тотчас по праву воздать убитому: настрой после него практически не изменился, те же официанты, по виду секьюрити или дипломаты, та же традиционная, годами отлаженная кухня без кулинарных вывихов. Это как в прочном государстве, — другой приходит к власти, а корабль продолжает плыть прежним курсом. Бултыхнулся камень, взбаламутил тину, и снова на поверхности тишь да сон. Преемственностью зовётся. Подозреваю, приятель зазвал меня сюда в смутной надежде ненароком, вдруг, наткнуться на обидчика. Ложная иллюзия — развернуть событие вспять. Никак не успокоится. — Вот ведь гад, порчу на меня навел. Я, значит, здесь, — а он, Алешка, на твоем месте, — пальцем норовит, тычет мне практически в глаз. Не впал ли он в транс с кромешного горя? Едва ль удастся из него вывести! — Начнем как всегда, для разгона? — к счастью, словно из-под земли вырос, встрял меж нами официант, — очень вовремя, может, наконец, переключит его болезненное внимание; принёс меню, обращаясь к нему с почтительной уверенностью. — Две по сто и огурчиков, — соглашается приятель машинально, он весь там, в недавнем прошлом, под спудом драматической ситуации. Как в замедленном кадре — та же дорогой кожи барсетка, ползёт молния, обнажая бархатистое нутро, почти пустое. В отличие от того дня. — Какое-то наваждение, я ему сам, этой рукой… — Он готов в ладонь нож вонзить и вилку в придачу, продолжая себя мучить. Я этого Алёшку-супостата когда-то видел мельком. Голый блестящий череп, тут помимо возраста у приятеля с ним намечается еще одна линия разрыва, антагонизм. Мой друг, хоть и пожилой — с жестким серебряным ежиком, волос к волосу. Так вот у Алешки ранняя лысина во всю голову, тонкий рот, умные блестящие глаза, наружность к себе располагает. В меру нагл, сообразителен, с напористым обаянием и язык хорошо подвешен. Словом, мошенник. — А ведь, из приличной, можно сказать, семьи. Отец — аристократ, денди, мебель «Жакоб», манеры… Архитектор, правда, средненький, но откуда взять нормальных архитекторов? Вторым браком, кстати, был женат на знаменитой актрисе, Алешка вовсе не от нее. В гробу бы перевернулся, узнай, что его сын опустится до банального воровства. Утверждение, скажем, весьма спорное. Покойник тем и удобен, — ему можно приписать любое достоинство, равно как и мерзость. Точности ради замечу, что воровство и кидалово, по моему разумению, ремёсла принципиально разные. Видимо, с приятелем мы сходимся в последнее время излишне часто по делам и по дружбе, всякий раз он обязательно съезжает на больную тему, и мне это порядком надоело. Надоело выражать сочувствие в одних и тех же словах, а новых мне уже не сыскать. Помочь, — не представляю, как, а просто быть экраном для его ламентаций, — нет уж, увольте! Я его, конечно, понимаю, денег жаль до соплей и визга, стыдно, что развели как лоха и ведь никому особо не расскажешь, партнеры сторониться будут, урон репутации громадный… Мне он доверяет, лестно, что и говорить, но сколько можно быть подушкой для горьких слез? — Переходи на карточки, давно пора, — сострадать уже невмоготу, по инерции продолжаю изображать вежливый интерес, — с наличными морока, налететь легче лёгкого, а тут всегда есть шанс пораскинуть мозгами, потянуть время, отбояриться… — Будто в нашем бизнесе можно полностью обойтись без нала! — фыркает он сердито, явно чувствуя мою усталость, пресыщенность его печалями. — Ладно, — опять официант с графинчиком возник в самую нужную минуту, разрядил напряжение, — вздрогнули! — он опрокинул рюмку, захрустел корнишоном, здесь они настоящей, мужской породы, какого-то специального бандитского засола. — Я выпил и решил в следующий раз от стрелки воздержаться. По возможности уклонюсь под благовидным предлогом. А то эти постоянные упреки и стенания, мне адресованные, — так недолго вообразить, что именно я и виноват, это я, я долги не отдаю! — и сам уже начинаю ловить себя на этой идиотской мысли. Но все же его по-прежнему жаль и порывать так сразу, сейчас не хочется, да и вредно для процесса пищеварения, как-никак мы в ресторане… Потому продолжаю осторожно сопереживать: — Но ты наверняка звонишь, требуешь, и он тебе в ответ что-то обещает, не молчит, вряд ли посылает на три буквы… — О! — Лучше бы послал, меньше иллюзий. Он просто засыпает ворохом предложений и проектов. Ураган, шторм! Айвазовский отдыхает… Сам звонит, иногда три раза в день, сердце ёкает — неужели… Нет, очередной спам. Старый прием, тактика всех разводил, имитация бурной деятельности. Мол, видишь, — суечусь, пашу как папа Карло, на тебя пашу, мерзавец, стыдно тебе, может, отвяжешься, наконец… — И чего же предлагает, — спрашиваю. — Пшик, ерунду на постном масле. Весь расчет, что я задохнусь в их вязкой массе. Машину «Бентли», например. Бери прямо из гаража. Хочешь катайся, не хочешь — продай. Здорово, класс, все счастливы. Стоимость в десять раз больше долга? Прекрасно. Тут же выясняется, что она после аварии, нужен ремонт. Следующий пункт: с документами засада, оформлена на дядю Васю, а его еще надо найти и денег дать. Так, все ясно? Проехали… Дальше что? Дача. Тоже вроде неплохо. Двадцать км от Москвы, двадцать соток — и долг, помнишь сколько, — совпадение, магическая цифра, годится. Еду туда, — участок подтоплен, низкий, дом-развалюха, ладно, пусть……Зато знакомлюсь с новым для себя понятием — сервитут, обременение, значит; там еще две старухи, которых надо расселить. Опять кикс, опять мимо… То акции мне суют, живо хватай, горит, акции медного рудника, или комбината по бросовой цене, Ожидаемая прибыль — сорок процентов только в первый год, дальше 60, 80 по нарастающей… Что за комбинат, где этот комбинат? Дальше. Какие —то прохвосты по Алешкиной рекомендации хотят вступить со мной в высшей степени выгодный для меня альянс, он, видите ли, за меня поручился… Убил бы! — А сколько приглашений на светские рауты, банкеты, важные господа мухами вьются, лишь бы меня осчастливить… — Давай, что-то наконец, закажем, — прервал я жалобы турка, — вон, официант в нетерпении бьет копытом. — И то дело, — не листая меню, он начинает диктовать — говяжий язык каждому, капустки по-гурийски две порции, лобио тоже пара, лепёшки, — вкусы его были неизменны, устойчивы, как те моральные принципы, на которые он тщетно пытается опереться. — Селёдочки с лучком, — ну и триста грамм, — с лёту-повороту подхватывает официант, он все его предпочтения давно зазубрил как школьную грамоту. — А первое-второе закажем через двадцать минут, только я закуску принесу. — Точно! — Любил приятель растянуть удовольствие подобно эластичному бинту, словно чудилось ему, что так и всю жизнь за счёт кулинарных восторгов можно длить и продлевать как угодно долго, почти бесконечно… — Точно… — он, впрочем, не удосужился спросить, а мне что надобно, чего я сам желаю. —А мне ещё фаршированных баклажанов порцию, — подал голос, тварь я дрожащая или право имею? — Смотри-ка, — дёрнул приятель седоватой бровью, удивила, но видно, и пришлась по душе моя дерзость. — Не будешь возражать, если мне тоже синеньких? Я немножко боюсь за него. Все же такой румянец — далеко не всегда признак здоровья, не дай Бог, кондрашка хватит, удар, инсульт, в общем, понятно, что. Ест себя поедом, грызет постоянно, а это до добра не доводит. А ведь раньше он и другими вещами интересовался, волновали его проблемы бессмертия. Он был уверен, что это вопрос чисто коммерческий и в недалеком будущем его можно будет купить в аптеке или ларьке как снадобье, только очень дорогое, и боялся, что в самый ответственный момент нужных денег не сумеет собрать. — А ведь Алёшка у меня на коленях сидел. Давным-давно его отец угощал французским коньяком дома в гостиной. Красавец, денди, прямой как шпага… Уже разведен, еще не женатый на своей актрисуле, секс-символе эпохи, она же его потом и доконала. Тут же под ногами вертелся прелестный мальчик, черноглазый, курчавый. Сразу пошёл ко мне, обычно дети дичатся чужих взрослых, ручку протянул, мягонькую. — Дядя, тебя как зовут? — Вообще я к детям не очень, но этот просто очаровал меня, купил своей непосредственностью. — Дядя, можно я на тебе попрыгаю? — Вскарабкался на колени, и прыгал, и толкался, и гримасничал, сплошное умиление… — О, если б я мог предугадать, что из него вырастет…
«Придушил бы на глазах отца?» — Я едва сдержался, благоразумно прикусил язык и внимательно оглядел зал: — Не пробовал местных потеребить, завсегдатаев? Вижу несколько приметных экземпляров, явно умеющих добиваться высшей справедливости при помощи заурядного насилия. Спицей в глаз пообещают. Конечно, не просто так, за небольшую мзду, договоритесь. Да и обслуга — швейцары, охрана — ребята компетентные, с опытом, зуб даю, будут рады уважить старого клиента. — Тьфу, тьфу на тебя, Боже упаси! — открестился от меня приятель. Будто я чёрт с рогами, его скушаю. Озираясь, испуганным шёпотом: Да они с меня первого и начнут! Зачем им Алешку искать, когда вот он я, под боком, сам к ним плыву. Как курёнка — общипать старого дурака! Полный, беспросветный тупик. «Нет выхода»— гласит табличка в метро, потому некоторые граждане с подвижной психикой боятся туда спускаться. И то верно, зачем, ежели тебя предупреждают. И подумал я, не поздно ль еще совершить прыжок из царства абсолютной безнадёги в область если не свободы, то хотя бы… пустоты. Улизнуть потихоньку. На горизонте с тоскливым недоумением маячит официант, мы держим его на длинном поводке, окончательно заказа он до сих пор не получил. Это было настоящим оскорблением его профессионального статуса. Пока я думал-соображал, намечая технические пути отступления, нежданно, без шума и грома блеснула молния посреди мрачного грозового неба. На хмурой, насупленной физиономии моего приятеля прорезалась блаженная улыбка, осветила, промыла словно губкой ее скособоченные черты. Я невольно залюбовался, почаще ему надо улыбаться! — Да, подлец, да, негодяй, в одном не могу отказать! Как он готовит борщ, зимой борщ, а летом — холодный свекольник. Ничего вкусней не едал, все эти заморские лакомства — фуа-гра, устрицы, петух в вине, — пожевал и забыл! А супы из свеклы, вспомню, — и слюнки текут! — Он действительно судорожно глотнул, кадык заходил как поршень. — Чего в нём особенного, борщ и борщ, в каждом доме, в каждой столовке, эка невидаль! — Меня заинтриговали Алёшкины успехи, даже чуточку завидно стало… — Признаю, — сокрушенно кивнул приятель, — моя слабость. К каждому можно ключик подобрать, — Алешка вот сумел, воспользовался, крибли-крабли-буммс! Что он в борщ кладет, — ну, да, вяленые помидоры вместо консервированных томатов, обязательно копчёности, на рынок ездит утром, покупает у своего продавца, долго нюхает, пробует, но так многие делают; в холодник, — молодую свеклу с вечера отваривает, целиком не чистя, даёт отстояться, на следующий день — кефирная основа, зачем-то добавляет газировки, мелко нарубленные яйца, свежие огурцы, редиску, зелень, — как положено, и без сахара! А получается волшебно, — только у него, ммм… — Жара, пот за шиворот, нечем дышать, а тут — полное счастье! — Он тебя приворожил… — Я и говорю, фокусник, аферист, чует на какие кнопки нажать, чтоб под его дудку плясали. Да появись он сейчас со своим борщом, я первым делом бы кастрюлю отобрал и лопал, лопал, до донышка б выскреб, и только потом взял бы его за горло! — Умопомрачение! Делирий! — Я не верил ушам, он словно похвалялся своим безумием. Вроде сто лет знаю человека, а открылся — с неожиданной стороны. — Давай вернемся назад, в реальность, официант нас уже откровенно ненавидит, да и выпить охота, и поесть…Поболтали и будет. — Ничего, обомнётся, я ему столько чаевых отвалил, на «Мерс» подержанный… Что для себя закажешь? — Прогресс! Печётся о моих интересах, хороший признак. — Может, снова борща? — подначиваю его, провоцирую — в меню есть, украинский… — Шутишь, по сравнению с Алёшкиным, — убожество, профанация… Здесь на высоком уровне блюда кавказской, среднеазиатской кухни, повара у них оттуда. — Он щёлкнул пальцами, медленно подошел затравленный, во всём изуверившийся официант. — И чего ты по борщу затосковал, как-то подозрительно …Вдруг размагничусь, а ты под шумок что-то из меня и выцыганишь? — Я даже протестовать не стал, поморщился как от кислятины, устало покрутил возле виска. — И вообще, — он приосанился, на миг забронзовел, словно памятник самому себе. — Я сейчас что решил, вот здесь, немедленно. Пора кончать с саморазрушением! Выкину Алешку из башки, вместе с его борщом. И на долг его, плевать и растереть. Отдаст — хорошо, нет — нехай подавится… — Сомневаюсь… — Будь спок, я курить в один день бросил! Новые заработаем. У меня идей, проектов — тьма. И тебе перепадёт, гарантирую. Только вперед, не оглядываться, мы еще всем покажем небо в алмазах и флаг на сельсовете! И на этой оптимистической ноте я вынужден с удовольствием и аппетитом опустить занавес. Заказ: тарелка лагмана, тарелка шурпы по-туркменски. Порция шашлыка на рёбрышках, порция шашлыка по-карски. Гарнир: овощи на гриле туда и сюда, для него — картошечка чуть прижаренная. По лепешке каждому. Еще графин водки триста грамм. Две бутылки минеральной воды Рычал-су. Кусочки пахлавы на десерт. Чашечка кофе эспрессо. Чайник зеленого чая. Слюнки текут.
(продолжение следует)
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer4/gankin/